Книга: Третьего не дано?
Назад: Глава 6 Вместо лавров – терн
Дальше: Глава 8 Хочу в шпиёны!

Глава 7
«Воскресение из мертвых»

Тот день в Климянтино Федор Никитич вспоминал долго, во всех красках, во всех подробностях.
Вспоминал и одно время клял себя на чем свет стоит – надо же было допустить эдакую глупость, возомнив, что из нее может вырасти что-то путное.
Разве может яблоня-дичок принести сладкий плод? Да ни в жисть, как ты за ней ни ухаживай.
Но клял он себя потом, спустя годы, а тогда уж очень был озлоблен на Годунова.
Ну в самом деле, где это видано, чтоб столь худородному вручать шапку Мономаха?! Это ж, можно сказать, воровство, совершаемое прилюдно.
Мало того, еще и народец словно умишком тронулся – просит Бориску надеть на себя венец, а тот и нос воротит – дескать, недостоин.
Потому Федор Никитич, с трудом выдержав два хождения в Новодевичий монастырь, третьего похода терпеть не возжелал.
Стоило лишь подумать, как не в его, а в руках Годунова окажутся золотые символы царской власти, как становилось обидно и горько.
А ведь довелось Федору Никитичу подержать один из них, да, видать, слабо ухватил.
Никогда старшему из братьев Романовых не забыть ту минуту, когда царский жезл оказался в его длани. Случайно, конечно. Просто, как самый старший двоюродный брат, он был подле изголовья умирающего царя.
Когда бояре, ошалевшие от такого поворота событий – впервые государь уходил из жизни, не оставив после себя прямого наследника, и кому теперь править, поди пойми, – вновь стали настаивать на том, чтобы Федор Иоаннович назвал имя преемника, то кому-то в голову пришла эта мысль с жезлом.
Была тому и тайная причина.
Царю не до них и вообще не до мирской суеты. Он уже помыслами там, в неведомом далеке, из которого все мысли о бренном и житейском кажутся глупыми и нелепыми. Потому он может отнестись к этой затее как к чему-то несерьезному, можно сказать, детскому, вручив этот жезл первому попавшемуся на глаза.
И каждый думал: «А почему бы и не мне? Ведь и я тоже Рюрикович».
Иных же, которые к корню мифического прародителя не относились, в опочивальне вовсе не имелось. Ну разве что родичи – Романовы, да еще шурин – Годунов и жена царя Ирина, да и та отсутствовала. С час назад ее зареванную вывели под руки ближние боярыни.
Принесшему скипетр было не пробиться к изголовью царской постели, и потому он просто протянул жезл ближайшему, чтобы тот в свою очередь передал его по цепочке государю.
Вот так и пошел гулять по рукам символ государственной власти, пока не дошел до Федора Никитича, которому сунул его в руки брат Александр.
Дальше был государь – ему и надлежало передать скипетр. Но сердце Федора Никитича екнуло, и он несколько замешкался. Задержка длилась недолго, но Федор тут же ощутил на себе тяжелый взгляд Бориса Годунова.
На правах царского шурина тот вольготно расположился по другую сторону изголовья и теперь внимательно смотрел на старшего из братьев Романовых.
Федор вздрогнул и протянул скипетр царю, но тот, что-то беззвучно прошептав, вяло оттолкнул его руку.
Вот тут-то возник у Федора дикий, непреодолимый соблазн во всеуслышание объявить, что государь передал жезл, а вместе с ним и царскую власть ему, как своему брату.
К тому же так оно и было.
Ну или почти так – все ведь видели движение руки царя, а уж оттолкнул ли он скипетр или вернул его наидостойнейшему – поди пойми. Кто тут разберется?
Ох, искушение.
Почти как у Христа в пустыне.
И вновь Федора Никитича охладил ледяной прищур карих, а теперь от ярости потемневших почти до черноты глаз Годунова. И мгновенно пришел страх – эвон чего удумал, ведь живым не выйдешь!
А еще стыд за собственный испуг.
