13
Хорошо ли, плохо ли, но следующие пятнадцать дней мы были вместе. Проснувшись, мы решили ехать стопом в Нью-Йорк; в городе она должна была быть моей девчонкой. Я уже предвидел жуткие сложности с Дином, Мэрилу и всеми остальными – новое время. Новый сезон. Только сначала надо было поработать, чтобы хватило на поездку. Терри же была целиком и полностью за то, чтобы ехать немедленно, имея в кармане лишь те двадцать долларов, что оставались у меня. Мне это не нравилось. И, как последний дурак, я ломал над этой проблемой голову еще два дня, и пока мы по барам и кафетериям читали объявления о найме в диких лос-анжелесских газетах, которых я раньше никогда в жизни не видел, моя двадцатка ссохлась до чуть больше десятки. В нашем маленьком гостиничном номере мы были очень счастливы. Посреди ночи я поднимался, поскольку не мог спать, укрывал голое смуглое плечико моей малышки и изучал лос-анжелесскую ночь. Что это были за ночи – жестокие, жаркие, с воем сирен! Прямо через дорогу произошла какая-то заварушка. Захудалая развалина – старые меблированные комнаты – стала местом действия некой трагедии. Внизу подъехала патрульная машина, и легавые допрашивали какого-то седого старика. Изнутри доносились рыдания. Мне было слышно все – вплоть до гудения неоновой рекламы нашей гостиницы. Никогда в жизни мне не было так грустно. Л.А – самый одинокий и самый жестокий из американских городов; в Нью-Йорке становится неимоверне холодно зимой, но кое-где, в некоторых улочках можно поймать ощущение какого-то сомнительного товарищества. Лос-Анжелес же – просто джунгли.
Южная часть Мэйн-Стрит, где мы с Терри прогуливались, жуя горячие бутерброды, была фантастическим карнавалом огней и дикости. Фараоны в сапогах задерживали людей практически на каждом углу. Самые битовые персонажи страны тусовались по тротуарам – и все это под такими мягкими звездами Южной Калифорнии, которые теряются в буром ореоле того гигантского бивуака посреди пустыни, который и есть, на самом деле, Л.А. В воздухе витал аромат чая, травы, в смысле – марихуаны, вместе с запахами пива и бобов с чили. Роскошные дикие звуки бопа плыли из пивных: они мешались со всяческими ковбойскими песнями и буги-вуги в попурри американской ночи. Каждый человек был похож на Хассела. Мимо, хохоча, проходили дикого вида негры в боповых шапочках и с козлиными бородками; за ними – длинноволосые, битые жизнью хипстеры прямиком с Трассы 66 из Нью-Йорка; за ними – старые пустынные крысы с мешками в руках, направлявшиеся к садовым скамейкам на Плазе; за ними – методистские священники с расползающимися локтями на рукавах и случайный святой «от природы» в сандалиях и с бородищей. Мне хотелось познакомиться с ними всеми, поговорить с каждым, но нам с Терри было слишком некогда, мы старались свести концы с концами.
Мы поехали в Голливуд и попытались устроиться в аптеку на Сансете или на Вайне. Вот это был уголок! Огромные семьи откуда-нибудь из глубинки вылезали из своих колымаг и стояли на тротуарах, вертя головами во все стороны, чтобы углядеть какую-нибудь кинозвезду, а кинозвезды все не появлялись. Когда мимо проезжал лимузин, они жадно кидались к обочине и пригибались, пытаясь заглянуть внутрь: внутри сидел какой-нибудь типчик в темных очках с блондинкой, увешанной драгоценностями:
– Дон Амеш! Дон Амеш!
– Нет, Джордж Мёрфи! Джордж Мёрфи! – Они толклись по всей округе, разглядывая друг друга. Симпатичные гомики, приехавшие в Голливуд, чтобы стать ковбоями, приглаживали себе лбы смоченними слюной самодовольными пальчиками. По улицам в брючках рассекали самые убойные в мире девочки: они приезжали попасть в кинозвездочки, а попадали в дорожные забегаловки. Мы с Терри пытались найти себе работу в таких забегаловках. Нигде ни фига не получалось. Голливуд-Бульвар был одной сплошной вопящей лихорадкой автомобилей; по меньшей мере, раз в минуту происходила маленькая авария; все рвались вперёд, к самой дальней пальме – а за нею лежала пустыня и ничего не было. Голливудские «сэмы» стояли перед шикарными ресторанами и ругались с клиентами точно так же, как и нью-йоркские на Джейкобз-Биче, только здесь на них были легкие костюмы, да разговаривали они похабнее. Сотрясаясь, мимо трусили высокие, худые проповедники, похожие на трупы. Толстые тетки, вопя, бежали через весь бульвар занять очередь на викторину. Я видел, как Джерри Колонна покупает себе машину в «Бьюик Моторз»: он стоял внутри, за огромной стеклянной панелью, пощипывая усики. Мы с Терри ели в центре города, в кафетерии, декорированном под грот: везде торчали металлические сиськи и здоровенные безличные каменные ягодицы, принадлежавшие божествам и мыльному Нептуну. Люди там прискорбно вкушали, сидя вокруг водопадов, с лицами, зелеными от морской тоски. Все легавые в Лос-Анжелесе походили на привлекательных жиголо; было очевидно, что они тоже приехали в Л.А. сниматься в кино. Сюда все приезжали сниматься в кино – и даже я. Наконец, нам с Терри пришлось искать работу на южной Мэйн-Стрит среди битых приказчиков и посудомоек, которые не стеснялись этой своей битости, и даже там ни шиша не выходило. У нас еще оставалась моя десятка.
