Часть 4 ПЕРЕКЛАДИНА
На четвертом этаже здания суда округа Финней мирно уживаются строгость казенного учреждения и домашний уют. Окружная тюрьма обеспечивает первое качество, а так называемая резиденция шерифа, симпатичная квартирка, отделенная от тюрьмы надежными стальными дверьми и коротким коридором, добавляет к нему второе.
В январе 1960 года шериф Эрл Робинсон в своей резиденции фактически не жил. Квартиру занимали заместитель шерифа и его жена, Вендель и Джозефина (Джози) Майеры. Майеры были женаты больше двадцати лет и сделались очень похожи: высокие, обладающие солидным весом и силой, широкими ладонями и квадратными спокойными и добродушными лицами — последнее особенно относится к миссис Майер, прямой и практичной женщине, которая при этом кажется осиянной ореолом мистической безмятежности. Как помощнице заместителя шерифа ей приходится много трудиться. В промежутке между пятью утра, когда она начинает день с прочтения главы из Библии, и десятью вечера, когда она ложится спать, Джозефина Майер готовит и шьет для заключенных, штопает и стирает их белье, замечательно заботится о муже и наводит порядок в их пятикомнатной квартире с дорогими ее сердцу пухлыми подушечками, мягкими стульями и кружевными занавесками сливочного цвета. У Майеров одна дочь, которая уже вышла замуж и живет в Канзас-Сити, так что теперь они одни — вернее, как говорит миссис Майер, «одни, если не считать тех, кто попадает в женскую камеру».
Всего в тюрьме шесть камер; шестая, предназначенная для заключенных женского пола, располагается отдельно от прочих прямо в самой резиденции шерифа — примыкает к кухне Майеров.
— Но, — говорит Джози Майер, — это меня не беспокоит. Я люблю компанию. Люблю, когда есть с кем поговорить, пока хлопочешь на кухне. Обычно этих женщин можно только пожалеть. Случайно влипли, бедняжки, и только. Иное дело Хикок и Смит. Насколько я знаю, Перри Смит был первым мужчиной, которого поместили в женскую камеру. Дело в том, что шериф хотел до окончания суда держать их с Хикоком порознь. В тот день, когда их привезли, я готовила шесть пирогов с яблоками и пекла хлеб, а сама все время поглядывала на площадь. Кухонное окно выходит прямо на нее, и все, что там делалось, было видно как на ладони. Я не подсчитывала, но на вид там была толпа в несколько сотен человек. Они все ждали, когда привезут парней, убивших семью Клаттеров. Я ни с кем из Клаттеров не встречалась, но судя по тому, что о них говорят, это были прекрасные люди. То, что с ними произошло, трудно простить, и Вендель опасался, что толпа, увидев Хикока и Смита, что-нибудь над ними учинит. Он боялся, что их попытаются прикончить. Поэтому сердце у меня забилось, когда я увидела, как подъехали машины и разные фоторепортеры с газетчиками засуетились и стали пробиваться вперед; но к тому времени уже было темно, часов шесть вечера, и холодно — больше половины народу сдалось и ушло домой. Те, кто остался, даже слова не проронили. Только глазели.
Позже, когда парней привели наверх, я увидела сначала Хикока. Он был в легких летних штанах и старой байковой рубашке. Удивляюсь, как он в такой мороз не схватил воспаление легких. Но вид у него был болезненный. Он казался белым как привидение. Наверное, это жуткое ощущение — идти сквозь толпу незнакомых людей, которые знают, кто ты такой и что совершил. Потом привели Смита. У меня был готов для них ужин: горячий суп, кофе с бутербродами и пирог. Обычно у нас кормят только два раза в день. Завтрак в семь тридцать, основная еда в четыре тридцать. Но я не хотела, чтобы эти друзья легли спать на голодный желудок; я думаю, они и без того неважно себя чувствовали. Но когда я принесла Смиту на подносе ужин, он сказал, что не хочет есть. Он стоял ко мне спиной и глядел в окно. Из этого окна вид такой же, как и из моего кухонного: деревья, площадь и крыши домов. Я ему говорю: «Вы бы хоть попробовали суп, он овощной, и не из консервов. Я его сама готовила. И пирог тоже». А через час я пришла забрать поднос, и оказалось, что Смит вообще ни к чему не притронулся. Он так и стоял у окна. Как будто даже не шевельнулся с тех пор, как я ушла. Шел снег, и я, помню, сказала, что это первый снег в этом году и что у нас до сих пор была такая прекрасная долгая осень. А вот теперь — снег. Потом я спросила его, что он больше всего любит из еды; если у него есть какое-то любимое блюдо, я постараюсь завтра его приготовить. Он повернулся и посмотрел на меня с подозрением, как будто я над ним насмехаюсь. Потом сказал что-то насчет кино — он говорил очень тихо, почти что шепотом. Спросил, не видела ли я одного фильма. Название я забыла, но все равно я его не видела: я никогда особенно кино не увлекалась. Он сказал, что в этом фильме дело происходит в библейские времена, и там есть сцена, где человека сбрасывают с балкона прямо в толпу мужчин и женщин, и люди разрывают его на части. И он сказал, что когда он увидел толпу на площади, ему как раз представилась эта сцена. Человек, которого рвут на части. Он подумал, что его могут так же точно растерзать. Сказал, что ему стало так страшно, что у него до сих пор живот болит, и поэтому он не может есть. Конечно, это все бредни, и я так ему и сказала — никто ему ничего не сделает, что бы он ни совершил, не такие здесь у нас люди.
Мы немного поговорили, поначалу он стеснялся, но потом сказал: «Что я действительно люблю, так это рис по-испански». Я ему обещала, что приготовлю это блюдо, и он чуть улыбнулся, так что я решила — что ж, это не самый плохой человек из тех, кого я видела в своей жизни. Когда мы с мужем в ту ночь легли спать, я так ему и сказала. Но Вендель только фыркнул. Он ведь был в числе тех, кто первым осматривал место преступления. Он сказал: жаль, что меня не было, когда обнаружили тела Клаттеров. Тогда бы я уже не судила о том, какой мистер Смит нежный. И дружок его Хикок. Он сказал: они бы вырезали тебе сердце и даже не поморщились. Я не смогла ничего возразить — как-никак четверо убитых. Я лежала с открытыми глазами, и все думала, волнуют ли сейчас еще кого-нибудь эти четыре могилы.
Прошел месяц, потом другой, и каждый день понемногу сыпал снег. Снег забелил пшенично-охряную местность, завалил улицы города и приглушил звуки. Заснеженный вяз стучал своими верхними ветками прямо в окошко женской камеры. На дереве обитали белки, и после продолжительного прикармливания их остатками своего завтрака Перри заманил одну из них на карниз окна, а оттуда и за решетку, в камеру. Это был бельчонок с темно-рыжей шубкой. Перри назвал его Рыжиком, и вскоре Рыжик насовсем переселился в тюрьму, явно настроенный разделить заточение со своим другом. Перри научил его нескольким трюкам: играть с бумажным шариком, просить, взбираться на плечо. Это помогало скоротать время, но все равно оставалось много долгих часов, которые заключенный должен был как-то тратить. Читать газеты ему не позволяли, а журналы, которые давала миссис Майер, ему надоели: старые номера «Домашнего очага» и «Макколза». Но он находил себе занятие: подравнивал ногти пилкой, полировал их до шелковистого розового блеска; расчесывал и расчесывал надушенные, благоухающие волосы; чистил зубы по три-четыре раза на дню; почти с такой же частотой брился и принимал душ. И свою камеру, в которой был туалет, душевая кабинка, кровать, стул и стол, он содержал в такой же чистоте, как и самого себя. Он гордился комплиментом, который ему сделала миссис Майер: «Смотрите-ка! — воскликнула она, показав на его койку. — Посмотрите-ка на одеяло! Да оно так натянуто, что на нем монетка подскочит». Но большую часть времени он, когда не спал, проводил за столом, за ним он принимал пищу, делал наброски портретов Рыжика, рисовал цветы, лицо Иисуса, лица и тела воображаемых женщин; и за этим столом, на дешевых листочках разлинованной бумаги, он записывал то, что с ним происходило.
Четверг, 7 января. Приходил Дьюи. Принес блок сигарет и копии записей моих показаний на подпись. Я не подписал.
«Показания» — документ, занимающий семьдесят восемь страниц, который он надиктовал стенографистке суда округа Финней, — заключали в себе признание. Дьюи, говоря о своем свидании с Перри Смитом в тот конкретный день, вспомнил, что очень удивился, когда Перри отказался подписывать показания:
— Это не имело большого значения: я бы просто засвидетельствовал в суде, что было сделано устное признание. И конечно, Хикок еще в Лас-Вегасе подписал признание, в котором обвинял Смита в совершении всех четырех убийств. Но мне было любопытно. Я спросил Перри, почему он передумал. И он сказал: «В моих показаниях все верно, за исключением двух деталей. Если вы мне позволите исправить эти два пункта, я подпишу». Я догадывался, о каких пунктах идет речь, поскольку единственное серьезное расхождение между его историей и историей Хикока заключалось в том, что Перри отрицал, что убил Клаттеров один. Он до сих пор клялся, что Хикок убил Нэнси и ее мать.
— И я был прав! — он хотел сделать признание, что Хикок говорил правду и что он, Перри Смит, один стрелял и один убил всю семью. Он сказал, что лгал, чтобы «наказать Дика за его проклятую трусость. За то, что у него так легко развязался язык». Но показания он решил изменить не оттого, что внезапно почувствовал прилив любви к Хикоку. По словам Перри, он это сделал из уважения к родителям Дика — сказал, что ему жалко его мать: «Она действительно очень славная. Может быть, у нее станет немного легче на душе, если она узнает, что Дик не нажимал на спусковой крючок. Разумеется, если бы не он, ничего этого вообще бы не случилось, но факт остается фактом — убил их именно я». Но я не особенно поверил его словам. Во всяком случае, не настолько, чтобы разрешить ему изменить показания, ведь, как я уже сказал, мы и без подписи Смита могли доказать любой пункт этого дела. Нам хватало фактов на десять смертных приговоров.
В числе событий, способствовавших тому, что Дьюи стал больше доверять Смиту, было возвращение радиоприемника и бинокля, которые убийцы украли из дома Клаттеров и впоследствии продали в Мехико (где агент Канзасского бюро расследований Гарольд Най проследил вещи до ломбарда). Кроме того, Смит, диктуя свои показания, назвал местонахождение другой важной улики.
— Мы вырулили на шоссе и двинули на восток, — сообщил он, описывая, что они с Хикоком делали, покинув место преступления. — Неслись так, словно за нами черти гнались, машину вел Дик. Я думаю, мы были как пьяные. Я-то уж точно. Веселились и в то же время чувствовали облегчение. Никак не могли перестать смеяться, ни я, ни он; ни с того ни с сего нам все это стало казаться очень забавным — не знаю почему, только это правда. Но ружье было забрызгано кровью, и моя одежда вся была в пятнах; даже в волосах у меня была кровь. Поэтому мы свернули на проселочную дорогу и проехали примерно миль восемь, пока не оказались посреди прерий. Слышно было, как где-то воют койоты. Мы курили одну сигарету на двоих, и Дик все шутил по поводу того, что с нами случилось. Я вышел из машины, слил из радиатора немного воды и отмыл ружье от крови. Потом я выкопал в земле ямку охотничьим ножом Дика, которым я перерезал горло мистеру Клаттеру, и закопал гильзы и весь оставшийся моток веревки и лейкопластыря. Потом мы выбрались на шоссе номер восемьдесят три и поехали на восток в сторону Канзас-Сити и Олата. Перед рассветом Дик остановился на поляне для пикника — в одном из тех мест, которые называются зонами отдыха и где стоят жаровни. Мы сложили костер и сожгли все оставшиеся улики: наши перчатки и мою рубашку. Дик сказал: эх, жалко, что мы не можем зажарить на костре быка; он зверски хотел жрать. В Олат мы добрались только к полудню. Дик высадил меня у гостиницы, а сам поехал домой на воскресный обед в кругу семьи. Да, нож он забрал с собой. И ружье тоже.
