Трумен Капоте
Завтрак у Тиффани
* * *
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них.
Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и «Гилберт и Салливан» – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», – я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», – и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал, а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла.
– Так оно и было на самом деле.
Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956».
– Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и неважно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях.
Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул.
– Кажется, с мужчинами. Ну, а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство.
Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
– Постойте, – сказал он, схватив меня за руку. – Конечно, я ее любил. Не то чтобы я хотел с ней… – И без улыбк, добавил: – Не скажу, чтобы я вообще об этом не думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь – без конца. Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. – Он налил себе виски и, не разбавив, выпил. – Честное слово, о Холли я никогда так не думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним – посторонним, но другом.
В бар вошли двое, и я решил, что теперь самое время уйти. Джо Белл проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
– Верите?
– Что вы о ней так не думали?
– Нет, про Африку.
Тут мне показалось, что я ничего не помню из его рассказа, только как она уезжает на лошади.
– В общем, ее нет.
– Да, – сказал он, открывая дверь. – Нет, и все.
Ливень кончился, от него осталась только водяная пыль в воздухе, и, свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью, на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали, кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет, потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
Я прожил в этом доме около недели, прежде чем заметил, что на почтовом ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым строгим шрифтом. Она гласила: «Мисс Холидей Голайтли», и в нижнем углу: «Путешествует». Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует».
Однажды поздно ночью я проснулся от того, что мистер Юниоши что-то кричал в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый, разносился по всему дому:
– Мисс Голайтли! Я должен протестовать!
Ребячливый, беззаботно-веселый голос ответил снизу:
– Миленький, простите! Я опять потеряла этот дурацкий ключ.
– Пожалуйста, не надо звонить в мой звонок. Пожалуйста, сделайте себе ключ!
– Да я их все время теряю.
– Я работаю, я должен спать, – кричал мистер Юниоши. – А вы все время звоните в мой звонок!
– Миленький вы мой, ну зачем вы сердитесь? Я больше не буду. Пожалуйста, не сердитесь. – Голос приближался, она поднималась по лестнице. – Тогда я, может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
К этому времени я уже встал с кровати и на палец приотворил дверь. Слышно было, как молчит мистер Юниоши, – слышно по тому, как изменилось его дыхание.
– Когда?
Девушка засмеялась.
– Когда-нибудь, – ответила она невнятно.
– Буду ждать, – сказал он и закрыл дверь.
Я вышел и облокотился на перила так, чтобы увидеть ее, а самому остаться невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на разноцветные, рыжеватые, соломенные и белые, пряди ее мальчишечьих волос падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было узкое, легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью, и на щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос – вздернутый. Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не женщины. Я мог ей дать и шестнадцать и тридцать лет. Как потом оказалось, ей двух месяцев не хватало до девятнадцати.
Она была не одна. Следом за ней шел мужчина. Его пухлая рука прилипла к ее бедру, и выглядело это непристойно – не с моральной, а с эстетической точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
– Спасибо, дорогой, что проводили – вы ангел.
– Эй, детка! – крикнул он, потому что дверь закрывалась перед его носом.
– Да, Гарри?
– Гарри – это другой. Я – Сид. Сид Арбак. Ты же меня любишь.
– Я вас обожаю, мистер Арбак. Спокойной ночи, мистер Арбак.
Мистер Арбак недоуменно глядел на запертую дверь.
– Эй, пусти меня, детка. Ты же меня любишь. Меня все любят. Разве я не заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел! Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
Он постучал сначала тихо, потом громче, потом отступил на несколько шагов и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась голова.
– Мистер Арбак!..
Он повернул назад, и на лице его расплылась улыбка облегчения – ага, она просто его дразнила.
– В другой раз, когда девушке понадобится мелочь для уборной, – она и не собиралась его дразнить, – послушайте моего совета, не давайте ей всего двадцать центов!
Она сдержала свое обещание мистеру Юниоши и, видимо, перестала трогать его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне – иногда в два часа ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал, что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: «Простите, милый, я забыла ключ».
Мы, конечно, так и не познакомились. Правда, мы часто сталкивались то на лестнице, то на улице, но, казалось, она меня не замечает. Она всегда была в темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для того, ни для другого у нее нет времени.
Иногда я встречал ее и вдали от дома. Однажды приезжий родственник пригласил меня в «21», и там, за лучшим столиком, в окружении четырех мужчин – среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него сойти, – сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась; выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине антикварного магазина стоял предмет моих вожделений – птичья клетка в виде мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании говорливых жильцов – попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов, собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые распевали «Вальс Матильды». Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и девушка эта – кто же, как не мисс Голайтли! – порхала по булыжнику под сенью надземки, легкая, как шаль.
Но если она о моем существовании не подозревала и воспринимала меня разве что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она любительские сигареты «Пикиюн», питается сыром и поджаренными хлебцами и что пестрота ее волос – дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую закладку. «Помнишь», «скучаю по тебе», «дождь», «пожалуйста, пиши», «сволочной», «проклятый» – эти слова встречались чаще всего на обрывках, и еще: «одиноко» и «люблю».
Она играла на гитаре и держала кошку. В солнечные дни, вымыв голову, она выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из «Оклахомы», которые тем летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни, слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне», – и эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и поет.
Однако знакомство наше состоялось только в сентябре, в один из тех вечеров, когда впервые потянуло пронзительным осенним холодком. Я был в кино, вернулся домой и залез в постель, прихватив стаканчик с виски и последний роман Сименона. Все это как нельзя лучше отвечало моим представлениям об уюте, и тем не менее я испытывал непонятное беспокойство. Постепенно оно до того усилилось, что я стал слышать удары собственного сердца. О таком ощущении я читал, писал, но никогда его прежде не испытывал. Ощущение, что за тобой наблюдают. Что в комнате кто-то есть. И вдруг – стук в окно, что-то призрачно-серое за стеклом, – я пролил виски. Прошло еще несколько секунд, прежде чем я решился открыть окно и спросить у мисс Голайтли, чего она хочет.
– У меня там жуткий человек, – сказала она, ставя ногу на подоконник. – Нет, трезвый он очень мил, но стоит ему налакаться – bon Dieu. – какая скотина! Не выношу, когда мужик кусается.
Она спустила серый фланелевый халат с плеча и показала мне, что бывает, когда мужчина кусается. Кроме халата на ней ничего не было.
