3
Я лежал на кровати и смотрел в потолок. За окном занималась заря. Скоро должно совсем рассвести. Рядышком, свернувшись калачиком, мирно сопела Настена. Нет, никакой Евангелистой она, конечно, не была, но похожа просто один в один. А Линда Евангелиста была моей первой юношеской мечтой… Это когда меня сюда вынесло, то есть в конце, так сказать, нулевых, сия дама была уже почти пенсионеркой (хотя по-прежнему выглядела на все сто) и уже нигде почти не светилась, а вот когда я учился в своем первом институте и жил в грязной, раздолбанной общаге, плакат с ее изображением в полный рост, причем даже не в неглиже или там в купальнике, а в платье, только с вызывающе поддернутым рукой подолом, украшал с внутренней стороны дверь нашей комнаты. Ох, и перло меня от него. Да и не одного меня, похоже. Поскольку у всей нашей комнаты были сильные подозрения, что один из ее насельников, Саша Перебийнос, по прозвищу Голавль, оставшись один в комнате, запирал дверь, ставил напротив стул, снимал трусы и… ну сами понимаете, чем может заниматься молодой растущий организм со снятыми трусами перед плакатом дико сексуальной телки. Тем более что с женским полом у Голавля чаще случался облом, чем успех. Ну пахло от него… совсем как в том анекдоте, помните: «В елках срал?»
Поэтому когда я увидел ее в первый раз, меня так проняло, ну просто до печенок. Я молча смотрел на лицо девушки, не слыша ни приветственных криков, ни вопроса Мишки Скопина-Шуйского и не ощущая, как сильно натянул поводья, из-за чего мой Сполох протестующе фыркает и пятится. И лишь когда за мое стремя ухватился Филька Почечуйкин, один из помощников Акинфея Данилыча и главный на этом «карантине», я вздрогнул и выскочил из своего оцепенения.
— А-а… что?
— Все в порядке, царевич-государь, — снова повторил Почечуйкин, тут же бросив на девку, стоящую у колодца, проницательный взгляд.
Акинфей Данилыч не испытывал ни малейшего сомнения в своей способности держать в кулаке любых, даже самых умных, волевых и проницательных людей, так что все его помощники отличались изрядным умом и волей. И это очень сильно помогало делу.
— Повелишь чего? — спросил он.
Но наваждение с меня уже спало.
— В порядке, говоришь… Нет, ничего велеть не буду. — Я развернул коня и легкой рысью двинулся в сторону изб карантина. — Сколько народу за последнюю неделю принял?
— Сто двадцать шесть душ, — мгновенно отозвался Почечуйкин, легким бегом поспевая за мной. — Сорок два — неделю назад, а остатние вчерась и седни подошли. Мастеров добрых средь них — шашнадцать душ.
— Боевые холопы были?
Почечуйкин замотал головой:
— Нет, царевич-государь. Токмо лекарей трое. Один шибко старый, но зело умелый. Господин аптекарь сильно хвалили…
На кордоне мы наскоро перекусили и на рысях двинулись далее. Но, как выяснилось, мой завороженный взгляд заметили многие. И сделали далеко идущие выводы. Так что спустя месяц, когда моя «пара пикировщиков» — Аксель Виниус и Акинфей Данилыч уже летали по всей вотчине, организуя весеннюю посевную (так как удержать за штаны Виниуса в этот раз не смогли бы все цари и императоры земли, вместе взятые, да и дед Влекуша доложил, что в этом годе его уже как прежде не ломает), я наткнулся на Настену на подворье, она несла на коромысле воду от колодца к кухне. Когда я резко осадил коня, она замерла, окинула меня испуганным взглядом и, отвернувшись и сгорбившись, торопливо побежала в сторону кухни. Я выругался про себя. Вот ведь услужливые…
Около месяца я старательно не замечал эту копию моей юношеской мечты, но потом не выдержал. Тем более мне уже пошел пятнадцатый год, либидо бушевало — мама не горюй, а я ж ведь не железный. И вообще привык к куда более свободным отношениям, чем было принято здесь… Вот ведь интересно, я раньше думал, что в эти времена все как раз было проще. Мол, коль ты господин — так все дворовые девки твои. Хватай и развлекайся. Ан нет — шиш! И знаете почему? А церковь не разрешает! Потому как блуд и непотребство. А с церковью тут особенно и не поспоришь. Потому как Слово Господне… И шито-крыто ничего не получится. Дело даже не в том, что люди все видят — сам все расскажешь. Потому что как же это можно соврать на исповеди!!! Так что хотя абсолютным целомудрием в этом времени, естественно, и