Агенты Бюро, обыскав дом Хикока, нашли в ящичке с рыболовными принадлежностями нож, а ружье стояло, небрежно прислоненное к стене в кухне. (Отец Хикока отказывался верить, что «его мальчик» замешан в таком «чудовищном преступлении», уверял, что ружье не покидало дома с начала ноября и, следовательно, не может быть орудием убийства.) Что касается пустых гильз, веревки и пластыря, то они были найдены с помощью Вирджила Питца, дорожного рабочего, который прочесал своим грейдером каждый дюйм в указанном Смитом районе и наконец обнаружил закопанные улики. Таким образом, у Бюро наконец сошлись концы с концами. Теперь в деле не осталось неясных мест, поскольку экспертиза установила, что гильзы были выпущены из ружья Хикока, а остатки шнура и пластыря были частью тех, с помощью которых преступники связали жертв и залепили им рты.
Понедельник, 11 января. Мне дали адвоката. Мистер Флеминг. Старикан в красном галстуке.
Поскольку ответчики сообщили, что не имеют средств для того, чтобы нанять платного юриста, суд в лице судьи Роланда X. Тэйта назначил защитниками двоих местных адвокатов, мистера Артура Флеминга и мистера Гаррисона Смита. Семидесятилетний Флеминг, в прошлом мэр Гарден-Сити, невысокий мужчина, который свою непримечательную внешность оживлял крайне броским галстуком, сопротивлялся назначению. «Я не желаю вести это дело, — сказал он судье. — Но если суд считает нужным назначить меня, то, само собой, у меня нет выбора». Защитник Хикока, сорокалетний Гаррисон Смит, шести футов ростом, любитель гольфа, ярый «Лось», принял назначение с покорной любезностью: «Кто-то же должен это делать. И я сделаю все, что смогу. Хотя сомневаюсь, что это поднимет мою популярность в этих краях».
Пятница, 15 января. Миссис Майер слушала на кухне радио, и я слышал, как кто-то говорил, что окружной прокурор будет требовать смертной казни. «Богатых никогда не вешают. Только бедных и одиноких».
Сделав свое заявление, прокурор округа Дуэйн Уэст, честолюбивый полный молодой человек двадцати восьми лет, который выглядел на сорок, а порой на все пятьдесят, сказал корреспондентам:
— Если дело будет рассматривать суд присяжных, то после вынесения вердикта я буду требовать от жюри приговорить преступников к смертной казни. Если ответчики откажутся от права на суд присяжных и будут просить о снисхождении судью, я буду требовать, чтобы судья приговорил их к смертной казни. Я знал, что мне придется решать этот вопрос, и поверьте, решение далось мне нелегко. Я считаю, что за жестокость преступления и явную безжалостность к жертвам ответчики должны быть преданы казни. Это единственный способ оградить от подобных преступников наше общество. Особенно важно это потому, что в Канзасе нет такого наказания, как пожизненное заключение без возможности досрочного освобождения. Те, кого приговорили к пожизненному заключению, фактически отбывают наказание в среднем меньше пятнадцати лет.
Среда, 20 января. Просили пройти проверку на детекторе лжи в связи с делом Уокера.
Случаи, подобные делу Клаттеров, преступления такого масштаба пробуждают интерес представителей закона по всей стране. Особенно тех следователей, которые бьются над разгадкой похожих преступлений, потому что всегда существует вероятность, что решение одной загадки поможет решению другой. Среди тех, кого сильно заинтриговали события в Гарден-Сити, был шериф округа Сарасота во Флориде, где находится городок Оспрей, рыбацкое поселение недалеко от Тампы, в котором спустя месяц после трагедии с Клаттерами произошло такое же убийство четверых человек на уединенном ранчо, о котором Смит прочел в газете на Рождество. Жертвами были члены одной семьи: молодая чета, мистер и миссис Клиффорд Уокер, и их дети, мальчик и девочка. Все они были убиты из винтовки выстрелом в голову. Так как убийцы Клаттеров провели ночь с 19 на 20 декабря, ночь убийства, в гостинице Таллахасси, шериф Оспрея, у которого не было ни единой зацепки, вполне резонно стремился допросить этих людей и произвести полиграфическую экспертизу. Хикок согласился на испытание, Смит тоже, но при этом он сказал канзасским властям: «Я еще тогда сказал Дику: держу пари, это сделал какой-нибудь псих, который прочитал о том, что произошло в Канзасе». Результаты испытания, к огорчению оспрейского шерифа и Элвина Дьюи, не верившего в совпадения, были определенно отрицательные. Убийца Уокеров так и остался неизвестен.
Воскресенье, 31 января. Папаша Дика пришел навестить сына. Я с ним поздоровался, когда он шел мимо [дверей камеры], но он даже не посмотрел в мою сторону. Может быть, он просто не услышал. Из слов миссис М. [Майер] я понял, что миссис X.[Хикок] не приехала, потому что плохо себя чувствует. Снега нападало до чертовой матери. Вчера приснилось, что я на Аляске с папой, — проснулся в луже холодной мочи!!!
Мистер Хикок провел с сыном три часа. Потом он сквозь метель побрел на станцию — сгорбленный старик в рабочей одежде, исхудавший от рака, который уже через несколько месяцев должен был его доконать. В ожидании поезда он разговорился с репортером:
— Я повидался с Диком, вот как. Мы долго разговаривали. И я вам скажу точно — все было не так, как говорят или пишут в газете. Эти мальчики не собирались никого убивать. Мой, во всяком случае. Может, у него есть свои дурные стороны, но таким плохим он никогда не был. Это все Смитти. Дик мне сказал, что он даже не знал, когда Смитти напал на того человека [мистера Клаттера] и перерезал ему горло. Дика даже в комнате тогда не было. Он вбежал туда, когда услышал шум борьбы. У Дика в руках было ружье, и вот что он мне рассказал: «Смитти взял у меня ружье и просто про стрелял тому человеку голову». И еще сказал: «Папа, я должен был отнять у Смитти ружье и застрелить его. Убить, пока он не ухлопал всех остальных. Если бы я это сделал, сейчас я был бы в лучшем положении». Наверное, в лучшем. А теперь, по всему видать, нет у него никакого шанса. Повесят их обоих. — Глаза его от усталости и безнадежности казались остекленевшими. — Нет ничего хуже, чем знать, что твоего мальчика повесят.
Ни отец, ни сестра Перри Смита не написали ему и не приехали его повидать. Текс Джон Смит, очевидно, искал золото где-то на Аляске — и хотя представители закона прилагали все усилия, чтобы его найти, им это не удалось. Сестра сказала следователям, что боится своего брата, и попросила их не давать ему ее нынешний адрес. (Когда Смиту сообщили об этом, он слегка улыбнулся и сказал: «Жаль, что в ту ночь ее не было в этом доме. Какая была бы чудная встреча!»)
Кроме бельчонка, кроме Майеров и, временами, адвоката, мистера Флеминга, Перри никого не видел. Он тосковал по Дику. Много думаю о Дике,написал он как-то раз в дневнике. С тех пор, как их арестовали, им не позволяли общаться, и, не считая свободы, самой заветной мечтой Перри было поговорить с Диком, снова быть с ним рядом. Дик был совсем не таким «кремнем», каким когда-то представлялся Перри, совсем не таким «практичным», «зрелым», «стальным»; он показал себя «слабым и мелким», «трусливым». Однако в тот момент во всем мире у Перри не было человека ближе него, ибо они по крайней мере были одной породы, братья из племени Каинова; в разлуке с Диком Перри был «совсем один. Словно прокаженный, с которым стал бы общаться только полный идиот».
Но как-то утром в середине февраля Перри получил письмо. На нем стоял штемпель Ридинга, штат Массачусетс. Вот что было в письме:
«Дорогой Перри, с грустью узнал о том, в какуюбеду ты попал, и решил написать тебе и сказать,что я тебя помню и хочу помочь всем, чем сумею.На случай, если имя Дон Калливен ты уже успелзабыть, я прилагаю фотокарточку приблизительнотого времени, когда мы с тобой познакомились. Когда я впервые прочел о тебе в газете, я был поражен, а потом стал вспоминать те дни, когда мы были знакомы.
Хотя мы с тобой никогда не дружили близко, япомню тебя намного отчетливее, чем большинстворебят, с которыми служил в армии. Кажется, этобыло осенью 1951 года. Тебя назначили механиком легкой техники в 761-ю роту в Форт-Льюисе, Вашингтон. Ты был маленького роста (я не намного выше), крепко сбитый, смуглый и черноволосый, и слица у тебя не сходила усмешка. Ты приехал с Аляски, и многие ребята тебя называли Эскимосом. Одноиз первых воспоминаний о тебе у меня связано сосмотром роты, когда все должны были открытьсвои сундучки. Помню, все сундучки были в порядке,твой тоже, только у твоего сундучка вся крышкаизнутри была оклеена картинками с девочками. Все говорили, что тебя ждут неприятности. Но проверяющий сделал вид, что ничего не видит, и тебе ничего не было, и тогда я подумал, что тебя всесчитают нервным парнем, не хотят связываться.Я помню, что ты довольно неплохо играл в пул, иотчетливо представляю себе, как ты стоишь за бильярдным столом в нашей дневной комнате. Ты былчуть ли не лучшим водителем в отряде. Помнишьармейские полевые задания? Один раз, это было зимой, нас всех для выполнения задания распределилипо грузовикам. На наших машинах печек не было, ив кабине стоял зверский холод. Я помню, как ты вырезал в настиле своего грузовика дыру, чтобы в кабину шло тепло от двигателя. Я потому так хорошо запомнил, что это на меня произвело сильноевпечатление. Ведь „порча" армейского имуществасчитается преступлением, и за него тебя моглистрого наказать. Конечно, в армии я был еще совсем зеленый, небось боялся нарушить устав даже самуюмалость, но помню, как ты усмехался (сидя в тепле), а я переживал (и мерз). Я помню, ты купил мотоцикл, и какие-то у тебя были из-за него неприятности — то ли полиция за тобой гналась, то ли поломка какая-то произошла. Не помню уж что, ноименно тогда я в первый раз почувствовал, что втебе есть что-то бешеное. Может быть, я не все правильно помню: было-то это больше восьми летназад и знакомы мы были всего восемь месяцев. Но насколько я помню, мы с тобой были в хороших отношениях и ты мне очень нравился. Ты всегда казался веселым и держим, хорошо знал свое дело, и я немогу вспомнить, чтобы ты когда-нибудь скулил илибрюзжал. Конечно, видно было, что ты бешеный, ноэто особенно не проявлялось. Теперь ты серьезновлип. Я пытаюсь представить себе, каким ты стал. О чем ты думаешь. Когда я прочитал о тебе в первый раз, я был просто ошарашен. Честное слово. Нопотом отложил газету и занялся какими-то своими делами. Однако я никак не мог выбросить из головымысли о тебе. Мне недостаточно было просто тебя забыть. Я человек религиозный (или пытаюсь им быть). Католик. Я не всегда был таким. Долгое время я плыл по течению и не слишком задумывалсянад тем, что действительно важно. Я никогда не думал о смерти и о том, что за ней тоже может быть жизнь. Слишком многое меня привязывало к жизни: машина, колледж, свидания и т. д. Но у меня умер братишка от лейкемии, ему было всего семнадцать лет. Он знал, что скоро умрет, и после того, как это случилось, я часто спрашивал себя, о чем он думал. И сейчас я думаю о тебе и задаю себе вопрос,о чем ты думаешь. Я не знал, что говорить братув последние недели перед смертью. Но я знаю, чтобы я сказал теперь. И поэтому я тебе пишу: потомучто Бог создал тебя так же, как меня, и Он любиттебя так же, как Он любит меня, и то, что случилось с тобой, могло случиться со мной, ибо никто не знает Его воли.
Твой друг Дон Калливен».
Имя ему ничего не говорило, но Перри сразу узнал лицо на фотографии: молодой солдат со стриженными ежиком волосами и круглыми очень серьезными глазами. Он перечитал письмо много раз; хотя религиозные мотивы ему показались неубедительными («я пытался поверить, но у меня не получается, я не могу, и притворяться бесполезно»), письмо его взволновало. Появился человек, который предлагает ему свою помощь, нормальный и добропорядочный человек, который его когда-то знал и любил, человек, который подписался словом «друг». Исполненный благодарности, он поспешил начать ответ: «Дорогой Дон. Черт, еще бы мне непомнить Дона Калливена…»
В камере Хикока окон не было; ему приходилось смотреть на широкий коридор и двери других камер. Но Дик не был изолирован, ему было с кем поговорить — обширная аудитория алкоголиков, мошенников, истязателей жен и мексиканских бродяг; и беззаботный «аферистский» жаргон Дика, его скабрезные анекдоты и сальные шуточки пришлись по душе его сокамерникам (хотя один все равно не желал иметь с ним дела — старик, который шипел на Дика: «Убийца! Убийца!», а однажды окатил его грязной водой из ведра).