– Извините, если я вас напугала. Этот скот мне до того надоел, что я просто вылезла в окно. Он думает, наверно, что я в ванной, да наплевать мне, что он думает, ну его к свиньям, устанет – завалится спать, поди не завались: до обеда восемь мартини, а потом еще вино – хватило бы слона выкупать. Слушайте, можете меня выгнать, если вам хочется. Это наглость с моей стороны – вваливаться без спросу. Но там, на лестнице, адский холод. А вы так уютно устроились. Как мой брат Фред. Мы всегда спали вчетвером, но когда ночью бывало холодно, он один позволял прижиматься. Кстати, можно вас звать Фредом?
Теперь она окончательно влезла в комнату – стояла у окна и глядела на меня. Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой – разноцветные, как и волосы, и так же, как волосы, излучали ласковый, теплый свет.
– Вы, наверно, думаете, что я очень наглая. Или tres fou. Или еще что-нибудь.
– Ничего подобного.
Она, казалось, была разочарована.
– Нет, думаете. Все так думают. А мне все равно. Это даже удобно. – Она села в шаткое плюшевое кресло, подогнула под себя ноги и, сильно щурясь, окинула взглядом комнату. – Как вы можете здесь жить? Ну прямо комната ужасов.
– А, ко всему привыкаешь, – сказал я, досадуя на себя, потому что на самом деле я гордился этой комнатой.
– Я – нет. Я никогда ни к чему не привыкаю. А кто привыкает, тому спокойно можно умирать. – Она снова обвела комнату неодобрительным взглядом. – Что вы здесь делаете целыми днями?
Я показал на стол, заваленный книгами и бумагой.
– Пишу кое-что…
– Я думала, что писатели все старые. Сароян, правда, не старый. Я познакомилась с ним на одной вечеринке, и, оказывается, он совсем даже не старый. В общем, – она задумалась, – если бы он почаще брился… Кстати, а Хемингуэй – старый?
– Ему, пожалуй, за сорок.
– Подходяще. Меня не интересуют мужчины моложе сорока двух. Одна моя знакомая идиотка все время уговаривает меня сходить к психоаналитику, говорит, у меня эдипов комплекс. Но это все merde. Я просто приучила себя к пожилым мужчинам, и это самое умное, что я сделала в жизни. Сколько лет Сомерсету Моэму?
– Не знаю точно. Шестьдесят с лишним.
– Подходяще. У меня ни разу не было романа с писателем. Нет, постойте, Бенни Шаклетта вы знаете?
Она нахмурилась, когда я помотал головой.
– Вот странно. Он жуть сколько написал для радио. Но quelle крыса. Скажите, а вы настоящий писатель?
– А что значит – настоящий?
– Ну, покупает кто-нибудь то, что вы пишете?
– Нет еще.
– Я хочу вам помочь. И могу. Вы даже не поверите, сколько у меня знакомых, которые знают больших людей. Я вам хочу помочь, потому что вы похожи на моего брата Фреда. Только поменьше ростом. Я его не видела с четырнадцати лет, с тех пор, как ушла из дому, и уже тогда в нем было метр восемьдесят восемь. Остальные братья были вроде вас – коротышки. А вырос он от молотого арахиса. Все думали, он ненормальный – столько он жрал этого арахиса. Его ничего на свете не интересовало, кроме лошадей и арахиса. Но он не был ненормальный, он был страшно милый, только смурной немножко и очень медлительный: когда я убежала из дому, он третий год сидел в восьмом классе. Бедняга Фред! Хотела бы я знать, хватает ли ему в армии арахиса. Кстати, я умираю с голоду.
Я показал на вазу с яблоками и тут же спросил, почему она так рано ушла из дому. Она рассеянно посмотрела на меня и потерла нос, будто он чесался; жест этот, как я впоследствии понял, часто его наблюдая, означал, что собеседник проявляет излишнее любопытство. Как и многих людей, охотно и откровенно о себе рассказывающих, всякий прямой вопрос сразу ее настораживал. Она надкусила яблоко и сказала:
– Расскажите, что вы написали. Про что там речь?
– В том-то вся и беда: это не такие рассказы, которые можно пересказывать.
– Совсем неприлично, да?
– Я лучше дам вам как-нибудь прочесть.
– Яблоки – неплохая закуска. Налейте мне немножко. А потом можете прочесть свой рассказ.
Редко какой автор, особенно из непечатавшихся, устоит перед соблазном почитать вслух свое произведение. Я налил ей и себе виски, уселся в кресло напротив и стал читать голосом, слегка дрожащим от сценического волнения и энтузиазма; рассказ был новый, я закончил его накануне, и неизбежное ощущение его недостатков еще не успело смутить мою душу. Речь там шла о двух учительницах, которые живут вместе, и о том, как одна из них собирается замуж, а другая, рассылая анонимные письма, поднимает скандал и расстраивает помолвку. Пока я читал, каждый взгляд, украдкой брошенный на Холли, заставлял мое сердце сжиматься. Она ерзала. Она ковыряла окурки в пепельнице, разглядывала ногти, словно тоскуя по ножницам; хуже того – каждый раз, когда мне казалось, что ей стало интересно, в глазах у нее я замечал предательскую поволоку, словно она раздумывала, не купить ли ей пару туфель, которую она сегодня видела в магазине.
– И это все? – спросила она, пробуждаясь. Она придумывала, что бы еще сказать. – Я, конечно, не против лесбиянок. И совсем их не боюсь. Но от рассказов о них у меня зубы болят. Не могу себя почувствовать в их шкуре. Ну правда, милый, – добавила она, видя мое замешательство, – про что же, черт его дери, этот рассказ, если не про любовь двух престарелых дев?
Но хватит того, что я прочел ей рассказ, – я не собирался усугублять ошибку и снабжать его комментариями. Тщеславие толкнуло меня на эту глупость, и оно же побудило меня теперь заклеймить мою гостью как бесчувственную, безмозглую ломаку.