Он в замешательстве неловко сунул скипетр брату Александру, зачем-то пояснив осипшим голосом, хотя и без того было понятно: «Возверни тамо. Не берет государь – не ведает, кому передать», и вновь почти просительно уставился на Годунова.
Но тот не ответил.
А потом их и вовсе выгнали оттуда.
Всех.
«Будто холопьев каких!» – прилюдно возмущался Федор Никитич, но гораздо позже, а в тот момент он послушно подчинился требованию лекаря, хотя попытку сделал.
– Можа, я, как родич, останусь? – робко попросил он, но Годунов в ответ лишь безмолвно указал глазами в сторону медика. Мол, не моя это блажь и не прихоть, и вообще, я сам тут ничем не распоряжаюсь, а повинуюсь наравне с прочими.
Делать было нечего, оставалось повиноваться. Однако хоть в движении, но сумел выказать несогласие с таким решением лекаря, почему-то дозволившего остаться только самому Борису, – ступал к двери неспешно, гордо выпрямившись, и близ нее на несколько секунд специально замешкался, сделав вид, что утирает выступившие слезы.
Вот тогда-то, когда он их якобы вытирал, Федор Никитич и услышал тихий, но отчетливый голос Федора Иоанновича:
– Ты, Бориска, ежели Митя объявится, уж не забидь мово братца. Господь тебе сироту не простит.
Федор Никитич вздрогнул от неожиданности. Всякое он ожидал услышать от умирающего, но такое…
Однако хватило ума сообразить, что порой знание оборачивается не токмо печалью да скорбью, как сказано в Библии у Екклесиаста-проповедника, но еще пытками и дыбой. А уж столь тайное запросто и плахой, потому больше мешкать не стал, поспешив удалиться.
О чем далее беседовал наедине с умирающим царем его шурин, неведомо, но, судя по недовольному лицу Бориса, ни до чего хорошего он так и не договорился. Тогда Федор Никитич еле-еле сдержал торжествующую улыбку. А она уж так просилась, так лезла наружу, подлая предательница, что у него аж челюсти вывернуло, и он скорчил какую-то гримасу, чтоб не допустить, затаить ее, окаянную.
И, как выяснилось, вовремя – мгновением позже он вновь уловил на себе не столько испытующий, сколько удивленный взгляд Бориса Федоровича.
Клял себя потом Федор Никитич за трусость, ох как клял, но тогда не сдержался и, подойдя к Годунову, счел нужным пояснить причину, по которой скорчил рожу:
– Уж яко плакати охота, Борис Федорыч, ажно скулы ломит.
– Так чего ж сдерживаешься? – пожал плечами тот. – Ныне оно не в зазор, многие рыдают.
– Дак оно и понятно, – поспешил согласиться с ним Романов, но, не удержавшись, бухнул: – А уж нам сам господь велел. Они-то хошь одного государя оплакивают, а мы ж с тобой еще и родича. Осиротели таперича. – И вновь смешался, понимая, что сказал лишку, и кто ведает, отзовутся ли эти неосторожные слова впоследствии.
– Тут эвон сколь Рюриковичей собралось, – грустно заметил Годунов, словно не расслышав слова Романова о родиче. – И нам с тобой, Федор Никитич, к их корыту лезть негоже – вмиг затопчут. Теперь всем худородным сызнова за один стояти надобно, яко тогда с твоим батюшкой Никитой Романовичем, егда царя Иоанна хоронили, а то и оглянуться не успеем, как затопчут.
«Ишь какой увертливый!» – возмущался Романов, уже находясь в дороге на пути в свою угличскую вотчину Климянтино.
Оставаться в Москве, где все решено или почти решено, где требовалось смириться и изображать ликование, встречая неизбежное, не хотелось.
Да мало того, предстояло самому участвовать в этом неизбежном, то есть идти вместе с патриархом, боярами и выборными от городов людьми в Новодевичий монастырь и просить Годунова встать на царство.
И вот это Романову было не по силам – боялся, что сорвется.
Неосторожный жест, худое слово, злобный взгляд – что-нибудь да непременно вырвется, а Годунов зорок и непременно подметит. А сам не увидит, так все одно – потом непременно кто-то донесет.