При поверхностном знакомстве Хикок всем без исключения казался на удивление спокойным молодым человеком. Когда он не общался ни с кем и не спал, он лежал на койке с сигаретой или жевательной резинкой и читал журналы о спорте или дешевые ужастики. А часто просто валялся и насвистывал старые шлягеры («Должно быть, ты была красивой крошкой», «Тащусь я в Баффало»), глядя на лампочку без плафона, которая день и ночь горела под потолком. Он ненавидел монотонное созерцание лампочки; она мешала ему спать и, что гораздо важнее, ставила под угрозу срыва его прожект — бегство. Ибо заключенный был далеко не таким беззаботным, каким казался: он был готов на любой шаг, лишь бы «не качаться на Больших Качелях». Не сомневаясь в том, что именно таким будет исход суда, во всяком случае если заседания будут происходить в Канзасе, — он решил «сбежать, стырить тачку и поднять пылищу». Но прежде ему нужно было разжиться оружием; и в течение нескольких недель он делал «заточку» — инструмент, очень напоминающий нож для колки льда, — которая прекрасно могла бы вписаться в промежуток между лопатками заместителя шерифа. Детали оружия: кусок дерева и обрезок жесткой проволоки — когда-то были частью туалетного ершика, который он прибрал, разломал и спрятал под матрацем. Поздно ночью, когда тишину нарушали лишь храп и кашель да жалобные протяжные гудки поезда, грохочущего по магистрали через темный город, он затачивал проволоку о цементный пол камеры. И за работой обдумывал план побега.
Однажды, в первую зиму после того, как он закончил среднюю школу, Хикок проехал автостопом через Канзас и Колорадо:
— Я тогда искал работу. Ну, значит, еду я на грузовике, и из-за чего-то мы с водителем повздорили, из-за ерунды какой-то, и он мне врезал, а потом вытолкал из кабины. Просто оставил на дороге. Черт-те где в Скалистых горах. Шел мокрый снег, я тащился пешком, из носа у меня текла кровища, словно пятнадцать свиней зарезали. И вот добрался я до кучки домишек на лесистом склоне. Летние домики, все пустые, все заперты — не сезон. И я вломился в один из них. Там были дрова и всякие консервы, даже виски нашлось. Я залег там на недельку, и это было чуть ли не лучшее время в моей жизни. Хоть и нос у меня болел, и под глазами желтые с зеленым фонари. А когда снег прекратился, вышло солнце. Вы такого неба никогда не видели. Как в Мексике. Если бы в Мексике был климат похолоднее. Я пошарил в других домишках и нашел несколько копченых окороков, радиоприемник и винтовку. Вот это был класс! Целый день бродишь с винтовкой по лесу. Солнце в лицо. Черт, как мне было клево. Я чувствовал себя Тарзаном. И каждый вечер я ел бобы, жарил окорок, заворачивался в одеяло и засыпал у огня под музыку по радио. Никто туда не забредал. Держу пари, я мог бы там жить до самой весны.
Если бы побег удался, Дик отправился бы в горы Колорадо и нашел там домик, где можно было бы скрыться до весны (одному, конечно; будущее Перри его не волновало). Перспектива столь идиллического пристанища и вдохновенная хитрость, с которой он точил свою проволоку, довели его оружие до остроты и гибкости стилета.
Четверг, 10 марта. Шериф устроил шмон. Перерыли все камеры и нашли под матрацем у Д. заточку. Интересно, что у него было на уме (ха-ха).
Вообще-то Перри считал, что ничего смешного тут нет, поскольку Дик одним взмахом своего опасного оружия мог сыграть решающую роль в планах самого Перри. За это время он хорошо узнал жизнь на площади у здания суда, ее обитателей и их повадки. Взять, к примеру, котов: двух тощих серых котяр, которые каждый день в сумерках появлялись на площади и обходили ее, останавливаясь возле припаркованных автомобилей, — такое их поведение ставило Перри в тупик, пока миссис Майер ему не объяснила, что коты ищут мертвых птиц, попавших в решетки машин. После этого наблюдать за ними ему было больно: «Большую часть своей жизни я занимался тем же, чем они. Один к одному».
И был еще человек, которого Перри особенно хорошо изучил: здоровый, прямо держащий спину джентльмен с серебристыми сединами, напоминающими формой тюбетейку; его полное лицо с твердым подбородком в состоянии покоя имело несколько сварливое выражение, уголки губ опускались вниз, глаза затуманивались, словно от безотрадных грез, — зрелище беспощадной суровости. И все же, по крайней мере отчасти, это было неверное впечатление, потому что то и дело заключенный видел в окошко, как он останавливается, чтобы поговорить с людьми, пошутить с ними, посмеяться, и тогда он казался беззаботным, веселым, щедрым: «человек, который повидал людей» — важная характеристика, ибо этим человеком был Роланд X. Тэйт, судья 32-го судебного округа, юрист, который должен был председательствовать на судебном процессе «Штат Канзас против Смита и Хикока». Тэйт, как вскоре узнал Перри, была давно известная и грозная фамилия в западном Канзасе. Судья был богат, он разводил лошадей, владел большим участком земли, и считалось, что жена у него просто красавица. Он был отцом двух сыновей, но младший умер, и эта трагедия сильно повлияла на родителей и заставила их усыновить маленького бездомного мальчика. Перри как-то раз сказал миссис Майер: «Мне он кажется человеком добрым. Может быть, он даст нам шанс».
Но на самом деле Перри в это не верил; он верил в то, о чем написал Дону Калливену, с которым переписывался теперь регулярно: его преступление «непростительно», и он не сомневается, что ему придется «подняться на все тринадцать ступенек». Однако он не окончательно утратил надежду, поскольку тоже замышлял побег. Замысел его родился благодаря двоим молодым людям, которые часто за ним наблюдали. Один был рыжий, другой шатен. Иногда, встав на площади под деревом, которое касалось окна камеры, они улыбались и подавали ему знаки — во всяком случае, так ему казалось. Они ничего не говорили и всегда, постояв минуту, отходили подальше. Но заключенный убедил самого себя в том, что молодые люди, вероятно, жаждая приключений, хотят помочь ему бежать. Исходя из этого он начертил карту площади, указав точки, в которых лучше всего поставить машину. Внизу, под рисунком, он написал: «Мне нужна пятидюймовая ножовка. Больше ничего. Но понимаете ли вы, что вас ждет, если вы попадетесь (если да, то кивните)? Это может стоить вам длительного тюремного заключения. А вдруг вас убьют при задержании? И все ради человека, которого вы не знаете. ОБДУМАЙТЕ ВСЕ ХОРОШЕНЬКО! Серьезно! Кроме того, как я узнаю, что вам можно доверять? Как я узнаю, что это не ловушка и что вы не хотите меня выманить и застрелить? Как быть с Хикоком? Он тоже должен быть освобожден».
Перри хранил этот документ на столе свернутым в тугую трубочку и собирался выбросить его из окна, когда молодые люди появятся в следующий раз. Но следующего раза не было; больше он их никогда не видел. Дошло до того, что он подумал, не привиделись ли они ему (мысль о том, что он, должно быть, «сумасшедший, во всяком случае ненормальный», беспокоила его еще с тех пор, когда он был маленьким, и сестры смеялись над ним, потому что он «любил лунный свет. Прятался в тени и смотрел на луну»). Так и не разобравшись, фантомы то были или нет, он перестал думать о молодых людях. В его мыслях возник другой способ побега — самоубийство; и несмотря на предосторожности тюремщика (никаких зеркал, никаких ремней, галстуков и даже шнурков), он придумал способ покончить с собой. Поскольку у него тоже была под потолком вечно горящая лампочка и у него в камере, в отличие от камеры Хикока, была швабра, то, прижав щетку к лампочке, он мог ее вывинтить. Однажды ночью ему снилось, что он выкрутил лампочку, разбил ее и осколком стекла перерезал себе вены на запястьях и лодыжках. «Я чувствовал, как дыхание и свет меня покидают, говорил он, описывая впоследствии свои ощущения. — Стены камеры рухнули, небо опустилось, и я увидел большую желтую птицу».
Через всю его жизнь — нищее, несчастное детство, вольную юность, тюремную молодость — желтая птица, огромный попугай парил во снах Перри ангелом-мстителем, который терзал его врагов или, как теперь, спасал Перри в минуты смертельной опасности: «Он поднял меня, как будто я не тяжелее мыши, мы взлетели, и я видел под собой площадь, по которой с криками бегают люди, шериф стреляет в нас, и все просто бесятся от злости, потому что я свободен, я лечу, я лучше любого из них».
Суд был намечен на 22 марта 1960 года. За недели, предшествовавшие этой дате, защитники часто консультировались с обвиняемыми. Обсуждалась возможность изменения места судебных заседаний, но, как предупредил своего подзащитного пожилой мистер Флеминг, «не имеет значения, где будет проходить суд, если это будет в Канзасе. У всех в штате настроение одинаковое. Возможно, в Гарден-Сити наше положение будет даже выгоднее. Это религиозное сообщество. Одиннадцать тысяч населения и двадцать две церкви. И большинство священников настроены против высшей меры наказания, они говорят, что это безнравственно, не по-хри-сти-ан-ски; даже преподобный Коуэн, приходский священник Клаттеров и близкий друг семьи, проповедовал против смертной казни в вашем конкретном случае. Помните, все, на что мы можем надеяться, это что нам удастся спасти ваши жизни. Я думаю, здесь у нас шансы те же, что и везде».
Вскоре после предъявления Смиту и Хикоку обвинения в первоначальной формулировке их адвокаты предстали перед судьей Тэйтом, чтобы обсудить предложение о проведении всесторонней психиатрической экспертизы обвиняемых. В частности, они просили суд разрешить больнице штата в Ларнеде, психиатрическому учреждению, обеспечивающему максимальные меры безопасности, принять заключенных, чтобы установить, не является ли один из них либо оба «невменяемыми, слабоумными или идиотами, неспособными осознать свое положение и защищать себя в суде».
Ларнед находится в ста милях к востоку от Гарден-Сити; адвокат Хикока, Гаррисон Смит, сообщил суду, что он накануне побывал там и посоветовался кое с кем из персонала больницы: «В нашем городе нет квалифицированных психиатров. По сути дела, Ларнед — единственное место в радиусе двухсот двадцати пяти миль, где можно найти докторов, способных дать серьезное психиатрическое заключение. Это требует времени. От четырех до восьми недель. Но те, с кем я обсуждал этот вопрос, сказали, что они хотели бы немедленно приступить к работе; и конечно, поскольку это государственное учреждение, округу это не будет стоить ни цента».
Против этого плана выступал специальный помощник обвинителя Логан Грин, который, уверенный в том, что на суде защита будет строиться на тезисе о «временной невменяемости» убийц, боялся, что стоит принять это предложение, как на свидетельском месте появится «кучка мозговедов», настроенных сочувственно к обвиняемым («эти ребята вечно плачут над каждым убийцей. Никогда о жертвах не подумают»). Маленький, задиристый, кентуккец по происхождению, Грин начал с того что напомнил суду: закон штата Канзас в отношении вменяемости твердо придерживается правила М'нотена, заимствованного из древней Британии, по которому, если обвиняемый знал, что он совершает, и знал, что это неправильно, тогда он вменяем и может нести ответственность за свои действия. Кроме того, сказал Грин, в законах штата Канзас нигде не сказано, что врачи, которым поручено определить психическое состояние ответчика, должны иметь какую-то особую квалификацию: «Обыкновенные врачи. С дипломом. Это все, чего требует закон. В нашем округе каждый год проходят слушания суда о вменяемости лиц, оставивших завещание. Мы никогда не вызываем для этого специалистов из Ларнеда или других психиатрических учреждений. Наши собственные местные врачи способны справиться с этой задачей. Не такая уж большая работа — установить, является ли человек невменяемым, идиотом или слабоумным… Совершенно незачем тратить время на то, чтобы посылать ответчиков в Ларнед».
Со своей стороны, юрисконсульт Смит говорил, что данная ситуация «гораздо серьезнее, чем обычное слушание о вменяемости составителя завещания».
