Глава одиннадцатая
Если существует вневременной архетип начальника, то он воплотился в Мертвизеве. Он представлял собой в чистом виде символ директорства. По сравнению с ним даже господин Крюк показался бы очень занятым человеком. Мертвизев почитался гением – никто, кроме гения, не смог бы так умело и тонко передать свои обязанности другим, причем в такой степени, что ему абсолютно ничего уже не приходилось делать. Его подпись, время от времени требующаяся под каким-нибудь длинным документом, который все равно никто не читал, всегда успешно подделывалась кем-нибудь другим. И распоряжения, на которых держалось его величие, тоже разрабатывались другими.
Мертвизева, сидящего на высоком шатком стуле, к ножкам которого были приделаны колесики, толкал крошечный веснушчатый человечек. Стул, на котором восседал Глава Школы, весьма напоминал по своей величине и устройству высокие детские стульчики, в которые водружают детей для кормления; это впечатление лишь усиливалось наличием полочки, укрепленной впереди, над которой частично возвышалась голова Мертвизева. Стульчик сообщал всем о приближении Главы Школы, так как колесики давно не смазывались и нещадно визжали.
Мертвизев и веснушчатый человек были ошеломляюще непохожи друг на друга. Глядя на них, трудно было предположить, что оба они принадлежат к роду человеческому. Было такое впечатление, что ничего общего у них как у живых существ не было. Хотя у каждого из них было по две ноги, два глаза, по одному рту и так далее, они были не более похожи друг на друга, чем, скажем, жираф и лягушка, которых ради удобства классифицируют под общим и вместительным названием «фауна».
Завернутый, как неряшливо упакованная посылка, в серо-стального цвета мантию, расшитую знаками зодиака в двух оттенках зеленого – ни один из этих знаков из-за многочисленных складок нельзя было рассмотреть полностью, за исключением Рака, виднеющегося на левом плече, – Мертвизев преспокойно спал, поджав ножки, согреваемые грелкой.
На его лице застыло выражение человека, давно смирившегося с тем, что единственное различие одного дня от другого для него заключалось в переворачивании листков календаря.
Его ручки безвольно лежали перед ним на полочке на высоте подбородка. После того как Главу Школы вкатили в Преподавательскую, он открыл один глаз и невидящим взглядом уставился в дым. Он не спешил с рассматриванием комнаты, и когда спустя несколько минут различил в комнате три фигуры, то вполне этим удовлетворился. Фигуры стояли перед ним, выстроившись в линейку. Опус Крюк, будучи одной из них, достаточно быстро успел вытащить свое тело из «колыбели» – при этом казалось, что он борется с силой, засасывающей его назад. Теперь Крюк, Рощезвон и Призмкарп внимательно смотрели на Мертвизева.
Лицо последнего было мягким и круглым как пельмень; казалось, под кожей головы у него не было никаких костей.
Это неприятное обстоятельство наводило на мысль о том, что Мертвизев обладал таким же неприятным характером. Однако, к счастью, это было не так, хотя следует признать, что взгляды Мертвизева были такими же бесхребетными, как и его внешний вид. В его характере не было, так сказать, ни единой косточки, однако это не следовало рассматривать как некую слабость – только как отсутствие характера. Ибо его телесная и душевная дряблость не были результатом сознательных усилий по достижению такого качества – подобным образом нельзя считать, что медуза сознательно ленива.
Вид полной отрешенности и непричастности ко всему окружающему производил почти пугающий эффект. Именно такие состояния полного неучастия тушат огонь действия, горящий в страстных натурах, и заставляют их задуматься: зачем расходовать столь много душевной и телесной энергии, когда каждый день приближает к могильным червям? Мертвизев благодаря своему темпераменту или, точнее, отсутствию такового достиг помимо своей воли того, к чему стремятся мудрые: полного умиротворения и уравновешенности. В его случае это была уравновешенность, установившаяся между двумя полюсами, которых попросту не существовало. Но тем не менее Мертвизев замер в полной неподвижности на этой поворотной точке и чувствовал там себя очень удобно.
Веснушчатый человечек выкатил стульчик в центр комнаты. Кожа так плотно обтягивала его костистое и насекомоподобное лицо, что веснушки казались в два раза большими, чем на любом нормальном лице. Этот крошечный карлик выглядывал между ножками стульчика, внимательно все перед собой рассматривая; его волосы цвета подгнившей моркови, блестевшие от помады, были гладко зачесаны назад и плотно прилипали к маленькому черепу. Он видел вокруг себя стены, обитые кожей, вздымающиеся ввысь и исчезающие в клубах дыма (и пахнущие соответственно); на фоне грязно-коричневой кожи поблескивали булавки.