не пахло, но и просто так кувыркаться с какой-нито девкой тут также было не принято. Другое дело, ежели тебя проняло… К моему удивлению, к искреннему чувству местный клир чаще всего подходил с пониманием. И хотя это все равно считалось блудом, в этом случае совсем уж строгие епитимьи накладывались редко. А меня, как выяснилось, проняло. И изрядно. Так что когда эта юная реинкарнация великолепной Евангелисты (ну или предтеча, если уж быть абсолютно точным) в очередной раз попалась мне в коридорах моей личной половины подворья (вот ведь услужливые все вокруг какие, сволочи…), я не выдержал и, прижав девчонку к стене, впился губами в ее губы. Она сначала тихо пискнула, а потом скукожилась, будто ее судорогой свело. Но я продолжал целовать ее губы, щеки, глаза, а затем, сдернув платок, ушко, потом шею, ямку между ключиц… и она, задрожав, обмякла, выдохнула:
— Ох, царевич… — и, несмело вскинув руки, обняла меня за шею и снова, но уже таким жарким шепотом, что у меня просто кровь вскипела, повторила: — Ох, царевич… — И все время, когда я нес ее по коридору, когда ввалился в свою спальню, с грохотом захлопнув дверь ногой, когда сдирал с нас обоих одежду, и дальше, до самого того момента, твердила и твердила: — Ох, царевич… ох, царевич… о-о-ох, царевич… ох, о-о-й, царевич… О-о-о-оий… цареви-и-и-ич…
Короче, свершилось. Как она сама потом мне рассказала, она еще там, у колодца, почувствовала, что встретила меня на свою погибель. Потому как не будет теперь ей ни сна, ни покоя на всем белом свете… И когда батюшка, прибежав к ней вечером, обрадованно заявил ей, что они остаются, Настена восприняла это известие совершенно равнодушно. Ну не все ли равно, как далеко или близко я буду. Все одно она — нищенка, а я — царевич. Но когда оказалась в услужении в поместье, то почувствовала, что нет, не все равно. Ибо будь я далеко, она просто бы потихоньку чахла, а тут, видючи меня едва не каждый день, наоборот, в ней все сильнее и сильнее разгоралась греховная страсть. Она сходила на исповедь, и батюшка наложил на нее строгую епитимью. Но она не помогла. В тот день, когда я прижал ее в коридоре, она от отчаяния решила уже дождаться Пасхи да, помолясь в последний раз, броситься в омут у запруды, что у железоделательного заводика…
В общем, все почти по анекдоту: «Я сегодня спас женщину от изнасилования. — Как это? — Я ее уговорил». Только куда круче. Не от изнасилования, а от самоубийства, и как раз тем, что не стал долго рассусоливать. Ох и времена…
Лето прошло жарко, но результаты принесло невиданные. Отдохнувшая за время недородов земля, да еще обработанная под руководством «колдуна Виниуса» по новым технологиям да новыми сельхозинструментами, полыхнула таким урожаем, что мне удалось за один сезон возвернуть в царевы хлебные склады едва ли не больше половины того, что я из них получил за время моего пребывания в Белкино. А поскольку во всей остальной стране в этот год посеяли плохо, ну отчаялись уже многие за два прошлых года, когда урожай сгнил и вымерз на корню, да и нечем особо было сеять, это оказалось весьма кстати. Батя тут же пустил зерно в оборот, и потому хотя бы его вотчинные и черносошные крестьяне озимые отсеяли хорошо. За зиму я успел еще раз смотаться на Урал, посмотреть на то, как обустроились переселенцы и оставить там, на землях новой вотчины, старшим дьяком Почечуйкина. Поскольку там еще все было по старинке. Пахали сохой, о трассировке полей и речи не шло, а со скотом вообще были большие проблемы. Я закупил у Строгановых по несколько сотен коров, коз и овец и нанял около двух сотен казаков, поставив на тех землях четыре острожка, как раз приблизительно в тех местах, где в моем будущем располагались города. Места те были все еще опасные, сибирцы временами пошаливали, так что все было в тему. Всего на моих землях там поселилось около сорока пяти тысяч человек, что по тем местам ой как немало, хотя плотность населения все еще была кот наплакал. От одной деревеньки до другой редко где было меньше сорока верст, а кое-где и сотня с лихом. Правда, деревеньки были не как здесь, в три — пять дворов, а сразу дворов в двадцать — сорок, ну да на новых землях люди всегда друг к другу жмутся. Так что зима прошла с пользой.