— Под угрозой две жизни. Какое бы преступление они ни совершили, эти люди имеют право на квалифицированную экспертизу. Психиатрия, — добавил он, напрямую обращаясь к судье, — за последние двадцать лет значительно продвинулась. Федеральные суды начинают прислушиваться к этой науке, когда дело касается преступников. Мне просто кажется, что у нас есть счастливая возможность взглянуть в лицо новым тенденциям в этой области.
Такую счастливую возможность судья предпочел упустить, поскольку, как однажды сказал о нем кто-то из коллег, «Тэйт — человек, которого можно назвать книжным юристом, он никогда не экспериментирует, а всегда строго следует букве закона»; но тот же самый критик сказал о нем еще и другое: «Если бы я был невиновен, то именно его хотел бы видеть своим судьей; если бы я был преступником — то кого угодно, только не его». Судья Тэйт не стал совсем отвергать выдвинутое предложение; напротив, он поступил в точном соответствии с законом, назначив комиссию из трех докторов Гарден-Сити, чтобы они вынесли заключение о психическом и умственном состоянии заключенных. (Трое медиков встретились с обвиняемыми и после часовой беседы с каждым из них объявили, что ни один из преступников не проявляет признаков душевной болезни. Когда диагноз был объявлен, Перри Смит сказал: «Откуда им знать? Они просто хотели развлечься. Услышать самые жуткие подробности из собственных уст убийцы. Да уж, глаза у них так и горели». Адвокат Хикока тоже был недоволен; он снова поехал в ларнедскую больницу, где попросил о бесплатной консультации психиатра, желающего поехать в Гарден-Сити и встретиться с ответчиками. Человек, который откликнулся на этот призыв, доктор У. Митчелл Джонс, был исключительно компетентен. Ему еще не было тридцати, но он уже был опытным специалистом по криминальной психологии и психиатрии, работал и учился в Европе и Соединенных Штатах. Он согласился обследовать Смита и Хикока и, если результаты обследования будут в пользу защиты, выступить свидетелем.)
Утром 14 марта защитники снова встретились с судьей Тэйтом, на этот раз для того, чтобы просить отложить суд, который должен был состояться через восемь дней. Они выдвинули две причины: первая — что «самый важный свидетель», отец Хикока, в настоящее время слишком болен, чтобы выступать в суде. Вторая была не так проста. За последнюю неделю в витринах магазинов, в банках, ресторанах и на железнодорожной станции появились напечатанные типографским способом объявления, гласившие: «Аукцион имущества Г. У. Клаттера 21 марта 1960 года. На ферме Клаттеров». «Итак, — произнес Гаррисон Смит, обращаясь к судье, — я понимаю, доказать, что имеет место предубежденность, практически невозможно. Но этот аукцион, распродажа имущества жертв, состоится ровно через неделю — иными словами, как раз накануне первого заседания суда. Не смею утверждать, что это настроит присяжных против ответчиков, однако эти объявления вкупе с газетными объявлениями и объявлениями по радио будут постоянным напоминанием гражданам нашего сообщества, сто пятьдесят из которых были названы в качестве предполагаемых присяжных заседателей».
На судью Тэйта это не произвело впечатления. Он отклонил просьбу без комментариев.
Несколько раньше произошла распродажа собственности соседа Клаттера, японца Хидео Ашида, который переезжал в штат Небраска. Распродажа имущества Ашида, которая считалась удачной, привлекла около сотни покупателей. На аукцион имущества Клаттеров пришло чуть больше пяти тысяч человек. Жители Холкомба были готовы к наплыву гостей — Дамский кружок холкомбской церковной общины переоборудовал один из сараев Клаттера в кафетерий, куда были принесены две сотни пирогов домашнего изготовления, двести пятьдесят фунтов котлет и шестьдесят фунтов нарезанной ветчины, — но никто не ожидал, что соберется самая большая толпа покупателей в истории западного Канзаса. В Холкомб съехалась половина округа, не считая тех, кто прибыл из Оклахомы, Колорадо, Техаса и Небраски. Машины бампер к бамперу проезжали по дорожке, ведущей на ферму «Речная Долина».
В тот день публике впервые после убийства разрешили посетить ферму Клаттеров, и это обстоятельство объяснило присутствие примерно третьей части сборища — тех, кого привело любопытство. Конечно, погода тоже способствовала притоку посетителей, потому что мартовские, по-зимнему глубокие сугробы сошли, обнажив землю, которая, окончательно оттаяв, превратилась в непролазную грязь; пока земля не просохнет, фермеру заняться нечем. «Такая сырая земля, просто кошмар, — сказала миссис Билл Рэмси, жена фермера. — Совершенно невозможно работать. Вот мы и подумали, а не съездить ли нам на распродажу». Вообще же день был чудесный. Весна. Хотя под ногами была грязь, солнце, так долго скрываемое снегом и облаками, казалось совсем свежим, а деревья — груши и яблони из сада мистера Клаттера, вязы, отбрасывающие тень на дорожку, — были полускрыты дымкой девственной зелени. Прекрасная лужайка перед домом Клаттеров тоже зазеленела, и любопытные женщины, которым не терпелось поближе рассмотреть необитаемый дом, прокрадывались по газону к окошкам и заглядывали внутрь, словно надеялись и в то же время боялись увидеть за миленькими занавесками в цветочек мрачные видения.
Аукционист выкрикивает похвалы своим лотам — тракторам, грузовикам, тачкам, сорокапятикилограммовым ящикам гвоздей, кувалдам и неизрасходованным доскам, ведрам для молока, чугунным клеймам, лошадям, подковам, всему, что необходимо на ранчо, от веревок, сбруи и мыла для овец до цинковых корыт, — тут были все шансы приобрести эти товары по привлекательным для большинства собравшихся ценам. Но претенденты не очень-то рвались поднимать руки — загрубевшие, натруженные руки — не решались расстаться с заработанными трудом и потом деньгами; и однако было продано все до последнего лота, кто-то пожелал даже приобрести связку ржавых ключей, а юный ковбой, щеголяющий бледно-желтыми сапогами, купил принадлежавший Кеньону Клаттеру «Фургон койота», старенький грузовик, на котором погибший мальчик когда-то гонялся за койотами в лунные ночи.
Рабочими сцены, которые выносили на подиум аукциониста не очень крупные предметы, выступали Пол Хелм, Вик Ирзик и Альфред Стоуклейн, старые и по-прежнему верные помощники покойного Герберта У. Клаттера. Эта работа на аукционе его имущества была их последней службой, ибо сегодня был последний день, когда они работали в «Речной Долине»; ферма была сдана в аренду оклахомскому скотоводу, и отныне жить и работать на ней будут чужие люди. Наблюдая за тем, как идет аукцион и земное достояние мистера Клаттера на глазах тает, Пол Хелм вспомнил похороны убитых и произнес: «Это все равно что второй раз их схоронить».
В последнюю очередь на торги были выставлены животные, главным образом лошади, в том числе и Нэнсина любимица, большая, жирная Крошка, лучшие годы которой давно миновали. Был ранний вечер, уроки закончились, и когда объявляли первоначальную цену за Крошку, среди зрителей находилось несколько однокашников Нэнси; в их числе была и Сьюзен Кидвелл. Сью уже усыновила одного осиротевшего питомца Нэнси, кота, и жалела, что не может дать приют Крошке. Она любила старую лошадь и знала, как Нэнси ею дорожила. Девочки часто катались вдвоем на широкой спине Крошки, и жаркими летними вечерами она рысцой несла их через поля пшеницы к реке и прямо в воду. Кобыла шла вброд против течения, пока, как выразилась Сьюзен, они все втроем не становились «холодными, как рыбы». Но Сью негде было держать лошадь. «Я услышала цифру пятьдесят… Шестьдесят пять… Семьдесят…» — торговались вяло, никто особенно не рвался купить Крошку, и человек, который ее купил, фермер-меннонит, собиравшийся использовать ее для пахоты, заплатил всего семьдесят пять долларов. Когда он вывел кобылу из загона, Сью Кидвелл бросилась вперед; она подняла руку, словно собираясь помахать на прощание, но вместо этого прижала ладонь ко рту.
«Гарден-Сити телеграм» накануне суда напечатала на первой полосе такую статью: «Может быть, у кого-то возникло впечатление, что глаза всей страны обращены к Гарден-Сити и сенсационному суду над убийцами. Но это не так. Даже в сотне миль к западу отсюда, в Колорадо, очень немногие знают об этом деле — слышали только, что была убита какая-то известная семья. Таков грустный комментарий к ситуации с преступностью в нашей стране. После того, как осенью были убиты четыре члена семьи Клаттеров, в разных частях страны произошло несколько других подобных массовых убийств. Только за последние несколько дней в газетные заголовки попали по крайней мере три массовых убийства. И что же в результате? Это преступление и суд — всего лишь одно из многих событий, о которых можно прочесть и забыть…»
Хотя глаза всей страны и не были обращены к Гарден-Сити, поведение главных участников заседания, от регистратора суда до самого судьи, было явно рассчитано на публику. Как обвинители, так и защитники блистали новыми костюмами; новые ботинки большеногого окружного прокурора скрипели и визжали при каждом шаге. Хикок тоже был одет продуманно. Родители передали ему нарядные синие шерстяные брюки, белую рубашку и узкий темно-синий галстук. Только Перри Смит, не имеющий ни пиджака, ни галстука, выбивался из этого ряда хорошо одетых мужчин. В расстегнутой рубашке (которую ему одолжил мистер Майер) и голубых джинсах, подвернутых снизу, он казался таким же одиноким и неуместным в этом зале, как чайка в пшеничном поле.
Стены зала суда, скромно обставленного помещения на третьем этаже здания суда округа Финней, выкрашены в скучный белый цвет. Деревянная мебель покрыта темным лаком. Зал рассчитан на сто шестьдесят человек. В вторник утром, 22 марта, все места были заняты исключительно мужчинами, пришедшими по вызову в суд в качестве присяжных, жителями округа Финней, из которых должно было быть сформировано жюри. Мало кто из вызванных стремился послужить закону (один потенциальный присяжный заседатель в беседе с другим сказал: «Меня нельзя назначать в присяжные. Я плохо слышу». На что его друг, хитро поразмыслив над этими словами, ответил: «Если вдуматься, и у меня слух не лучше»), и все думали, что избрание жюри займет несколько дней. Но оказалось, что этот процесс занял всего четыре часа; более того, жюри, включая двоих дополнительных членов, было выбрано из первых пятидесяти четырех кандидатов. Семерых отклонила защита, и троих отвели по просьбе обвинения; остальные двадцать удостоились отвода благодаря тому, что выступали против высшей меры наказания либо своим признаниям в том, что уже выработали твердое мнение относительно виновности ответчиков.
В числе тех четырнадцати человек, которых в конечном итоге выбрали присяжными, было полдюжины фермеров, один фармацевт, один лесничий, один служащий аэропорта, один бурильщик, два продавца, один машинист и один управляющий из «Кегельбана Рэя». Все они были люди семейные (у нескольких из них было пять, а то и больше детей) и примерные прихожане своей церкви. Во время предварительной проверки четверо из них сказали суду, что они были лично, хотя и поверхностно, знакомы с мистером Клаттером; но при дальнейших расспросах все заявили, что это обстоятельство не помешает им вынести беспристрастный приговор. Служащий аэропорта, мужчина средних лет по имени Н. Л. Даннан, когда его спросили, как он относится к высшей мере наказания, ответил: «Обычно я против этого. Но не в данном случае», — что кое-кому из присутствовавших показалось явным признаком предубежденности. Тем не менее Даннан был выбран в присяжные заседатели.
Ответчики не следили за ходом предварительной проверки. Накануне доктор Джонс, психиатр, который вызвался их обследовать, беседовал с каждым из них около двух часов. Под конец он предложил им написать для него автобиографическую справку, и, пока выбирали жюри, обвиняемые корпели над своими биографиями. Сидя на противоположных концах стола своих адвокатов, они писали — Хикок ручкой, а Смит карандашом.