– Слушай, я заберу одежду у сестренки, и поедем в Нью-Йорк, – сказала Терри. – Ну, давай же. Поехали. «Если ты не можешь буги, то я научу тебя». – Это была ее песенка, которую она все время напевала. Мы быстро поехали к ее сестре, жившей в одной из мексиканских хижин, построенных из щепок где-то за Аламеда-Авеню. Я остался ждать в темном тупичке на задах кухонь, потому что сестра не должна была меня видеть. Бегали собаки. Эти крысиные тупички освещались маленькими лампочками. Я слышал, как Терри спорит с сестрой в мягкой, теплой ночи. Я был готов ко всему.
Терри вышла и повела меня за руку к Сентрал-Авеню – главному променаду цветных районов Л.А. Что это за дикое место – с притончиками-курятниками, в которые едва помешается музыкальный автомат, а из автомата этого не вылетает ничего, кроме блюза, бопа и джампа. Мы поднялись по грязной лестнице жилого дома, и вошли в комнату подружки Терри Маргарины – та должна была Терри юбку и пару туфель. Маргарина оказалась миленькой мулаткой, ее муж был черным как смоль и добрым. Он сразу вышел купить пинту виски, чтобы принять меня в доме как следует. Я попытался внести свою долю деньгами, но он отказался. У них было двое маленьких детей. Пацанята прыгали на постели – это была их детская. Они обхватили меня своими ручонками и с изумлением разглядывали. Дикая гудящая ночь Сентрал-Авеню – ночь как у Хэмпа в «Аварии на Сентрал-Авеню» – выла и грохотала за окном. Пели на лестничных клетках, пели из окон, хоть провались все в тартарары. Терри забрала свою одежду, и мы попрощались. Потом спустились в один из курятников и стали крутить пластинки в автомате. Парочка черных субъектов пошептала мне на ушко по части чая. Доллар. Я сказал: ладно, тащите. Вошел связной и поманил за собою в подвальный туалет, посреди которого я встал, как олух, а он сказал:
– Подбирай, чувак, подбирай.
– Чего подбирать? – спросил я.
Он уже взял мой доллар. Он боялся показать мне на пол. Куда там пол – голый фундамент. Там лежало что-то похожее на маленькую коричневую какашку. Он был до идиотизма осторожен.
– Надо самому о себе заботиться, последнюю неделю стало совсем не клево. – Я подобрал какашку, которая оказалась сигареткой из коричневой бумаги, вернулся к Терри, и мы отчалили балдеть в свой номер. Ничего не вышло. Внутри был табак «Булл Дурэм». Я пожалел, что так сглупил со своими деньгами.
Нам с Терри надо было абсолютно, окончательно и бесповоротно решить, что делать. И мы решили ехать стопом в Нью-Йорк на оставшиеся деньги. В тот вечер она взяла пятерку у сестры. У нас было долларов тринадцать или чуть меньше, поэтому прежде, чем настало время платить за комнату за тот день, мы собрались и на красной машине отъехали в Аркадию, штат Калифорния, где под снежными шапками гор находится ипподром Санта-Анита. Была уже ночь. Мы направлялись вглубь Американского Континента. Держась за руки, мы прошли несколько миль по дороге, чтобы выбраться из населенного района. Был субботний вечер. Мы стояли под фонарем и голосовали, как вдруг мимо с ревом понеслись машины, полные молодых пацанов, с развевающимися лентами и вымпелами.
– Йяаа! Йяаа! Мы победили! Победили! – орали они все. Затем оборжали нас, злорадствуя над тем, что парень стоит с девчонкой на дороге. Промчались десятки таких машин, полных молодых рож и молодых глоток, как говорится. Я ненавидел каждого из них в отдельности. Да кто они такие, чтобы ржать над людьми на дороге только потому, что сами они – молодые скоты-старшеклассники, а их родители по воскресеньям за обедом вгрызаются в ростбиф? Кто они такие, чтобы насмехаться над девушкой, невольно попавшей в нехорошие обстоятельства с человеком, который жаждет возлюбить? Мы не обратили на них внимания. И никто благословенный нас не подбросил. Пришлось пешком вернуться в город, а хуже всего – то, что нам нужно было выпить кофе, и мы, к несчастью, пошли в единственное место, которое было открыто, – в школьную стекляшку, и все эти пацаны сидели там и, конечно, узнали нас. Теперь уже они увилели, что Терри – мексиканка, дикая кошка-пачуко, а ее парень – и того хуже.
Гордо задрав свой миленький носик, она выскочила оттуда, и мы пошли с нею бродить в темноте вдоль придорожных канав. Я нес сумки. Мы выдыхали пар в холодный ночной воздух. В конце концов я решил с нею спрятаться от мира еще на одну ночь, и черт с ним, с этим утром. Мы зашли во двор мотеля и где-то за четыре доллара купили себе удобный маленький номер – душ, полотенца, радио на стенке и все дела. Мы крепко прижимались друг к дружке. Мы вели долгие серьезные разговоры, принимали ванну и обсуждали разные веши сначала при свете, а потом – без. По ходу дела что-то доказывалось, я ее в чем-то убеждал, она это принимала, и в темноте мы заключили пакт, запыхавшиеся, а потом – умиротворенные, как ягнята.