А вот по весне начались проблемы. На этот раз Шуйские и примкнувшие к ним многие другие бояре накатили на меня конкретно. Батюшка сумел затянуть рассмотрение дела насколько мог, ссылаясь то на необходимость строгого разбора, то на свою хворобу, но все рано или поздно приходит к своему крайнему пределу. И вот завтра, вернее уже сегодня, мне необходимо было ехать в Москву и давать отчет, почему это я не исполняю волю царя и отца своего и велю слугам своим непотребным гнать старших дьяков, да старост, да управителей боярских, явившихся в вотчину для сыску своих беглых крестьян да холопов. Потому-то я и лежал без сна, не столько даже обдумывая свою линию защиты (все было спланировано, обсуждено и подготовлено уже давно, по большей части еще прошлой зимой), сколько просто нервничая.
Настена зашевелилась, заерзала и, так по-кошачьи, жутко сексуально потянулась своим упругим молодым телом, что я почувствовал, как все мои тяжкие мысли напрочь вылетели из головы и переместились… ну сами знаете куда. Ох черт, как же меня от нее прет… Я наклонился и, ухватив губами сосок, легонько оттянул его. Настена все еще во сне замерла, затем легонько вздрогнула, а когда я перешел на другой сосок и потом ниже… застонала и проснулась.
— О-ох, царевич, — судорожно выдохнула она, вскидывая руки и… ну короче, сами понимаете…
Когда я бежал в составе колонны своего потока обычный утренний кросс, в голове все время крутились мысли о Настене. Охохонюшки, и что же мне с ней делать-то? Нет, пока все было просто великолепно. В отличие от большинства баб будущих веков, Настена не требовала от меня ничего, лишь малой толики внимания, зато готова была отдать мне всю себя. И будь я действительно пятнадцатилетним подростком, да еще не являясь царским сыном, лучшей жены просто и думать нельзя отыскать. Но… несмотря на весь мой подростковый гормональный баланс, мозгами-то я уже сорокалетний. И к тому же царский сын. Так что жениться мне, совершенно точно, придется исходя из государственных интересов. И детей делать надо лишь официальных. Чтобы в будущем не возникло никаких коллизий и никакой интриган не попытался бы использовать их в своих интересах. Да и вообще как это — две бабы в доме, причем спишь с обеими, только с одной — с удовольствием, а с другой по обязанности? Ну ладно еще, если кого завалишь на пару-тройку раз перепихнуться, но жить так годами… Брр, чудовищная картинка. Нет, не понимаю я всех этих французских королей, хоть убей!
К тому же батюшке уже, похоже, донесли, что у меня тут амуры. И потому на этот раз отец, все еще продолжающий с бешеной энергией продвигать идею о том, чтобы выдать сестренку, превратившуюся в совершенно роскошную юную женщину, на которую с дикой волчьей тоской пялились все мои рынды, за какого-нибудь иноземного принца, всерьез озаботился и матримониальными планами насчет меня. И когда у сестренки сорвалось очередное сватовство, он взялся за новое, решив заодно окрутить и меня. А сватовство у сестренки сорвалось, можно сказать, трагически. Поскольку наконец-то нашелся жених, согласившийся на все батюшкины условия — и перекреститься в православие, и переехать в Россию, короче, на все, что там отцу взбрело в голову, да и сам по себе парень вроде как оказался славный, так что все совсем было сладилось, а он возьми да и помри. Так вот после всего этого отец, выждав положенное, отправил посольство уже к картлинскому, то есть грузинскому царю, на этот раз не только предлагая отдать дочь за грузинского царевича, но еще и сосватать дочь царя за меня. Положение осложнялось тем, что одновременно со всем этим сватовством царь Борис потребовал от картлинца принести присягу о переходе в подданство России, и тот таки ее принес. Мой отказ от сватовства даже не рассматривался, ибо разом рушил все внешнеполитические планы батюшки. Хотя я ему мог бы многое рассказать о том, кого он забирает под свою руку… Впрочем, нет, не мог, да и вообще, по большому счету все эти события 08.08.08 — дело рук всего одного идиота. Ну ладно, пусть группы идиотов. А среди грузин было немало людей, которые не хуже русских служили стране и даже вообще живот за нее клали. Например, тот же Петр Багратион, потомок грузинских царей, сложивший головушку на Бородинском поле, вообще был образцом русского офицера. А все остальное — преходяще…
Так ничего особенного не придумав, я вернулся с зарядки, привычно окатил себя тремя бадьями студеной воды из колодца и двинулся готовиться к завтраку. Свое решение по поводу гигиены и закаливания я проводил в жизнь неукоснительно. Зимой обтирался снегом, купался в проруби, а с началом производства в вотчине мыла и зубного порошка (па-адумаешь, технология — мел с небольшими добавками, голландец-аптекарь в момент разработал) ввел в моду мытье рук перед едой и чистку зубов вечером, перед сном. В царской школе я вообще ввел правила гигиены в обязательство, за соблюдением которого строго следили классные дядьки. Но и во всей остальной вотчине эти «царевичевы причуды» получили распространение. А среди моих рынд, командования царевичева холопского полка и, так сказать, управленческого слоя вотчины это вообще стало практически неукоснительным правилом.