Мертвизев сдвинул руку с полочки и лениво поворочал одним пальцем. «Кузнечик» (а таково было прозвище карлика) вытащил из кармана лист бумаги, но вместо того, чтобы передать ее Главе Школы, с поразительной легкостью, как обезьяна, вскарабкался по боковым перекладинам стульчика и закричал в ухо Мертвизева:
– Еще рано! Еще рано! Их только трое!
– В чем дело? – сказал Мертвизев голосом, в котором звучала лишь пустота.
– Их только трое!
– Которые из них? – спросил Мертвизев после долгого молчания.
– Рощезвон, Призмкарп и Крюк, – объявил Кузнечик своим звонким, действительно похожим на стрекотание кузнечиков, голосом.
– А что, этого разве недостаточно? – пробормотал Мертвизев с закрытыми глазами. – Они же входят в состав… моих преподавателей… разве нет?
– Очень даже входят, – сказал Кузнечик, – очень даже входят. Но ваше распоряжение, господин Директор, касается всех преподавателей!
– Я забыл, о чем оно. Напомни… мне.
– Оно записано на бумаге, господин Директор, – ответил Кузнечик. – Эта бумага у меня в руках. Нужно просто ее прочитать!
Маленький рыжеволосый человечек удостоил трех преподавателей особо дружеским подмигиванием. Было что-то непристойное в том, как веко цвета воска и легкое как лепесток многозначительно прикрыло блестящий глаз и поднялось вверх ровным, механическим движением.
– Отдай мое распоряжение Рощезвону. Он прочитает его… когда соберутся все, – сказал Мертвизев и, опустив другую руку с полочки, расположенной перед ним, лениво погладил грелку. – И узнай, почему остальные так запаздывают.
Кузнечик в мгновение ока слетел с верхней перекладинки стульчика на пол и, странно откинувшись назад, быстро, развязной походкой направился к двери. Но он не успел ее открыть – дверь распахнулась, и еще два преподавателя вошли в комнату. Одним из них был Шерсткот, несущий в руках охапку тетрадей; рот у него был набит семечками подсолнуха, на губах прилипла шелуха. Вторым был Осколлок; хотя в руках он ничего не держал, голова у него была полна всяческими мыслями о роли подсознания; правда, его интересовало подсознание других, а не свое собственное. Его друга, по имени Усох, который должен был вот-вот прийти, наоборот, интересовало только свое подсознание и совершенно не интересовало подсознание других.
Шерсткот очень серьезно относился к своей работе и всегда имел озабоченный вид. Но и ученики, и коллеги относились к нему плохо. Значительная часть того, что он делал, всегда оставалась незамеченной и неотмеченной, но он старательно выполнял все, что требовалось по работе. Чувство ответственности быстро превращало его в больного человека. Жалобное выражение никогда не покидало его лица; с одной стороны, оно должно было показать, что он осуждает других за недостаточной пыл в работе, а с другой – продемонстрировать, сколь велико его рвение. В Профессорскую он всегда приходил слишком поздно (и ни одного свободного стула для него уже не оставалось) и слишком рано приходил в аудиторию, когда ученики еще не собрались. Когда он спешил, то постоянно обнаруживал, что рукава его мантии завязаны хитроумным узлом, а вместо сыра в его бутерброде оказывалось мыло. Он не имел никакого представления о том, кто мог подшучивать над ним таким образом. Равно как и не знал как же не допускать того, чтобы это случалось?
В этот раз, когда Шерсткот вошел в Преподавательскую с охапкой тетрадей в руках и семечками во рту, он находился в состоянии своего обычного нервного возбуждения. Его состояние отнюдь не улучшилось, когда он увидел Главу Школы, восседающего на своем высоком стульчике, как Зевс в облаках. Он настолько растерялся, что подавился семечками, а вся стопка неаккуратно сложенных тетрадей накренилась и рухнула с громким стуком на пол. В наступившей затем тишине раздался стон. Но это просто Рощезвон, обхватив лицо руками и качая благородной головой, сообщал таким образом о состоянии своих зубов.
Осколлок, слегка поклонившись в сторону Главы Школы, проследовал вглубь комнаты и, подойдя к Рощезвону и взяв того дружеским жестом за руку у плеча, спросил:
– Мой бедный Рощезвон, вам больно? Вам больно?