Нет уж, Федор Никитич был всем этим сыт по горло, благо что из Климянтино прислали худую весть – ныне его супруге, которая в очередной раз была на сносях, сызнова плохо, да так, что и неведомо, чем все закончится.
Причина была не ахти, но Романов ухватился и за такую. А чтоб она стала весомее – в самом деле, чем муж-то поможет? – он еще прихватил с собой аж двух опытных бабок из числа известных по всей Москве повитух.
Что ему теперь делать, он решительно не понимал.
Нет, умом он сознавал, что надо по-прежнему держаться Бориски, как это было до сих пор, иначе и впрямь сомнут, но сердце даже не говорило – кричало об обратном!
Вообще, ежели призадуматься, странное оно какое-то. Вроде бы на самом деле ничего, кроме добра, ни он сам, ни братья от Годунова не видели.
В тот же год, когда Федор Никитич женился на Ксении, по цареву повелению, а стало быть, по Борисову хотению старшего Романова возвели в бояре.
Возвели сразу, минуя даже сан окольничего, не говоря уж про стольника. Да и во всем остальном держали в чести как самого Федора, так и братьев.
Всего два года назад, когда его назначили вторым воеводой в полк правой руки, дальний родич Романова Петр Шереметев, поставленный третьим воеводой большого полка, заявил себя оскорбленным назначением Федора Никитича.
Бив челом «в отечестве о счете», Шереметев демонстративно не явился целовать руку царю, наказа (задания) не взял и на службу не поехал.
И что же в итоге?
Царь, и, скорее всего, вновь по наущению Годунова, повелел наказать Шереметева. Князя заковали в кандалы и на телеге вывезли из Москвы, отправив в таком виде на службу.
Словом, Бориска и впрямь, выходит, заступник их роду.
Так отчего ж сейчас у Федора Никитича такое ощущение, будто его ошельмовали, обкузьмили, обвели вокруг пальца, да притом еще и надсмеялись? Отчего при виде лица Годунова так и хочется запустить в него чем-нибудь поувесистее?
«Да потому что брат, хошь и двухродный, куда выше шурина, будь тот хоть семи пядей во лбу», – сам себе ответил Романов.
Потому и решил он ныне уехать восвояси, а остальные пусть как хотят.
В конце концов, он чуть ли не всем напомнил о своем родстве с покойным, и, коли прочим наплевать на самого ближайшего царского родича, коли каждый из бояр в первую очередь думает о себе, пусть и расхлебывают что заварили.
Когда он приехал в Климянтино, был уже вечер. По терему вперевалочку бродила лишь опухшая дворня.
И вообще было как-то непривычно тихо и малолюдно, особенно по сравнению с шумной, говорливой Москвой.
Выяснив в первые же минуты, что Ксении Ивановне куда как лучше, и выслушав покаянную речь хитрющего дворского по имени Кудряш о том, что с весточкой они немного того, уж больно перепужались, Федор Никитич хмуро осведомился:
– Ну а что еще тут в мое отсутствие стряслось?
Дворский замялся, после чего припомнил, что Юрко Смирной-Отрепьев тоже недавно перенес тяжкую болезнь, которая вроде бы началась с обыкновенной простуды, но потом все хуже и хуже, а неделю назад и вовсе впал в беспамятство и лишь вчера пришел в себя, но не до конца.
– То есть как енто не до конца? – грозно уставился на него Федор Никитич.
– Забыл он все. Себя и то не упомнит – кто да откель. Уже не чаяли, что жив останется, мыслили, что господь его к батюшке вот-вот призовет, – зачастил дворский, с опаской поглядывая на правую руку Федора Никитича, потянувшуюся к плети.
Был Кудряш хоть и из боярских детей, но знал – когда боярин приходит в ярость, ему все одно. И не разбирает он уже ни чинов, ни званий, ни кто из какого рода.
Он бы немало подивился, если бы ему поведали, что в Москве Федор Никитич слывет за образец благодушия, любезности и набожности.
Подивился бы и… не поверил.