В путь тронулись сразу после завтрака. Но едва я выехал за ворота подворья, как сзади послышалось:
— Тсаревиш-государ!
Я оглянулся. Ко мне торопливым шагом спешил Дитмар, один из голландских мастеров, прибывших с Виниусом. Видно, он торопился, поскольку лицо его было красным и потным, так что я придержал коня. Если голландец бежит — значит, дело действительно серьезное.
— Тсаревиш-государ, — повторил Дитмар, останавливаясь и снимая с головы шапку.
Это не было простым подражанием русскому обычаю, все шестеро голландцев меня действительно уважали. Причем в первую очередь за то, что они называли умом и что на самом деле по большей части являлось просто хорошей памятью. Нет, поймите меня правильно, я отнюдь не считаю себя глупым человеком, но просто в данном случае дело было как раз таки не в уме. Образованный человек двадцать первого века держит в своей голове столько информационного мусора, что, ей-богу, какие-то его обрывки в неких гипотетических ситуациях вполне могут оказаться полезными. Вот и у меня в голове пребывало столько всякой информации, что, несмотря на то что ни в одной профессии, каковая здесь в это время могла бы оказаться востребованной, я не знал практически ни единой полезной технологии, но вот, что называется, подложить язык, вякнуть что-то в тему мог, вероятно, почти по всему спектру. И некоторые из моих вяканий пришлись вполне ко двору, создав мне славу чрезвычайно умного и развитого юноши.
Впрочем, как я думаю, еще больше на этот не совсем заслуженный авторитет сыграло то, что я очень неплохо умел промолчать и не вякать. Почему? Ну вот, например, я откуда-то (ну не могу припомнить, может, из газет) знал про исключительные свойства молибденовой стали. И что? В этом времени молибден — это всего лишь никому не понятное слово. Ну типа как «компьютер» или «подводная лодка». Что толку с того, что я это вякну? Я-то сам не знаю ни что такое молибден, ни каков его состав, ни где он добывается, ни как его используют. Так что даже если у меня с подростковой неуемностью что-то просилось с языка, я взял себе за правило никогда не вякать сразу, а подождать и дать специалистам возможность разрешить возникшую проблему самим, с помощью тех технологий, которые были им известны и доступны в этом времени и этом месте. И лишь если убеждался, что это мое вяканье никак не будет помехой, а, наоборот, может помочь делу, осторожно вносил предложение. Благодаря такому подходу количество моих предложений, принятых специалистами, составило столь большой процент по отношению ко всему высказанному, что не только голландцы, но и все остальные учителя-иноземцы, так же как и русские во главе с Акинфеем Даниловичем, признали меня (меня самого, а не титул) своим, так сказать, вождем и фюрером Тысячелетнего рейха… шутка!
— У нас всио получилось, тсаревиш-государ, — выдохнул Дитмар.
Я досадливо поморщился. И как я мог забыть? А все эта предстоящая свара с Шуйскими. Ну и похоть тешил, конечно…
— Вытащил образцы?
— Я, я, то так. Я ше коворю — всио получилось! Только один образес из пяти тесятков дал признаки ржавшены. Но я считать, что это просто результат недобросовестный работа. Остальные — ф порядке. — Дитмар счастливо улыбнулся.
Да, это была победа. Мы уже почти полтора года мучились, пытаясь научиться изготавливать жестяные банки для консервов, но все наши попытки заканчивались тем, что уже через пару-тройку недель банки начинали отчаянно ржаветь, а через пару месяцев их стенки проржавливались насквозь. И тушенке соответственно наступал аллес капут. Так мы и мыкались, пока месяца четыре назад кому-то из русских кузнецов не пришла мысль лудить полученную жесть оловом. И вот сегодня выяснилось, что это было верное решение. Конечно, над технологией как производства самой жести, так и ее лужения еще работать и работать, но принципиально вопрос был, похоже, решен.
— Отлично, Дитмар, значит, двигайтесь дальше… — Я улыбнулся довольному голландцу и тронул коня шенкелями. Интересно, с чем я вернусь в Белкино из Москвы?