Голос у него при этом был жестким, раздражающим, нагло-требовательным – в нем было столько же сострадания, сколько в груди вампира.
Рощезвон гордо встряхнул своей царственной головой, но не снизошел до ответа.
– Ну, в таком случае остается предположить, что вас в данный момент мучает боль, – продолжал Осколлок. – Положим эту гипотезу в основание дальнейших рассуждений. Итак: Рощезвон, человек, которому уже давно за шестьдесят, но, вероятно, еще нет восьмидесяти, подвергся приступу боли. Во всем нужно соблюдать точность. Как человек науки, я настаиваю на том, что точность нужна во всем. Ну, и каков же наш следующий шаг? Уточняем: от какой именно боли страдает Рощезвон, который, как мы предположили, испытывает боль? Судя по всему, Рощезвон полагает, что его боль имеет какое-то отношение к его зубам. Это совершенно абсурдное предположение, но его ради научной точности следует тоже принять во внимание. Теперь зададимся вопросом: по какой причине подозрение пало на зубы? Отвечаем. Потому что зубы – символ Все – символ чего-то другого. Не существует «вещи-в-себе». Каждая «вещь» – это символ какой-то другой «вещи», а та другая «вещь» – символ третьей и так далее. Насколько я понимаю, зубы Рощезвона, хотя и в самом деле находящиеся в состоянии распада и разложения, являются просто символом пораженного недугом мозга.
Рощезвон что-то прорычал.
– Но какого рода этот недуг? Физиологического? Или затронут рассудок?
Осколлок, ухватившись за мантию Рощезвона чуть пониже плеча, потянул его к себе и, задрав голову, стал внимательно рассматривать большую голову, возвышающуюся над ним.
– У вас дергаются губы, – сказал Осколлок. – Интересно., очень интересно. Хотя, возможно, вы и не знаете этого, но в жилах вашей матери текла плохая кровь. Очень плохая. Возможна и другая альтернатива: вам снятся лягушки. Но это сейчас не важно, совершенно не важно. Вернемся к нашей теме. На чем мы остановились? Ах да – ваши зубы, символ – чего мы сказали? – болезненного ума. Но в чем заключается эта болезненность? Вот в чем вопрос. Какого рода дисфункция ума могла повлиять на зубы таким образом? Будьте так добры, откройте рот, господин Рощезвон…
Рощезвон, которого все эти замечания окончательно вывели из терпения и лишили способности соблюдать приличия, поднял свой огромный ботинок и обрушил его в слепой ярости – но не без удовольствия – на ноги Осколлока. Ботинок прикрыл сразу обе туфли Осколлока и, должно быть, причинил величайшую боль – гримаса исказила мгновенно покрасневшее лицо Осколлока, но он не издал ни единого звука, а секундой позже повторил:
– Интересно, очень интересно… все же, скорее, это от вашей матери…
Опус Крюк снова затрясся в своем беззвучном смехе, и непонятно было, как его не переломило пополам. Но никакого звука при этом он все-таки не издал.
К этому времени несколько других преподавателей, двигаясь почти на ощупь, проникли сквозь дым в комнату. Среди них был Усох, приятель и в определенной степени последователь Осколлока. Он разделял взгляды последнего, но, так сказать, в обратном порядке. По сравнению с тремя другими преподавателями, которые вошли за ним, его можно было бы назвать бунтовщиком. Те трое, двигаясь очень плотной группой – настолько плотной, что их квадратные преподавательские шапочки почти соприкасались своими сторонами, прошествовали в угол комнаты и расселись на стульях; вид у них был весьма заговорщицкий. Эти трое всегда были сами по себе; они не поддерживали никаких отношений ни с одним из других преподавателей; можно было бы даже подумать, что они посторонние люди. Они чтили лишь некоего дряхлого мудреца – личность, заросшую бородой до глаз и никогда ничем конкретным не занимавшуюся, – чьи высказывания о Смерти, Вечности, Боли (точнее, об ее отсутствии), Правде и других глубоких философских проблемах барабанным боем звучали в их ушах.