Смит написал:
«Я, Перри Эдвард Смит, родился 27 октября 1928 года в городе Хантингтоне, округ Элко, штат Невада, который расположен в самом что ни на есть захолустье. Я вспоминаю, что в 1929 году наша семья уехала в Джуно, штат Аляска. У меня был брат, Текс-младший (позднее он изменил имя на Джеймс, потому что „Текс" смешно звучит, и еще, как я полагаю, из-за того, что в детстве он ненавидел отца — матушка постаралась). У меня была сестра Ферн (она потом тоже изменила имя — на Джой) и сестра Барбара. И я… В Джуно мой отец занимался контрабандой спиртного. Я полагаю, что именно в тот период моя мать узнала, что такое алкоголь. Мама с папой начали ругаться. Я помню, моя мать „развлекала" каких-то моряков, пока отца не было дома. Когда он пришел домой, началась драка, и мой отец, после жестокой драки, вышвырнул моряков из дома и стал бить мать. Я ужасно перепугался, точнее, мы все, дети, были испуганы. Крики. Я испугался, потому что думал, что отец меня тоже побьет, как мать. На самом деле я не понимал, за что он ее бьет, но чувствовал, что она сделала что-то очень нехорошее.» Следующее смутное воспоминание — мы живем в Форт-Брагге, Калифорния, моему брату подарили пневматическое ружье, которое стреляет шариками. Он стрелял в колибри, и когда попал, ему самому же стало жалко. Я попросил, чтобы он дал мне тоже пальнуть из ружья. Он оттолкнул меня, сказав, что я еще маленький. Это до того меня разозлило, что я разревелся. Когда я перестал плакать, мною снова овладел гнев, и в тот же вечер, когда ружье стояло позади стула, на котором сидел мой брат, я его схватил, поднес к уху брата и завопил „Ба-бах!". Отец (или это была мать) выдрал меня и заставил просить прощения. Мой брат повадился стрелять в большую белую лошадь, на которой наш сосед проезжал мимо, когда направлялся в город. Сосед поймал брата и меня в кустах и отвел к папе, а он нас отшлепал и забрал у брата ружье. И я был рад, что у него отняли ружье!.. Больше я почти ничего не помню из жизни в Форт-Брагге (ах да! Мы любили прыгать с крыши сеновала на стог сена с зонтиком в руках)…
Мое следующее воспоминание — через несколько лет, мы жили в Калифорнии. Или в Неваде? Я вспоминаю скандальный эпизод про мою мать и негра. Мы, дети, летом спали на веранде, одна из наших кроватей стояла прямо под окном родительской спальни. Мы все заглядывали через неплотно задернутые занавески и видели, что там происходит. Папа нанял негра (Сэма) для всяких хозяйственных работ на нашей ферме или ранчо, а сам работал где-то на шоссе. Он поздно возвращался домой на грузовике модели А. Я не могу вспомнить цепь событий, но полагаю, что папа знал или подозревал о том, что происходит дома. Кончилось тем, что родители разошлись, и мама увезла нас в Сан-Франциско. Она убежала на отцовском грузовике, прихватив все сувениры, которые он привез с Аляски. Кажется, это было в 1935 (?) году… Во Фриско я то и дело попадал в какую-нибудь историю. Я начал водиться с шайкой, где все были меня старше. Моя мать вечно была пьяна, никогда не могла нормально о нас позаботиться. Я бегал по улицам, дикий и свободный, как койот. Я не знал никаких правил, никакой дисциплины, и никто не говорил мне, что правильно, а что нет. Я приходил и уходил когда вздумается — до тех пор, пока меня не арестовали в первый раз. Я много раз попадал в арестные дома за побег из дома и кражи. Помню одно такое место, где меня держали некоторое время. У меня были слабые почки, и я каждую ночь писался в постель. Меня это очень оскорбляло, но я ничего не мог поделать. Директорша дома меня жестоко избивала, обзывала и позорила перед всеми мальчиками. Она могла прийти в любой час ночи, чтобы проверить, не обмочил ли я постель. Она срывала с меня одеяло и яростно хлестала большим черным кожаным ремнем — вытаскивала из кровати за волосы, тянула в ванную, бросала в ванну, открывала холодную воду и велела мне мыться и стирать простыни. Каждая ночь превращалась в кошмар. Потом она придумала, что будет очень забавно мазать мне член какой-то мазью. Это было почти невыносимо. Жгло просто жуть как. Позже ее сняли с работы. Но мое мнение о ней от этого не изменилось, и не исчезло желание добраться до нее и всех, кто надо мной насмехался».
Далее, ввиду того, что доктор Джонс просил его сдать бумагу непременно в этот день, Смит перескакивал вперед, в годы ранней юности, к тому времени, когда они с отцом жили вместе, скитались вдвоем по всему Западу и Дальнему Западу, искали золото, ставили ловушки на зверя, выполняли случайную работу:
«Я любил отца, но бывали времена, когда эта любовь и привязанность уходила из моего сердца, словно талая вода. Всякий раз, когда он не хотел вникать в мои проблемы. Уделить мне немного внимания и не отказывать в праве голоса. Позволить самому за себя отвечать. Я должен был от него уйти. Когда мне было шестнадцать, я пошел в торговый флот. В 1948 году я пошел в армию — вербовщик дал мне шанс и завысил показатели моих тестов. С этого времени я начал понимать важность образования. Это единственное, что добавилось к ненависти и горечи, которые наполняли мою душу. Я начал затевать драки. Я сбросил японского полицейского с моста в воду. Я попал под трибунал за то, что разгромил японскую кафешку. Я второй раз попал под трибунал в Киото за угон японского такси. В армии я пробыл почти четыре года. Много раз за то время, что я служил в Корее и Японии, у меня случались сильные вспышки гнева. Я был в Корее 15 месяцев, потом был отправлен назад в Штаты — и был торжественно встречен как первый ветеран корейской войны, вернувшийся на Аляску. В газете была большая статья с фотографией, мне оплатили перелет на Аляску, все дела… Армейскую службу я закончил в Форт-Льюисе, Вашингтон».
Карандаш Смита, разогнавшийся до того, что разобрать почерк почти невозможно, спешит записать события более близких времен: авария, в которой он пострадал, кража в Филипсбурге, штат Канзас, за которую он получил десять лет своего первого тюремного срока:
«…Я был приговорен к сроку от пяти до десяти лет за крупную кражу и побег из тюрьмы. Я чувствовал, что со мной обошлись очень несправедливо. За то время, что я сидел в тюрьме, я сильно ожесточился. Когда меня выпустили, я должен был отправиться на Аляску к отцу, но я туда не поехал; работал в Неваде и Айдахо; перебрался в Лас-Вегас, а потом поехал в Канзас, где все это и случилось. Все, больше времени нет».
Он подписался и добавил постскриптум:
«Хотел бы снова с вами побеседовать. Я еще не сказал многого, что могло бы вас заинтересовать. Мне всегда было чрезвычайно приятно встретить людей, у которых есть цель и сознание того, что они призваны ее достичь. Мне представляется, что вы именно такой человек».
Хикок писал далеко не так торопливо и напряженно, как его подельник. Он часто прерывался, чтобы послушать предполагаемого присяжного заседателя или посмотреть на лица собравшихся в зале — особенно и с явным неудовольствием на волевое лицо окружного прокурора, Дуэйна Уэста, который был его ровесником, тоже двадцати восьми лет. Но автобиография Дика, написанная стилизованным почерком, напоминающим косой дождь, была закончена прежде, чем суд объявил о переносе слушания дела на следующий день:
«Я постараюсь рассказать вам о себе все, что смогу, хотя большую часть раннего детства, до того как мне исполнилось десять лет, помню очень смутно. Мои школьные годы прошли в общем-то так же, как и у большинства моих сверстников. Были и драки, и девчонки, и другие вещи, которые бывают в жизни подростков. Дома у меня тоже все шло нормально, но, как я вам уже говорил, мне никогда не разрешали выходить за пределы двора и навещать подружек. Мой отец всегда был с нами строг [он имел в виду себя и брата] по этой части. К тому же я должен был помогать папе по хозяйству… Я помню только один случай, когда мои родители поспорили, не знаю, правда, из-за чего… Папа как-то раз купил мне велосипед, и я, наверное, был самым гордым мальчиком во всем городе. Это был девчачий велосипед, но отец его переделал на мужской. Он покрасил его, и велик стал как новенький. Но игрушек у меня в детстве было много, если учесть, как мы жили. Мы всегда были, так сказать, полубедняками. Никогда не скатывались в нищету, но несколько раз оказывались на грани. Мой папа много трудился и старался нас обеспечить. Мать тоже всегда была трудолюбивой. В доме у нее были чистота и порядок, у нас была чистая одежда. Я помню, что папа носил старомодные плоские кепки и меня заставлял их носить, а мне они не нравились… В школе я хорошо успевал, лучше многих, особенно в первые годы. Но потом понемногу стал хуже учиться. У меня была подружка. Она была хорошая девочка, и я никогда ее не трогал никак, только целовал. Это по правде было чистое ухаживание… В школе я участвовал во всех спортивных соревнованиях и получил девять почетных грамот. За баскетбол, футбол, легкую атлетику и бейсбол. Лучше всего было в старших классах. До того у меня не было постоянной девочки, я только тренировался. А тогда у меня как раз возникли первые отношения с девочкой. Конечно, я говорил парням, что у меня было много девчонок… Я получил предложения поступить в два колледжа, но так ни в один из них и не поехал. Закончив школу, я пошел работать на железнодорожную магистраль Санта-Фе и проработал там до следующей зимы, когда меня уволили. Следующей весной я получил работу в компании „Роарк моторс". Я проработал там примерно четыре месяца, а потом попал в аварию на служебной машине. Несколько дней я пролежал в больнице с черепно-мозговой травмой. В таком состоянии я не мог найти другую работу, так что до конца зимы был безработным. Тем временем я повстречал девушку и влюбился. Ее отец был баптистским проповедником и злился на меня за то, что я к ней подъезжаю. В июле мы поженились. Когда ее папаша узнал, что она беременна, начался просто ад кромешный. Так он мне ни разу доброго слова не сказал, хоть мы и породнились, и я с ним все время был в контрах. После того, как мы с Кэрол поженились, я работал на автостанции возле Канзас-Сити. Я работал с восьми вечера до восьми утра. Иногда моя жена оставалась со мной на всю ночь — она боялась, что я захочу спать, и приезжала меня подменить. Потом я получил предложение поработать на Перри Понтиака и с удовольствием его принял. Там было очень неплохо, хотя получал я не так уж много — 75 долларов в неделю. Я подружился с другими механиками, и мой начальник относился ко мне хорошо. Я проработал там пять лет… Тогда-то и начались кое-какие гадости».
Здесь Хикок признался в своих педофилических наклонностях и, после описания нескольких типичных случаев, написал:
«Я знаю, что это неправильно. Но в то же время я никогда не задумывался над тем, правильно это или нет. И с воровством то же самое. Это вроде как толчок. Я еще никому не рассказывал об одной детали в деле Клаттеров. Еще до того, как я туда поехал, я знал, что там будет девочка. Я думаю, что главная причина, по которой я туда отправился, была не в том, что я хотел их ограбить, а в том, что хотел изнасиловать девочку. Потому что я много об этом думал. И поэтому я не хотел уходить, даже когда понял, что никакого сейфа нет. Я подъезжал к девочке, когда мы там были, но Перри не дал мне возможности. Я надеюсь, что этого никто, кроме вас, не узнает, потому что я об этом не рассказывал даже своему адвокату. Есть еще кое-что, о чем я хотел бы вам рассказать, но боюсь, что мои об этом узнают. Потому что их (этих вещей, которые я делал) я стыжусь больше, чем повешения… Я был болен. Наверное, это из-за автомобильной аварии, в которую я попал. Со мной случались обмороки, а иногда бывали кровотечения из носа и левого уха. Как-то раз это произошло в доме одних знакомых по фамилии Крайст — они живут по соседству с моими родителями. Не так давно у меня из головы вынули осколок стекла. Он вышел у меня из уголка глаза. Папа помог мне его вытащить… Я думаю, что должен рассказать вам о том, что привело к моему разводу, и о том, почему я попал в тюрьму. Это началось в 1957 году. Мы с женой жили в Канзас-Сити. Я оставил работу в автомобильной компании и открыл свой частный гараж. Я арендовал его у женщины, у которой была невестка по имени Маргарет. Как-то раз я встретил эту девушку на работе, и мы пошли выпить кофейку. Муж у нее был далеко, служил в морском корпусе. Короче говоря, я начал с нею гулять. Моя жена подала на развод. Я подумал, что на самом деле никогда не любил жену. Потому что если бы я ее любил, я бы так себя не вел. Поэтому я против развода не возражал. Я начал пить и почти месяц не просыхал. Гараж я, запустил, тратил больше, чем зарабатывал, стал выписывать фальшивые чеки и в конце концов стал вором. За кражу-то меня и посадили… Адвокат мне сказал, что я должен быть с вами откровенным, потому что вы можете мне помочь. А, как вы знаете, помощь мне необходима».