В Москве меня первым делом огорошили страшной новостью. Пропали дед Влекуша и Митрофан. Это был сильный удар! Нет, сеть мальчишек-наушников теоретически от этого не рухнула (впрочем, каких мальчишек, все бывшие мальчишки уже превратились в молодых парней с пробивающимися вовсю усиками), поскольку у меня было еще несколько контактов, которыми я мог воспользоваться, чтобы снять накопленную в сети информацию, но все равно потерять этих двоих… Тем более что, как я выяснил, вчера еще Митрофана видели на конюшне. Следовательно, его вычислили намного раньше, а удар нанесли как раз перед моим приездом. Черт, что же происходит?! Или у меня столь долго все шло хорошо, что я расслабился и пропустил что-то важное? Может, просто я со всеми своими делами настолько выпятился, что стал кому-то мешать вести свою игру? А был еще вариант, что эти двое раскопали нечто очень важное, причем сделали это так неосторожно, что их поспешили убрать. Все эти предположения имели право на существование, и сейчас мне по идее следовало что-то делать, искать, а может, и спасать моих самых верных доглядчиков, но я был в полном цейтноте. Что делать, что?
Я некоторое время сидел, напряженно решая, образно говоря, куда прежде бежать и, главное, куда я успею добежать до того, как соберется Дума, коей сегодня надлежало исполнять роль моего судилища, и меня призовут к ответу…
— Царевич-государь! — послышалось из-за двери слегка испуганно.
Я вздрогнул. Неужто уже?..
— Пропусти! — коротко приказал я Немому татю. Отвыкли они здесь, в Кремле, от него.
— Царевич-государь, — важно начал думный дьяк, кланяясь мне в пояс, — царь со бояры собрались и ждут твою милость на беседу, — закончил он и… испуганно отшатнулся. Потому что я, чисто рефлекторно, обнажил клыки в хищной усмешке.
Оч-чень мне не нравится, как оно все здесь поворачивается. Ох, придется кому-то за это ответить. Я глубоко втянул воздух и выпустил его сквозь стиснутые зубы.
— Понял. Иду.
А затем резко вскочил и двинулся на выход. Ждут, стало быть… Подождут! Ну что ж, значит, кто-то хотел меня разозлить. Пять баллов ему! Он своего добился.
Я ворвался в приказную палату как тайфун, взбаламутив просителей и заставив народ испуганно прижаться к стенам. Десяток моих боевых холопов во главе с Хлопком остались в приемной, я же вошел внутрь самой палаты. Боярина Немирова, главы приказа, не было, наверное, уже ждал меня в Думе, но дьяк Семен Ефимьев пребывал на своем месте.
Услышав шум, он сердито поднял голову, но, увидев меня, расплылся в улыбке:
— Ой, кто к нам пожаловал… сам царевич-государь.
А я испытующе уставился ему в глаза. В двух последних докладах, доставленных голубиной почтой, Митрофан сообщал, что накопал на него нечто важное. Доклад выглядел так: «А дьяк Сем Еф худ умысл. С люд ведает кто воровс про теб умышл». И это была единственная зацепка, ухватившись за которую я мог попытаться резко дернуть. Потому что на кропотливое расследование у меня просто нет времени. Сколько там продлится эта возня в Думе — кто его знает, ребят же, если они попались, надо вытаскивать как можно быстрее. Долго их держать не будут — запытают до смерти, да и труп в воду. О том, что они могут быть уже мертвы, я старался не думать.
— Горе у меня, Семен, — медленно начал я, — людишки мои верные пропали. Скоморох бывый, знаешь, наверное, потешник мой — Влекушей кличут, и конюх конюшен царских Митрофан.
Ой мелькнула где-то в глубине глаз дьяка искорка такая… ироничная, ой мелькнула. Ну еще бы, кто перед ним — сопляк. Перепугался, куда деться не знает, вот и бросился к старому знакомцу, от которого, как ему ведомо, все в Кремле зависит.
— Горю твоему соболезную, царевич, — состроив грустную рожу, вздохнул дьяк. — Деда твоего, Влекушу, я, конечно, помню, а вот конюха — извини. Много их, конюхов-то, в царевых конюшнях… А может, мне помочь чем, людишек порасспрашивать?
При этом его глаза так блеснули, что насмешку в них углядел не только я, но и Немой тать. И, оскалив зубы, глухо заворчал, отчего сидевший за соседним столом писарь тихонько ойкнул. Я медленно повернулся к нему и тихо выдохнул:
— А ну, брысь!
Писаря как ветром сдуло. Я все так же медленно развернулся к дьяку. Тот уже глядел на меня явно встревоженно.