– Кстати, – сказала она, – у вас случайно нет такой знакомой? Мне нужна компаньонка. Не смейтесь. Сама я растрепа, на прислугу у меня денег нет. А они – чудесные хозяйки. Они эту работу любят, с ними никаких забот не знаешь – ни с уборкой, ни с холодильником, ни с прачечной. В Голливуде со мной жила одна. Она играла в ковбойских фильмах, ее звали Джейн-Горемыка, но точно вам говорю: в хозяйстве она была лучше мужчины. Все, конечно, думали, что и у меня рыльце в пушку. Не знаю – наверно. Как у всех, наверно. Ну и что? Мужчин это, по-моему, не останавливает – наоборот. Возьмите ту же Горемыку – два раза разводилась. Вообще-то, им хоть бы раз выйти замуж, из-за фамилии. Будто очень шикарно называться не мисс Такая-то, а миссис Разэтакая… Нет, не может быть! – Она уставилась на будильник. – Неужели половина пятого?
За окном синело. Предрассветный ветерок играл занавесками.
– Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг! – Она встала. – Боже мой, – сказала она и снова со стоном села. – Нет, это ужасно.
От усталости мне уже не хотелось ни о чем спрашивать. Я лег на кровать, закрыл глаза. И все же не выдержал:
– А что в этом ужасного?
– Ничего. Просто каждый раз забываю, что подходит четверг. Понимаете, по четвергам я должна успеть на поезд восемь сорок пять. Там очень строго насчет часов свиданий, поэтому, когда вы приезжаете к десяти, в вашем распоряжении всего час, а потом бедняг уводят на второй завтрак. Подумать только, в одиннадцать – второй завтрак! Можно приходить и в два, мне даже удобнее, но он любит, чтобы я приезжала утром, говорит, что это заряжает его на весь день. Мне нельзя спать, – сказала она и принялась колотить себя по щекам, пока они не пошли пятнами, – я не высплюсь и буду выглядеть как чахоточная, как развалина, а это нечестно: девушка не имеет права являться в Синг-Синг желтой, как лимон.
– Конечно, нет. – Злость моя испарялась. Я снова слушал ее раскрыв рот.
– Посетители изо всех сил стараются получше выглядеть, и это так приятно, это страшно мило, женщины надевают самое нарядное, что у них есть, даже старые и совсем бедные, они стараются хорошо выглядеть и чтобы от них хорошо пахло, и я их за это люблю. И детей люблю, особенно цветных. Я говорю про тех, которых приводят жены. Это, казалось бы, грустно – видеть там детей, но ничего подобного: в волосах у них ленты, туфли начищены, можно подумать, что их привели есть мороженое, а иногда комната свиданий так и выглядит – прямо как будто у них вечеринка. И уж совсем непохоже на фильмы, – знаете, когда там мрачно шепчутся сквозь решетку. Там и нет никакой решетки, только стойка между ними и вами, и на нее ставят детей, чтобы их можно было обнять, а чтобы поцеловаться, надо только перегнуться через стойку. Больше всего мне нравится, что они так счастливы, когда видят друг друга, им обо всем надо поговорить, там не бывает скучно, они все время смеются и держатся за руки. Потом-то все по-другому, – сказала она. – Я их вижу в поезде. Они сидят тихо-тихо и смотрят, как течет река. – Она прикусила прядь волос и задумчиво ее пожевала. – Я не даю вам спать. Спите.
– Нет. Мне интересно.
– Знаю. Поэтому я и хочу, чтобы вы уснули. Если я не остановлюсь, то расскажу вам о Салли. А я не уверена, что это будет честно с моей стороны. – Она молча пожевала волосы. – Они, правда, не предупреждали меня, чтобы я никому не рассказывала. Так, намекнули. А это целая история. Может, вы напишете про это рассказ, только измените имена и все остальное. Слушай, Фред, – сказала она, потянувшись за яблоком, – побожись и укуси локоть…
Укусить себя за локоть может только акробат – ей пришлось удовольствоваться лишь слабым подобием этой клятвы.
– Ну, ты, наверно, читал о нем в газетах, – сказала она, откусив яблоко. – Его зовут Салли Томато, и я говорю по-еврейски куда лучше, чем он по-английски; но он очень милый старик, ужасно набожный. Если бы не золотые зубы, он был бы вылитый монах; он говорит, что молится за меня каждый вечер. У меня, конечно, с ним ничего не было, и, если на то пошло, я его вообще до тюрьмы не знала. Но теперь я его обожаю, вот уже семь месяцев, как я навещаю его каждый четверг, и, наверно, если бы он мне не платил, я бы все равно к нему ездила… Червивое, – сказала она и нацелилась огрызком яблока в окно. – Между прочим, я его раньше видела. Он заходил в бар Джо Белла, но ни с кем не разговаривал, просто стоял, и все, как будто приезжий. Но он, наверно, еще тогда за мной наблюдал, потому что, как только его посадили (Джо Белл мне показывал газету с фотографией: «Черная рука». Мафия. Всякие страсти–мордаста; однако пять лет ему дали), сразу пришла телеграмма от адвоката – связаться с ним немедленно, мол, это в моих интересах.
– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что это Бергдорф – хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной «а la distance» и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
– Как сказать. Тут, по-моему, не все чисто.
Она улыбнулась.
– Думаете, я вру?
– Во-первых, там просто не позволят кому попало навещать заключенных.
– А они и не позволяют. Знаешь, какая там волынка. Считается, что я его племянница.
– И больше ничего за этим нет? За то, чтобы поболтать с вами часок, он вам платит сто долларов?
– Не он – адвокат платит. Мистер О'Шонесси переводит мне деньги по почте, как только я передаю ему сводку погоды.
– По-моему, вы можете попасть в неприятную историю, – сказал я и выключил лампу. Она была уже не нужна – в комнате стояло утро и на пожарной лестнице гулькали голуби.
– Почему? – серьезно спросила она.
– Должны же быть какие-нибудь законы о самозванцах. Вы все-таки ему не племянница. А что это еще за сводка погоды?
Она похлопала себя по губам, пряча зевок.
– Чепуха. Я их передаю телефонистке, чтобы О'Шонесси знал, что я там была. Салли говорит мне, что нужно передать, ну вроде: «На Кубе – ураган» или «В Париже – снег». Не беспокойся, милый, – сказала она, направляясь к кровати, – я уже не первый год стою на своих ногах.
Утренние лучи словно пронизывали ее насквозь, она казалась светлой и легкой, как ребенок. Натянув мне на подбородок одеяло, она легла рядом.
– Не возражаешь? Я только минуту отдохну. И давай не будем разговаривать. Спи, пожалуйста.
Я притворился, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.
– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной. Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.
– Почему ты плачешь?
Она отпрянула, села.
– Господи Боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.