На следующий день, в среду, начался собственно суд; впервые в зал были допущены обычные зрители, и оказалось, что мест не хватает, чтобы вместить хоть малую часть тех, кто торчал под дверью. Лучшие места были зарезервированы для двадцати представителей прессы и для таких персон, как родители Хикока и Дональд Калливен (который по просьбе адвоката Перри приехал из Массачусетса, чтобы выступить свидетелем о моральном облике подсудимого Смита в качестве бывшего армейского друга). Ходили слухи, что на суде будут присутствовать две оставшихся в живых дочери Клаттера; но они не появились, и вообще ни на одном заседании их не было. Семью представлял младший брат мистера Клаттера, Артур, который приехал ради этого за сто миль. Корреспондентам он сказал: «Я только хочу посмотреть на них хорошенько, хочу понять, что же это за скоты. Так бы и разорвал их на кусочки». Он сел прямо за спиной у подсудимых и уставился на них таким пристальным взглядом, как будто хотел написать их портреты по памяти. Потом, как Артур Клаттер того и добивался, Перри Смит обернулся и посмотрел на него — и узнал лицо, очень похожее на лицо человека, которого он убил: те же спокойные глаза, узкие губы, твердый подбородок. Перри, у которого во рту была жвачка, перестал жевать; он опустил глаза, и прошла минута, прежде чем его челюсти снова медленно начали двигаться. Если не считать этого эпизода, Смит и Хикок изображали полную незаинтересованность и безучастность; они с вялым нетерпением жевали резинку и постукивали носками башмаков, а тем временем штат вызвал своего первого свидетеля.
Нэнси Эволт. После Нэнси — Сьюзен Кидвелл. Девушки описали то, что они увидели, войдя в дом Клаттеров в воскресенье 15 ноября: тихие комнаты, пустой кошелек на полу кухни, солнечный луч в спальне и свою одноклассницу, Нэнси Клаттер, лежащую в луже собственной крови. Защита отказалась от перекрестного допроса и такой же политики придерживалась в отношении трех следующих свидетелей (отца Нэнси Эволт, Кларенса, окружного шерифа Робинсона и коронера округа, доктора Роберта Фентона), каждый из которых добавил к рассказу о событиях того солнечного ноябрьского утра свои подробности: обнаружение всех четырех жертв, описание их вида, а доктор Фентон назвал клинический диагноз — «смерть, вызванная серьезными повреждениями мозга и жизненно важных внутричерепных структур, полученными вследствие ружейного выстрела».
Потом вышел Ричард О. Роледер.
Роледер — главный следователь полицейского управления Гарден-Сити. Он увлекается фотографией и в этом деле добился большого мастерства. Это Роледер сделал снимки, на которых стали видны следы сапог Хикока в подвале Клаттеров, следы, которые смог различить фотоаппарат, хотя глаз не различал. И именно он фотографировал трупы на месте преступления, он сделал те фотографии, над которыми так долго размышлял Элвин Дьюи, пока убийства еще не были раскрыты. От Роледера требовалось лишь, чтобы он признал, что эти снимки сделаны им, поскольку обвинение предложило предъявить их в качестве свидетельства. Но защитник Хикока возразил: «Единственное, ради чего нам предъявляют эти фотографии, это чтобы повлиять на присяжных и пробудить в них гнев». Судья Тэйт отмел возражение и позволил свидетельствовать фотографиям, то есть разрешил показать их жюри.
Пока присяжные рассматривали снимки, отец Хикока, обращаясь к журналисту, сидевшему с ним рядом, сказал: «Ну и судья! Ни разу еще не видел такого предубежденного человека. Бессмысленный суд. С таким-то председателем! Да ведь он же нес гроб на похоронах!» (На самом деле Тэйт был лишь шапочно знаком с жертвами и вообще не присутствовал на их похоронах.) Но в тишине зала мистер Хикок был единственным, кто что-то произнес вслух. Всего было семнадцать фотографий, и пока их передавали из рук в руки, лица присяжных заседателей отражали произведенное снимками впечатление: один человек покраснел, как будто ему дали пощечину, а некоторые, бросив на фотокарточки первый взгляд, явно не испытывали желания рассматривать их все; казалось, что фотографии заставили их наконец реально взглянуть на те истинные и прискорбные события, которые произошли с их соседом, его женой и детьми. Это ошеломило их и привело в ярость, а люди действия — такие, как фармацевт и управляющий кегельбана, — посмотрели на ответчиков с полным презрением.
Старший мистер Хикок вновь устало покачал головой и снова пробормотал: «Никакого смысла. Нет никакого смысла в этом судилище».
Последним свидетелем в этот день обвинение вызвало «таинственную персону». Это был некто, давший информацию, которая привела к аресту обвиняемых: Флойд Уэллс, бывший сокамерник Хикока. Поскольку он все еще отбывал срок в Канзасской исправительной колонии и таким образом подвергался опасности — другие заключенные могли ему отомстить, — Уэллса никогда публично не объявляли информатором. Теперь, для того чтобы он мог благополучно давать показания в суде, его перевели в маленькую тюрьму в соседнем округе. И тем не менее по проходу в зале суда Уэллс шел как-то крадучись — словно ждал, что на него вы скочит наемный убийца, — и когда он проходил мимо Хикока, Дик скривил губы и прошептал несколько свирепых фраз. Уэллс притворился, что его это не касается; но словно лошадь, услышавшая трещотку гремучей змеи, постарался побыстрее уклониться от ядовитой близости преданного им товарища. Встав на свидетельское место, он уставился прямо перед собой; несколько слабовольный парень деревенского типа в очень приличном темно-синем костюме, который ему специально для этого случая купил штат Канзас, — штату было важно, чтобы главный свидетель обвинения выглядел представительным и, следовательно, заслуживающим доверия.
Показания Уэллса, заранее отрепетированные, были так же аккуратны, как его внешность. Подбадриваемый сочувственными вопросами Логана Грина, свидетель заявил, что приблизительно десять лет назад он в течение года работал наемным помощником на ферме «Речная Долина»; когда его осудили за кражу, он подружился с другим заключенным, тоже бывшим вором, Ричардом Хикоком, и описал ему ферму Клаттера и его семью,
— Скажите, — спросил Грин, — что каждый из вас говорил о мистере Клаттере во время этих бесед с мистером Хикоком?
— Ну, мы о нем говорили довольно много. Хикок сказал, что его скоро отпустят условно и он отправится на Запад искать работу; он мог бы остановиться в Холкомбе и попросить мистера Клаттера нанять его помощником. Я рассказал ему, насколько мистер Клаттер богат.
— Заинтересовало ли это мистера Хикока?
— Он интересовался, есть ли у мистера Клаттера сейф.
— Мистер Уэллс, действительно ли вы тогда считали, что у Клаттера в доме есть сейф?
— Ну, работал-то я там давно. Мне казалось, что там был сейф. Я знаю, что там было что-то вроде рабочего кабинета… Потом он [Хикок] начал поговаривать о том, что ограбит мистера Клаттера.
— Он говорил вам о том, что собирается ограбить Клаттера?
— Он мне говорил, что если он провернет это дело, то ни одного свидетеля в живых не оставит.
— Он говорил, как именно он собирался расправиться со свидетелями?
— Да. Он сказал мне, что сначала всех свяжет, потом будет их грабить, а потом убьет.
Установив, что налицо явная преднамеренность, Грин передал свидетеля в распоряжение защиты. Старый мистер Флеминг, классический деревенский адвокат, больше преуспевший на пшеничной ниве, чем на ниве защиты преступников, открыл перекрестный допрос. Цель его вопросов, как вскоре стало ясно, состояла в том, чтобы вскрыть тему, которой обвинение предпочло не касаться: вопрос о личной роли Уэллса в убийстве и его личной моральной ответственности.
— Не предприняли ли вы, — сказал Флеминг, сразу переходя к сути вопроса, — попытки отговорить мистера Хикока?
— Нет. Любой скажет, что там [в Канзасской исправительной колонии] никто на болтовню внимания не обращает, потому что мало ли кто чего скажет.
— Вы хотите сказать, что ваши разговоры тоже были просто болтовней? Разве вы не нарочно внушили ему [Хикоку] мысль, что у мистера Клаттера есть сейф? Вы хотели, чтобы мистер Хикок так думал, не так ли?
Так, тихо-спокойно Флеминг задал свидетелю жару; Уэллс дернул себя за галстук, словно узел внезапно показался ему слишком тугим.
— И вы хотели, чтобы мистер Хикок считал, что у мистера Клаттера много денег, не правда ли?
— Да, я ему сказал, что у мистера Клаттера много денег.
Флеминг вновь подчеркнул то обстоятельство, что Хикок полностью информировал Уэллса о своих планах в отношении семьи Клаттеров. После этого адвокат сокрушенно спросил:
— И даже после всего того, что он вам сказал, вы не сделали ничего, чтобы ему помешать?
— Я не думал, что он это сделает.
— Вы ему не верили. Тогда почему, услышав о том, что здесь произошло, вы подумали, что именно он повинен в этом преступлении?
Уэллс сердито ответил:
— Потому что все было сделано в точности как он говорил!
Гаррисон Смит, более молодой из защитников, сменил своего коллегу. Взяв агрессивный, глумливый тон, который ему не шел, так как в действительности он — человек мягкий и снисходительный, Смит спросил свидетеля, есть ли у него прозвище.
— Нет. Меня все зовут просто Флойд.
Адвокат фыркнул.
— Разве вас теперь не называют Стукачом? Или, может быть, Доносчиком?
— Меня все зовут просто Флойд, — виновато повторил Уэллс.
— Сколько раз вы были в тюрьме?
— Приблизительно три раза.
— И из них несколько раз за дачу ложных показаний, не так ли?
Свидетель опроверг это утверждение, сказав, что в первый раз он угодил в тюрьму за вождение машины без прав, второй раз основанием для его тюремного заключения стала кража, а в третий раз он провел девяносто дней в армейском лагере для заключенных в результате одного случая, произошедшего с ним во время службы: «Мы должны были охранять поезд. Там мы малость напились и постреляли немного. По окнам и фонарям».
Все засмеялись; все, кроме ответчиков (Хикок сплюнул на пол) и Гаррисона Смита, который задал Уэллсу новый вопрос: почему, узнав о трагедии в Холкомбе, он несколько недель медлил, прежде чем сообщить властям о том, что ему известно.
— Разве вы не ожидали никакой награды?
— Нет.
— Вы не слышали о том, что объявлена награда? — Адвокат говорил о награде в тысячу долларов, которую «Хатчинсон ньюс» предложила за информацию, ведущую к аресту и осуждению убийц Клаттера.
— Я читал о ней в газете.
— Это было до того, как вы обратились к властям, не так ли? — И когда свидетель признал, что это так, Смит торжествующе продолжил: — Какие льготы вам предложил окружной прокурор за то, что вы дадите показания в суде?
Но Логан Грин возразил:
— Ваша честь, мы возражаем против формы вопроса. Нет никаких доказательств того, что кому-то предоставлены какие-то льготы.
Возражение было поддержано, и свидетеля отпустили. Когда он покинул свидетельское место, Хикок объявил всем, кто мог его слышать:
— Сукин сын. Если уж вешать, так и его тоже. Посмотрите на него. Сейчас ведь не просто уйдет безнаказанно, а еще и денежки получит, и срок ему скостят.
Это предсказание сбылось — в скором времени Уэллс получил и награду и досрочное освобождение. Но удача недолго ему улыбалась. Вскоре у него снова начались неприятности, и в последующие годы он испытал много превратностей судьбы. В настоящее время он — заключенный тюрьмы в Парч-мейне, штат Миссисипи, где отбывает тридцатилетний срок за вооруженное ограбление.
К пятнице, когда в суде наступил перерыв на выходные, штат закончил предъявление обвинений, что включало в себя свидетельские показания четверых специальных агентов Федерального бюро расследований из Вашингтона, округ Колумбия. Эти люди, лабораторные техники, специализирующиеся на разных способах научного расследования преступлений, исследовали физические улики, связывающие обвиняемых с убийствами (анализ крови, следы, ружейные гильзы, веревку и пластырь), и удостоверили подлинность вещественных доказательств. И, наконец, четверо агентов Канзасского бюро расследований представили суду протоколы допросов и признания заключенных. При перекрестном допросе канзасских следователей защитники обвиняемых заявили, что признания были получены незаконными средствами — жестокими допросами в душной, ярко освещенной, напоминающей чулан комнате. Столь ложное утверждение вызвало у детективов закономерное раздражение, но они очень убедительно его опровергли. (Позднее, когда кто-то из репортеров спросил его, почему он все время пускает в ход эту искусственную уловку, адвокат Хикока огрызнулся:
«А что мне еще остается делать? Черт, у меня на руках ни одного козыря. Но не могу же я просто сидеть здесь как кукла. Я должен время от времени произносить какие-то слова».)