— Ты, дьяк, — очень, очень тихо, почти шипя, начал я, — да-авно меня знаешь. Можешь ли попомнить, чтобы я соврал чего али пообещал что-то, что не смогу выполнить?
Ефимьев несколько мгновений смотрел на то, во что превратился славный, добрый и наивный малолетний царевич Федор, а потом сглотнул и дернул головой. Я решил считать это кивком.
— Так вот знай, что своих людей я не бросаю. Никогда. И потому я сейчас выйду, а вместо меня сюда к тебе зайдет другой человек. Мой боевой холоп. И ты ему скажешь, где нужно искать конюха Митрофана и деда Влекушу. А коль пока не знаешь — то быстро это узнаешь. Потому что к тому моменту, как я возвернусь из Думы, они уже должны меня ждать. Оба. А если не-эт… — Я сделал очень многозначительную паузу и, еще более понизив голос, закончил: — Ты же знаешь, я иногда будущее ведаю. Находит на меня иногда такое откровение. Так вот тебе я обещаю, что ни ты, ни кто из твоей семьи до конца недели не доживете. Жена, дети… кто знает, от чего они погибнут? Тут я сказать не могу. Кого утопят, кому кистенем голову расшибут, так что все мозги вытекут, кто сам с моста свалится, кого какие тати снасильничают до смерти… Но это — будет. Понял меня?
Дьяк отшатнулся и схватился руками за горло. А что ты думал, дядя, все так просто? Не-эт, в той блевотине под названием политика, в которую ты по уши влез, правил нет, совсем. Раз сунулся — получай полной мерой. Я напоследок окинул его взглядом и, резко развернувшись, вышел из приказной палаты. Услышав в спину придушенное:
— Дедова кровь…
Я сразу и не понял, что он сказал, и, только сбежав по ступенькам, внезапно остановился, будто налетев на стену. Опа! А ведь и действительно, я же внук Малюты Скуратова! Я довольно ухмыльнулся. Ну, бояре, держитесь, ох я вам сейчас и врежу, мигом тоже вспомните деда. И весь мандраж, что мучил меня вот уже который день, внезапно прошел. Вот что значит хорошо разозлиться…
Лай в Думе закончился с нейтральным результатом. Нет, людишек мне все-таки, скорее всего, придется отдать. А куда деваться — закон есть закон. Отказавшись соблюдать царев указ, я не только отцову власть подрываю, но и под свой будущий трон здорове-эную мину закладываю. Вот только отдать мне придется далеко не всех и не за просто так. Этот ход я разработал сразу после того, как Шуйские сделали свой первый наезд полтора года назад. Жадность их подвела. Не захотели людишек, вследствие всех этих погодных катаклизмов ставших покамест бесполезными, своим собственным хлебом кормить. Пусть, мол, пока их царевич из казны покормит, а уж как все обратно наладится — так тута мы свои права и предъявим. И получим всех назад сытыми, здоровыми и к работе готовыми…
Так вот, я настоял, поскольку они крестьян еще в тот год, когда требовали, не забрали, а голод тогда еще в разгаре был и хлеб стоил дюже дорого, чтобы все мои расходы на прокорм их людей возместить. Ох, вой поднялся… Василий Шуйский орал, что-де лжа и увертка, поскольку крестьяне за счет казны кормились! Один из ближайших сподвижников козлиного клана Романовых, боярин Шереметев, отчего-то прощенный отцом и недавно возвращенный из Тобольска, тоже орал что-то возмущенное. Князь Иван Воротынский стучал посохом по полу и орал, что сие неправедно, что-де в указе ничего не сказано, чтобы кому бы то ни было прокорм возмещать. Да только я сей ход не сегодня выдумал. Давно мы с батюшкой к этому дню готовились… В указе-то об урочных летах действительно ничего такого не было, а вот в патриаршем послании «О море и гладе и суть христианском человеколюбии», что святейший Иов в прошлом годе обнародовал, да в указе, что батюшка вдогон сему посланию и в его развитие выпустил, — было. Да и прецеденты благодаря дядьке Семену, «уху и глазу государеву», также имелись. Ситуация-то, мол, была чрезвычайной. Обычно, если кто беглого приютил, тот ему за это работой все расходы возмещал, а тут какое возмещение? То есть у меня-то оно было, я людей нагружал по полной, но менталитет у моих оппонентов, несмотря на всю их спесь и чины, по-прежнему оставался чисто крестьянский. Ну что говорить, если даже налоги и воинские и иные повинности тут считали не как-то там, как в будущих веках, а с распаханной пашни. Потому, скажем, крестьяне шибко много и не распахивали. Только чтобы самим прокормиться и оброк выплатить, а остальное добирали кто чем — кто пчеловодством, кто овцеводством, кто рыбной ловлей, короче, тем, что тяглом не облагалось. Так что у всех здесь в голове накрепко засело: ежели нет пашни — нет и прибытка. Чем я беззастенчиво и пользовался… В общем, шум и ор стоял невероятный.