Придерживаясь взглядов своего Учителя по всем этим глубочайшим проблемам, троица не только сторонилась, но и страшилась общения со своими коллегами; в них развилась весьма колючая озлобленность, которая, как не раз отмечал Призмкарп, не стеснявшийся говорить людям жестокую правду в лицо, находясь в полном противоречии с их теорией «не-существования». «Отчего вы такие колючие, – говаривал он, – ведь, по-вашему, нет боли, а значит, и колоть кого-то бессмысленно?» Выслушав эти выпады, Зернашпиль, Заноз и Врод смыкались еще ближе, становясь похожими на черную палатку, и быстренько совещались, производя звуки, напоминавшие бульканье воды, вытекающей из бутылки. Как им иногда хотелось, чтобы их бородатый Вождь был всегда рядом с ними! Он-то знал бы, что ответить на любой наглый и вызывающий вопрос.
О, эти трое были несчастливы, и такое расположение духа проистекало не от врожденной меланхолии, а от взглядов и теорий, которых они придерживались. Так они и сидели в своем углу; вокруг них витали клубы дыма, их взгляды перемещались с одного из их коллег на другого (всю эту братию они почитали еретиками), в глазах – подозрительность и ревностный страх: не бросит ли кто-либо вызов их вере?
Кто еще вошел в Профессорскую? Только Срезоцвет-красавчик, Корк, живущий чужим умом, и Пламяммул, холерик.
А тем временем Кузнечик стоял в коридоре и, заложив пальцы в рот, производил невероятно резкий, оглушающий свист. Призвал ли этот свист задерживающихся, или же они так или иначе направлялись в Профессорскую, сказать трудно, но еще несколько преподавателей появились в коридоре. В чем можно не сомневаться, так это в том, что посвисты Кузнечика заставили их ускорить шаг. Уже на подходе к Преподавательской их стал окутывать дым, – все усиленно раскуривали свои трубки, так как им совсем не хотелось входить в Крюков дымный ад, как они называли Преподавательскую, с «девственными легкими», иначе говоря, легкими, еще не наполненными табачным дымом.
– Зевс здесь, – объявил Кузнечик, когда преподаватели приблизились к двери. Над разлетающимися в разные стороны складками мантий шагающих в ряд преподавателей поднялись удивленно брови – не так уж часто им доводилось видеть здесь Главу Школы.
Когда наконец дверь, впустив последнего из прибывших, закрылась за ним, кожаная комната превратилась в место, губительное для астматика. Никакие комнатные растения здесь не могли бы выжить, за исключением разве что каких-нибудь иссохших представителей пустынь или колючих кактусов, произрастающих в пыли и безводье. Любая птица, даже ворона, в течение часа погибла бы здесь, задохнувшись в дыму. Атмосфера, царившая в комнате, не имела ничего общего с запахами, разносящимися в час рассвета над полями и лесами, где трава покрыта росой, где журчат ручейки, где бледнеет звездное небо. Нет, это была кожаная пещера, наполненная сизо-коричневым дымом.
Кузнечик, едва различимый в этом дыму, снова забрался по перекладинам высокого стульчика и обнаружил, что Мертвизев спит, а грелка его остыла. Он ткнул своим маленьким костлявым пальчиком в ребра Главы Школы, как раз в том месте, где в складках мантии накладывались друг на друга Бык и Телец. Голова Мертвизева опустилась еще ниже и теперь едва виднелась над полочкой; ножки он во сне поджал под себя. Он был похож на какое-то создание, которое потеряло свою раковину, ибо лицо его выглядело отвратительно обнаженным, словно лишенным защитного покрова.
Тычки Кузнечикова пальца разбудили Мертвизева, но от резкого пробуждения он не вздрогнул, что было бы естественной и нормальной реакцией. Но такая реакция была бы равносильна проявлению интереса к жизни, и поэтому он только открыл один глаз. Переведя взгляд с лица Кузнечика, Мертвизев позволил ему прогуляться по комнате и оглядеть сборище мантий, стоявшее перед ним.
Затем он снова закрыл глаз и медленно спросил:
– Что… это… за люди? И зачем… они… здесь? – Его голос поплыл по комнате, как воздушный шарик, – И почему я здесь? – добавил он.
– В этом есть большая необходимость, – ответил Кузнечик, – Я хочу напомнить вам, господин Директор, о том, что нужно огласить распоряжение Баркентина.
– Да, действительно, – сказал Мертвизев, – но читай не слишком громко.
– Может быть, пускай прочтет Рощезвон, господин Директор?
– Да, пускай читает он, – сказал Глава Школы, – Но сначала поменяй воду в моей грелке. Она совсем остыла.