Самым весомым оказалось свидетельство Элвина Дьюи; его показания — первое обнародование признания Перри Смита о том, как все произошло, — попали в заголовки (ОБНАРОДОВАНЫ НЕМЫЕ УЖАСЫ УБИЙСТВА — ХОЛОДНЫЕ, СТРАШНЫЕ ФАКТЫ ОБЪЯВЛЕНЫ ВСЛУХ) и ошеломили слушателей — но больше всего Ричарда Хикока, который со скорбным вниманием вслушивался в слова агента, после того как тот сказал: «Есть один инцидент, о котором я еще не упоминал. Смит говорит, что после того, как все Клаттеры были связаны, Хикок сказал ему, что Нэнси Клаттер хорошо сложена и что он собирается ее изнасиловать. По словам Смита, он сказал Хикоку, что не потерпит ничего подобного. Смит сказал мне, что презирает людей, которые не умеют сдерживать свои сексуальные желания, и что он готов был подраться с Хикоком, но не дать ему изнасиловать девочку». Прежде Хикок не знал, что его подельник рассказал полиции о предполагавшемся изнасиловании; не знал он и о том, что, придя в более миролюбивое расположение духа, Перри изменил первоначальную версию и заявил, что он один застрелил всех четверых, — факт, на который Дьюи указал в конце своих показаний: «Перри Смит сказал, что он желает изменить два пункта в своем заявлении. Он сказал, что все остальное в его показаниях было правильно и правдиво, за исключением того, что не Хикок, а он сам убил миссис Клаттер и Нэнси Клаттер. Он сказал мне, что Хикок… не хочет умирать, ведь тогда мать так и будет считать его убийцей. Еще он сказал, что у Хикока хорошая семья. Поэтому я решил об этом сказать».
Миссис Хикок плакала, слушая его слова. В течение всего заседания она тихо сидела рядом с мужем и теребила носовой платок. При малейшей возможности она ловила взгляд своего сына, кивала ему и улыбалась слабой, но преданной улыбкой. Однако было видно, что самообладание ее на исходе; она начала плакать. Кто-то из зрителей поглядел на нее и смущенно отвел взгляд; остальные не заметили этого оплакивания, контрапунктом сопровождавшего выступление Дьюи; даже ее муж, вероятно считая, что замечать женские слезы будет не по-мужски, остался в стороне. Наконец единственная в зале женщина-репортер вывела миссис Хикок из зала суда и проводила ее в дамскую комнату.
Как только боль поутихла, миссис Хикок захотела выговориться.
— Мне ведь не с кем и поговорить-то, — сказала она журналистке. — Я не хочу сказать, что ко мне плохо относятся соседи и другие люди. Даже незнакомые писали мне письма, чтобы сказать, что они знают, как мне тяжело, и посочувствовать. Никто дурного слова не сказал ни мне, ни Уолтеру. Даже здесь, хотя здесь-то, казалось бы, могли. Все старались быть с нами приветливыми. Официантка в кафе, где мы кормимся, подала к пирогу мороженое и не взяла за это ничего. Я ей говорю — не надо, я все равно не могу есть. А когда-то я могла съесть все, что само меня не съест. Но она все равно положила нам мороженое. Просто чтобы сделать приятное. Шейла ее зовут; она говорит, что мы не виноваты в том, что случилось. Но мне кажется, что люди смотрят на меня и думают: наверное, и ее вина в этом есть. Ведь это я воспитала Дика. Может быть, что-то я не так делала, только что именно, никак не могу понять. Я все пытаюсь вспомнить, пока у меня не начинает болеть голова. Мы люди простые, обычные деревенские жители, живем как все. Были у нас свои счастливые деньки. Я учила Дика танцевать фокстрот. Я всегда обожала танцы, когда я была девчонкой, то просто жить без них не могла; и был у меня знакомый мальчик, боже мой, как он танцевал! Мы с ним выиграли серебряный кубок за вальс. Мы долгое время думали убежать из дому и поступить на сцену. Играть водевили. Но это были просто мечты. Детские мечты. Он уехал из нашего городка, и в один прекрасный день я вышла замуж за Уолтера, а Уолтер Хикок вообще танцевать не умел. Он сказал, что если я хочу бить чечетку, мне нужно было выйти замуж за дрессированную лошадь. Никто с тех пор со мной не танцевал, пока я не научила Дика, а у него не очень хорошо получалось, но он был такой милый. Дик был просто чудесным ребенком.
Миссис Хикок сняла очки, протерла заплаканные линзы и снова пристроила их на своем добром, пухлом лице.
— В Дике гораздо больше хорошего, чем там говорят, в зале. Эти законники все расписывают, какое он чудовище, — словно в нем нет ни единого светлого пятнышка. Я не могу оправдать то, что он натворил. Я не могу забыть об этих несчастных жертвах; молюсь за них каждую ночь. Но я и за Дика молюсь тоже. И за этого мальчика, за Перри. Напрасно я его ненавидела; теперь мне его просто жалко. И знаете — почему-то мне кажется, что миссис Клаттер тоже пожалела бы их. Если она была такой, как о ней говорят.
Заседание окончилось; в коридоре послышался шум выходящих из зала зрителей. Миссис Хикок сказала, что ей надо идти к мужу.
— Он при смерти. Я не думаю, что теперь это его огорчает.
Многие зрители были недовольны приезжим из Бостона, Дональдом Калливеном. Они совершенно не понимали, почему этот молодой уравновешенный католик, преуспевающий инженер, окончивший Гарвард, муж и отец троих детей, хочет оказывать дружескую поддержку необразованному убийце-полукровке, с которым он был поверхностно знаком, и то девять лет назад. Сам Калливен говорил:
— Моя жена тоже меня не понимает. Я не мог позволить себе эту поездку — это означало потерять неделю отпуска и потратить деньги, которые нам очень пригодились бы для другого. С другой стороны, я не мог позволить себе не поехать. Адвокат Перри написал мне письмо и попросил дать показания о моральном облике Перри; и когда я читал это письмо, я понял, что должен это сделать. Потому что я сам предложил этому человеку свою дружбу. И потому что… потому что я верю в вечную жизнь. Всякая душа может быть спасена для Бога.
Заместитель шерифа и его жена, тоже ревностные католики, всячески способствовали спасению души Перри Смита, хоть он и отверг предложение миссис Майер поговорить с отцом Гобуа, местным священником. (Перри сказал: «Священники и монахини со мной уже бились. У меня до сих пор шрамы остались, могу показать».) Тогда, пользуясь тем, что в суде наступил двухдневный перерыв, Майеры пригласили Калливена на воскресный обед с заключенным у него в камере.
Возможность развлечь друга, выступить в роли хозяина привела Перри в восторг, и составление меню — жареный дикий гусь под соусом, картофель со стручковой фасолью, зеленый салат, горячие бисквиты, холодное молоко, свежеиспеченный вишневый пирог, сыр и кофе, — казалось, занимало его больше, чем результат судебного процесса (который, что и говорить, не был для него захватывающим зрелищем: «Эти мужланы проголосуют за повешение скорее, чем свинья сожрет помои. Вы только посмотрите, какие у них глаза. Будь я проклят, если я единственный убийца в зале суда»). Все воскресное утро он готовился к приходу гостя. День был теплый, немного ветреный, и тени первых листиков, которые распустились на ветках, стучащих в зарешеченное окно камеры, дразнили и мучили ручного бельчонка Перри. Рыжик гонялся за качающимися узорами теней, а его хозяин подметал, вытирал пыль, мыл полы, чистил туалет и освобождал стол от накопившихся литературных изысканий. Стол должен был стать обеденным столом, и, когда Перри все с него убрал, он сразу приобрел заманчивый вид, потому что миссис Майер пожертвовала для обеда льняную скатерть, накрахмаленные салфетки и свои лучшие фарфор и серебро.
Калливен был сражен — увидев всевозможные яства, которыми был уставлен стол, он присвистнул — и, прежде чем сесть, спросил хозяина, нельзя ли ему прочесть благодарственную молитву перед трапезой. Хозяин, не наклоняя головы, хрустел пальцами, пока Калливен, склонив голову и сложив ладони вместе, бубнил: «Благослови нас, Боже, и эти дары Твои, которые вкушаем от щедрот Твоих, через милосердие Господа нашего Христа. Аминь». Перри пробурчал, что, по его мнению, если уж кого благодарить, так это миссис Майер.
— Это все она готовила. Ну что ж, — сказал он, нагружая тарелку своего гостя, — рад тебя видеть, Дон. Выглядишь ты все так же. Совершенно не изменился.
Калливен, внешне напоминающий осторожного банковского клерка, жидковолосый и невзрачный, согласился, что внешне он изменился мало. Но его незримое внутреннее «я» — это другой вопрос: «Я плавал на каботажных судах, не зная, что единственное, что существует, это Бог. Как только это понимаешь, все становится на свои места. Жизнь имеет смысл — и смерть тоже. Господи, тебя всегда так кормят?»
Перри засмеялся.
— Миссис Майер действительно превосходный повар. Тебе обязательно надо попробовать ее испанский рис. Я здесь набрал пятнадцать фунтов. Конечно, перед этим я отощал. Я много потерял, пока мы с Диком мотались по дорогам — почти ни разу толком не поели за то время, голодные были как черти. Жили, можно сказать, как звери. Дик все время крал консервы из бакалейных магазинов. Тушеные бобы и консервированные спагетти. Мы их открывали прямо в машине и заглатывали в холодном виде. Как звери. Дик любит красть. Это у него эмоциональная потребность — болезнь. Я тоже ворую, но только если у меня нет денег заплатить. А Дик, будь у него в кармане сто долларов, все равно стащил бы жвачку.
Позже, за сигаретами и кофе, Перри снова вернулся к теме воровства.
— Мой друг Вилли-Сорока часто об этом говорил. Он говорил, что все преступления являются просто «разновидностями воровства». И убийство в том числе. Убивая человека, ты воруешь у него жизнь. Наверное, я теперь просто супервор. Понимаешь, Дон, — я ведь их убил. На суде старик Дьюи так говорил, что можно было подумать, будто я кривил душой ради мамаши Дика. Нет, ничего подобного. Дик мне помогал, он держал фонарь и подбирал гильзы. И вообще это все он придумал. Но Дик не стрелял, он бы и не смог — хотя старую псину задавить ему ничего не стоит. Интересно, почему я это сделал. — Он нахмурился, словно никогда раньше не задумывался над этим вопросом, словно рассматривал только что выкопанный кристалл удивительного, непонятного цвета. — Не знаю почему, — сказал он, будто рассматривая кристалл на свет, поворачивая под разными углами. — Я был зол на Дика. Тоже мне, стальной парень. Но дело не в Дике. И не в том, что нас могли опознать. Я был готов пойти на такой риск. И не в Клаттерах дело. Они мне ничего худого не сделали, не то что другие. Те, кто поломал мне всю жизнь. Может быть, Клаттерам просто суждено было расплатиться за всех остальных.
Калливен попытался измерить глубину того, что он принимал за раскаяние Перри. Наверное, он теперь раскаялся, и раскаяние его столь сильно, что он молит Бога о милосердии и прощении? Перри сказал:
— Жалею ли я о содеянном? Если ты это имеешь в виду — то нет. Я не испытываю особых чувств по этому поводу. Я бы рад раскаяться, но меня все это абсолютно не волнует. Через полчаса после того, как это случилось, Дик уже травил анекдоты, а я над ними смеялся. Может быть, мы просто нелюди. Во мне хватает человечности только на то, чтобы пожалеть себя. Пожалеть о том, что я не могу выйти отсюда вместе с тобой. Но это все.
Калливен не мог поверить в такую безучастность; Перри растерян, он заблуждается, не может человек быть начисто лишен совести или сострадания. Перри сказал: «Почему? Солдаты же ведь спят себе спокойно. Они убивают и получают за это медали. Добрые канзасские граждане хотят меня убить — и какой-нибудь палач будет рад, что для него нашлась работенка. Убить легко — гораздо легче, чем подсунуть необеспеченный чек. Вспомни: я этих Клаттеров знал-то всего час. Если бы я действительно хорошо их знал, наверное, я бы иначе все воспринимал. Может быть, я потом не смог бы жить в ладу с собой. Но в моем случае все было похоже на стрельбу по мишеням в тире».