На обвинения Шуйского я выкатил ему закупные грамоты на то, что я хлеб все-таки покупал, а то, что было взято в царевых закромах, — взято всего лишь взаймы и уже все возвернуто. Причем грамоты были подлинные. Я всегда, по возможности, стараюсь играть честно. И едва у меня в голове родился такой план, тут же отыскал купцов и скупил у них хлеб, особенно даже не торгуясь. Ибо чем выше будет цена, тем большую цифру я потом могу выкатить за прокорм. А на вопль Шереметева, что-де деньги-то тоже из царской казны взяты были, заявил, что часть нет — мои либо личные батюшкины, а часть да, взяты, но опять же взаймы, в чем им также грамоту представил. После чего заявил, что вот-де как получу с них, так обратно в казну все и верну. Короче, типичная стрелка получилась. Одна сторона выкатывает претензию, другая ее разбирает по косточкам и на основании этих «косточек» выкатывает свою, и так они базарят, то буро наезжая, то апеллируя к понятиям, то пугая тамбовскими, или Дедом Хасаном, или там «Третьей сменой», пока наконец до чего-нибудь не добазарятся. Ох, сколько их в моей жизни было…
Закончилось все часов через шесть, когда у этих хоть и вполне закаленных боями и дальними походами, но все-таки давно уже растолстевших, да еще и одетых в жутко тяжелые шубы неповоротливых людей кончились силы. Но в этот день ничего так и не решили. Поэтому было решено собраться послезавтра и все обсудить по новой. Но у ребят против меня шансов не было. Поскольку моя крыша тут была самой-самой. Еще бы — царь и патриарх. Я сделал то, что требовалось, — выкатил условия и устоял перед наездом. Далее в бой вступает тяжелая артиллерия — царь-батюшка и патриарх. Завтра с утра они начнут тягать бояр к себе по одному и увещевать. И я ой как не завидую тому, кто сим увещеваниям не поддастся. Нет, будут и такие, те же Шуйские, вероятно, будут стоять на своем до конца, причем еще и потому, что им никак нельзя терять лицо. Найдется еще пара-тройка упрямых. Но остальных батя с патриархом дожмут. Точно. Батя мне сам об этом говорил, когда мы этот вариант обсуждали.
Когда я вернулся в свои палаты, Хлопок меня уже ждал. И не один. На лавке рядом с ним сидел худой, с лицом, испещренным кровавыми потеками, и слегка скособоченный Митрофан. А напротив него шустро работал ложкой дед Влекуша. Я шагнул вперед. Дед Влекуша опустил ложку и шустро развернулся, а Митрофан дернулся, потом понурился и начал было:
— Прости, царевич-государь, не оправдал я твоего…
Но я не дал ему договорить, а просто обнял его и прошептал:
— Живой… вот и молодчина!
Как выяснилось, захватили его люди окольничего Ивана Романова, единокровного брата Федора Никитича Романова, которого батюшка отчего-то недавно простил и позволил ему вернуться в Москву (ох косячит батя в последнее время, ох косячит). А его арест был связан не столько с моим приездом, сколько с тем, что Митрохе удалось нарыть следы очень могучего заговора, направленного на батю… ну и на меня в том числе. Началось все с того, что месяц назад, причем, как Митрофан теперь знал точно, одновременно в нескольких городах внезапно появились подметные письма о том, что… царевич Дмитрий, оказывается, не убит, а спасся. Услышав это известие, я подался вперед и округлил глаза.
— Что? Что ты сказал?
Митрофан покосился на деда Влекушу, вскинул руку, видно намереваясь осенить себя крестным знамением, но не смог поднести ее ко лбу, тут же перекосившись от боли. Видно, досталось парню… ну да как здесь допросы ведут, я знаю.
— Вот те крест, царевич-государь, так в них и говорено было.
Я покачал головой. Что же это, версия с Отрепьевым, значит, вранье? И настоящий царевич, который и был тем самым Лжедмитрием I, действительно спасся? Или… вся эта история с Лжедмитрием не была частной инициативой Отрепьева, а изначально являлась чьей-то многоходовой и тщательно разработанной операцией, где одно выбывшее звено, пусть и очень важное, никак не способно обрушить всю операцию в целом. Недаром информация оказалась вброшена вот так сразу и одновременно по многим городам. Причем какой момент выбрали, стервецы, не в самый разгар голода, когда их за такое порвать могли, а сейчас, много позже, когда все позади и мое пророчество вроде как завершилось.
