Глава 11
Любитель хороводов
С тех пор, как справедливость пала,
И преступленье власть забрало...
В. Гюго.
Они почти столкнулись нос к носу у крыльца княжеского терема. Слева ухватился за перила еще не старый, но очень сильно взволнованный чем-то священник с простым добрым лицом, одетый как и подобает лицу духовного звания, то есть в черную, слегка запылившуюся рясу с простым крестом на груди. Судя уже по одной левой руке, лежащей на гладкой желтой балясине перил, можно было сразу же сделать вывод, что крестьянский труд знаком этому человеку далеко не понаслышке. Если же присмотреться чуть повнимательнее, то вполне определялись и сроки окончания его трудовой деятельности – не далее как прошлая зима. Сопровождал его эскорт из двух вооруженных дружинников, изрядно потрепанных в стычке, произошедшей совсем недавно.
Обгоняя их, даже не поднимая больших черных ресниц, совершенно закрывающих глаза, на первую ступеньку лестницы легко, почти воздушно вспорхнула совсем еще юная деваха. Небольшая смуглость кожи лишь придавала своего рода законченность всему ее задорному виду, которому никак не соответствовало чересчур серьезное, сумеречное выражение лица. Вся она была как ветер, вся в движении, и даже небрежно накинутый узорчатый платок, кое-как прикрывающий копну волос цвета вороньего крыла, издали отдаленно напоминал парус, волнуемый легким дыханьем встречного ветра. Когда она поднимала свою худенькую ножку, занося ее на очередную ступеньку, то из-под сарафана выглядывали не только ее кокетливые сапожки синего сафьяна с узенькими носочками, но и вытачанный на внешней стороне каждого из голенищ нехитрый цветок. За образец неведомым мастером была явно взята самая обычная луговая ромашка, вот только на сапогах она поменяла свой естественный цвет и превратилась в яркоалую. Небольшой узелок в правой руке, судя по легкости, с которой она его несла, особой тяжести не составлял и общей картины не портил.
Оба они были столь сильно заняты какими-то думами, что даже не взглянули друг на друга. Первый, да и то мимолетный взгляд девушка бросила на священника, лишь возвращаясь, когда ее бесцеремонно выпихнул назад на лестницу рябой дружинник.
– А я говорю, нет Глеба Володимировича и все. Ишь ходят тут всякие, а вчера глянули, ан бронь дедову у князя нашего утянули. Известно, вещь дорогая, каждый мог стянуть. Тоже, поди, какие-нибудь калики перехожие татьбу эту и учинили.
– Где же он? – упрямилась девушка, не желая просто так поддаваться грубому нажиму парня.
– Где, – передразнил рябой и неожиданно для себя смилостивился, пояснил: – Ждать надо. Час назад по порубам пошел. Проведать, стало быть, как воры и тати поживают.
– И сколь ждать? – не отставала шустрая деваха.
– Ну, изрядно. Он быстро оттуда не возвращается.
– Тогда я прямо тут и обожду, – заявила бойкая девица, тут же усевшись на самую верхнюю ступеньку.
Такая наглость парню не понравилась, и он легонько, но с достаточной силой, подпихнул ее сапогом:
– Чай, не лавка тебе. Вон спускайся и на приступок садись, ежели желаешь.
Девушка пошатнулась и обязательно упала бы, если бы не один из вооруженных дружинников, спокойно поднимавшийся наверх и успевший не только ловко подхватить девушку, но и на один короткий миг крепко прижать к своей груди.
Впрочем, он тут же смущенно выпустил ее и, виновато улыбнувшись, посоветовал:
– Ступеньки крутехоньки, так что ты, лапушка, поостерегись порхать так резво.
– Лапушка у гуся в подружках ходит, – зло огрызнулась девица, настроенная почему-то непримиримо враждебно и с явным намерением поругаться, причем все равно с кем.
– Вот тебе и раз, – опешил от неожиданной агрессии дружинник, а рябой парень, стоящий на верхнем крыльце, весело захохотал, заметив восхищенно:
– Ну не язык, а сабля вострая, – и, уже закончив веселиться, не преминул ободрить отчаянную девку: – Так его, красавица. А то он привык, что баской на рожу, да цельными днями только баб и щупает. – И вновь заливисто и гулко захохотал.
