Книга: На дороге
Назад: 3
Дальше: 5

4

И вот троице с Запада настало время подыскивать себе новое жилье на Манхэттене. У Карло была квартирка на Йорк-Авеню – туда они и перебрались в тот же вечер. Мы с Дином проспали весь день, а проснувшись, обнаружили, что в канун Нового Года Нью-Йорк – в плену у сильнейшей снежной бури. Эд Данкель сидел в моем кресле и рассказывал о прошлом Новом Годе:
– Дело было в Чикаго. Я был на мели. Сидел на подоконнике у себя в номере на Норт-Кларк-Стрит, а из булочной внизу к моим ноздрям поднимался восхитительнейший запах. У меня не оставалось ни цента, но я спустился и поговорил там с девушкой. Она бесплатно дала мне хлеба и кофейного печенья. Я поднялся к себе в комнату и все съел. Просидел в номере всю ночь. В Фармингтоне, в Уте, как-то раз, когда я работал вместе с Эдом Уоллом – ну, ты же знаешь Эда Уолла, сын денверского ранчера – так вот, сплю я как-то и вдруг вижу свою покойную матушку, стоит в углу, а вокруг нее такой свет разливается. Я говорю: «Мама!» – а она исчезла. У меня все время видения бывают.
– А что ты собираешься делать с Галатеей?
– А-а, посмотрим. Вот только доедем до Нового Орлеана. Как ты думаешь, а? – Он начинал обращаться ко мне за советами; одного Дина ему уже не хватало. Но, размышляя о Галатее, он уже влюбился в нее.
– Что ты с собой собираешься делать, Эд? – спросил я.
– Не знаю, – ответил он. – Живу себе. Врубаюсь в жизнь. – Он повторил эту фразу Дина дважды. Направления у него никакого не было. Он сидел и вспоминал о той ночи в Чикаго, о горячем кофейном печенье и одинокой комнате.
Снаружи кружило. В Нью-Йорке должна была проходить большая праздничная попойка; мы все шли туда. Дин уложил свой побитый чемодан, поставил его в машину, и мы отчалили в эту великую ночь. Тетушка была счастлива от мысли, что мой братец приедет к ней на следующей неделе; она сидела со своей газетой и ждала полночной радиопередачи с Таймс-Сквер. Мы с ревом мчались в Нью-Йорк, и нас слегка заносило на льду. Когда за рулем был Дин, я совсем не боялся: он мог управиться с машиной при любых обстоятельствах. Радио уже починили, и теперь дикий боп гнал нас вперед, навстречу ночи. Я не знал, к чему нас это все приведет; мне было наплевать.
И вот примерно в это время мне стала не давать покоя одна странная штука. А именно: я кое-что забыл. Перед тем, как появился Дин, я собирался принять какое-то решение, а теперь его начисто вышибло у меня из головы, но оно все же болталось на кончике языка моего разума. Я щелкал пальцами, пытаясь вспомнить его. Я даже упоминал о нем в разговоре. Больше того, сейчас я уже не мог сказать, решением ли оно было или же просто мыслью, которую я забыл. Оно не отпускало и ошеломляло меня, оно меня печалило. Оно как-то соотносилось со Странником в Саване. Карло Маркс и я однажды сели вместе на два стула друг напротив друга, соприкасаясь коленями, и я рассказал ему про свой сон о какой-то странной арабской фигуре, которая гналась за мною со пустыне; я пытался от нее убежать, а она, в конце концов, настигла меня, не успел я добежать до Спасительного Града.
– Кто это был? – спросил меня Карло. Мы стали об этом размышлять. Я предположил, что это был я сам, одетый в саван. Не то. Что-то, кто-то, какой-то дух преследовал нас всех по пустыне жизни и неизбежно настигал нас прежде, чем мы достигали небес. Естественно, теперь, оглядываясь назад, я могу сказать лишь одно: то была смерть; смерть настигает нас перед самыми небесами. Единственное, чего мы жаждем, пока живем, что заставляет нас вздыхать, стенать и испытывать в различных видах сладкую тошноту, – так это воспоминание о некоем утраченном блаженстве, которое, вероятно, мы пережили еще во чреве матери, и которое может быть воспроизведено лишь (хотя мы никак не желаем допустить этого) в смерти. Но кому же охота умирать? В суматохе событий я продолжал думать об этом где-то в самой глубине разума. Я сказал об этом Дину, и тот немедленно опознал здесь обычное стремление к чистой смерти; и поскольку ни один из нас не будет жить заново, он, вполне справедливо, не желал иметь с этим ничего общего, и я с ним в тот раз согласился.
Мы отправились искать компанию моих нью-йоркских друзей. Там тоже цветут сумасшедшие цветочки. Сначала поехали к Тому Сэйбруку. Том – грустный симпатичный парень, славный, щедрый и сговорчивый; только изредка на него внезапно находят приступы депрессии, и он стремглав убегает, не сказав никому ни слова. В ту ночь он был вне себя от радости:
– Сал, где ты нашел этих совершенно чудесных людей? Я никогда таких не встречал.