На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и К с ее карточкой: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», – а на обороте детским, нескладным почерком было нацарапано: "Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses – Холли. Р. S. Больше не буду тебя беспокоить".
Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг-Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями:
«Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».
Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подождать еще минут пять.
Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.
– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипенье воды. Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, занимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.
Человек прочистил горло:
– Вы приглашены?
Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анатомировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.
– А то всегда является уйма людей, которых никто не звал. Давно знаете детку?
– Не очень.
– Ага, вы недавно знаете детку?
– Я живу этажом выше.
Ответ был, видимо, исчерпывающий, и он успокоился.
– У вас такая же квартира?
– Гораздо меньше.
Он стряхнул пепел на пол.
– Вот сарай. Невероятно! Детка не умеет жить, даже когда у нее есть деньги.
Слова из него выскакивали отрывисто, словно их отстукивал телетайп.
– Вы думаете, она – да или все-таки – нет? – спросил он.
– Что – «нет»?
– Выпендривается?
– Я бы этого не сказал.
– И зря. Выпендривается. Но, с другой стороны, вы правы. Она не выпендривается, потому что на самом деле ненормальная. И вся муть, которую детка вбила себе в голову, – она в нее верит. Ее не переубедишь. Уж я старался до слез. Бенни Поллан старался, а Бенни Поддана все уважают. Бенни хотел на ней жениться, но она за него не пошла; Бенни выбросил тысячи, таская ее по психиатрам. И даже тот, знаменитый, который только по-немецки говорит, слышите, даже он развел руками. Невозможно выбить у нее из головы эти… – и он сжал кулак, словно желая раздавить что-то невидимое, – идеи… Попробуйте. Пусть расскажет вам, что она втемяшила себе в голову. Только не думайте – я люблю детку. Все ее любят, хотя многие – нет. А я – да. Я ее искренне люблю. Я человек чуткий, вот почему. Иначе ее не оценишь – надо быть чутким, надо иметь поэтическую жилку. Но я вам честно скажу. Можешь разбиться для нее в лепешку, а в благодарность получишь дерьмо на блюдечке. Ну, к примеру, что она сегодня собой представляет? Такие-то вот и кончают пачкой люминала. Я это столько раз видел, что вам пальцев на ногах не хватит сосчитать, и притом те даже не были тронутые. А она тронутая.
– Зато молодая. И впереди у нее еще долгая молодость.
– Если вы о будущем, то вы опять не правы. Года два назад, на Западе, был такой момент, когда все могло пойти по-другому. Она попала в струю, ей заинтересовались, и она действительно могла сняться в кино. Но уж если тебе повезло, то кобениться нечего. Спросите Луизу Райнер. А Райнер была звездой. Конечно, Холли не была звездой, дальше фотопроб у нее дело не шло. Но это было до «Повести о докторе Вэсле». А тогда она действительно могла сняться. Я-то знаю, потому что это я ее проталкивал. – Он ткнул в себя сигарой. – О. Д. Берман.
Он ожидал проявлений восторга, и я был бы не прочь доставить ему такое удовольствие, но беда в том, что я в жизни не слыхал об О. Д. Бермане. Выяснилось, что он голливудский агент по найму актеров.
– Я ее первый заметил. Еще в Санта-Аните. Вижу, все время сшивается на бегах. Я заинтересовался – профессионально. Узнаю: любовница жокея, живет с ним, с мозгляком. Жокею передают от меня: «Брось это дело, если не хочешь, чтобы с тобой потолковала полиция», – понимаете, детке-то всего пятнадцать. Но уже свой стиль, за живое берет. Несмотря на очки, несмотря на то, что стоит ей рот раскрыть, и не поймешь – не то деревенщина, не то сезонница. Я до сих пор не понял, откуда она взялась. И думаю, никому не понять. Врет как сивый мерин, наверно, сама забыла откуда. Год ушел на то, чтобы исправить ей выговор. Мы что делали? Заставили брать уроки французского. Когда она научилась делать вид, будто знает французский, ей стало легче делать вид, будто она знает английский. Мы ее натаскивали под Маргарет Салливан, но у нее было и кое-что свое, ей заинтересовались большие люди, и вот в конце концов Бенин Поллан, уважаемая личность, хочет на ней жениться. О чем еще может мечтать агент? И потом – бац! «Повесть о докторе Вэсле». Вы видели картину? Сесиль де Милль. Гэри Купер. Господи! Я разрываюсь на части, все улажено: – ее будут пробовать на роль санитарки доктора Вэсла. Ну, ладно, одной из его санитарок. И на тебе – дзинь! Телефон. – Он поднял несуществующую трубку и поднес ее к уху. – Она говорит: «Это я, Холли». Я говорю: «Детка, плохо слышно, как будто издалека». А она говорит: «А я в Нью-Йорке». Я говорю: «Какого черта ты в Нью-Йорке, если сегодня воскресенье, а завтра у тебя проба?» Она говорит: «Я в Нью-Йорке потому, что я никогда не была в Нью-Йорке». Я говорю: «Садись, черт тебя побери, в самолет и немедленно возвращайся». Она говорит: «Не хочу». Я говорю: «Что ты задумала, куколка?» Она говорит: «Тебе надо, чтобы все было как следует, а мне этого не надо». Я говорю: «А какого рожна тебе надо?» Она говорит: «Когда я это узнаю, я тебе первому сообщу». Понятно теперь, про что я сказал «дерьмо на блюдечке»?
Рыжий кот спрыгнул с ящика и потерся о его ногу. Он поднял кота носком ботинка и отшвырнул; смотреть на это было противно, но он, видимо, был так раздражен, что кот в ту минуту для него просто не существовал.
– Это ей надо? – сказал он, жестом обводя комнату. – Куча народу, которого никто не звал? Жить на подачки? Шиться с подонками? Может, она еще хочет выйти за Расти Троулера? Может, ей еще орден за это дать?
Он замолчал, вне себя от ярости.
– Простите, я не знаю Троулера.
– Если вы не знаете Расти, значит, и о детке вы не больно много знаете. Паршиво, – сказал он и прищелкнул языком. – Я-то думал, что вы сможете на нее повлиять. Образумите, пока не поздно.
– Но, по вашим словам, уже поздно.
Он выпустил кольцо дыма, дал ему растаять и только тогда улыбнулся; улыбка изменила его лицо – в нем появилось что-то кроткое.