Наутро мы дерзко взялись за претворение своего нового плана. Мы должны были сесть в автобус, доехать до Бейкерсфилда и устроиться на сбор винограда. Проведя вот так несколько недель, мы направимся в Нью-Йорк как полагается – автобусом. Это был чудесный день – наша с Терри поездка в Бейкерсфилд: мы сидели, расслабленно откинувшись на спинки кресел, болтали, смотрели, как мимо проплывают разные местности, и ни о чем не волновались. Приехали в Бейкерсфилд мы ближе к вечеру. План был такой: навестить каждого фруктового оптовика в городе. Терри сказала, что мы сможем жить в палатках прямо на месте. Мысль о том, чтобы жить в палатке и собирать виноград прохладным калифорнийским утром, зацепила меня как надо. Но такой работы не было, а было много суеты: все предлагали нам бессчетные наколки, а работа так и не появилась. Тем не менее, мы поели в китайской закусочной и, подкрепившись, снова принялись за поиски. Через рельсы узкоколейки мы перешли в мексиканский городок. Терри тараторила со своими собратьями – спрашивала про работу. Уже настала ночь, и улица городка превратилась в одну сияющую светом лампочку: киношки, фруктовые ларьки, грошовые аркады, мелочные лавки и сотни припаркованных ветхих грузовиков и заляпанных грязью драндулетов. Мексиканские сборщики фруктов целыми семьями бродили по улице, жуя кукурузные хлопья. Терри беседовала со всеми. Я начинал терять надежду. Мне – да и Терри – нужно было выпить, и за тридцать пять центов мы купили кварту калифорнийского портвейна и пошли к железной дороге на товарный двор. Нашли место, где хобо насобирали ящиков, чтобы сидеть вокруг костра. Мы уселись там и стали пить вино. Слева стояли товарные вагоны, понурые и закопченно-красные под луной, прямо перед нами – огни и аэропортовский пунктир улиц собственно Бейкерсфилда; а справа – громаднейшая алюминиевая коробка склада. Ах, какая была прекрасная ночь, теплая ночь – ночь как раз для того, чтобы пить вино, мечтательно-лунная ночь; ночь, чтобы обниматься с девчонкой, болтать, плеваться и держать курс к седьмому небу. Что мы и делали. Она была пьющей дурочкой, не отставала от меня, обошла меня и продолжала болтать до полуночи. Мы так и не сдвинулись никуда с этих ящиков. Время от времени мимо проходили бичи, мексиканские мамаши с детишками, подъехал патрульный «воронок», из него вышел поссать коп, но в основном мы оставались одни и сливались душами все сильнее и сильнее – до тех пор, пока сказать друг другу «прощай» вообще не стало ужасно трудно. В полночь мы поднялись и поплелись к шоссе.
У Терри возникла новая идея: мы доедем стопом до Сабиналя, ее родного городка, и поселимся там в гараже у ее брата. Со мной там все будет нормально. На дороге я заставил Терри сесть на мою сумку, чтобы она была похожа на женщину, с которой что-то случилось, и сразу же перед нами остановился грузовик, к которому мы подбежали, торжествующе гогоча. Человек оказался хорошим; грузовик – плохим. Он ревел и медленно карабкался вверх по долине. Мы добрались до Сабиналя рано-рано утром, перед самым восходом. Я допил вино, пока Терри спала, и теперь был соответственно наклюканным. Мы вылезли и стали бродить по тихой тенистой площади калифорнийского городишки – полустанка на местной узкоколейке. Пошли искать приятеля ее брата, который сообщил бы нам, где тот сейчас. Никого не было дома. Когда начала брезжить заря, я растянулся на лужайке возле городской площади и принялся твердить:
– Ты ведь не скажешь, что он делал в Зарослях, правда? Что он делал в Зарослях? Ты ведь не скажешь, правда? Что он делал в Зарослях? – Это было из картины «О мышах и людях», когда Бёрджесс Мередит разговаривает с управляющим на ранчо. Терри хихикала. Что бы я ни делал, ей нравилось. Я мог бы валяться и повторять это до тех пор, пока местные дамы не пойдут в церковь, и ей было бы наплевать. Но я, в конце концов, решил, что нам надо поскорее сваливать, потому что может появиться брат, привел ее в старую гостиницу у железной дороги, и мы уютно улеглись в постель.
Ярким, солнечным утром Терри встала рано и отправилась на поиски брата. Я проспал до двенадцати, а когда выглянул в окно, то вдруг увидел товарняк, едущий по узкоколейке с сотнями хобо, которые удобно расположились на платформах и весело себе катили, подложив под головы котомки, развернув перед носом газеты с комиксами, а некоторые жевали добрый калифорнийский виноград, который можно было рвать прямо на ходу.
– Черт! – завопил я. – У-ууиих! Это в натуре обетованная земля. – Все ени ехали из Фриско; через неделю они таким же роскошным образом отправятся обратно.
Пришла Терри со своими братом и ребенком и с приятелем брата. Брат оказался норовистым горячим мексиканцем, которому вечно хочется выпить, – очень четкий пацан. Его приятель, большой дряблый мексиканец, говорил по-английски без особого акцента, очень громко, и был чересчур услужлив. Я заметил, как он имел виды на Терри. Малыша ее звали Джонни, ему было семь лет: темноглазый и милый. Ну вот мы и приехали, и начался еще один дикий день.