– Я нашел их на Западе.
Дин был в ударе: он поставил джазовую пластинку, сграбастал Мэрилу, прижал ее к себе и прыгал под музыку, отскакивая от нее как мячик. Та тоже от него отскакивала. У них была настоящая любовная пляска. Пришел Иэн МакАртур с огромной толпой. Начались наши новогодние праздники, продолжавшиеся три дня и три ночи. В «гудзон» набивались гигантские оравы народу, и мы виляли по заснеженным нью-йоркским улицам с одной вечеринки на другую. На самую большую я привел Люсиль и ее сестру. Когда Люсиль увидела меня с Дином и Мэрилу, лицо ее потемнело – она ощутила безумие, которое те в меня вкачивали.
– Ты мне не нравишься, когда ты с ними.
– А-а, да все в порядке, это же просто оттяг. Мы живем лишь раз. Мы просто веселимся.
– Нет, это грустно, и мне это не нравится.
Потом Мэрилу начала меня обхаживать: она сказала, что Дин собирается остаться с Камиллой, а она хочет, чтобы я поехал с нею.
– Поехали с нами в Сан-Франциско. Будем жить вместе. Я буду тебе хорошей девчонкой. – Но я знал, что Дин любит Мэрилу, и еще знал, что Мэрилу делает это, только для того, чтобы Люсиль взревновала, а мне это было совершенно ни к чему. И все же… и все же я облизывался на эту сочную блондинку. Когда Люсиль увидела, как Мэрилу затаскивает меня в укромные уголки, шепчет мне на ушко и насильно меня целует, она приняла приглашение Дина прокатиться на машине; но они там лишь поговорили, да выпили немного южного самогона, который я оставил в бардачке. Все перепуталось и все рушилось. Я знал, что мои отношения с Люсиль долго не протянут. Она хотела, чтобы я жил «по-ейному». Она была замужем за портовым грузчиком, который очень плохо к ней относился. Я хотел на ней жениться, удочерить ее маленькую и все такое, если она с ним разведется; но денег не хватало даже на то, чтобы оформить развод, и все это было полной безнадегой, а кроме того Люсиль никогда бы не поняла меня, потому что мне нравится слишком многое сразу, я всегда путаюсь и зависаю на бегу от одной падающей звезды к другой – и, в конце ковцев, сам падаю вниз. Такова ночь, и вот что она с тобою делает. Мне нечего было никому предлагать, кроме собственного смятения.
Попойки были гигантскими; в одной подвальной квартире на Западных 90-х улицах скопилась, по меньшей мере, сотня человек. Людей вытесняло в подвальные отсеки рядом с печами. В каждом углу что-то происходило, на каждой постели, на каждой кушетке – то была не оргия, а обычная нью-йоркская вечеринка с истошными воплями и дикой музыкой по радио. Была даже одна девочка-китаянка. Дин перебегал от группы к группе как Граучо Маркс и врубался во всех. Периодически мы вылетали к машине, чтобы заехать еще за кем-то. Пришел Дамион. Дамион – герой моей нью-йоркской банды так же, как Дин – главный герой западной. Они сразу друг другу не понравились. Девчонка Дамиона вдруг двинула его в челюсть с правой. Тот стоял и покачивался. Она отволокла его домой. Из своей контуры пришли с бутылками кое-какие наши друзья-газетчики. Снаружи бушевал грандиознейший и чудеснейший буран. Эд Данкель познакомился с сестрой Люсиль и вместе с нею исчез: я забыл сказать, что Эд очень обходителен с женщинами. В нем шесть футов росту, он мягкий, любезный, покладистый, прямой и восхитительный. Он подает женщинам пальто. Вот как надо дела делать. В пять утра мы все неслись по задворкам многоквартирного дома и лезли в окно, где шла пьянка. На рассвете снова очутились у Тома Сэйбрука. С народом все было понятно – там пили выдохшееся пиво. Я спал на кушетке, обняв девушку по имени Мона. Целые толпы вваливались из старого бара в Колумбийском студгородке. Все, что только есть в жизни, все лица, что есть у жизни, – все громоздилось в одну-единственную сырую комнату. У Иэна МакАртура веселье продолжалось. Иэн МакАртур – чудесный малый, носит очки и выглядывает из-под них с восхищением. В то время он как раз учился говорить всему «Да!» – совсем как Дин, и с тех пор делать этого так и не прекратил. Под дикие звуки Декстера Гордона и Уорделла Грэя, выдувавших «Охоту», Дин и я играли на кушетке с Мэрилу в «ну-ка догони», а она – далеко не малышка. Дин бегал без майки, в одних брюках, босиком – до тех пор, пока не пришло время прыгать в машину и везти сюда кого-то еще. Происходило сразу все на свете. Мы нашли дикого экстатичного Ролло Греба и провели остаток ночи у него дома на Лонг-Айленде. Ролло живет в хорошем особняке со своей теткой; когда та умрет, весь дом отойдет ему. А пока она отказывается потакать малейшим его прихотям и ненавидит его друзей. Он притащил о собой всю оборванную банду: Дина, Мэрилу, Эда и меня – и закатил неистовую попойку. Женщина прокралась наверх: она грозилась вызвать полицию.