– А ты тоже не больно-то здесь, – обратилась уже к рябому парню девка. Дружинник молчал, глядя на нее во все глаза, а ей очень хотелось услышать острое ответное словцо, чтобы соперник показал себя тоже умеющим не лезть за словом в карман, или, правильнее будет сказать, в калиту, поскольку до карманов мысль человека в ту пору еще не додумалась.
– Сейчас стадо кобылиц из конюшен княжьих прискачет, небось, по-иному запоешь, – злорадно сообщила она рябому.
– Как кобылиц? Как так из конюшен? Зачем? – не понял тот.
– Да ржешь ты зазывно, как жеребец стоялый. Они ужо давно, поди, услыхали, стало быть, вот-вот прискачут.
– А вот я спущусь к одной языкатой да укорочу малость то, чем она стрекочет без конца, – пригрозил рябой, но спускаться не пожелал.
– Нетушки. Лучше расплющь его, на это я согласна, – прищурившись, не заставила она себя ждать с ответом.
– Да я бы вмиг, только за молотком идти лень, – продолжил рябой словесную дуэль.
– А голова на что? – лениво протянула девка. – Ею и долби. Все равно она у тебя более ни на что не годна.
– Вот дурная баба, – с восхищением выдохнул парень и пояснил: – А есть-то я чем же буду? Опять же шапку таскать на чем?
– Так ты ею уже стукал, и ничего не стряслось, – не унималась она. – Вон какие гвозди железные вбивал, аж следы по всей морде остались.
Явный намек на ямочки от оспин, и впрямь усыпавшие все лицо, всерьез разозлил рябого, а тот уже вознамерился спуститься и впрямь задать трепку не в меру говорливой девке. Но тут еле приметная тяжелая дверь, расположенная очень низко, у самой земли, с тягучим скрипом медленно отворилась, и из нее вышел невысокий худощавый человек, одетый во все черное, включая сапоги. Лишь алого сукна корзно, в которое он, невзирая на жаркое июльское солнце, зябко кутался, оставалось единственным, радующим глаз исключением из хмурого темного одеяния.
Следом за ним вынырнул здоровенный детина с одутловатым, мучнисто-белым жирным лицом и принялся тут же запирать дверь на засовы, вдевая в дужку каждого по огромному, с полпуда весом, висячему замку и сноровисто запирая их столь же огромными ключами.
– Вот видишь, какое подлое создание – человек. Ни единому верить нельзя, – обратился человек в алом корзне к детине, продолжавшему возиться с замками. – Он же брат мой единокровный, которого я выкормил, выпестовал, вынянчил, и туда же – лжа голимая на каждом слове.
Людей, разом умолкших при его появлении, он то ли не хотел замечать, то ли и впрямь не обратил еще внимания на их присутствие. Способствовало этому и их расположение. Трое, включая дружинника, языкастую девку и рябого, находились на крутой лестнице, намного ближе ко второму этажу терема, куда ока и вела, нежели к первому; оставшиеся двое – священник и второй дружинник, стояли хоть и на земле, но за лестницей, примостившись так, чтобы она защищала иx своим дощатым полом от палящих солнечных лучей, которые безжалостно разили все вокруг с исключительным демократизмом, то есть уделяя князю, равно как и боярину с дружинником, ровно столько же жара, сколь и простому смерду.
Вновь зябко поежившись и глядя в противоположную от лестницы сторону, на распахнутые настежь главные ворота и улицу, вид на которую открывался сразу за ними, он продолжил свою жалобу:
– Ведь только прошлую осень, медку подвыпив, он мне клятву давал, что деда этого из дубравы выкорчует и саму ее спалит, место игрищ бесовских. Ей-ей сам обещал. И никто его за язык не тянул. А епископ Арсений, который по соседству сидел, тоже все это слышал.