Ее брата звали Рики. У него был «шеви» 38-го года. Мы туда загрузились и отправились в неведомые места.
– Куда мы едем? – спросил я. Объяснял мне его приятель – Понзо, его так все называли. От него воняло. И я выяснил, почему. Он занимался продажей навоза фермерам; у него был грузовик. У Рики в кармане всегда отыскивалось три-четыре доллара, и он ко всему относился бесшабашно. Он постоянно говорил:
– Правильно, чувак, опять двадцать пять – опять двадцать пять, опять двадцать пять! – И рвал с места. Он выжимал из своей мусорной кучи семьдесят миль в час: мы ехали в Мадеру, за Фресно, узнать у каких-то фермеров про навоз.
У Рики с собой был пузырь.
– Сегодня пьем, завтра работаем. Опять двадцать пять, чувак, – на-ка хлебни! – Терри сидела позади со своим малышом; я оглянулся и увидел, как она порозовела от радости, что вернулась домой. Мимо бешено проносилась октябрьская зелень Калифорнии. Я был весь собран, весь кровь с молоком, я снова был готов ехать дальше.
– А куда мы сейчас едем?
– Поедем найдем фермера, у которого там навозу навалом. Завтра снова приедем с грузовиком и заберем. Чувак, мы зашибем кучу бабок. Не волнуйся ни о чем.
– Мы все вместе тут! – завопил Понзо. Я видел, что так везде, куда бы я ни приехал – все там вместе. Мы промчались по свихнувшимся улочкам Фресно и вверх по долине к этим самым фермерам, жившим на дальних выселках. Понзо вышел из машины и стал суматошно торговаться со стариками-мексиканцами; из этого ничего, конечно, не вышло.
– Выпить – вот что нам нужно! – завопил Рики, и мы отчалили в салун на перекрестке. Воскресным днем американцы всегда пьют в салунах на перекрестках; они приводят с собою детей; они треплют языками и хвастаются, потягивая пиво; все прекрасно. Чуть стемнеет, и детишки начинают плакать, а родители уже пьяны. Шатаясь, они возвращаются домой. Повсюду в Америке я пил в салунах на перекрестках с целыми семьями. Детишки жуют кукурузные хлопья, чипсы и играют себе где-то на задворках. Мы тоже так делали: Рики, я, Понзо и Терри сидели за столиком, квасили и орали под музыку; малютка Джонни возился с другими детьми у музыкального автомата. Солнце начало краснеть. Ничего сделано так и не было. А что было вообще делать?
– Маньяна, – сказал Рики. – Маньяна, чувак, все ништь; давай еще пива, чувак, опять двадцать пять, опять двадцать пять!
Мы вывалились наружу и влезли в машину: теперь – в бар на шоссе. Понзо был здоровенным неуемным горлопаном, в долине Сан-Хоакин он знал всех и каждого. Из бара на шоссе мы с ним вдвоем отправились на машине искать еще какого-то фермера; вместо этого оказались в мексиканской слободке Мадеры, щупали там девок и пытались снять нескольких для него и Рики. А потом, когда лиловые сумерки опустились на эту виноградную страну, я обнаружил себя тупо сидящим в машине, пока Понзо торговался с каким-то старым мексиканцем прямо на крылечке кухни по поводу арбуза, который тот вырастил у себя на огороде. Арбуз мы получили и тут же съели его, а корки выбросили на обочину прямо перед домом старика. По темневшей улице разгуливали всевозможные милашки. Я спросил:
– Где это мы, к чертовой матери?
– Не волнуйся, чувак, – ответил большой Понзо. – Завтра мы зашибем кучу бабок; а сегодня вечером волноваться но стоит. – Мы поехали обратно, забрали Терри с братом и малышом и двинули во Фресно при свете фонарей вдоль шоссе. Все были голодны как волки. Во Фресно мы, подпрыгивая, перевалили через железнодорожные пути и рванули вглубь диких улочек мексиканского городка. Из окон высовывались странные китайцы, разглядывая воскресные ночные улицы; важно расхаживали компании мексиканских чувих в брюках, мамбо ревело во всех музыкальных автоматах, вокруг были развешаны гирлянды огней, как на День Всех Святых. Мы зашли в мексиканский ресторанчик и заказали тако с пюре из бобов пинто, завернутое в тортильи; это было вкусно. Я выложил свою последнюю сияющую пятерку, которая стояла между мной и берегами Нью-Джерси, и заплатил за нас с Терри. Теперь у меня оставалось четыре доллара. Мы с Терри посмотрели друг на друга:
– Где мы будем спать сегодня, бэби?
– Не знаю.
Рики был пьян; теперь он повторял лишь одно:
– Опять двадцать пять, чувак, – опять двадцать пять, – нежным и усталым голосом. Это был долгий день. Никто из нас не соображал, что происходит, что нам предназначено Господом Богом. Бедный маленький Джонни заснул у меня на плече. Мы поехали обратно в Сабиналь. По пути резко притормозили у кабака на Шоссе 99. Рики хотел еще одно – последнее – пиво. За кабаком стояли трейлеры, палатки и несколько развалюх – что-то типа мотеля. Я спросил, сколько стоит, оказалось – два доллара. Я спросил у Терри, как по части остаться, и она ответила, что в самый раз, поскольку у нас на руках теперь ребенок, и его надо устроить поудобнее. Поэтому, выпив несколько кружек пива в кабаке, где мрачные сезонники покачивались в такт какой-то ковбойской банде, мы с Терри и Джонни ушли в номер и приготовились на боковую. Понзо продолжал ошиваться поблизости – ему ночевать было негде; Рики спал у отца в хижине на виноградниках.