– Я еще могу устроить, чтобы ее сняли. Точно вам говорю, – сказал он, и теперь это звучало искренне. – Я в самом деле ее люблю.
– Про что ты тут сплетничаешь, О. Д.? – Холли, кое-как завернутая в полоенце, зашлепала по комнате, оставляя на полу мокрые следы.
– Да все про то же. Что ты тронутая.
– Фред уже знает.
– Зато ты не знаешь.
– Зажги мне сигарету, милый, – сказала она, стащив с головы купальную шапочку и встряхивая волосами. – Это я не тебе, О. Д. Ты зануда. Вечно брюзжишь.
Она подхватила кота и закинула себе на плечо. Он уселся там, балансируя, как птица на жердочке, передние лапы зарылись в ее волосы, будто в моток шерсти; но при всех своих добродушных повадках это был мрачный кот с разбойничьей мордой; одного глаза у него не было, а другой горел злодейским огнем.
– О. Д. – зануда, – сказала она, беря сигарету, которую я ей раскурил. – Но знает уйму телефонных номеров. О. Д., какой телефон у Дэвида Сэлзника?
– Отстань.
– Я не шучу, милый. Я хочу, чтобы ты позвонил ему и рассказал, какой гений наш Фред. Он написал кучу прекрасных рассказов. Ладно, Фред, не красней, не ты ведь говоришь, что ты гений, а я. Слышишь, О.Д.? Что ты можешь сделать, чтобы Фред разбогател?
– Позволь уж нам самим об этом договориться.
– Помни, – сказала она уходя, – я его агент. И еще одно: когда позову, приходи, застегнешь мне молнию. А если кто постучится – открой.
Стучались без конца. За пятнадцать минут комната набилась мужчинами; некоторые были в военной форме. Я приметил двух морских офицеров и одного полковника авиации; но они терялись в толпе седеющих пришельцев уже непризывного возраста. Компания собралась самая разношерстная, если не считать того, что все тут были немолоды;
гости чувствовали себя чужими среди чужих и, входя, старались скрыть свое разочарование при виде других гостей. Как будто хозяйка раздавала приглашения, шатаясь по барам – а может, так оно и было в самом деле. Но, войдя, гости скоро переставали хмуриться и безропотно включались в разговор, особенно О. Д. Берман – он живо кинулся в самую гущу людей, явно не желая обсуждать мое голливудское будущее.
Я остался один у книжных полок; из книг больше половины было о лошадях, а остальные – о бейсболе. Прикинувшись, что я поглощен «Достоинствами лошадей и как в них разбираться», я смог беспрепятственно разглядывать друзей Холли.
Вскоре один из них привлек мое внимание. Это был средних лет младенец, так и не успевший расстаться с детским жирком, хотя умелому портному почти удалось замаскировать пухлую попку, по которой очень хотелось шлепнуть. Его круглое, как блин, лицо с мелкими чертами было девственно, не тронуто временем, губы сложены бантиком и капризно надуты, словно он вот-вот завопит и захнычет, и весь он был какой-то бескостный – казалось, он родился и потом не рос, а распухал, как воздушный шар, без единой морщинки. Но выделялся он не внешностью – хорошо сохранившиеся младенцы не такая уж редкость, – а скорее поведением, потому что вел себя так, словно это он был хозяином вечера: как неутомимый осьминог, сбивал мартини, знакомил людей, снимал и ставил пластинки. Справедливости ради надо сказать, что действиями его в основном руководила хозяйка: «Расти, пожалуйста. Расти, будь любезен». Если он ее и любил, то ревности своей воли не давал. Ревнивец, наверно, вышел бы из себя, наблюдая, как она порхает по комнате, держа кота в одной руке, а другой поправляя галстуки и снимая с лацканов пушинки; медаль полковника авиации она отшлифовала прямо до блеска.
Имя этого человека было Резерфорд (Расти) Троулер. В 1908 году он потерял обоих родителей – отец пал жертвой анархиста, мать не пережила удара, – и это двойное несчастье сделало Расти сиротой, миллионером и знаменитостью в возрасте пяти лет. С тех пор его имя не сходило со страниц воскресных газет и прогремело с особенной силой, когда он, будучи еще школьником, подвел опекуна-крестного под арест по обвинению в содомии. Затем бульварные газеты кормились его женитьбами и разводами. Его первая жена, отсудив алименты, вышла замуж за главу какой-то секты. О второй жене сведений нет, зато третья возбудила в штате Нью-Йорк дело о разводе, дав массу захватывающих показаний. С четвертой миссис Троулер он развелся сам, обвинив ее в том, что она подняла на борту его яхты мятеж, в результате чего он был высажен на островах Драй Тортугас. С тех пор он оставался холостяком, хотя перед войной, кажется, сватался к Юнити Митфорд; ходили слухи, что он послал ей телеграмму с предложением выйти замуж за него, если она не выйдет за Гитлера. Это и дало Уинчеллу основание называть его нацистом – впрочем, как и тот факт, что Троулер исправно посещал слеты в Иорквилле.
Все эти сведения я прочел в «Путеводителе по бейсболу», который служил Холли еще и альбомом для вырезок. Между страницами были вложены статьи из воскресных газет и вырезки со светской скандальной хроникой. "В толпе уединясь, – Расти Троулер и Холли Голайтли на премьере «Прикосновения Венеры».
Холли подошла сзади и застала меня за чтением: «Мисс Холли Голайтли из бостонских Голайтли превращает каждый день стопроцентного миллионера Расти Троулера в праздник».
– Радуешься моей популярности или просто болеешь за бейсбол? – сказала она, заглядывая через плечо и поправляя темные очки. Я спросил:
– Какая сегодня сводка погоды?
Она подмигнула мне, но без всякого юмора: это было предостережением.
– Лошадей я обожаю, зато бейсбол терпеть не могу. – Что-то в ее тоне приказывало, чтобы я выкинул из головы Салли Томато. – Ненавижу слушать бейсбольные репортажи, но приходится – для общего развития. У мужчин ведь мало тем для разговора. Если не бейсбол – значит, лошади. А уж если мужчину не волнует ни то, ни другое, тогда плохи мои дела – его и женщины не волнуют. До чего вы договорились с О. Д.?
– Расстались по обоюдному согласию.
– Это шанс для тебя, можешь мне поверить.
– Я верю. Только шанс ли я для него – вот вопрос.
