Глава 21
Седые волосы. Узкие–преузкие щелочки глаз. Желтое морщинистое лицо не по годам бойкого китайца…
Сема?! Сыма Цзян!
Даже в нелепом наряде прусского священнослужителя трудно было не узнать знатока зажигательных и взрывчатых смесей, строителя стенобитных пороков и ближайшего советника Кхайду–хана. Так вот ты какой, прусский барзгул!
— Васлав?! — Глаза китайца временно утратили характерный азиатский прищур. По крайней мере, стали заметно шире. Тоже, небось, удивлен старик сверх всякой меры. — Твоя откуда здеся?
Сыма Цзян, как и прежде — в туменах хана Кхайду, — говорил на ломаном татарском. А от недостатка разговорной практики это забавное наречие звучало теперь даже потешнее, чем раньше.
— На Русь шел, — с трудом выдавил Бурцев. Тоже, разумеется, по–татарски. Иначе Сыма Цзян не понимал. — Да вот застрял. А ты тут что же, Кривайто заделался?
— Заделася, заделася… — китаец радостно заулыбался, закивал.
За переговорами на неведомом языке, которые вели меж собой прусский верховный жрец китайского происхождения и польский рыцарь с омоновским прошлым, одинаково ошалело наблюдали Аделаида с фон Бербергом и бородачи–язычники. Шумные вайделоты и те утихомирились. Увы, терпения хранителей Священного леса хватило ненадолго. И пяти минут не прошло, как пруссы принялись что–то почтительно, но настойчиво вопрошать у своего желтолицего Кривайто.
Сыма Цзян решительно загородил собой чужеверцев, энергично замотал головой.
— Что они хотят, Сема? — встревожился Бурцев.
Татарские слова опять прозвучали невнятной тарабарщиной для всех, кроме китайца.
— Моя точно не знай. Моя никогда не понимай этих человеков. Но они всегда, перед каждая дела, просят моя совета. Моя не жалко. Моя совета давай. Кивай голова — значит «да», качай голова — значит «нет». Моя всегда кивай и качай голова по очереди. Но моя думай, они хотят твоя смерть, Васлав, поэтому сейчас — только качай голова.
В выкриках вайделотов тем временем все явственнее звучали требовательные нотки и плохо скрываемое возмущение.
Китаец продолжал упрямым «качай голова» разрабатывать свои шейные позвонки. Для прусских мужиков и большей части жрецов такая непреклонность Кривайто показалась убедительной — шушукаясь, они все же отступили от дуба. Однако с дюжину недовольных вайделотов взялись за посохи. Больше всех ярился одноглазый. Кажется, бывший первосвященник решил, что наступило время расплаты, и намеревался свести давние счеты с более удачливым соперником.
Сыма Цзян пригрозил непокорным. Сначала — кулаком, потом — шестом. Отошли еще трое. Зато оставшиеся совсем уж непочтительно кричали на своего Кривайто, защищавшего святотатцев.
Китаец еще раз потряс шестом. Не помогло. И еще раз — с пронзительным криком.
— Да что там у них происходит? — Озадаченный фон Берберг подошел к Бурцеву.
— Думаю, это последнее предупреждение, — ответил он. — Последнее китайское предупреждение.
Немец опять отступил к дубу, что–то забормотал под нос. Кажется, набожный вестфалец начинал молиться. Самое время: «последнее китайское» не возымело действия на разгоряченных вайделотов. И тогда посреди прусского капища начался Шаолинь. Обоюдоострая палка Сыма Цзяна со свистом рассекла воздух. Заточенные наконечники старик не использовал — в этом не было нужды. Чтобы разобраться с тремя противниками, опытному ушу–исту хватило нескольких ударов древком.
Тум–п! — раздался сухой стук копья Кривайто о вскинутый жреческий посох… Акробатический прыжок, разворот. Хитрый финт китайца. И… Тум–п! — точно таким же звуком отозвалась голова одноглазого вайделота. Тум–п! Тум–п! Тум–п! Тум–п! Оба приспешника калеки, выронив оружие, повалились на землю. Слабо зашевелились они лишь полминуты спустя. Еще через полминуты благоразумно отползли подальше от Священного дуба. А вот одноглазый так и застыл недвижимо. Кажись, бедолагу зашибли всерьез. А нечего дерзить мастеру восточных единоборств в одеждах всемогущего Кривайто!
Никто из зрителей не посмел встрять в межжреческие разборки. Скоротечный бунт был подавлен в зародыше, и Бурцеву оставалось только восхищенно присвистнуть. Надо признать — так владеть боевым шестом он не умел. Аделаида тоже не сдержалась — захлопала в ладошки, как ребенок. Но тут же опомнилась, перестала. Чтобы польская княжна аплодировала языческому первосвященнику — еще чего! И немецкий рыцарь хлопал. Глазами хлопал. Изумленно, озадаченно…
— Кажися, Васлав, твоя красависа, твоя друга–рысаря и твоя сама может больше не бояся, — удовлетворенно произнес Сыма Цзян.
Бурцев поморщился: «рысаря» — то ему вовсе не «друга». А китаец все балабонил без умолку. Сыма Цзян наконец обрел собеседника, способного понять его исковерканную татарскую речь, и теперь жаждал выговориться:
— Здеся, Васлав, все людя–человеки моя почитай, уважай и считай великая Кривайта, — гордо заявил он. — Это у них такая бога или околобога — моя точно не узнавай. Но это очень–очень важная господина. Кривайта в эта леса все слушайся. Твоя сама сейчас увидеть.
Китаец повернулся к пруссам, жестами показал, что хочет есть и пить. Потом ткнул пальцем в себя, в Бурцева, в Аделаиду, в фон Берберга. Затем обвел руками вокруг, будто желая удушить в объятьях всех собравшихся. Вайделоты понимающе закивали, исчезли между деревьев.
— Скоро для моя, твоя и ихняя принесут пища и напитка, — пояснил китаец. — В Священная леса спрятана много вкусная веща. Жертва называется. Для моя, моя слуга и лесная бога. Но больше для моя и слуга. Так что будет большая–большая пира. Ну, а пока можно говоритя.
И Бурцев «заговоритя»:
— Как ты здесь очутился, отец?