– Где ты живешь, Понзо? – спросил я.
– Нигде, чувак. Вообще-то я должен жить с Большой Рози, но вчера ночью она меня выставила. Заберу грузовик и посплю сегодня там.
Тренькали гитары. Мы с Терри смотрели на звезды и целовались.
– Маньяна, – сказала она. – Завтра все будет хорошо, правда, Сал, милый, а?
– Конечно, бэби, маньяна. – Маньяна была всегда. Всю следующую неделю я только это слово и слышал – «маньяла», чудесное слово, возможно, оно и обозначало «небеса».
Маленький Джонни юркнул в кровать как был, в одежде, и заснул; из его башмаков сыпался песок, песок Мадеры. Мы с Терри встали посреди ночи и стряхнули песок с простыней. Утром я поднялся, умылся и вышел погулять по окрестностям. Мы находились в пяти милях от Сабиналя, посреди хлопковых полей и виноградников. Я спросил у большой толстой женщины, которой принадлежал этот лагерь, не заняты ли какие из палаток. Самая дешевая – за доллар в сутки – была свободна. Я выудил из кармана доллар и перенес вещи туда. Там были кровать, печка, а на столбе висело треснутое зеркало; это было восхитительно. Чтобы войти, приходилось нагибаться, а внутри сидели моя крошка и ее мальчуган. Мы ждали приезда Рики и Понзо. Они примчались на грузовике с бутылками пива и принялись кирять прямо в палатке.
– А как по части навоза?
– Сегодня уже поздно. Завтра, чувак, загребем кучу бабок, а сегодня лучше пивка попьем. Как ты насчет пивка, а? – Уговаривать меня не требовалось.
– Опять двадцать пять – опять двадцать пять! – вопил Рики. Я уже начинал понимать, что нашим планам заработать кучу денег на навозе осуществиться не суждено. Грузовик стоял сразу за палаткой. От него несло, как от самого Понзо.
Той ночью мы с Терри легли спать в нашей влажной от росы палатке, полной сладкого ночного воздуха. Я уже совсем засыпал, когда она спросила:
– Ты хочешь меня сейчас любить?
Я ответил:
– А как же Джонни?
– А что Джонни? Он спит. – Но Джонни не спал и ничего не сказал.
На следующий день парни приехали в своем навозном грузовике и сразу же отправились на поиски виски; потом вернулись и здорово повеселились в нашей палатке. Той ночью Понзо сказал, что слишком холодно, и остался спать у нас прямо на земле, завернувшись в большой кусок брезента, вонявший коровьими лепехами. Терри терпеть еге не могла; она говорила, что Понзо водится с ее братом только затем, чтобы подлезть поближе к ней.
С нами не должно было произойти ничего, кроме голодной смерти, поэтому утром я пошел по окрестностям спрашивать, нельзя ли где устроиться собирать хлопок. Все отвечали, чтобы я шел на ферму через дорогу от лагеря. Я отправился туда; сам фермер сидел на кухне со своими женщинами. Он вышел, выслушал меня и предупредил, что платит только три доллара за сотню фунтов собранного хлопка. Я представил себе, как собираю в день по триста фунтов, по меньшей мере, и согласился. Из сарая он вытащил для меня какие-то длинные полотняные мешки и сказал, что сбор начинается на самой заре. Я в полном восторге рванул к Терри. По пути какой-то грузовик с виноградом подскочил на ухабе, и из него на горячий асфальт вылетели огромные грозди. Я подобрал их и принес домой. Терри была рада.
– Мы с Джонни пойдем с тобой и будем помогать.
– Еще чего! – фыркнул я. – Не бывать этому!
– Погоди, погоди, хлопок собирать очень трудно. Я тебе покажу.
Мы съеди виноград, а вечером появился Рики с буханкой хлеба и фунтом бифштексов, и мы устроили себе пикник. В здоровой палатке рядом с нашей жила большая семья сезонных сборщиков хлопка: дедушка целыми днями сидел на стуле, он был уже слишком стар для работы; сын с дочкой и их дети каждое утро цепочкой переходили через дорогу на поле к моему фермеру и приступали к работе. На следующее утро я пошел с ними. Они сказали, что на заре хлопок тяжелее от росы, и можно заработать больше, чем днем. Они, однако, все равно работали весь день, от зари до зари. Их дед приехал из Небраски в тридцатых годах во время «великой чумы» – это была та же самая пылевая туча, о которой мне рассказывал монтанский ковбой, – со всем семейством в драндулете-грузовичке. С тех пор они так и живут в Калифорнии. Они любили работать. За десять лет сын старика увеличил число своего потомства до четверых, и некоторые из них уже достаточно подросли, чтобы тоже собирать хлопок. За зто время они преуспели: от жалкой нищеты на полях Саймона Легри до какого-то подобия респектабельности, улыбчивой от того, что теперь они жили в палатке получше – и всё. Они крайне гордились своей палаткой.
– А опять в Небраску собираетесь?
– Фи, что там делать? Нам трейлер надо купить, вот что.