Кузнечик, взяв грелку, спустился на пол и стал быстро пробираться между преподавателями по направлению к двери. По пути он, используя плохую видимость в комнате и прежде всего исключительную ловкость своих крошечных тоненьких пальчиков, избавил Шерсткота от золотых часов на цепочке, Осколлока от нескольких монет, а Срезоцвета от вышитого платка.
Вернувшись с горячей грелкой, Кузнечик обнаружил, что Мертвизев опять заснул. Кузнечик вручил Рощезвону свернутый в трубочку лист бумаги и снова взобрался на стульчик, чтобы разбудить Главу Школы.
– Читайте, – сказал Кузнечик. – Это предписание Баркентина.
– А почему я должен читать? – воскликнул Рощезвон, прижимая руку к щеке, – Черт бы побрал Баркентина с его указами! Черт бы его побрал!
Рощезвон развязал ленточку на трубочке и, частично развернув лист, тяжелой походкой направился к окну, где было немного больше света.
Преподаватели расселись на полу, группами и поодиночке, среди пепла и мусора. Не хватало лишь вигвама, перьев и томагавков, чтобы завершить сходство с индейским племенем, собравшимся на сходку.
– Давай, Рощезвон, давай! – подбодрил Призмкарп. – Всади в эту бумагу свои прелестные зубки!
– Будучи филологом-классиком, – раздраженно заявил Осколлок, – представляя, иначе говоря, классическую филологию, должен заявить, что я всегда считал, что Рощезвон страдает серьезными умственными недостатками. Первое: он не понимает предложений, в которых наличествует более семи слов, и второе: его рассудок затемнен фрустрационным комплексом, иначе говоря – он стремился к власти, ее не получил, и на этой почве у него образовался серьезный комплекс.
Сквозь дым донеслось сдавленное рычание.
– Ага, вот в чем дело! Вот где собака зарыта! – раздался голос Срезоцвета, Срезоцвет сидел на ближнем краю стола, болтая своими длинными, элегантными ногами. Его узконосые штиблеты были так начищены, что отблески от них были различимы даже сквозь дым – так видны горящие факелы в густом тумане.
– Рощезвон, – поддержал Срезоцвет призыв Призмкарпа, – вперед, дерзайте! Дайте нам суть этого документа, самую суть! Но похоже, этот старый мошенник разучился читать!
– А, это Срезоцвет! – раздался другой голос, – А я искал тебя все утро. Будь я проклят, но до чего замечательно у тебя начищены туфли! А я-то думал – что это там поблескивает!.. Но если говорить серьезно – мне очень неудобно, Срезоцвет, действительно неудобно, но я бы хотел попросить… Жена моя далеко отсюда – она очень больна. Но что я могу поделать? Я такой транжира. Раз в неделю съедаю целую шоколадку. Понимаешь, приятель – это все, конец, ну, почти… если только… я вот подумал… эээ… не мог бы ты., одолжить немного?.. Ну, хоть что-нибудь до вторника… чтоб никто не знал, конфиденциально, так сказать… ха-ха-ха-ха!.. Просить так неприятно… нищета и все такое… Ну, серьезно, Срезоцвет – однако туфли у тебя – глаза слепят! – ну, серьезно, если б ты мог…
– Тишина, – закричал Кузнечик, прерывая тем самым Корка, который обнаружил, что Срезоцвет сидит рядом с ним, только после того, как тот подал голос; голос Срезоцвета можно было легко распознать по манерности речи. Всем было прекрасно известно, что ни далеко, ни близко, ни больной, ни здоровой жены у Корка нет, – вообще никакой жены нет. Всем было также известно, что Корк просил одолжить ему денег не потому, что он действительно нуждался, а потому, что ему хотелось показать, какой он мот и бонвиван. Корку казалось, что рассказы о жене, умирающей где-то далеко в невыносимых страданиях, придают ему невероятно романтический ореол. И ему нужно было вызвать у коллег не сочувствие, а зависть. Ведь если у него нет далекой и страдающей супруги, то что он из себя представляет? Просто Корк, вот и все. Корк – для коллег, и Корк – для себя самого. Просто четыре буквы на двух ногах.
Но Срезоцвет не слушал Корка – он незаметно, под прикрытием дыма, соскользнул со стола и манерной походкой двинулся прочь и тут же, через пару шагов, наступил на чью-то протянутую ногу.
– Да проглотит тебя Сатана! – проревел страшный голос с пола. – Да отсохнут твои вонючие ноги, кто бы ты ни был!