— А ишшо бают — у низовых казаков тоже люди появились, которые их сей же новостью смущают. На Дону да на Волге, — добавил дед Влекуша.
Вот у него никаких внешних или внутренних повреждений не наблюдалось. Интересно, почему это ему такое предпочтение?
— Дык меня и не споймал никто, — улыбаясь, сообщил мне дед Влекуша. — Я сам схоронился. Я-то сразу почуял, что дело нечисто. И эвон ему про то сказывал. А он… у-у-у, ухарь молодой!.. — Дед Влекуша замахнулся на Митрофана, который сидел, виновато потупившись. — Все не верил, все шустрил, все побольше вынюхать пытался. Вот и попал как кур в ощип. Ну где бы ты сейчас был, кабы не царевич-государь?
Митроха вздохнул:
— Да я уже повинился… И потом, рази не в том долг мой состоял, чтобы все разузнать как следует? Эвон какие дела затеваются-то.
— Разузнать, да не попасться, — стоял на своем дед. — Что толку в том, что ты узнаешь, ежели ничего рассказать не сможешь? А так бы оно и было, коли б тебе так не свезло и господин наш, царевич-государь, так удачно на Москву не приехал и так быстро тебя не сыскал.
Тут крыть было нечем, и Митрохе оставалось только подставлять шею для головомойки. Но меня в данный момент волновало совсем другое.
— И как люди? — напряженно спросил я.
— Да по-разному, — отозвался дед Влекуша. — Большинство плюются да отворачиваются. Кого из подметчиков и побили даже. Но кое-кто говаривает, что та беда, то есть мор и глад, на нас обрушилась не потому, что латиняне-де к Сатане обратились и колдуна наняли, а потому, мол, что царь у нас не тот, не природный. А природный-де своего часа ждет и за народ русский молится… Да только я считаю, что это бают те же люди, что о выжившем царевиче Дмитрии слух пускают. Уж больно все одно к одному.
Я откинулся спиной на стену. Да-а, все равно Смута намечается, мать его… Может, история действительно движется одним-единственным, раз и навсегда определенным путем, изменить который никак невозможно? И как бы я тут ни барахтался — валяться мне на земле с перерезанным горлом… ну или как там оно в истории было. А все, что мне уже удалось сотворить — от Белкинской вотчины до табуна Сапеговых коней, которых уже было более шести сотен, — во время Смуты будет разорено, вытоптано, выжжено, так что и следов никаких не останется? Я судорожно вздохнул. А вот — нет! Хрена! Русские, блин, не сдаются. Я еще спляшу на всех ваших могилках. Я. БУДУ. ДРАТЬСЯ. ДО КОНЦА! Из всей той жизни, что я прожил, я вынес только одно убеждение: нельзя сдаваться! Никогда! Проиграть — возможно. Упасть, вытирая юшку, тяжело дыша, сплевывая обломки зубов и надсадно кашляя — такое, да, бывало, но потом я все равно поднимался и упрямо лез в драку. Добиваясь того, чтобы даже более сильные и многочисленные противники махали рукой и говорили: «Да ну его, придурочного. Пошли, ребя…» Или хотя бы просто встать и стоять, покачиваясь и моля про себя Бога не попустить, не дать упасть самому по себе, а если снова полезут, то достать хоть одного, хоть пальцем… Но вот задирать лапки кверху и сдаваться — никогда. Не водилось за мной такого.
Я и в наше «Смутное» время, в эту долбаную перестройку, именно поэтому не только не пропал, но и, наоборот, пробился, прогрыз себе нору наверх, зацепился обеими руками и бил, и бил в ответ, пока не расчистил себе место и не заставил других, таких же злых и наглых, признать, что оно — мое!.. И ни на какое там государство не надеялся. Потому что очень быстро понял, что страну — предали. Что до власти над ней дорвались уроды… Да если бы этот урод Меченый свои поганые лапки не задрал, жили бы мы сейчас в большой и дружной стране, которая, может быть, и назвалась бы по-другому, но по-прежнему простиралась бы на одну шестую часть суши. И никакие третьи помощники младшего дворника второго сантехника американского сената ею бы не рулили и не поучали бы нас, как нам жить и кого любить. А он, сука, — сдался. И всё. Все его натянули. От Рейгана с Колем до не меньшего урода Борьки Алкоголика. Только-только сейчас начинаем снова выкарабкиваться. Да и то до сих пор не ясно — получится ли… Так вот, я — не такой! И точка…