Мы согнулись и стали собирать хлопок. Это было замечательно. На той стороне поля стояли палатки, а за ними снова тянулись, покуда хватало глаз, серо-коричневне сухие хлопковые поля – до бурых холмов, изрезанных пересохшими руслами, за которыми в голубом утреннем воздухе высилась увенчанная снежными шапками Сьерра. Это было гораздо лучше, чем мыть тарелки на южной Мэйн-Стрит! Но я совершенно не знал, как следует собирать хлопок. Я тратил слишком много времени на то, чтобы отделить белый клубок от хрусткой коробочки; остальные делали это одним неуловимым движением. Больже того – пальцы мои стали кровоточить; мне требовались перчатки или побольше опыта. Вместе с нами в поле вышла пара пожилых негров. Они собирали хлопок с тем же самым благословенным Господом терпением, какое было у их дедов в довоенной Алабаме; они ровно шли по своим рядкам, согбенные и тоскливые, и мешки у них неуклонно наполнялись. Начала болеть спина. Но все равно было восхитительно опускаться на колени и прятаться в этой земле. Если мне хотелось отдохнуть, я отдыхал, прижавшись лицом к подушке коричневой влажной почвы. Своим пением мне аккомпанировали птицы. Мне казалось, что я нашел себе работу на всю жизнь. Маша мне руками, через все поле жарким сонным полднем пришли Терри и Джонни и расположились рядом. Будь я проклят, если малыш Джонни не работал быстрее меня! – и Терри, разумеется, была раза в два проворнее. Они обгоняли меня и оставляли за собой кучки чистого хлопка, которые я должен был складывать себе в мешок: у Терри кучки были как у настоящих работников, а у Джонни – маленькие, детские. Я с тоской пихал хлопок в мешок. Что же я за старый дед, если не могу прокормить даже собственную задницу – не говоря уже о них? Они провели со мною весь день.
Когда солнце покраснело, мы поплелись домой вместе. На краю поля я выгрузил свою ношу на весы: пятьдесят фунтов, – и получил свои полтора доллара. У одного из сезонных пацанов я попросил велосипед и поехал по 99-му шоссе до гастронома на перекрестке, где купил несколько банок консервированных спагетти с тефтелями, хлеба, масла, кофе и пирог и вернулся с полной сумкой на руле. Мне навстречу на Л.А. неслись машины, а те, что направлялись в сторону Фриско, висели у меня на хвосте. Я не переставая матерился. Я возводил очи горе и молил Бога ниспослать мне лучшей доли в жизни, лучшего шанса сделать что-нибудь для тех маленьких людей, которых любил. Но оттуда никто не обращал на меня никакого внимания. Нашел, чего просить, тоже мне… Душу мою вернула обратно только Терри; на печке в палатке она разогрела еду, и это была самая замечательная еда в моей жизни – так голоден я был и так устал. Вздыхая будто старый негр-сборщик, я растянулся на кровати и закурил сигарету. В прохладной ночи лаяли собаки. Рики и Понзо уже перестали навещать нас по вечерам. Я был этим доволен. Рядышком свернулась калачиком Терри, на груди у меня сидел Джонни; они рисовали зверюшек в моей записной книжке. Огонь нашей палатки ярко светил на пугающем просторе равнины. В придорожном кабаке блямкала ковбойская музыка и разносилась по всем полям, полная печали. Мне было нормально. Я поцеловал мою крошку, и мы погасили свет.
По утрам палатка прогибалась от росы; я вставал, брал полотенце и зубную щетку и шел умываться в общий туалет мотеля; потом возвращался, натягивал штаны, все уже порванные от стояния на коленях в земле, – Терри их штопала по вечерам, – напяливал на себя изломанную соломенную шляпу, раньше вообще-то служившую Джонни игрушкой, и шел через дорогу со своим полотняным мешком для хлопка.
Каждый день я зарабатывал примерно полтора доллара. Их как раз хватало на продукты, за которыми я ездил по вечерам на велосипеде. Дни катились один за другим. Я и думать забыл про Восток, про Дина с Карло, про эту чертову дорогу. Мы с Джонни все время играли; он любил, когда я подбрасывал его высоко в воздух и опускал на постель. Терри чинила одежду. Я стал человеком земли – именно им я и мечтал стать еще в Патерсоне. Говорили, что в Сабиналь вернулся муж Терри и теперь разыскивает меня; я был готов его встретить. Однажды ночью в придорожном кабаке разбушевались сезонники: они привязали кого-то к дереву и измесили палками насмерть. Я в это время спал и потом слышал только рассказы. Но с того времени всегда держал в палатке при себе здоровенную палку на тот случай, если им придет в голову, что мексиканцы поганят их лагерь. Они, конечно, думали, что я тоже мексиканец, в каком-то смысле я им и был.
Уже наступил октябрь, и ночи стали гораздо холоднее. У семьи сезонников была дровяная печка, и они собирались здесь зимовать. У нас же ничего не было, а кроме этого подходил срок платить за аренду палатки. После горьких раздумий мы с Терри решили, что придется уехать.