– Заткнись ты, старая кляча! – орал Греб. Как же он вообще может с нею жить? У него было больше книг, чем я видел за всю свою жизнь: целых две библиотеки, две комнаты, загруженные книгами до самого потолка по всем четырем стенам, – да еще и такими книгам, как «Чьи-то там апокрифы» в десяти томах. Он ставил нам оперы Верди и изображал их в лицах – в одной пижаме, совершенно разорванной на спине. Ему было плевать на все абсолютно. Он великий ученый: шатаясь, он шляется по набережной Нью-Йорка с нотными манускриптами семнадцатого века подмышкой и орет. Он ползает по улицам, как большой паук. Его возбуждение вылетало у него из глаз клинками дьявольского света. Он выгибал шею в спазмах экстаза. Он шепелявил, корчился, хлопался оземь, стонал и выл, он падал на спину в отчаяньи. Он едва мог выдавить из себя хоть слово – так возбуждала его жизнь. Дин стоял с ним рядом, склонив голову, и лишь изредка повторял:
– Да… да… да… – Потом отвел меня в угол. – Этот Ролло Греб – замечательнейший, чудеснейший из них всех. Вот что я и пытался тебе сказать: вот каким я хочу быть. Я хочу быть как он. Он никогда не зависает, он идет во все стороны, он все из себя выпускает, он познал время, ему больше нечего делать, кроме как качаться взад и вперёд. Чувак, он – конец всему! Видишь – если станешь как он, то, наконец, поймешь это.
– Что поймешь?
– ЭТО! ЭТО! Я расскажу тебе – сейчас нет времени, у нас сейчас нет времени. – Дин рванулся обратно, посмотреть на Ролло Греба еще.
Джордж Ширинг, великий джазовый пианист, как сказал Дин, был в точности как Ролло Греб. Мы с Дином пошли смотреть Ширинга в «Бёрдлэнд», где-то посреди этих долгих безумных праздников. В зале никого не было, мы оказались первыми посетителями, десять часов. Вышел Ширинг, слепой, его за руки подвели к пианино. Это был такой солидного вида англичанин с тугим белым воротничком, полноватый, светловолосый; вокруг него витал мягкий дух английской летней ночи – он исходил от первой журчащей нежной темы, которую тот играл, а бассист почтительно склонялся к нему и бубнил свой бит. Барабанщик Дензил Бест сидел неподвижно, и только кисти его рук шевелились, отщелкивая щетками ритм. А Ширинг стал качаться; его экстатическое лицо раздвинулось в улыбке; он начал раскачиваться на своем стульчике взад и вперед, сперва медленно, потом бит взмыл вверх, и он стал качаться быстрее, с каждым ударом его левая нога подпрыгивала, головой он качал тоже – как-то вбок; он опустил лицо к самым клавишам, отбросил назад волосы, и вся его прическа развалилась, он был весь в испарине. Музыка пошла. Бассист сгорбился и вбирал ее в себя, быстрее и быстрее – просто казалось, оно само идет быстрее и быстрее, вот и все. Ширинг начал брать свои аккорды: они выкатывались из пианино сильными полноводными потоками – становилось страшно, что у человека не хватит времени, чтобы справиться с ними всеми. Они все катились и катились – как море. Толпа орала ему: «Давай!» Дин весь покрылся потом; капли стекали ему на воротник.
– Вот он! Это он! Старый Боже! Старый Бог Ширинг! Да! Да! Да! – И Ширинг чувствовал у себя за спиной этого безумца, мог расслышать, как Дин хватает ртом воздух и причитает, он ощущал это, хоть и не видел. – Правильно! – говорил Дин. – Да! – Ширинг улыбался; Ширинг раскачивался.
Вот он поднялся от пианино; пот лил с него ручьями; то были его великие дни 1949 года – еще до того, как он стал прохладно-продажным. Когда он ушел, Дин показал на опустевший стульчик:
– Пустой престол Бога, – сказал он. На пианино лежала труба: ее золотая тень бросала странные блики на бредущий по пустыне караван, нарисованный на стене за барабанами. Бог ушел; и теперь стояло молчание его ухода. То была дождливая ночь. То был миф дождливой ночи. От благоговения у Дина аж глаза на лоб вылезли. Это безумие ни к чему не приведет. Я не знал, что со мною происходит, и вдруг понял, что все это время мы не курили ничего, кроме травы; Дин купил ее где-то в Нью-Йорке. Это и заставило меня подумать, что все вот-вот настанет – тот момент, когда знаешь всё, и всё навсегда решено.
Назад: 3
Дальше: 5