– Бедный старый Пламяммул! Бедный старый боров! – произнес чей-то голос, но чей, было непонятно. В полутьме – кто-то (или что-то) раскачивался – или раскачивалось, но звуков, которые бы сопровождали это раскачивание, не было слышно.
Шерсткот покусывал нижнюю губу – он опаздывал к началу урока. Все опаздывали, но никого, кроме Шерсткота, это обстоятельство не беспокоило. Шерсткот знал, что в его отсутствие потолок забрызгают чернилами, что этот маленького роста, кривоногий мальчишка Дилетан уже катается под своей партой в конвульсиях, вызванных неприличной шуткой, что рогатки звенят резинками, посылая снаряды во всех направлениях, что пакетики с вонючей жидкостью превращают классную комнату в зловонную преисподнюю. Он все это знал, но ничего поделать не мог. Остальные знали, что подобные же вещи творятся и в их классах, но ни у кого не было ни малейшего желания предпринять что-либо по этому поводу.
В дымной полутьме раздался голос:
– Господа, прошу тишины! Господин Рощезвон, пожалуйста… А другой голос бормотал:
– О, черт, мои зубы, мои зубы! А еще один сообщал:
– Все было бы в порядке, если бы ему не снились лягушки…
А другой вопрошал:
– А где мои золотые часы?
Но все голоса перекрыл призыв Кузнечика:
– Тишина, господа, тишина! Господин Рощезвон! Начинайте читать! Вы готовы?
Кузнечик посмотрел на Мертвизева, на лице которого застыло все то же пустое и отсутствующее выражение.
– Действительно. а почему бы и нет? – сказал Мертвизев, невероятно растягивая слова. Рощезвон начал читать:
"Распоряжение
номер 159757774528794925768923456789324563.
Мертвизеву, Главе Школы, и господам членам профессорско-преподавательского состава, всем привратникам, наставникам и всем, облаченным властью.
Сим доводится до сведения Главы Школы, членов профессорско-преподавательского состава, привратников, наставников и иже с ними, что им строго предписывается обращаться с семьдесят седьмым Герцогом, а именно Титом, Правителем Горменгаста, пребывающем ныне в возрасте семи лети… стольких-то месяцев… и соответственно переходящего к сознательному возрасту, во всех отношениях и в любой ситуации как с любым другим несовершеннолетним, вверенным им для обучения и воспитания, не оказывая никакого предпочтения и не позволяя ничего непредписанного. Особо следует уделить внимание тому, чтобы воспитывать в упомянутом Герцоге Тите неискоренимое чувство долга и ответственности, которая возляжет на него по достижении им совершеннолетия, после чего Герцог Тит, несмотря на проведенные формирующие личность годы среди детей низших классов Замка, должен не только развить в себе остроту ума, получить знание о человеческой сущности и проявлять выдержку и настойчивость, но и приобрести знания в разных областях в той степени, которая зависит от ваших усилий, господин Глава Школы, и от ваших усилий, господа члены профессорско-преподавательского состава, направленных на обучение юношества, что является вашим святым долгом, не говоря уже о той чести, которая вам таким образом доверена.
Все вышеуказанное вам, господа, хорошо известно, или по крайней мере должно быть хорошо известно, но поскольку семьдесят седьмому Герцогу пошел восьмой год, я посчитал необходимым напомнить вам о ваших обязанностях, ибо, пребывая в качестве Хранителя Ритуала… и т. д., я тем самым уполномочен посещать классные комнаты в любое удобное для меня время для ознакомления с тем, как осуществляется преподавательский учебный процесс и какие знания вы преподаете своим ученикам, и особенно с тем, насколько успешно молодой Герцог осваивает знания по преподаваемым вами предметам.
Господин Мертвизев, я предписываю вам разъяснить всем преподавателям, находящимся в вашем подчинении, насколько важна их деятельность, и особое внимание уделить…"
Рощезвон закрыл челюсть с таким стуком, словно молот упал на наковальню, и отшвырнув от себя бумаги, рухнул на колени, взвыв так, что Мертвизев настолько проснулся, что открыл оба глаза.
– Что это было? – спросил он у Кузнечика.
– Рощезвона мучает боль, – прояснил карлик. – Мне дочитать?
– Действительно, почему бы и нет? – сказал Мертвизев.
Лист бумаги был передан Кузнечику Шерсткотом, который нервничал, воображая, что Баркентин уже стоит в его классной комнате и смотрит, оперевшись на свой костыль, подняв глаза цвета грязной жидкости к потолку, заляпанному чернилами, которые уже наверняка начали стекать по стенам.