Она настаивала:
– Ступай и постарайся его убедить, что он не такой уж комичный. Он тебе действительно может помочь, Фред.
– Ты-то сама не воспользовалась его помощью. – Она посмотрела на меня с недоумением, и я сказал: – «Повесть о докторе Вэсле».
– А, опять завел старую песню, – сказала она и бросила через комнату растроганный взгляд на Бермана. – Но он по-своему прав. Я, наверно, должна чувствовать себя виноватой. Не потому, что они дали бы мне роль, и не потому, что я бы справилась. Они бы не дали, да и я бы не справилась. Если я и чувствую вину, то только потому, что морочила ему голову, а себя я не обманывала ни минуты. Просто тянула время, чтобы пообтесаться немножко. Я ведь точно знала, что не стану звездой. Это слишком трудно, а если у тебя есть мозги, то еще и противно. Комплекса неполноценности мне не хватает, это только думают, что у звезды должно быть большое, жирное "Я", а на самом деле как раз этого ей и не положено. Не думай, что я не хочу разбогатеть или стать знаменитой. Это очень даже входит в мои планы, когда-нибудь, даст Бог, я до этого дорвусь, но только пусть мое "Я" останется при мне. Я хочу быть собой, когда в одно прекрасное утро проснусь и пойду завтракать к Тиффани. Тебе нужно выпить, – сказала она, заметив, что в руках у меня пусто. – Расти! Будь любезен, принеси моему другу бокал. – Кот все еще сидел у нее на руках. – Бедняга, – сказала она, почесывая ему за ухом, – бедняга ты безымянный. Неудобно, что у него нет имени. Но я не имею права дать ему имя; придется ему подождать настоящего хозяина. А мы с ним просто повстречались однажды у реки, мы друг другу никто: он сам по себе, я – сама по себе. Не хочу ничем обзаводиться, пока не буду уверена, что нашла свое место. Я еще не знаю, где оно. Но на что оно похоже, знаю. – Она улыбнулась и спустила кота на пол. – На Тиффани, – сказала она. – Не из-за драгоценностей, я их в грош не ставлю. Кроме бриллиантов. Но это дешевка – носить бриллианты, пока тебе нет сорока. И даже в сорок рискованно. По-настоящему они выглядят только на старухах. Вроде Марии Успенской. Морщины и кости, седые волосы и бриллианты, – а мне ждать некогда. Но я не из-за этого помираю по Тиффани. Слушай, бывают у тебя дни, когда ты на стенку лезешь?
– Тоска, что ли?
– Нет, – сказала она медленно. – Тоска бывает, когда ты толстеешь или когда слишком долго идет дождь. Ты грустный – и все. А когда на стенку лезешь – это значит, что ты уже дошел. Тебе страшно, ты весь в поту от страха, а чего боишься – сам не знаешь. Боишься, что произойдет что-то ужасное, но не знаешь, что именно. С тобой так бывает?
– Очень часто. Некоторые зовут это Angst.
– Ладно, Angst. А как ты от него спасаешься?
– Напиваюсь, мне помогает.
– Я пробовала. И аспирин пробовала. Расти считает, что мне надо курить марихуану, и я было начала, но от нее я только хихикаю. Лучше всего для меня – просто взять такси и поехать к Тиффани. Там все так чинно, благородно, и я сразу успокаиваюсь. Разве что-нибудь плохое с тобой может приключиться там, где столько добрых, хорошо одетых людей и так мило пахнет серебром и крокодиловыми бумажниками? Если бы я нашла место, где можно было бы жить и где я чувствовала бы себя, как у Тиффани, – тогда я купила бы мебель и дала коту имя. Я думала, может, после войны мы с Фредом… – Она сдвинула на лоб темные очки, и глаза – серые, с голубыми и зелеными пятнышками – сузились, словно она смотрела вдаль. – Раз я ездила в Мексику. Вот где чудные края, чтобы разводить лошадей. Я нашла одно место у моря. Фред знает толк в лошадях.
С бокалом мартини подошел Расти Троулер и подал его, на меня не глядя.
– Я голодный, – объявил он, и в его голосе, таком же недоразвитом, как и он сам, слышалось раздражающее хныканье, словно он обижался на Холли. – Уже семь тридцать, и я голодный. Ты же знаешь, что сказал доктор.
– Да, Расти. Я знаю, что сказал доктор.
– Ну, тогда гони их. И пойдем.
– Веди себя прилично. Расти. – Она разговаривала мягко, но тоном учительницы, в котором звучала строгость; лицо его от этого вспыхнуло румянцем удовольствия и благодарности.
– Ты меня не любишь, – пожаловался он, словно они были одни.
– Нельзя любить неслуха.
По-видимому, он услышал то, что хотел; ее слова, казалось, и взволновали его, и успокоили. Но он продолжал, будто исполняя какой-то обряд:
– Ты меня любишь?
Она потрепала его по плечу.
– Займись своим делом, Расти. А когда я буду готова, мы пойдем есть, куда ты захочешь.
– В китайский квартал?
– Но никакой грудинки в кисло-сладком соусе тебе не будет. Ты знаешь, что сказал доктор.
Когда, довольный, вразвалочку, он вернулся к гостям, я не удержался и напомнил Холли, что она не ответила на его вопрос.
– Ты его любишь?
– Я же тебе говорю: можно заставить себя полюбить кого угодно. И вдобавок, у него было паршивое детство.
– Раз оно такое паршивое, отчего твой Расти никак с ним не расстанется?
– Пошевели мозгами. Ты что, не видишь, – ему спокойнее чувствовать себя в пеленках, чем в юбке. Другого выбора у него нет, только он очень болезненно к этому относится. Он хотел зарезать меня столовым ножом, когда я ему сказала, чтобы он повзрослел, взглянул на меня трезво и завел домашнее хозяйство с каким-нибудь положительным, заботливым шофером грузовика. А пока я взяла его на свое попечение; ничего страшного, он безвредный и смотрит на женщин как на кукол, в буквальном смысле слова.
– Слава Богу.
– Ну, я бы вряд ли благодарила Бога, если бы все мужчины были такие.
– Нет, я говорю, слава Богу, что ты не выходишь замуж за мистера Троулера.
Она вздернула бровь.
– Кстати, я не намерена притворяться, будто не знаю, что он богат. Даже в Мексике земля стоит денег. Ну-ка, – сказала она, поманив меня, – пойдем поймаем О. Д
Я замешкался, придумывая, как бы оттянуть это дело. Потом вспомнил:
– Почему – «Путешествует»?