Здесь, в отдалении от столицы, Романов не стеснялся и себя не сдерживал. Более того, чем дольше он нашивал ненавистную маску добродушия там, тем хуже приходилось дворне здесь.
– Так, стало быть, не призвал его господь? – осведомился боярин.
– Живой, живой, куда ему деться. А память что ж – вернется, беспременно вернется, – так же торопливо заверил боярина дворский, продолжая опасливо коситься на правую руку Федора Никитича, застывшую на полпути к плетке и пока пребывающую в нерешительности.
– Худо ты, Кудряш, службу правишь. Хоромы в запустении, холопей распустил, дворня ровно брюхатая вся – эвон шастает вперевалочку, – сумрачно произнес Романов, так и не решив, стоит маленько поучить Кудряша или отложить.
Наконец пришел к выводу, что дворский всегда тут, потому успеется. Да и любопытство пересилило – как это человек вообще ничего не помнит?
– Веди к нему, – распорядился он.
Почему в его душе ни разу не шевельнулась любовь к сыну, он не знал. То ли потому, что его чуть ли не силком, как он сейчас полагал, обязали жениться на его матери, а после ее смерти на ее сестре, то ли от того, что сам ребенок ему не нравился.
Был он широколицый, с заметно выступающей бородавкой возле правого глаза, да вдобавок наблюдалось явное уродство – одна рука заметно длиннее другой.
С чего бы? Вон у самого, куда ни глянь, всюду лепота, а тут…
Выходит, у матери тайный порок? Или все же в нем червоточина – ведь Ксения хоть и всем взяла, что ликом, что дородностью, но детишек тоже рожала квелых.
Первенец Бориска, которого он назвал так в угоду Годунову, умер почти сразу. Второй, Никита, в честь родителя, тоже протянул всего один месяц, скончался и Лев.
Михайло вроде бы жив, хотя прошло полтора года, но больно хлипок.
Растет, правда, Татьяна, но она – девка, а ему нужен наследник, и не такой, как этот, что лежит сейчас беспамятный.
– Вона сказывали, будто царевич угличский, кой на нож набрушился, тож опосля припадков не сразу в себя приходил, – угодливо частил дворский, поднимаясь следом за Федором Никитичем по скрипучей лестнице.
– Ты к чему это про царевича? – хмуро осведомился боярин. – У ентого что, тож припадки?
– Упаси господь! – Кудряш испуганно перекрестился. – Отродясь не бывало. А я енто к тому, что и Юрко тож оправится да все припомнит. Малец-то он с понятием, смышленый. Эвон и грамоту освоил, а сколь его боярыня Ксения Ивановна учила – всего ничего. А ежели и не возвернется, не беда. Сызнова все запомнит, что ни скажут. Сказываю же, смышленый просто страсть.
– Сызнова все запомнит, говоришь? – медленно повторил Федор Никитич и даже остановился на лестнице, задумчиво разглядывая дворского.
– Ну да, ну да, потому как смышленый, – еще раз подтвердил тот. – В шешнадцать годков на ём, яко на чистом листе, что хошь, то и написать можно, любую безделицу. А коли прежнее, то и вовсе хлопот не будет…
– Ты вот что, иди-ка дворню подхлестни. И чтоб чрез час ужин сготовили, – распорядился Романов. – А я покамест с болезным потолкую.
Как на грех, ему вспомнилась давняя шутка тестя про мальцов-жильцов, как у углицкого царевича.
«А если его болезнь не просто хворь, а знак божий? – подумалось вдруг. – И знак этот дарован именно мне? Ведь именно теперь малец захворал. Господь и не такой мудреный случай мог подкинуть, а уж там гляди сам – то ли попользуешься им, ежели в голове ветер не свищет, то ли упустишь, а потом до старости локти кусать учнешь… коль достанешь. Опять же и дворский эвон чего сказанул. И про царевича напомнил, и про то, что малец сызнова все запомнит, что ни поведаешь, – это как? Может, то и не Кудряш мне сказывал, а всевышний его устами попользовался для меня, дурака?»