Кузнечик ловко выхватил бумагу из рук Шерсткота и, издав свой пронзительный свист с помощью хитрой комбинации пальцев, губ и языка, приготовился читать дальше с того места, где остановился Рощезвон. Свист был таким мощным и пронзительным, что все те преподаватели, которые позволили себе занять полулежачее положение, немедленно подскочили и сели, выпрямив спины.
Кузнечик читал очень быстро – слова налетали друг на друга – и закончил чтение распоряжения Баркентина чуть ли не на едином дыхании:
"… разъяснить всем преподавателям, находящимся в вашем подчинении, насколько важна их деятельность, и особое внимание уделить тем членам профессорско-преподавательского состава, которые путают исполнение своих благородных обязанностей с простой привычкой, превращаясь тем самым в отвратительных ракушек, прилепившихся к живой скале знаний, или в зловредную поросль, препятствующую свободному дыханию Замка.
Подписано: Баркентин, Хранитель Ритуала и Обрядов, Наследственный Надзиратель за рукописями и т. д.
За Баркентина подписал Щуквол".
Кто-то зажег фонарь. Поставленный на столе рядом с чучелом пеликана, он не рассеял дымной полутьмы, а лишь осветил тусклым светом грудь чучела. Было что-то постыдное в том, что в летний полдень пришлось зажечь свет.
– Если кто-то и заслуживает по праву быть названным отвратительной ракушкой, запутавшейся в зловонных водорослях, так это вы, мой друг, – сказал Призмкарп, обращаясь к Рощезвону, – Вы хоть понимаете, что это послание обращено именно к вам? Вы слишком стары, чтобы учительствовать. Слишком стары. Что вы будете делать, мой друг, когда вас изгонят? Куда вы отправитесь? У вас есть кто-нибудь, кто любил бы вас и кто принял бы вас?..
– О, гори оно все синим пламенем! – закричал Рощезвон таким громким и срывающимся голосом, что даже Мертвизев улыбнулся. Это, возможно, была самая малозаметная, самая бледная улыбка, которая когда-либо появлялась на нижней части человеческого лица. Глаза Мертвизева никакого участия в улыбке не приняли. В них было столько же мысли и чувства, как и в блюдце с молоком, но один уголок губ все же едва заметно приподнялся – словно дернулся холодный рот рыбы.
– Господин… эээ… Кузнечик, – сказал Мертвизев, позабыв было, как зовут карлика; голос у него был такой же призрачный, как и улыбка. – Кузнечик, где ты, микроб?
– Я здесь, господин Директор, – отозвался Кузнечик.
– Кто произвел этот звук?.. Рощезвон?
– Именно он, господин Директор.
– А… как… он… поживает?
– Он страдает от боли, – пояснил Кузнечик.
– Острой… боли?
– Я могу поинтересоваться, господин Директор.
– Действительно… почему бы и нет?
– Рощезвон! – выкрикнул Кузнечик.
– В чем дело, черт возьми? – огрызнулся тот.
– Господин Директор интересуется вашим здоровьем!
– Моим здоровьем? – переспросил Рощезвон.
– Вашим, вашим, – подтвердил Кузнечик.
– Что вы хотели узнать, господин Директор? – вопросил Рощезвон всматриваясь в дымный полумрак.
– Подойди поближе, – отозвался Мертвизев. – Я не вижу тебя, мой бедный друг.
– И я вас не вижу, господин Директор.
Рощезвон приблизился к высокому стульчику.
– Вытяни руку Рощезвон. Ты чувствуешь что-нибудь?
– Это ваша нога, господин Директор?
– Это она, мой бедный друг.
– Да, господин Директор, я это тоже могу подтвердить, – сказал Рощезвон.
– А теперь скажи мне… скажи мне…
– Что, господин Директор?
– Ты болен… мой бедный друг?
– Локальная боль, господин Директор.
– Где локализована? В мандибулах?
– Именно там, господин Директор.
– Как и в те… давние… времена… когда ты… был честолюбив… и хотел… многого… достичь… когда у тебя… были… идеалы… Рощезвон… У нас… у всех… мы все… возлагали… большие… надежды… на тебя… насколько… я помню… – (Раздался звук, который, очевидно, должен был изображать смех, но был похож на бульканье кипящей каши)
– Именно так, господин Директор.
– Кто-нибудь… все еще… верит… в тебя… мой бедный… бедный… друг?