– У меня на карточке? – сказала она смущенно. – По-твоему, это смешно?
– Не смешно. Просто вызывает любопытство.
Она пожала плечами.
– В конце концов откуда я знаю, где буду жить завтра? Вот я и велела им поставить «Путешествует». Все равно эти карточки – пустая трата денег. Но мне казалось, что надо купить там хоть какой-нибудь пустяк. Они от Тиффани. – Она потянулась за моим бокалом, к которому я не притронулся, осушила его в два глотка и взяла меня под руку.
– Перестань упрямиться. Тебе надо подружиться с О. Д. Нам помешало появление нового гостя. Это была молодая женщина, и она ворвалась в комнату, как ветер, как вихрь развевающихся шарфов и звякающих золотых подвесок.
– Х-х-холли, – сказала она, грозя пальцем, – ах ты темнила несчастная. Прячешь тут столько з-з-замечательных м-м-мужчин!
Ростом она была под метр восемьдесят пять – выше большинства гостей. Они выпрямились и втянули животы, словно стараясь стать с ней вровень.
Холли сказала:
– Ты что здесь делаешь? – И губы ее сжались в ниточку.
– Да ничего, птичка. Я б-была наверху, работала с Юниоши. Рождественский материал для «Ба-базара». Но ты, кажется, сердишься, птичка? – Она подарила гостей широкой улыбкой. – Вы, р-р-ребята, не сердитесь, что я ворвалась к вам на в-в-вечеринку?
Расти Троулер захихикал. Он схватил ее повыше локтя, словно желая пощупать мускулы, и спросил, не хочет ли она выпить.
– Ясно, хочу, – сказала она. – Сделайте мне с бурбоном.
Холли сказала:
– У нас его нету.
Авиационный полковник тут же вызвался сбегать за бутылкой.
– Умоляю, не поднимайте шухера. Я обойдусь нашатырем. Холли, душенька, – сказала она, слегка подтолкнув ее, – не утруждай себя. Я сама могу представиться.
Она наклонилась над О. Д. Берманом, у которого, как и у многих маленьких мужчин в присутствии высокой женщины, глаза вдруг стали маслеными.
– Я – М-м-мэг Уайлдвуд из Уайлдвуда, Арканзас, – есть такое захолустное местечко.
Это было похоже на танец: Берман плел ногами кружева, оттирая соперников. Но в конце концов он был вынужден уступить ее четверке партнеров, которые кулдыкали над ее косноязычными шутками, как индюки над крупой. Успех ее был понятен. Она олицетворяла победу над уродством – явление, порою более занимательное, чем настоящая красота, потому хотя бы, что в нем есть неожиданность. Здесь фокус заключался не в том, что она следила за собой или одевалась со вкусом, а в подчеркивании собственных изъянов – открыто их признавая, она превращала недостатки в достоинства. Каблуки, еще более увеличивающие ее рост, настолько высокие, что прогибались лодыжки; очень тесный лиф, хотя и без того было ясно, что она может выйти на пляж в одних плавках; волосы, гладко зачесанные назад, оттенявшие худобу, изможденность ее лица манекенщицы. И даже заикание, хоть и природное, но нарочно усиленное, ее только украшало. Это заикание было блестящей находкой: несмотря на ее рост и самоуверенность, оно возбуждало в мужчинах покровительственное чувство и к тому же несколько скрашивало ее плоские шутки. Берман, к примеру, чуть не задохнулся, когда она спросила: «Кто мне может сказать, г-г-где здесь уборная?» – но, придя в себя, вызвался ее проводить.
– Это лишнее, – сказала Холли. – Она там уже бывала. Она знает, где уборная.
Холли вытряхивала пепельницы и, когда Мэг Уайлдвуд вышла, произнесла со вздохом:
– Какая все-таки жалость!
Она остановилась, чтобы выслушать все недоуменные вопросы, – в них не было недостатка.
– И главное, непонятно. Раньше мне казалось, что это должно быть сразу видно. Но подумать только, она выглядит совершенно здоровой! И даже чистой. Вот что самое удивительное. Ну разве скажешь по ней, – спросила она с участием, но не обращаясь ни к кому в особенности, – ну разве скажешь, что у нее такая штука?
Кто-то закашлялся, некоторые поперхнулись. Флотский офицер, державший бокал Мэг Уайлдвуд, поставил его на место.
– Хотя я слышала, – сказала Холли, – что на Юге многие девушки этим страдают.
Она деликатно пожала плечами и пошла на кухню за льдом. Вернувшись, Мэг Уайлдвуд не могла понять, почему в отношении к ней вдруг появился такой холодок; разговоры, которые она заводила, дымили, словно сырые поленья, и не желали разгораться. И что еще непростительнее – люди уходили, не взяв у нее номера телефона.
Полковник авиации бежал, стоило ей повернуться к нему спиной, – это ее доконало: незадолго перед тем он сам пригласил ее поужинать. Ее вдруг развезло. А джин так же вреден кокетке, как слезы – намазанным тушью ресницам, – и все ее обаяние вмиг исчезло. Она набрасывалась на всех. Она назвала хозяйку голливудским выродком. Человеку, которому было за пятьдесят, предложила подраться. Берману сказала, что Гитлер прав. Она раздразнила Расти Троулера, загнав его в угол.
– Знаешь, что с тобой будет? – сказала она без намека на заикание. – Я сволоку тебя в зоопарк и скормлю яку.
Он, казалось, был не против, но его постигло разочарование, потому что она сползла на пол и осталась сидеть там, бубня себе что-то под нос.
– Ты, зануда. Вставай, – сказала Холли, натягивая перчатки. Последние гости толклись у двери, но зануда не шевелилась. Холли бросила на меня умоляющий взгляд.
– Фред, будь ангелом, а? Посади ее в такси. Она живет в гостинице «Уинслоу».
– Я живу в «Барбизоне». Риджент 4-5700. Спросите Мэг Уайлдвуд.
– Ты ангел, Фред.
Они ушли. Непосильная задача посадить амазонку в такси вытеснила из головы всякую обиду. Но Мэг сама решила эту задачу. Она поднялась на ноги без посторонней помощи и, шатаясь, таращилась на меня с высоты своего роста.
– Пошли в «Сторк-клуб». Угощу коктейлем, – сказала она и рухнула как подкошенная.