Но он еще колебался. Остатки присущей ему осторожности отчаянно взывали к хозяину, вопя во весь голос о «пагубе диавольской», коя запросто может привести не только в пыточную, но и на плаху.
Свеча, переданная Кудряшом, дрожала вместе с рукой Романова.
Но ему опять припомнилась томительно-сладкая тяжесть царского скипетра, а заодно с этим просьба умирающего царя.
И сразу вслед за этим в памяти всплыло, что Феодор Иоаннович и впрямь ни разу за шесть с половиной лет, прошедших после угличских событий, невзирая на всю свою богобоязненность, не заказал поминальной службы по погибшему брату.
Отчего?
Борис не советовал? Не пойдет. В таком деле государь навряд ли кого стал бы слушать. Вон как в супружницу свою вцепился – не отодрать, даже покойный Иоанн Васильевич и тот отступился.
Церковь не дозволяет по самоубивцу службу править?
Во-первых, патриарх Иов не из перечливых и царю учинил бы потачку, не став упираться в таких мелочах.
А во-вторых, тут и спорить не из-за чего – ежели болящий в помутнении разума лишил себя жизни, то его вовсе к самоубивцам не причисляли.
Неужто тогда в Угличе?..
Ох как жаль, что не удалось выслушать ответа Бориски, а теперь вот стой и думай.
Но ясно, по крайней мере, одно – коли царь в смерть брата не поверил, значит, были на то основания, и притом весомые. А ежели о них знал Федор Иоаннович, то знал и его шуряк Бориска.
Слух же, особливо коли пущен с умом – штуковина ядовитая, кому хошь кровь попортит. А коли после тех слухов еще и царевича в ход пустить, да подсобить ему немного, то как знать, как знать…
А сядь он на трон, кого близ себя держать станет? Федора Никитича Романова. А уж потом, через годок, можно ему и чашу с «особым» винцом поднести, и тогда повторится все как ныне, только Иов с боярами и черным людом будут просить не Годунова, а его, Федора, занять пустующий престол.
Хотя нет, на них, как Бориска ныне, он полагаться не станет. Ни к чему оно. Лучше всего, коли еще допрежь своей внезапной кончины царь Дмитрий сам укажет на него как на наследника.
Царь Дмитрий?
Боярин встрепенулся, настороженно огляделся по сторонам – не приметил ли кто из дворни, как он тут топчется под дверью, но затем пришел в себя. В конце концов, если кто и глянул, так все одно ничегошеньки не увидел, ибо мысль человечья уху недоступна.
«Так что же делать?» – спросил он себя еще раз, хотя знал ответ заранее. «Что делаешь, делай скорее», – сразу пришло на ум.
Откуда всплыла в голове эта фраза, Федор не помнил, да это его и не интересовало. Вроде бы из Писания, ну и ладно.
Да и не одумался бы он, даже если бы и вспомнил – человеку свойственно все подгонять для своей выгоды, потому он скорее, наоборот, еще больше бы воодушевился, вспомнив, что принадлежит она самому Христу.
А что тот адресовал их Иуде в ночь Тайной вечери, про то можно и забыть.
К тому же для Романова в тот момент было куда важнее совсем иное – уж очень кстати оказалась она, ровно кто невидимый вложил ее в голову боярина.
«И это тоже свыше», – решил Федор Никитич.
Потом он и сам удивлялся своей затее. Были минуты – негодовал на самого себя.
Но в те дни злость на Бориску, сумевшего так ловко обвести вокруг пальца и его самого, и прочих бояр и вскарабкаться на царский трон, настолько переполняла его, что он был готов ухватиться за любую идею, какой бы химерой она ни была на самом деле.
К тому же с него самого, если что, взятки гладки. Обезумел малец опосля тяжкой хвори – нешто такого никогда не случалось?
Да и не сразу начал Федор Никитич рассказывать пареньку, как да что, – норовил обиняками, вскользь, впрямую же ничего не бухал.