– Возврашайся к себе в семью, – сказал я. – Ради всего святого, ведь ты же не можешь шибаться по разным палаткам с таким малышом, как Джонни; бедняжка совсем замерз. – Терри заплакала, потому что я усомнился в ее материнских чувствах; я же совсем не это имел в виду. Когда однажды серым днем на своем грузовичке приехал Понзо, мы решили повидаться с ее семьей, прощупать обстановку. Но меня они не должны были видеть, поэтому я спрячусь на виноградниках. Мы поехали в Сабиналь; грузовик по пути сломался, и в тот же миг с неба хлынуло как из ведра. Мы, чертыхаясь, сидеди в этом тарантасе. Понзо вылез наружу и чинил его прямо под дождем. Он, в конце концов, оказался хорошим парнем. Мы решили, что заслужили одну последнюю большую выпивку. Поэтому все отправились в замызганный бар в мексиканской слободке Сабиналя и целый час впитывали в себя пиво. Свою работу на хлопковом поле я уже закончил. Я чувствовал, как меня тянет к себе моя собственная жизнь. Через всю сушу я запулил тетке грошовую открытку и попросил еще пятьдесят долларов.
Мы поехали к фамильной хижине Терри. Хижина стояла на старой дороге, проходившей между виноградников. Когда мы до нее добрались, уже стемнело. Они высадили меня, не доезжая четверти мили, и подъехали к самым дверям. Изнутри лился свет; шестеро других братьев Терри играли на гитарах и пели. Старик пил вино. Пение заглушали крики и споры. Они называли ее шлюхой за то, что бросила своего раздолбая-мужа, уехала в Л.А., а Джонни оставила на них. Старик вопил. Но верх взяла печальная, толстая, смуглая мама, как это обычно бывает в больших семьях феллахов по всему миру, и Терри было позволено вернуться домой. Братья быстренько начали петь веселые песни. Я съежился на холодном мокром ветру и наблюдал за всем этим из поникших октябрьских виноградников в долине. В голове у меня звучала эта великая песня Билли Холлидэй – «Любимый»; в кустах я устроил себе собственный концерт. «Ты слезы мне осушишь, любя, шепнешь в тишине: "Как я жил без тебя?.." Ты тоже встречи ждешь, к груди меня прижмешь, любимый, о где же ты?..» Дело даже не в словах, а в замечательной гармоничной мелодии и в том, как Билли поет – словно нежно перебирает волосы своего любимого в мягком свете лампы. Завывал ветер. Мне стало холодно.
Вернулись Терри и Понзо, и мы погромыхали в старом грузовике встречать Рики. Рики теперь жил с женщиной Понзо – Большой Рози; мы посигналили ему из грязного проулка. Большая Рози выкинула его вон. Все рушилось. Ту ночь мы провели в грузовике. Терри, конечно, крепко прижималась ко мне и просила, чтобы я не уезжал. Она говорила, что пойдет собирать виноград, и денег хватит нам обоим; а я в это время мог бы жить в сарае фермера Хеффельфингера, ниже по дороге от дома ее семьи. Мне ничего не придется делать – лишь весь день сидеть на травке и жевать виноград.
– Тебе нравится так?
Утром за нами в другом грузовике приехали ее двоюродные родственники. Я вдруг понял, что тысячи мексиканцев по всей округе знали про нас с Терри, и для них это, должно быть, служило сочной и романтичной темой разговоров. Родственники были вежливы и по-настоящему обаятельны. Я стоял с ними в кузове, улыбался, говорил приятности, беседовал о том, как мы вели войну и с каким счетом. Всего их было пятеро, и все до единого – милы. Кажется, они принадлежали к другой ветви семейства, которая не суетилась так сильно, как ее брат. Впрочем, мне нравился этот дикий Рики. Он клялся, что приедет ко мне в Нью-Йорк. Я представлял себе, как он там откладывает все дела до «маньяны». В тот день он пьяным валялся где-то в полях.
Я слез с грузовика на перекрестке, а родственники повезли Терри домой. От дверей они подали мне сигнал: отца с матерью нет дома, ушли собирать виноград. Поэтому в доме мне можно колбаситься весь день. Хижина состояла из четырех комнат; я не мог вообразить, как здесь размещается все семейство. Над раковиной жужжали мухи. На окнах не было ни жалюзи, ни чего-то другого – совсем как в песне: «Окно – оно разбито, и дождик хлещет внутрь». Терри уже была дома – возилась с горшками. Две ее сестры хихикали, разглядывая меня. На дороге вопили детишки.
Когда из туч моего последнего дня в долине проглянуло покрасневшее солнце, Терри повела меня к сараю фермера Хеффельфингера. У того была преуспевающая ферма выше по дороге. Мы составили вместе ящики, она принесла из дому одеял, и я теперь был устроен, если не считать огромного волосатого тарантула, затаившегося в самом высоком месте под крышей сарая. Терри сказала, что он мне ничего не сделает, если я не буду его трогать. Я лежал на спине и смотрел на него. Потом пошел на кладбище и влез там на дерево. На дереве я спел «Голубые небеса». Терри и Джонни сидели в траве; мы ели виноград. В Калифорнии из виноградины только выдавливаешь зубами сок, а шкурку выплевываешь – это настоящая роскошь. Опустились сумерки. Терри пошла домой ужинать и вернулась в сарай часов в девять с восхитительно вкусными тортильями и бобовым пюре. На цементном полу сарая я развел костерок – для света. Мы занимались любовью на этих ящиках. Потом Терри встала и сразу побежала в хижину. Отец орал на нее; его было слышно аж из сарая. Чтобы я не замерз, она оставила мне плащ; я накинул его на плечи и при свете луны тайком пошел побродить по виноградникам, посмотреть, что происходит. Я прокрался в самый конец ряда и опустился на колени в теплую грязь. Пятеро, ее братьев мелодично пели по-испански. Над маленькой крышей клонились звезды; из трубы железной печурки столбом поднимался дымок. Пахло бобами и чили. Старик ворчал. Братья продолжали себе заливаться дальше. Мать молчала. Джонни с другими детишками хихикали где-то в спальне. Калифорнийский дом; я прятался среди виноградных лоз и во все врубался. Я чувствовал себя миллионом долларов; у меня были приключения посреди сумасшедшей американской ночи.
Терри вышла, хлопнув за собой дверью. Я заговорил с нею прямо на темной дороге:
– Что случилось?
– Ох, мы все время ссоримся. Он хочет, чтобы я завтра же начала работать. Он говорит, что не хочет, чтобы я болталась без дела. Салли, я хочу поехать с тобой в Нью-Йорк.
– Но как?
– Не знаю, милый. Я буду скучать по тебе. Я люблю тебя.
– Но мне надо уезжать.
– Да, да. Мы приляжем еще разок, а потом поедешь. – Мы вернулись в сарай; я любил ее прямо под тарантулом. А что делал тарантул, интересно? Пока костерок гас, мы немного поспали на ящиках. Она ушла в полночь; ее отец был пьян; я слышал, как он ревел; потом, когда он заснул, наступила тишина. Над спящими окрестностями сомкнулись звезды.
Утром фермер Хеффельфингер просунул голову в ворота для лошадей и спросил:
– Ну, как твои дела, молодой человек? – Прекрасно. Ничего, что я тут у вас?
– На здоровье. Ты ходишь с этой мексиканской шлюшкой?
– Она очень хорошая девушка.
– И очень хорошенькая. Бык, наверное, прыгнул слишком далеко. У нее голубые глаза. – Мы немного поговорили о его ферме.
Терри принесла мне завтрак. Моя полотняная сумка уже была уложена, и я был готов ехать в Нью-Йорк, как только заберу свои деньги на почте в Сабинале. Я знал наверняка, что они там меня уже ждут. Я сказал Терри, что уезжаю. Она думала об этом всю ночь и смирилась. Без всяких чувств она поцеловала меня и пошла вниз по проходу между рядами лоз. Через десять шагов мы оба обернулись, потому что любовь – это дуэль, и посмотрели друг на друга в самый последний раз.
– Увидимся в Нью-Йорке, Терри, – сказал я. Через месяц они с братом собирались ехать в туда. Но мы оба знали, что ничего у нее не выйдет. Еще через сотню футов я обернулся и посмотрел ей вслед. Она просто шла назад к хижине и несла в одной руке тарелку из-под моего завтрака. Я склонил голову и смотрел, как она уходит. Ну вот, чувачище, вот ты и снова на дороге.
По шоссе я дошел до Сабиналя, грызя грецкие орехи, которые срывал прямо с деревьев. Потом пошел по узкоколейке, балансируя на рельсе. Миновал водокачку и фабрику. Здесь был конец чего-то. Я зашел на станционный телеграф получить свой перевод из Нью-Йорка. Там было закрыто. Я выматерился и сел на ступеньки ждать. Вернулся кассир и пригласил меня вовнутрь. Деньги пришли: тетка снова спасла мой ленивый зад.
– Кто выиграет Первенство Мира на следующий год? – спросил меня пожилой тощий кассир. Я вдруг понял, что уже осень, и что я возвращаюсь в Нью-Йорк.
В долгом печальном октябрьском свете этой долины я пошел по путям, надеясь, что меня нагонит какой-нибудь товарняк, и я влезу к этим хобо, и буду жевать вместе с ними виноград и разглядывать комиксы в газетах. Он так меня и не нагнал. Я вышел на шоссе и сразу же сел в машину. Это был самый быстрый и захватывающий перегон в моей жизни. Водитель был скрипачом в калифорнийской ковбойской команде. У него была совершенно новенькая машина, и он делал на ней восемьдесят миль в час.
– Я не пью за рулем, – сказал он и протянул мне пинту. Я отхлебнул и предложил ему. – А-а, какого черта? – решил он и тоже выпил. Из Сабиналя в Лос-Анжелес мы пригнали за поразительных четыре часа – а ведь это 250 миль. Он высадил меня прямо перед «Коламбиа Пикчерз» в Голливуде: я как раз успевал забежать и забрать отвергнутую сценарную разработку. Потом купил себе билет на автобус до Питтсбурга. До самого Нью-Йорка мне просто не хватало. Но я решил, что буду беспокоиться об этом, когда доберусь де Питтсбурга.
Автобус отходил в десять, поэтому у меня оставалось еще четыре часа – побродить в одиночестве по Голливуду. Сперва я купил буханку хлеба, салями и сделал себе десяток бутербродов, чтобы протянуть через всю страну. У меня оставался доллар. Я сидел на цементном бордюрчике за голливудской автостоянкой и готовил бутерброды. Пока я занимался выполнением столь абсурдной задачи, все небо пронзили большие огни голливудской премьеры – это гудящее от напряжения небо Западного Побережья. Меня обволакивали шумы сумасшедшего города на золотом берегу. Вот вся моя голливудская карьера – это мой последний вечер в Голливуде, а я мажу горчицей хлеб у себя на коленях, сидя за сортиром на автостоянке.