Ответа не последовало.
– Ну не сердись. От судьбы… не уйдешь… мой друг. Разве… можно порицать… увядший… желтый лист. О, нет…. Рощезвон… мой бедный друг… ты достиг… полной зрелости… Может быть… даже перезрел… Кто знает? Мы… все… должны… ложиться… в постель… вовремя… А как ты… выглядишь… мой друг… Все так же?
– Мне трудно судить, господин Директор.
– О, я устал… – пробормотал Мертвизев – Что… я… здесь… делаю? И где этот… этот… микроб… Кузнечик?
– Я здесь господин Директор! – Эти слова прозвучали как выстрел из мушкета.
– Забери… меня… отсюда… Выкати меня… туда где… тихо и спокойно… Кузнечик… вези меня… в мягкую тьму… – Его голос неожиданно поднялся резко вверх и достиг уровня тоненького визга, и хотя он по-прежнему звучал пусто и механически, в нем все же появились какие-то живые нотки. – Вези… меня… вези… в золотую… пустоту…
– Слушаюсь, господин Директор, – ответил Кузнечик. Профессорская наполнилась криками беснующихся чаек – визжали несмазанные колесики высокого стульчика, который, подталкиваемый Кузнечиком, делал разворот. Шерсткот, бросившись вперед нашарил ручку двери и широко распахнул ее. В коридоре света было значительно больше, но он несколько померк, когда туда сквозь открытую дверь повалили клубы дыма. На светлом фоне вырисовывался силуэт Мертвизева – он был похож на мешок, водруженный на ожившую неустойчивую пирамидальную конструкцию. Стульчик выехал в коридор, визг его колесиков стал удаляться и вскоре стих.
Прошло довольно продолжительное время, прежде чем тишина, воцарившаяся в Профессорской, была нарушена. Никто никогда не слышал ранее, чтобы голос Главы Школы поднимался на такую высоту, как это случилось в его прощальных фразах. И это произвело на всех странное, даже пугающее впечатление. Никто также не мог припомнить, чтобы Мертвизев разглагольствовал столь много и столь невразумительно. Страшно подумать – а вдруг в нем присутствует нечто большее, чем пустота, с которой все уже давно свыклись? Но так или иначе – наконец раздался голос, разорвавший задумчивую тишину.
– Весьма и весьма сухое распоряжение, – сказал Корк.
– Ради всего нечестивого – света, света! – воскликнул Призмкарп.
– Боже, который же теперь час? – прохныкал Шерсткот. Кто-то разжег огонь в камине, использовав для растопки несколько тетрадей из тех, что Шерсткот обронил на пол и не успел потом собрать. Сверху на занимающийся огонь был положен глобус, сделанный из легковоспламеняющихся материалов, которые обеспечили огню прекрасное горение – континенты охватил мировой пожар, вскипели океаны, сгорела надпись, угрожающая ученику расправой розгами, которая так и не состоялась – учитель забыл, а ученик не напомнил.
– Однако, однако, – приговаривал Срезоцвет. – Если подсознание Мертвизева не есть проявление его самосознания – можете называть меня слепым дураком! Вот так – можете, если я ошибаюсь, называть меня слепым дураком. Вот так штука! Кто бы мог подумать, а?
– Который час, господа? Кто мне скажет, который час? – вопрошал Шерсткот, пытаясь собрать с пола тетради. Все происшедшее крайне растревожило его, и собранные тетради он тут же ронял обратно на пол.
Господин Усох выхватил одну из тетрадей из огня и, держа ее за еще не охваченный пламенем край, поднес к настенным часам.
– До конца урока осталось всего двадцать минут, – сказал он. – Наверное, уже не имеет смысла… или имеет? Лично я полагаю, я просто…
– И я тоже, я тоже, – воскликнул Срезоцвет. – Если моя классная комната не охвачена в настоящий момент пожаром или не затоплена водой – можете называть меня безмозглым дураком!
Очевидно, та же мысль пришла в головы всем присутствующим, ибо началось всеобщее движение к двери. Неподвижным оставался лишь Опус Крюк, распростертый в своем продавленном кресле; его булкообразный подбородок был вздернут к потолку, глаза закрыты, а линия плотно сомкнутого безгубого рта выражала скуку и лень. В коридоре шуршали и шелестели развевающиеся мантии спешащих к своим классам преподавателей; затем затарахтели ручки открываемых дверей, и в классные комнаты ворвались Профессоры Горменгаста.