Калливен молчал, и Перри расценил его молчание как неодобрение и огорчился.
— Черт тебя побери, Дон, не заставляй меня лицемерить. Я могу тебе наплести и про то, как я раскаиваюсь, и про то, что единственное, чего я теперь жажду, это ползать на коленях и молиться. Я всего этого не понимаю. Не могу я в одночасье прозреть и признать то, что я всю жизнь отвергал. Право же, ты для меня сделал больше любого Бога. И больше, чем Он сделает. Ты написал мне, ты подписался «друг». А ведь у меня никогда не было друзей. Кроме Джо Джеймса. — Джо Джеймс, объяснил он Калливену, это молодой индейский лесоруб, у которого он однажды жил в лесу неподалеку от Беллингема, штат Вашингтон. — Это очень далеко от Гарден-Сити. Добрых две тысячи миль. Я написал Джо о том, какая у меня беда. Джо бедный парень, ему приходится кормить семерых детей, но он обещал приехать, если понадобится его помощь. Он еще не приехал, а может, и не приедет, только мне кажется, что он еще явится. Джо всегда меня любил. А ты, Дон?
— Да. Я тебя люблю.
Твердый и тихий ответ Калливена взволновал и обрадовал Перри. Он улыбнулся и сказал:
— Значит, ты тоже чокнутый. — Он вдруг встал с места и схватил швабру, стоявшую в углу. — Почему я должен умереть среди чужих людей? Чтобы толпа мужланов стояла и глядела, как я задыхаюсь. Черт. Лучше я умру сейчас. — Он поднял швабру и прижал щетину к лампочке в потолке. — Сейчас отвинчу лампочку, разобью ее и перережу вены на руках. Вот что я должен сделать. Пока ты здесь. Пока рядом со мной человек, которому не совсем на меня плевать.
Заседание суда возобновилось в понедельник в десять утра. И через девяносто минут было закрыто, поскольку защита сумела уложиться в столь короткое время. Ответчики отказались свидетельствовать от своего имени, и потому вопрос, действительно ли Хикок и Смит являются убийцами Клаттеров, можно было считать решенным.
Из пяти свидетелей первым был мужчина с ввалившимися глазами — старший Хикок. Хотя его речь, исполненная достоинства и скорби, была вполне ясной, один момент наводил на мысль о временном умопомрачении. Его сын, сказал он, получил серьезную травму в автомобильной катастрофе. Это случилось в июле 1950 года. До несчастного случая Дик был «беспечным мальчиком», хорошо успевающим в школе, уважаемым одноклассниками и внимательным к своим родителям — «никаких хлопот с ним не было».
Гаррисон Смит, осторожно направляя свидетеля, уточнил:
— Я хочу спросить вас — после того, что случилось в июле тысяча девятьсот пятидесятого года, вы заметили какие-то изменения в характере, привычках или поступках вашего сына Ричарда?
— Это был совсем другой мальчик.
— Какие именно перемены в нем произошли?
Мистер Хикок, перемежая свою речь длинными паузами, перечислил: Дик стал мрачным и беспокойным, начал водиться со взрослыми, пить и играть на деньги. «Это был совсем другой мальчик». Последнее утверждение было сразу же оспорено Логаном Грином, который начал перекрестный допрос:
— Мистер Хикок, вы сказали, что до тысяча девятьсот пятидесятого года ваш сын не доставлял вам никаких хлопот?
— …Кажется, в тысяча девятьсот сорок девятом году он был арестован.
Тонкие губы Грина изогнулись в чуть заметной улыбке:
— Вы помните, за что?
— Его обвинили в том, что он вломился в аптеку.
— Обвинили? Разве он сам не признался в этом?
— Признался.
— И это было в тысяча девятьсот сорок девятом году. И все-таки сейчас вы заявляете, что перемены в вашем сыне произошли только после аварии в тысяча девятьсот пятидесятом году?
— Я бы сказал так, да.
— То есть вы хотите сказать, что после аварии он стал примерным мальчиком?
Старик закашлялся и сплюнул в носовой платок.
— Нет, — проговорил он, рассматривая платок. — Так я бы не стал говорить.
— Тогда в чем же заключались перемены, которые в нем произошли?
— Ну… Это довольно трудно объяснить. Просто это был уже совсем другой мальчик.
— Вы имеете в виду, что он утратил свои преступные наклонности?
Эта реплика прокурора вызвала взрыв смеха в зале, но судья Тэйт окинул публику строгим взглядом, и смех тут же утих. Мистера Хикока сменил на свидетельском месте доктор У. Митчелл Джонс.
Доктор Джонс представился суду как врач, специализирующийся в области психиатрии, и в доказательство своей квалификации добавил, что курировал почти полторы тысячи пациентов начиная с 1956 года, когда принял психиатрическое отделение государственной больницы в Топике, штат Канзас. В течение последних двух лет он работал в Ларнеде, где он отвечал за Диллон-билдинг — отделение ларнедской больницы, где содержатся преступники с психическими отклонениями.
Гаррисон Смит спросил свидетеля:
— Сколько убийц прошло через ваши руки?
— Приблизительно двадцать пять.
— Доктор, я хотел бы спросить вас, знаком ли вам мой клиент, Ричард Юджин Хикок?
— Да, знаком.
— У вас была возможность познакомиться с ним с профессиональной точки зрения?
— Да, сэр… Я производил психиатрическую экспертизу мистера Хикока.
— Сложилось ли у вас, на основании проведенной вами экспертизы, определенное мнение относительно того, был ли Ричард Юджин Хикок способен отличать хорошее от дурного в момент совершения преступления?
Свидетель, мужчина двадцати восьми лет, плотного телосложения, с лунообразным, но умным, можно сказать, утонченным лицом, глубоко вдохнул, словно готовился к подробному разъяснению, но судья тотчас предостерег его от этого:
— Вы должны отвечать только «да» или «нет», доктор. Ограничьтесь, пожалуйста, этим.
— Да.
— И каково же оно?
— Я думаю, что в рамках общепринятых определений Хикок был способен отличить хорошее от дурного.
Ограниченный правилом «общепринятых определений» — формулой, отрицающей любые градации между черным и белым, доктор Джонс не мог ответить иначе. Но, конечно, такой ответ подрывал позицию адвоката, и Смит безнадежно спросил:
— Не могли бы вы уточнить?
Безнадежность в его голосе звучала оттого, что, хотя доктор Джонс был не прочь коснуться деталей, прокурор имел право выразить протест — и не преминул это сделать, напомнив, что законы штата Канзас не позволяют на прямой вопрос отвечать иначе, чем «да» или «нет». Протест был поддержан, и свидетель покинул свидетельское место. Однако, будь доктору Джонсу позволено продолжать, он засвидетельствовал бы следующее:
«Ричард Хикок обладает интеллектом значительно выше среднего, легко схватывает новые идеи и умело использует большой запас разных сведений. Он живо интересуется всем, что происходит вокруг, и не выказывает никаких признаков умственного расстройства или дезориентации мышления. Он мыслит логично и организованно и, судя по всему, не теряет связи с реальностью. Хотя я не обнаружил обычных признаков органических повреждений мозга — формирования определенных концепций, которые обычно с этим связаны, потери памяти, ухудшения интеллекта, — полностью исключить такую возможность нельзя. В 1950 году он получил тяжелую травму головы, сопряженную с сотрясением мозга, и несколько часов провел в бессознательном состоянии — это подтверждается проверенными мною отчетами. По его собственным словам, с тех пор он страдает провалами в памяти и головными болями, а временами полностью отключается; антиобщественные тенденции в его поведении тоже стали проявлять себя в основном с того времени. Медицинское обследование, которое могло бы доказать или опровергнуть наличие остаточной мозговой травмы, никогда не проводилось. Его необходимо провести, прежде чем делать окончательные выводы… Хикок проявляет признаки эмоциональной неуравновешенности. Тот факт, что он знал, что делает, и все же не остановился, быть может, служит самым убедительным доказательством. Его поведение импульсивно, и он, видимо, не задумывается ни о последствиях, ни о том, что причинит неприятности себе или другим. Судя по всему, он не способен извлекать уроки из опыта и является удивительным образцом чередования периодов созидательной деятельности и безответственных поступков. Он менее устойчив к разочарованию и обидам, чем нормальный человек, и не видит иного способа избавиться от этих чувств, кроме антиобщественных поступков… Его самооценка крайне низка; в глубине души он ставит себя ниже других и ощущает себя сексуально неполноценным. Эти чувства усугубляются мечтами о богатстве и власти, хвастовством о своих подвигах, кутежами, когда у него появляются деньги, и неудовлетворенностью своим социальным статусом… В отношениях с другими людьми он испытывает стеснение и патологически неспособен на длительную привязанность. Хотя он утверждает, что разделяет общепринятые моральные нормы, на самом деле они, очевидно, не оказывают никакого влияния на его поступки. Подводя итог, можно сказать, что Хикок являет собой типичную картину того, что в психиатрии называется серьезным нарушением психики. Сейчас важно провести обследование, позволяющее исключить возможность органического повреждения мозга, которое, если оно имеет место, могло существенно влиять на поведение Хикока в течение последних нескольких лет, а также во время совершения преступления».
Но эти слова произнесены не были, и краткий ответ психиатра положил конец всем планам защитника Хикока. Гаррисону оставалось только подать апелляцию большому жюри, а это можно было сделать лишь на следующий день. Настала очередь Артура Флеминга, пожилого адвоката, защищающего Перри Смита. Он представил четырех свидетелей: преподобного Джеймса Е. Поста, протестантского священника Канзасской исправительной колонии, индейского приятеля Перри Джо Джеймса — он все-таки приехал утренним автобусом из своего родного захолустья где-то на Дальнем Северо-Западе, проведя в дороге день и две ночи, Дональда Калливена и все того же доктора Джонса. За исключением последнего, эти люди были приглашены в качестве «свидетелей, дающих показания о чьей-либо репутации»: ожидалось, что они припишут обвиняемому хоть какие-то добродетели. Они не слишком-то преуспели в этом деле, хотя каждый сказал что-то благоприятное, пока прокурор не выразил протест на том основании, что личные мнения такого рода «некомпетентны, неуместны и не имеют отношения к делу», не шикнул на них и заставил покинуть зал.
Например, Джо Джеймс, который в своей охотничьей куртке и мокасинах выглядел так, словно загадочным образом возник прямо из чащи, гибкий, темноволосый и еще более темнокожий, чем Перри, поведал суду, что в течение двух лет ответчик время от времени приезжал к нему пожить. «Приятный юноша, всем в округе нравился, ни разу не сделал ничего такого, что выходило бы за пределы моих знаний о нем». Прокурор остановил его; и остановил Калливена, когда тот сказал: «Мы вместе служили. Нормальный парень».
Преподобный Пост продержался дольше, потому что не стал говорить никаких прямых комплиментов обвиняемому, зато в благожелательном тоне описал встречу с ним в Лансинге:
— В первый раз я увидел Перри Смита, когда он принес в тюремную часовню картину, которую сам нарисовал, — лик Иисуса, написанный пастелью. Он хотел подарить ее часовне. С тех пор она висит на стене моего кабинета.
Флеминг спросил:
— Нет ли у вас фотографии этой картины?
Священник достал конверт, набитый снимками; но когда он протянул его защитнику, чтобы тот раздал фотографии присяжным, Логан Грин вскочил как ужаленный:
— С позволения вашей чести, это уводит нас чересчур далеко…
По мнению его чести, это вообще никуда не могло привести.
Вновь был вызван доктор Джонс, и после обычных уточнений его профессии и квалификации, сопровождавших первое появление доктора на свидетельском месте, Флеминг задал главный вопрос:
— Определили ли вы, исходя из ваших разговоров с обвиняемым и медицинского обследования Перри Эдварда Смита, был ли он способен отличить хорошее от дурного в тот момент, когда был вовлечен в это преступление, или нет?
И вновь суд предупредил свидетеля:
— Отвечайте «да» или «нет». Вы пришли к какому-то выводу?
— Нет.
На фоне удивленного бормотания в зале Флеминг, сам донельзя удивленный, сказал:
— Не могли бы вы объяснить присяжным, почему?
Грин немедленно возразил: