12
Что случилось со мной
Однажды я отправился далеко на юг, даже за новый дом, и строил там плотины среди песков и отливных лужиц. День выдался теплый и ясный. Небо сливалось с морем, и любой дымок поднимался строго вертикально. Морская гладь – была гладью.
В отдалении, на покатом склоне, кое-где зеленели луга. На одном из них паслись коровы и две большие гнедые лошади. Когда я строил плотину, к полю подъехал грузовичок. Он остановился у ворот и развернулся кузовом в мою сторону. До поля было примерно полмили, и я вскинул бинокль. Из кабины выбрались двое. Они откинули задний борт, так что получился небольшой деревянный пандус, даже с ограждением – щелевой такой заборчик с двух сторон. Лошади подошли поближе, им было любопытно.
Я стоял в резиновых сапогах по колено в воде, отбрасывая зыбкую рябую тень. Мужчины зашли в ворота и вернулись с одной из лошадей в поводу, вернее, накинули ей на шею веревку. Лошадь послушно шла за ними, но когда ее вознамерились завести на деревянный пандус и в кузов, то она заартачилась, отпрянула, закрутила головой. Вторая лошадь прижалась к изгороди позади нее. Через секунду-другую в неподвижном воздухе разнеслось громкое ржание. Некоторые коровы лениво покосились на грузовик и продолжали жевать свою жвачку.
Крошечные волны, ясные складки света с тихим плеском поглотили песок, камни, водоросли и ракушки у меня за спиной. В замершем воздухе разнесся птичий щебет. Мужчины отогнали грузовичок подальше и повели лошадь следом. Другая заржала и принялась растерянно бегать кругами. У меня устали глаза и руки затекли держать бинокль; я глянул на север, где холмы переходили в предгорья, а те – в горы, и все исчезало в яркой дымке. Когда я снова посмотрел на луг, лошадь была уже внутри грузовичка.
Секунду пробуксовав, грузовичок тронул с места. Одинокая лошадь, совершенно сбитая с толку, заметалась по лугу – то к воротам, то назад. Один из мужчин остался с ней на пастбище и, когда грузовичок скрылся из виду, успокоил животное.
Потом по пути домой я прошел мимо этого луга, и лошадь спокойно щипала траву.
Теперь, свежим и ветреным воскресным утром, я сижу на дюне над Бункером и вспоминаю, как вчера мне приснилась эта лошадь.
После того как отец наконец раскололся и я, преодолев неверие и ярость, вынужден был принять эту ошеломляющую правду, после того как мы обошли сад, выкликая Эрика, ликвидируя, по мере сил, бардак и гася оставшиеся очаги возгорания, после того как мы забаррикадировали дверь погреба и вернулись в дом и отец рассказал мне, почему сделал то, что сделал, – мы легли спать. Я заперся в своей спальне, а он, полагаю, в своей. Мне приснился сон, в котором я заново пережил ту историю с лошадьми; проснулся я рано и отправился на поиски Эрика. Уходя, я видел приближающегося по тропинке Диггса. Отцу многое придется объяснить. Я оставил их беседовать.
Наконец-то развиднелось; ничего драматического, ни бури, ни грома и молний, просто западный ветер унес все облака далеко в море, а вместе с ними и этот жуткий зной. Похоже на чудо, хотя скорее это антициклон где-нибудь над Норвегией. Так что утро выдалось ясное и прохладное.
Эрика я обнаружил на дюне над Бункером; он спал, по-детски свернувшись калачиком, примяв головой траву. Я поднялся к нему, молча посидел рядом, затем произнес его имя, легонько ткнул в плечо. Он проснулся, поглядел на меня и улыбнулся.
– Привет, Эрик, – сказал я.
Он протянул руку, и я крепко сжал ее в своей. Он кивнул, не переставая улыбаться. Потом лег поудобнее, пристроил свою курчавую голову у меня на коленях, закрыл глаза и опять заснул.
Я не Фрэнсис Лесли Колдхейм. Я Фрэнсес Леслей Колдхейм. Вот к чему все сводится, если вкратце. Тампоны и гормоны предназначались мне.
Наряжая Эрика как девчонку, папа, оказывается, всего лишь репетировал. Когда меня искусал Старый Сол, отец увидел в этом идеальную возможность для маленького эксперимента, а также способ сократить (а то и свести к нулю) женский фактор в своей жизни. Так что он начал пичкать меня мужскими гормонами – и с тех пор не переставал. Вот почему он всегда готовил сам, вот почему то, что я всегда считал огрызком члена, – это на самом деле увеличенный клитор. Вот откуда щетина, и никаких тебе критических дней, ну и так далее.
Но последние несколько лет он все-таки хранил тампоны – на тот случай, если мои родные гормоны возьмут верх над теми, которыми он меня накачивал. А бромид калия – на тот случай, если дополнительный андроген распалит меня сверх меры. Он слепил фальшивые мужские гениталии из того же воскового набора, который я нашел под лестницей и задействовал для изготовления свечей. Банку он планировал продемонстрировать мне в том случае, если я начну сомневаться, а был ли инцидент. Очередное доказательство; очередная ложь. Даже вся эта тема насчет бздения тоже надувательство; просто они с Дунканом давние приятели, и отец угощает его выпивкой в обмен на информативный звонок после моего визита в «Колдхейм-армз». Даже сейчас я не могу быть уверен, что он рассказал мне все, хотя вроде ночью его обуял исповедальный зуд и в глазах стояли самые настоящие слезы.
Я думаю об этом, и во мне опять вскипает злость, но я ее давлю. Вчера на кухне, когда он все рассказал мне и убедил, я хотел прибить его на месте. Какая-то часть моего «я» до сих пор хочет верить, что это просто очередная его ложь, но на самом деле я понимаю, что это правда. Я – женщина. Бедра изнутри в шрамах, половые губы слегка пожеваны, и привлекательности ни на грош, но, если верить папе, я вполне нормальная женщина, способная как к половому акту, так и к деторождению (при мысли о том или другом меня трясет).
Я смотрю на мерцание моря, чувствую голову Эрика у себя на коленях и снова думаю о той бедной лошади.
Понятия не имею, что мне делать. Оставаться здесь я не могу, а мысль об отъезде пугает. Но уехать, наверно, все-таки придется. Нет, но какая засада. Может, я подумал бы о самоубийстве, если бы некоторые родственнички не отличились уже на этой стезе, да так, что трудно тягаться.
Я опускаю взгляд на Эрика, глажу его по голове – неподвижной, грязной, спящей. Лицо его безмятежно. Боли он не ощущает.
Я смотрел, как набегают на берег маленькие волны. Море – это водяная линза, двояковыпуклая, гибкая и обтекающая землю; я гляжу на рябящую пустыню и вспоминаю море плоским, как соляное озеро. В других местах география иная: море бурлит, волнуется и показывает норов, собирается в складки, когда задует свежий бриз, бугрится холмами, когда крепчают пассаты, и наконец вздымается в клочьях снежной пены горными цепями, стоит ветру разогнаться до штормового.
А там, где я, там, где мы сидим и лежим, спим и глядим в этот летний день, снег выпадет лишь через полгода. Лед и стужа, иней и изморозь, рожденный над Сибирью, долетевший до Скандинавии и пересекший Северное море воющий буран, серые воды мира и мышастые токи неба наложат на наши места свою холодную суровую лапу, временно присвоят их себе.
Мне хочется то смеяться, то плакать, или и то и другое сразу, когда я сижу тут и думаю об одной моей жизни, о трех смертях. В каком-то смысле и о четырех, поскольку отцовское признание убило того, кем я был.
Но я ведь – по-прежнему я; я – та же личность, с тем же багажом воспоминаний и поступков, с теми же (невеликими) достижениями и теми же (ужасающими) преступлениями в послужном списке.
Почему? Как я мог совершить такое?
Возможно, дело в том, что я полагал, будто лишился самого драгоценного в мире: причины и способа продолжения нашего существования как вида, – причем лишился прежде, чем узнал его ценность. Возможно, в каждом случае я убивал из мести, ревниво взимая дань – единственным доступным мне способом – с тех, кто оказывался в пределах моей досягаемости; с равных мне, которые иначе выросли бы и стали тем единственным, чем мне стать не суждено, – взрослыми.
Лишенный, можно сказать, одной воли, я сфабриковал другую; чтобы зализать собственную рану, я срезал под корень их, отплачивая в своей гневной невинности за оскопление, которого я тогда не мог должным образом оценить, но почему-то – возможно, благодаря реакции окружающих – ощущал как несправедливую, безвозвратную утрату. Не имея ни цели в жизни, ни способности к продолжению рода, я поставил все на их противоположность и таким образом открыл для себя отрицание того, на что могли претендовать лишь другие. Видимо, я решил, что раз никогда не смогу стать мужчиной, то, лишенный природной мужественности, превзойду окружающих в мужественности благоприобретенной, – и так я стал убийцей, сымитировал в миниатюре образ безжалостного солдата и героя, к которому вся известная мне литература и кинематограф относятся со священным трепетом. Оружие я придумаю и изготовлю себе сам, а жертвами моими будут те, кто совсем недавно появился на свет в результате единственного акта, на который я не способен; равные мне в том плане, что хотя и обладают всем необходимым инструментарием, но в настоящее время произвести данный акт способны ничуть не больше моего. И еще не ясно, кто кому завидовать должен (это я о пенисах).
А теперь выясняется, что все – на пустом месте. Мстить было не за что, кругом обман, который давно полагалось раскрыть, но я этого упорно не хотел; простенький камуфляж застилал мне глаза – даже при том, что я находился внутри. Я был горд: евнух, но уникальный; лютый, но благородный призрак в моих владениях, рыцарь-инвалид, падший принц…
А теперь выходит, что всю дорогу я был шутом.
Веря в свою великую травму, в буквальную отрезанность от всего «материкового» человечества, я, видимо, подходил к жизни слишком серьезно, а к чужой жизни, напротив, слишком легковесно. Убийства – мой вариант зачатия; единственная доступная для меня форма секса. Фабрика – это как искусственная жизнь, попытка сымитировать взаимоотношения, которые в своей естественной форме мне претили.
Что ж, в смерти преуспеть всегда легче.
В Фабрике высшего порядка вещи не так шаблонны (лекала другие), как на моем прежнем опыте. Каждый из нас в своей личной Фабрике может считать, что коридор уже выбран и ловушка захлопнулась, что мы движемся предначертанным маршрутом к той или иной неотвратимой судьбе (светлая греза или жуткий кошмар, рутина или гротеск, хорошо или плохо), – но достаточно одного лишь слова, взгляда, достаточно оступиться, и златой чертог превращается в подзаборную канаву, а крысиный лабиринт – в зеленую улицу. Конечный пункт у всех один, а вот маршрут – отчасти выбираемый, отчасти предопределенный – у каждого свой и меняется в мгновение ока. Я думал, моя ловушка захлопнулась много лет назад, а оказывается, все это время я лишь ползал по циферблату. И только сейчас скрипит люк, только сейчас начинается настоящий путь.
Я снова перевожу взгляд на Эрика, и улыбаюсь, и киваю своим мыслям, чувствуя на лице свежий ветерок, а прибой шумит, пенятся волны, и шуршит трава, и перекликаются птицы. Пожалуй, надо будет рассказать ему, что со мной случилось.
Бедный Эрик так рвался домой повидать братика—и вдруг выясняется (трах! ба-бах! прорыв плотины! бомба за бомбой! осы горят: пш-ш-ш-ш!), что у него есть сестричка.