Детина, продолжая возиться с упрямым нижним замком, в котором никак не хотел проворачиваться непослушный ключ, молча кивал в ответ, но жалобщику этого вполне хватало для продолжения своего монолога:
– А ныне ты видел? Нет, ты видел на груди у него эту штуковину, отвечай? – гневно обратился он к детине, крепко зажав в руке какую-то маленькую деревянную фигурку грубоватой работы, неведомо кого изображающую. Секундой раньше он жестом фокусника извлек эту штуковину из недр своего плаща и теперь помахивал ею, держась за кожаный шнурок, тянувшийся с двух сторон из самой головы фигурки.
– Видел, княже. Вместе ведь видели, – пропыхтел, наконец, детина, осознав, что на сей раз простого кивка его собеседнику недостаточно и надо присовокупить к своему молчаливому согласию хотя бы пару слов.
Вглядевшись повнимательнее в фигурку, девка чуть не ахнула, но едва она раскрыла рот, как чья-то крепкая ладонь тут же намертво приклеилась к ее губам, не позволяя издать ни единого звука. Вторая рука юного дружинника – а это был именно он – так же беззвучно прижала указательный палец к своим плотно сжатым, слегка вытянутым вперед губам, давая понять, что необходимо соблюдать молчание. Глаза его лишь на одно мгновение скользнули по лицу девушки, будто оценивали, способна ли она сохранить необходимую тишину. Осмотр, по всей видимости, его вполне удовлетворил, поскольку он тут же убрал ладонь, перестав закрывать рот девушки.
Серые глаза его, слегка прищуренные, продолжали неотрывно следить за раскачивающейся деревянной фигуркой, будто пытались что-то опознать в ней даже на таком солидном, в несколько метров, расстоянии, которое отделяло их в настоящий момент от князя, а тот тем временем продолжал жаловаться:
– И что же это такое? Что, я тебя спрашиваю?
– Это... того, как оно, Братство Перуново, – пыхтя и отдуваясь почти после каждого слова, отозвался детина.
– Правильно говоришь, – охотно согласился Глеб. – Оно самое и есть. Стало быть, что же выходит? – и, не дождавшись ответа, изрек его сам: – А выходит, что лжа с его языка еще в прошлом лете ко мне в уши летела. А зачем? Я-то ведь ничего от него не таил. Завсегда к нему с чистой душой. Смотри в глаза мои, читай в них, братец ты мой, что хочешь. Сердце мое пред тобой, как евангелие открытое. Он же тогда еще ковы супротив меня строить начал, – и закончил на неожиданной ноте, лирически и с небольшой ноткой грусти в голосе: – Один ты у меня остался, слуга мой верный, Парамон мой дорогой. И что бы я без тебя делал. – Он ласково похлопал детину по широкой и мягкой, как подушка, спине, которая, будто отзываясь единственно возможным для нее способом, нежно заколыхалась в ответ.
– Однако и ты, пес мой верный, без своего князя трех дней не проживешь на свете, об этом тоже помни, – посуровел он внезапно голосом, на что детина заметил:
– Да каких три. Случись с тобой какая беда, так я и до другой зорьки не протяну. Загрызут волки поганые твою бедную овечку, княже, – и уже провернув наконец-то ключ в замке, с каким-то мазохистским наслаждением повторил: – Как есть загрызут напрочь и косточки по земле раскидают собакам на забаву.
– То-то же, – удовлетворенно кивнул головой князь, и было непонятно, к чему он это относит. То ли к тому, что замок наконец закрылся, то ли к восходу солнца, которого, случись что с князем, не увидит ни одного лишнего разочка сам Парамон.
– Ничего, Парамоша, – приободрил его князь, принимая увесистую связку ключей, нанизанных на толстое железное кольцо, и поворачиваясь к лестнице с явным намерением подняться наверх. – Мы еще с тобой немало... – но осекся на полуслове, заметив, наконец, троицу, застывшую на месте, и подозрительно буравя ее своими маленькими, глубоко посаженными ядовитыми гадючьими глазками.
– Это что же, подслушивать, стало быть, тут примостились? – выдавил он после непродолжительного молчания и от такого наглого поведения вновь замолчал, не в силах больше вымолвить ни слова. Он лишь безмолвно оглянулся на детину жестом призывая его присоединиться к княжескому возмущению, но изрядно вспотевший после упорной возни с замками Парамоша не успел ничего сказать, как в разговор вступил молодой дружинник:
– Не вели казнить, княже, а вели слово молвить.
Он стремительно, в три прыжка спустился с лестницы вниз и, заглянув под нее, проворно извлек, вытянув за рукав, священника. Следом показался, смущенно сопя и пыхтя, второй дружинник.
– По твоему великокняжескому повелению, как ты и приказал, у церкви Бориса и Глеба мы аккурат после обедни этого священника, который крамольные речи против тебя уже третий день вел, ухватили и спешно, не медля ничуть, на двор твой великокняжеский привели. Ан глядь, нет нашего великого князя. Ну, мы, стало быть, решили походить малость, дабы едва лик твой великокня…
– Погоди, – оборвал его на полуслове князь Глеб недовольно, но уже значительно смягчившимся голосом. – Какой такой великий князь? Или неведомо тебе, что великий князь един и во граде Володимере стол его?
– Прости, великий княже, но три дня назад ты сам сказал, идучи по двору с боярами своими, что всяк князь, который един на княжестве своем, тот и великий. Кроме тебя теперь, ежели мальца Ингваря в счет не брать, который в Переяславле сидит и вот-вот в гости заявится, более на Рязанской земле и князей не осталось.
– Ишь ты, ужом вывернулся, – хмыкнул одобрительно Глеб и чувствительно толкнул острым локтем детину прямо в мягкое пузо. – Учись, Парамоша, как излагать надобно. Ну а чего затаился, как мышь в амбаре? – построжел он чуть голосом. – Почему сразу не объявился?
– Опять же памятуя строгий наказ твой, великий княже, – вновь склонился дружинник в почтительном поклоне.
– Это какой же такой наказ? – усомнился Глеб. – Почему я не помню?
– Тогда же, третьего дня, боярин Онуфрий, что от князя Константина... – начал юноша, но вновь раздраженно был перебит на полуслове Глебом:
– Я и так знаю, что сей боярин раньше князю Константину служил. Ты дело сказывай.
– Я и сказываю, – не выказал ни тени раздражения княжеской грубостью воин, спокойно продолжив: – Так вот, боярин Онуфрий слово молвил, однако был тут же остановлен тобой, великий княже, с наказом строгим, дабы вперед не смел забегать и пока князь, то бишь ты, великий княже, свою мысль до конца не доскажет, рта своего поганого открывать не смел. Так это ты столь сурово боярину ответил, который в думцах твоих ходит, а как же мне, гридню простому, быть? Вестимо, испугался я в твою речь влезать, которую ты у поруба с Парамоном вел. Подумал, коль глас подам, тот же Парамон по твоему великокняжескому повелению шелепугой меня, бедного, и по спине и по прочему так славно отходит, что не токмо хороводы водить с девками, а и сидеть пару седмиц не смогу. Вот я застыл, как столб соляной, в который, по Писанию Святому, жена Лота обернулась.
– Ну, ей-то Господь Бог воспретил, – буркнул Глеб.
– А для нас, малых людишек, великий князь рязанский повыше Бога будет, – тут же ухитрился и здесь отвесить чудовищный по своей наглости комплимент дружинник.
– Ишь ты, – крутанул головой Глеб, – куда полозья загнул.
– А что? И я тоже согласен, – неожиданно для всех, включая самого князя, прогудел Парамон.
– Это как же? – осведомился Глеб, обращаясь к дружиннику.
– А так и есть, – пожал плечами юноша. – До Бога высоко. Пока еще он слово свое скажет, ан глядь, а я уж и жизнь свою прожил. У тебя же, великий княже, суд и скорый, и правый. Опять же и Парамон со своей шелепугой тут как тут. Завсегда сколько ты укажешь, столько и отвесит, да от души своей сердобольной еще добавку отмерит.
– Ну-у, – засмущался явно польщенный Парамон, но князь, повернувшись к нему, внезапно строго спросил:
– А верно, что он тут сказал о тебе?
– Так я... – замялся Парамон, не зная, как ответить, чтобы угодить Глебу.
– Как есть, так и скажи, – сухо оборвал его князь, пытливо уставившись на палача своими глазами-буравчиками.
– Было чуток, но только от усердья.
– Это верно, великий княже, только лишь от усердья. Вон как с дедом Гунькой месяц назад. Ты ведь ему наказал десяток плетей отвесить, как я слыхивал...
– И что? – заинтересовался князь.
– Так кто ж виной, что он, дурень старый, сунул бороденку кудлатую в рот свой беззубый и ну ее катать да пережевывать. Всю иссосал. Но тут промашка у обоих вышла – и Парамона, и деда. Не поняли они друг дружку. Дед, как пес преданный, не желал криком своим истошным сон твой послеполуденный тревожить, а Парамон, напротив, захотел непременно вопль его услыхать. А коли не кричит, стало быть, он слабо казнь исполняет, нерадиво. Пришлось наново весь десяток отвесить, и опять дед молчит. Только на четвертом десятке и подал хрип еле слышный. Конечно, Парамон тут же на радостях шелепугу кинул, пошел кваску с холоду испить в повалуше, да и задремал невзначай. Ну а когда пришел назад к козлам, мысля, что деда, поди, и след простыл, ан глядь, лежит, только похолодевший уже.
– Так было? – вновь повернулся князь к Парамону, который от страха был сам не свой и только с ненавистью поглядывал в сторону юного дружинника.
– Так я ведь хотел как лучше... – промямлил он, наконец.
– Ты кто – князь или кат? – ехидно осведомился Глеб и, не дожидаясь ответа, пояснил: – Отличка в том, что князь казнь назначает, а кат ее справляет. Поделено так у них.
Парамон только сопел молча, потупивши свои поросячьи глазки в землю, а Глеб продолжал читать нотацию:
– Я, видишь ли, Парамоша, за твоей работой не гонюсь, так уж и ты, голубок, мое мне оставь, а то ты мне так всех смердов уморишь, и с кем я останусь тогда? С одним тобой?
– Ибо сказано в Писании: «Оставь Богу Богово, а кесарю кесарево». Стало быть, каждому свое, – вновь вставил словцо дружинник.
– Точно, – согласился князь. – А то я тебя, Парамоша, повелю самого на козлах разложить да всыпать пяток-другой горячих для ума в задние ворота. Охотники найдутся. Вон хоть бы и вой этот. Как, возьмешь шелепугу, не побрезгуешь? – И он пытливо уставился на юношу.
Тот замялся:
– Я ведь, великий княже, вой, а не кат.
– Неужто даже ради такого случая откажешься?
– Разве только из уважения к великому князю попробовать. Да у меня беда...
– Что за беда?
– Длань слаба больно. Только после трех десятков замахов и расходится. Так что дозволь, великий княже, просьбишку малую – коль с полсотни назначишь для Парамона, так я тут как тут, а ежели менее, то тут кого другого лучше было бы подыскать.
– Ну и договорились, – удовлетворенно кивнул князь и без всякого перехода резко сменил тему: – Тебя, кажись, Коловратом кличут?
– Точно так, великий княже, – подтвердил дружинник. – Имечко крестильное – Евпатий, а за любовь к хороводам, девкам да игрищам Коловратом прозвали.
– Ну, давай-ка попа этого поганого в поруб. Да не туда, – заметил он миролюбиво дружиннику, который уже ухватил священника за широкий рукав черной рясы, намереваясь отвести его на задний двор княжеского терема, где и были выкопаны в земле две здоровенные глубокие ямы, в которых у Глеба и в обычное время всегда кто-то сидел. Ныне же там и вовсе наблюдалось столпотворение. Одних дружинников Константиновых было не менее десятка, включая тех, которые прибыли вместе с будущим узником. Там, будучи кинуты в поруб, они с невольной радостью, тут же вменившейся горечью от увиденного, обнаружили уже в первые секунды пребывания своих старых знакомых по дружине, включая раненых лучников, прикрывавших вместе с Афонькой бегство князя. Был там и гусляр Стожар с головой, обмотанной какой-то грязной тряпицей, из-под которой сочилась сукровица.
– Коли он был духовником княжьим, стало быть, и сидеть им заодно. К тому же, – он назидательно поднял палец вверх, – и его немалую вину вижу я в злодействе Константиновом. Не сумел дьявола из души сына своего духовного изгнать, который ему и внушил совершить столь тяжкий грех. Вот пусть и искупает недочет сей. Авось убедит князя хоть пред смертью раскаяться в содеянном. А не сможет, так Парамон мой обоим подсобит. Ну а ты, вой, – обратился он к Евпатию и приторно сладенько, как только мог, улыбнулся. – Сами, чай, молодыми были, знаем. Иди уж, кружи свои хороводы с девками, Коловрат, – и, глядя на уже удаляющегося дружинника, буркнул завидуя: – Ишь, молодой, и не болит у него ничего. А тут. – Он досадливо поморщился и, потирая правый бок, ворчливо повернулся к девке: – Ну что там? Все сделала?
– А вот, княже. – Девушка помахала в воздухе узелком и, даже не развязывая, извлекла оттуда скляницу с какой-то мутной буро-зеленой жидкостью.
– Прежде сама отпей, – буркнул князь нетерпеливо.
Девушка, пожав плечами, послушно извлекла из того же узелка небольшую чарку и, щедро плеснув в нее из скляницы, одним махом выпила все до дна. Глеб с подозрением заглянул в чарку – и впрямь пуста, тут же поспешно выхватил из девичьих рук посудину с настойкой. Доброгнева, а это была именно она, бесстрашно глядя на князя в упор своими зелеными глазищами, заметила при этом:
– Я ведь два настоя приготовила. Тот, что у тебя, так себе. Он лишь боль утишает, которой недуг твой, как гласом трубным, знак о себе подает, – с этими словами она извлекла из узелка еще одну скляницу с жидкостью, на этот раз густого черного цвета. – Этот же посильней будет во сто крат.
– Испей, – вновь потребовал Глеб.
Девушка послушно вновь наполнила свою чарку, выпила, но руку с зажатой в ней скляницей князю не протянула. Напротив, отвела назад, спрятав ее за спину:
– Погодь, княже, а то ишь прыткой какой.
– Что еще? – нахмурился нетерпеливо Глеб и криво усмехнулся. – А-а, гривенок тебе надобно. Будут, не сомневайся. Ишь какая сребролюбивая. Ну, давай.
– Ноне не о гривенках речь, – пояснила Доброгнева. – Настой этот силы великой. Коли здрав – вреда не будет, а ежели болен – вместе с болезнью и человека на погост отправить может. Надо его сперва тебя на ином болящем испытать – сколько пить и как часто. Ну а после уже и к тебе нести.
– А на ком же испытать хочешь?
– Ведаю я доподлинно, княже, что у того, кто в порубе твоем теперь пребывает, такая же болезнь.
– Это у кого же? – не понял Глеб.
– А у того, кого я раньше пользовала, – пояснила Доброгнева.
– А ну как помрет в одночасье, – прищурился Глеб недоверчиво. – Не жаль князя?
– Убивец он. Хуже татя ночного. Почто ж жалеть, – равнодушно ответила девушка. – К тому же теперь не он мне гривенки жалует, а ты.
Настороженный взгляд князя обмяк. Корыстолюбие как одну из главных человеческих слабостей он понимал вполне и даже уважал по той простой причине, что оно ему изрядно помогало в продвижении к собственным целям. Сам он к богатству относился равнодушно, будучи чуть ли не с детства навсегда прельщен другой страстью – неуемной жаждой власти. Поэтому он и поверил бывшей лекарке своего брата. В самом деле, с узника уже взять нечего, вот и решила бойкая девица с другого князя серебрецо да злато поиметь. Все правильно. Это жизнь.
Он удовлетворенно кивнул и повелительно махнул рукой верному Парамону, указывая на дверь и протягивая связку тяжелых ключей:
– Открой ей. Пусть полечит князя, а ты пока за кузнецом слетай. Пусть на попа железа наложит. Да перед этим того сторожу найди, которую мы прогнали с тобой, перед тем как туда входили. Ишь паршивцы. Им велено было в сторонку отойти, а они убрели неведомо куда. Да пока с кузнецом не вернешься, поруб не открывай, – внес он на ходу изменения. – Пусть лекарка здесь обождет. Ты же, – он обратился к пожилому дружиннику, – на страже побудешь. Гляди, дабы ни одна душа живая к двери этой даже близко не подходила, а не то сам там окажешься, – и благодушно зевнул. – А я, пожалуй, пойду наверх, в ложнице прилягу. Притомился что-то.
Вышла Доброгнева из темницы, где сидел Константин, расстроенная и раздосадованная. Все было плохо – впервые ей, да и то лишь благодаря хитроумному совету старого сотника, удалось прорваться в поруб к пленнику, а результат оказался нулевым. Да и с отцом Николаем тоже не все ладно получилось. Она буквально накануне и так и эдак пыталась отговорить его от обличений князя Глеба, ни секунду не веря, что горожане, узнав правду, непременно попытаются освободить безвинного страдальца.
Попытка была тщетной, и Доброгнева махнула рукой, предупредив священника, что она сейчас, по совету мудрых людей, перешла на службу к князю Рязани, и не дай бог он, даже если увидит ее близ терема, подаст вид, что знает девушку. Она тоже в свою очередь никогда не признает его перед посторонними людьми, и пусть каждый из них делает свое дело, а там лишь бы хоть одному повезло.
Теперь выяснилось, что неудача выпала на долю обоих, но если у отца Николая она оказалась сродни катастрофе, то ведьмачка не теряла надежды в свое следующее посещение все-таки исхитриться и как-то перемолвиться несколькими словами с князем-узником. Ей уже сегодня хотелось так много сказать ему или, на худой конец, просто ободрить ласковым словом, намекнуть, что знает она доподлинно от верных людей всю правду о случившемся, но...
К тому же и самый вид изможденного князя, исхудавшего донельзя всего за неделю пребывания в темнице, тоже радости не прибавил. Да если бы вид только, а то и сам взгляд когда-то добрых лучистых глаз, устремленных на нее, был мрачен и враждебен. Горькие слова незаслуженного упрека больно ожгли ей сердце:
– Лихо ты князей меняешь, Доброгнева. Иной глазом моргнуть не успел бы, а ты уж близ нового благодетеля суетишься, угождаешь во всем.
Слова оправдания уже готовы были слететь с девичьих уст, но узник тут же закашлялся и украдкой, воспользовавшись тем, что Парамон отвернулся, заговорщически прижал палец к губам, призывая хранить молчание. Этот жест и одновременное подмигивание придали Доброгневе силы, и, продолжая свою игру, она только ворчливо заметила:
– Чай, теперь гривенки мне другой платит, а у нас, как у гусляров, – от кого куны, тому и песнь играем. Ты уж не прогневайся, княже.
Константин в ответ на это лишь прикрыл на миг глаза с тяжелыми пожелтевшими веками в знак того, что все понял правильно, и больше они не проронили ни слова.
А уже на выходе из княжеского терема ее поджидал юный дружинник.
– Сколь вместе на лестнице ни стояли, а имечка-то я твоего и не проведал, красна девица, – и все с той же широкой располагающей улыбкой на симпатичном добром лице шепотом добавил: – Тебя в избе Глеб ждет. Поспешай, – и, видя искреннее недоумение, тут же пояснил: – Да не князь – сотник мой, – продолжив громко и напевно: – Экая ты недотрога. Дозволь хоть проводить тебя до калитки.
– Ишь какой прыткой, – подладилась ему в тон Доброгнева, и, перебрасываясь шуточками, они направились вдвоем к старенькой избушке, расположенной уже за городскими воротами на самой окраине посада.
Бабка-бобылка, которая жила там, охотно приютила юную лекарку, не столько польстившись на куны, что та ей предложила за постой, сколько обрадовавшись живой душе, которая хоть и временно, но скрасит ее сиротливое одиночество. Впрочем, от кун она, по бедности своей, тоже не отказалась, пояснив виновато, что и не взяла бы, ежели бы не нужда великая.
По пути разговор в основном велся все больше шутливый, с подковырочками, легкими и безобидными от Евпатия и более колкими и острыми со стороны Доброгневы. Единственный раз, отчего-то вспомнив дюжего детину на княжеском дворе, она всерьез спросила:
– А ты и впрямь бы согласился катом стать?
Евпатий искоса взглянул на свою спутницу и, отбросив в сторону свое обычное ерничество, задумчиво протянул:
– Ну, ежели только для Парамона, да и то не ведаю, смог бы я в себе силы найти, чтобы шелепугу об эту падаль марать. Хотя, памятуя, сколько душ он загубил кнутовищем своим, мыслю, что смог бы. К тому же, – он усмехнулся и уже дурашливым тоном продолжил: – Как тут отказать, коль великий князь рязанский повелеть изволит.
– И как же вы Каину этому служите доселе? – задумчиво произнесла Доброгнева, не давая Евпатию вновь перейти на шуточки-прибауточки.
– Каином он лишь седмицу назад стал, – возразил Коловрат, вновь посерьезнев. – А так все они одним миром мазаны – князья-то наши. Мыслю я, что и Константин, в поруб посаженный, не больно-то лучше.
– Он братьев своих не убивал, – возразила Доброгнева.
– Только в этом и разница у них, – вздохнул сокрушенно Евпатий. – В остальном же ее и вовсе нет. И не спорь со мной, – оборвал он хотевшую что-то пояснить девушку. – Видел я их обоих год назад. Аккурат в эту пору дело было. И гульбища их окаянные тоже видел. Твой князь одну отличку супротив моего и имеет – лик пригожий, а души у них обоих черные.
– Ежели все так, то отчего ему дед Всевед пособил, от смерти спас, да еще знак тайный на шею надел?
– Вот тут тайна для меня глубокая, – развел руками Евпатий. – Помогать ему я, конечно, буду, только мыслю, не обманулся ли старый волхв. Или и впрямь князь твой так резко изменился за последнее лето? – протянул он задумчиво и недоверчиво хмыкнул: – Да ведь не младень же он несмышленый. В его лета так не бывает.
– Бывает, – упрямо буркнула Доброгнева, не зная, каким был Константин, но зато отлично зная, каков он ныне, и желая во что бы то ни стало защитить доброе имя названого братца.
Коловрат, очевидно, махнул рукой на упертую девку, дольше спорить не стал, но к веселому прежнему тону возвращаться не спешил. Доброгнева тоже помалкивала, и остаток пути до избушки бабки они проделали молча. Завидев в крохотном оконце, затянутом мутным бычьим пузырем, две приближающиеся к избушке фигуры, Стоян, уже добрых два часа сидевший в нетерпеливом ожидании Доброгневы у бабки и держащийся за поясницу – дескать, прострел замучил, облегченно вздохнул. Тут же щедрой рукой он извлек из кошеля пару восточных серебряных монет, нарядив бабку на торжище за всякой снедью и пояснив:
– Сытый лекарь завсегда лучше лечит, потому как добрый. А у тебя, поди-ка, и мыши все с голоду передохли.
Бысть такоже у христианнейшего Глеба слуга, всяко обласканный, но под речами льстивыми скрываша душу черную и гнусны деяния твориша в нощи темнай. А прозвищем бысть оный зловред – Коловрат.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.
Издание Российской академии наук. СПб., 1817.
И бысть о ту пору на Резани в воях Стоян-сотник, а тако ж Евпатий, прозвищем Коловрат. И вои оные, душою за Константина страждучи, измышляша разно, како ему леготу учинити.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.
Издание Российской академии наук. СПб., 1760.
Скорее всего, имя Евпатия Коловрата, столь знаменитое впоследствии, в описываемое нами время всплыло в летописях совершенно случайно, ибо не мог столь юный воин играть хоть мало-мальски значимую роль. Или же возможен другой вариант – это был его отец, так же крещенный Евпатием. Коловрат же – общеродовое прозвище. Тогда все сходится.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.
Т. 2. С. 130. СПб., 1830.