1
Три дня тоскливого сидения в окопах на урезанном пайке в нервном ожидании немецкого реванша…
Проверка постов и секретов, перемежаемая со вздрючиванием личного состава. Последнее — средство от скуки и против намечающихся пролежней от безделья. Я учу гренадер «Родину любить» — они учатся.
Все при деле.
Любовь к Родине выражалась в непрестанном совершенствовании обороны в соответствии с буквой Устава, известного мне по прошлой жизни, и, что удивительно, в соответствии с буквой Устава нынешнего. При обнаружении некоторых совпадений я мысленно поставил себе отметку «разобраться при случае».
Кузьма Акимыч честил наших подчиненных:
— Это окоп? Это, по-твоему, окоп? Ити твою мать через коромысло!!! Выроют себе, как куры в пыли, по ямке, бросят на дно охапку соломы — и ладно! Бревна еще волоките, ироды, будем подбрустверную нишу устраивать!
При таком живейшем участии Лиходеева в процессе я в некотором роде чувствовал себя ненужным.
Где-то гремит артиллерийская канонада, время от времени слышны звуки далекой перестрелки.
В остальном — тишь да гладь.
Только на третий день обстановка оживилась.
В два часа пополудни на нас вышли два потрепанных эскадрона 15-го татарского уланского полка с куцым обозом и парой орудий без снарядов.
Вести были неутешительными: немцы наконец-то двинулись вперед, вытесняя наши кавалерийские части с полосы «ничейной» земли.
Ближе к вечеру из Розенберга пришел обоз с трофейной колючей проволокой. Саперы, сопровождавшие подводы, сообщили, что на станции разгружаются две гаубичные батареи и все же добравшийся до нас провиантский состав.
Это хорошо.
Я бы даже сказал, удачно!
Потому как сытому помирать как-то спокойнее — меньше терзаний душевных и телесных. Ибо сказал философ: «Как мое насыщение таит в себе наслаждение, так и мое наслаждение довершает мое насыщение».
А ночью нас сменили.
Хорошенько выспавшись в просторном блиндаже на резервных позициях, я завтракал, наслаждаясь кулинарными изысками, доставленными из офицерской столовой.
Все-таки хорошо, когда снабжение налажено. Чай с бутербродами, свежайшие бисквиты и даже кремовые трубочки «Эйнем», купленные расторопным Савкой в нагнавшей полк лавке Экономического общества.
Лепота.
В прошлой жизни я бы, наверное, закурил… А теперь воздержусь, пожалуй. Поберегу здоровье молодецкое, которое легко может подорвать немецкий снаряд, пуля или штык. На войне как на войне…
Но курить все равно не буду!!!
Дабы не пришлось потом мучительно больно расставаться с вредной привычкой, ежели не убьют, конечно.
Начал в мажоре, а скатываюсь к минору…
В общем, ерунда это все! Пойду-ка я лучше проведаю Генриха — они тоже сменились той ночью.
Поговорим о высоком, низком, далеком и близком.
Стихи, однако…
Затянув ремни амуниции, я, напевая под нос «Широка страна моя родная…», отправился на поиски поручика Казимирского, дабы уведомить командира, что собираюсь посетить расположение девятой роты.
Похоже, настроение, несмотря ни на что, весьма позитивное!
Генрих сидел у входа в блиндаж за столом из свежеструганых досок и сосредоточенно скрипел пером по бумаге, время от времени задумчиво покусывая кончик перьевой ручки.
— Здравствуй, Геня! Что ты там сочиняешь?
— Добрый день, Саша! Письмо домой сочиняю. Сегодня после обеда в Москву едет наш квартирмистр Суменков — в отпуск, по болезни. Есть возможность передать с ним мое послание, дабы миновать цензуру.
— Разумно!
— Еще бы! Цензоры, ввиду своей теплой тыловой жизни, отличаются излишней ретивостью: то половину тушью измажут, то письмо и вовсе не дойдет. Да и неприятно, знаешь ли, что твое послание вскрывают и читают посторонние люди.
— Да, действительно…
— Буквально вчера получил письмо от отца — он очень за меня беспокоится. А тут такая оказия подвернулась…
Отец Генриха — профессор политэкономии в Александровском коммерческом училище, что на Старой Басманной — был единственным близким человеком для моего друга. Мать Генриха умерла от удара, когда ему было четырнадцать, а другой родни, кроме полумифических троюродных кузин, у Литусов не было.
— Извини, я, верно, не вовремя…
— Чепуха! Я уже заканчиваю! Обожди немного, и мы вместе пойдем в собрание.
— Ладно, Геня, я никуда не тороплюсь. Так что можешь немного поупражняться в эпистолярном жанре.
— Доброе утро, барон! — Из блиндажа вынырнул штабс-капитан Ильин в свежем кителе, начищенных до блеска сапогах, подтянутый и благоухающий «вежеталем».
— Доброе утро, Дмитрий Владимирович! — поздоровался я по имени-отчеству, так как после памятного «вечера песен» в Штрасбурге мы, выпив на брудершафт, перешли на новый уровень общения.
— Генрих, я — в штаб! Встретимся за обедом в офицерском собрании! Роту оставите на Кузьменко.
— Слушаюсь, Дмитрий Владимирович!
— Прекрасно! До встречи, барон! — Ильин быстрым шагом углубился в ход сообщения, ведущий в тыл.
— Яков, иди сюда! — окликнул Литус своего ординарца — костлявого, вечно хмурого мужика, который, однако, отличался просто-таки материнской заботой о своем командире.
— Тута я, вашбродь! — Солдат возник откуда-то сбоку, на ходу оправляя гимнастерку.
— Найди мне быстро Кузьменку!
— Слушаюсь… — буркнул Яков. — А как изволите искать? Быстро или шибко быстро?
— Побыстрее!
— Ага… Дык щас будет… — Ординарец быстрым шагом ринулся на поиски фельдфебеля девятой роты — Федота Кузьменко.
— Ну твой Яшка и фрукт! — прокомментировал я исключительный диалог офицера с подчиненным.
— Зато он вдумчивый и ответственный!
— Рад за вас обоих!
— Спасибо, Саша, — иронично отозвался Генрих. — Однако позволь мне закончить письмо.
Следующие несколько минут прошли в молчании — Литус писал, обмакивая перо в походную чернильницу, а я смотрел на небо, мурлыкая под нос: «Какой чудесный день! Какой чудесный пень…»
— Ну вот и все! — Генрих тщательно промокнул исписанный лист и, помахав им в воздухе, аккуратно сложил и убрал в темно-коричневый конверт. Разогрел спичкой сургуч, покапал на конверт и припечатал его печатью девятой роты.
В это время из хода сообщения вынырнул фельдфебель в сопровождении Якова:
— Фельдфебель Кузьменко по вашему приказанию явился! — козырнул главный ротный унтер-офицер — рослый хохол с перебитым носом и нагловатым взглядом прищуренных черных глаз. Правую сторону лба и бровь рассекал прямой шрам, полученный, по словам Генриха, в рукопашной схватке и придававший лицу удивленно-насмешливое выражение.
— Вот что, Кузьменко! — Литус встал из-за стола, поправляя замявшийся китель. — Мы с прапорщиком идем в собрание. Вернемся после обеда. Ты — на хозяйстве.
— Слушаюсь, вашбродь!