А малец и впрямь оказался не только смышленый, но и сдержанный, умеющий хранить тайну. Сказанное из уст в уста, один на один, никому не передавал, ни с кем не делился, иначе до верного Кудряша, у которого повсюду среди дворни имелись слухачи, непременно дошло бы, что юный Смирной-Отрепьев несет невесть что, и тут же последовал бы незамедлительный донос самому боярину.
Но все было тихо.
Впрочем, Федор Никитич на всякий случай все равно продолжал осторожничать. Впрямую о том, что Юрко на самом деле спасенный из Углича царевич Дмитрий, он подростку ни разу не сказал.
Просто передавал некие слухи, якобы бродящие в народе, что на самом деле царевич не погиб, а был вовремя подменен неким лекарем Симоном, который и вывез последнего сына Иоанна в безопасное место.
– Сказывают тако же, будто Симон вскорости дитя передал иному человеку, ибо лекарь царевича приметен и, найдя его, злоумышленники могли сразу же понять, что за отрок рядом с ним, а там… Потому тот другой даже упросил царевича откликаться на имя Юрий, кое тако же выбрано с умыслом, в честь Егория Победоносца, кой был неустрашимым воем и даже одолел дракона.
– И мое имечко тож Юрий?! – не выдержал юноша.
Глаза его горели.
Федор Никитич откашлялся, не торопясь с ответом, после чего солидно кивнул:
– Верно. И твое, – с особым нажимом произнес он последнее слово. – Опять же и на печатях государевых тот Егорий в самой середке означен. Для тех, кто понимает иную смыслу, такого предостаточно, чтоб понять, хто пред ним.
Говорил Федор Никитич и про «черную немочь» – падучую болезнь, которой долго страдал царевич, но потом божьим велением Симон изгнал ее из тела Димитрия.
Токмо один раз опосля, как сказывали некие люди, она к нему возвернулась, но убить не сумела – лишь стерла память о царском происхождении, да и то до поры до времени, дабы надежнее сберечь последнего Рюриковича для нужного времени.
И видел боярин, что с каждым его рассказом юноша все больше и больше уверяется в том, что все это – о нем.
Да и как не увериться, если подробности прежнего житья-бытья в память так и не приходили, а нынешнее чуть ли не каждый день доказывало ему, что он в своих догадках на верном пути.
Разве стали бы сына безвестного стрелецкого сотника, пускай и сыновца боярыни Ксении Ивановны, так старательно обучать и верховной езде, и бою на сабельках, и удалой охоте на волков, лисиц, а то и медведей?
Опять же не забывали и про святые книги, и про грамоту.
Тут и менее легковерный поверит, что уж говорить про мальчишку шестнадцати годов от роду.
А следующей осенью Федор Никитич подарил ему саблю и, когда вручал, вскользь заметил:
– Ныне денек непростой. В сей день царевич Димитрий на свет божий появился, потому ему и дадено второе имечко Уар в честь оного мученика.
– А я… когда… народился? – с замиранием сердца, запинаясь на каждом слове, спросил Юрий.
– Я ж сказывал, в одно лето с царевичем. Али запамятовал? – удивился Федор Никитич.
– Отчего ж, помню, – возразил юноша. – Токмо про день ты мне не сказывал. День-то с месяцем какие были? И отчего ты, боярин, именно в сей день решил меня сабелькой одарить? – настойчиво продолжил он.
– Так… – начал было Федор Никитич и осекся.
Получилось не специально – в последний миг он просто вновь испугался – случись что, на дыбе Юрий непременно все расскажет, и тут уж не отделаешься тем, что передавал парню обычные слухи да сплетни.
– Так уж сложилось, – выдавил он из себя, но чуть погодя, не удержавшись, добавил: – О том понимай как знаешь.
Однако так получилось еще лучше. Вроде бы и хотел сказать правду, но уж больно велика тайна, потому и поостерегся открыть полностью, но намек дал…
А спустя еще полгода, в лето 7108-е от Сотворения мира, Федор Никитич решил, что пришла пора. Уж больно тяжко захворал царь Борис.
Так тяжко, что можно было ожидать всего…
Назад: Глава 6 Вместо лавров – терн
Дальше: Глава 8 Хочу в шпиёны!