Первой моей мыслью было бежать за доктором. Но осмотр показал, что пульс у нее прекрасный, а дыхание ровное. Она просто спала. Я подложил ей под голову подушку и предоставил наслаждаться сном.
На другой день я столкнулся с Холли на лестнице.
– Эх ты! – крикнула она, пробегая мимо, и показала мне лекарства. – Лежит теперь здесь чуть не в горячке. Никак не очухается с похмелья. Хоть на стенку лезь.
Из этого я заключил, что Мэг Уайлдвуд до сих пор не выдворена из квартиры, но причины такого непонятного радушия узнать не успел.
В субботу тайна сгустилась еще больше. Сначала в мою дверь по ошибке постучался латиноамериканец – он искал Мэг Уайлдвуд. Чтобы исправить эту ошибку, потребовалось некоторое время, потому что его выговор и мой мешали нам понять друг друга. Но за это время он успел мне понравиться. Он был ладно скроен, в его смуглом лице и фигуре матадора были изысканность и совершенство, как в апельсине или в яблоке – словом, в предмете, который природе полностью удался.
Все это дополняли английский костюм, свежий запах одеколона и – что еще реже у латиноамериканцев – застенчивость.
Второй раз он появился на моем горизонте в тот же день. Дело шло к вечеру, и я увидел его, отправляясь обедать. Он приехал на такси, шофер помогал ему, сгибаясь, как и он, под грузом чемоданов. Это дало мне новую пищу для размышлений. К воскресенью пережевывать ее мне надоело.
Затем картина стала яснее и одновременно загадочнее. В воскресенье стояло бабье лето, солнце грело сильно, окно мое было открыто, и с пожарной лестницы до меня доносились голоса. Холли и Мэг лежали там, растянувшись на одеяле, и между ними сидел кот. Их волосы, только что вымытые, свисали мокрыми прядями. Холли красила ногти на ногах, Мэг вязала свитер. Говорила Мэг.
– Если хочешь знать, тебе все-таки п-п-повезло. Одно по крайней мере можно сказать о Расти. Он американец.
– С чем его и поздравляю.
– Птичка, ведь сейчас война.
– А кончится война – только вы меня и видели.
– Нет, я смотрю на это по-другому. Я г-г-горжусь своей страной. В моем роду все мужчины были замечательными солдатами. Статуя д-д-дедушки Уайлдвуда стоит в самом центре Уайлдвуда.
– Фред тоже солдат, – сказала Холли. – Но ему вряд ли поставят статую. А может, и поставят. Говорят, чем глупее человек, тем он храбрее. Он довольно глупый.
– Фред – это мальчик сверху? Я не знала, что он солдат. А что глупый – похоже.
– Любознательный. Не глупый. До смерти хочет разглядеть, что творится за чужим окошком, – у кого хочешь будет глупый вид, если нос прижат к стеклу. Короче, это не тот Фред. Фред – мой брат.
– И собственную п-п-плоть и кровь ты зовешь дураком?
– Раз он глуп, значит, глуп.
– Все равно, так говорить – это дурной тон. О мальчике, который сражается за тебя и за меня – за всех нас.
– Ты что, на митинге?
– Ты должна знать, на чем я стою. Я понимаю шутки, но в глубине души я человек серьезный. И горжусь, что я американка. Поэтому я не спокойна насчет Жозе. – Она отложила спицы. – Согласись, что он безумно красив.
Холли сказала:
– Хм-м, – и кисточкой смазала кота по усам.
– Если бы только я могла привыкнуть к мысли, что выйду за бразильца. И сама стану б-б-бразильянкой. Такую пропасть перешагнуть. Шесть тысяч миль, не зная языка…
– Иди на курсы Берлица.
– С какой стати там будут учить п-п-португальскому? Мне кажется, на нем никто и не разговаривает. Нет, единственный для меня выход – это уговорить Жозе, чтобы он бросил политику и стал американцем. Ну какой для мужчины смысл делаться п-п-президентом Бразилии? – Она вздохнула и взялась за вязанье. – Я, наверно, безумно его люблю. Ты нас видела вместе. Как, по-твоему, я безумно его люблю?
– Да как сказать. Он кусается?
Мэг спустила петлю.
– Кусается?
– В постели.
– Нет. А он должен? – Потом осуждающе добавила: – Но он смеется.
– Хорошо. Это правильный подход. Я люблю, когда мужчина относится к этому с юмором, а то большинство только и знает, что сопеть.
Мэг взяла назад свою жалобу, расценив это замечание как косвенный комплимент.
– Да. Пожалуй.
– Так. Значит, он не кусается. Он смеется. Что еще?
Мэг подобрала спущенные петли и снова начала вязать.
– Я спрашиваю…
– Слышу. Не то чтобы я не хотела тебе рассказывать. Просто не запоминается. Я не с-с-сосредоточиваюсь на таких вещах. Не так, как ты. У меня они вылетают из головы, как сон. Но я считаю – это нормально.
– Может, это и нормально, милая, но я предпочитаю быть естественной. – Холли замолчала, докрашивая коту усы. – Слушай, если ты не можешь запомнить, не выключай свет.
– Пойми меня, Холли. Я очень и очень благопристойная женщина.
– А, ерунда. Что тут непристойного – поглядеть на человека, который тебе нравится. Мужчины такие красивые – многие из них, – Жозе тоже, а если тебе и поглядеть на него не хочется, то я бы сказала, что ему досталась довольно холодная котлетка.
– Говори тише.
– Очень может быть, что ты его и не любишь. Ну, ответила я на твой вопрос?
– Нет, и вовсе я не холодная к-к-котлетка. Я человек с горячим сердцем. Это во мне главное.
– Прекрасно. Горячее сердце! Но если бы я была мужчиной, я предпочла бы грелку. Это гораздо осязательнее.
– Мне ни к чему эти самые страсти, – сказала Мэг умиротворенно, и спицы ее снова засверкали на солнце. – Все равно я его люблю. Известно тебе, что я ему связала десять пар носков меньше чем за три месяца? А этот свитер – уже второй. – Она встряхнула свитер и отбросила его в сторону. – Только к чему они? Свитера в Бразилии. Лучше бы я делала т-т-тропические шлемы.
Холли легла на спину и зевнула.
– Бывает же там зима.
– Дождь там бывает – это я знаю. Жара. Дождь. Д-д-джунгли.
– Жара. Джунгли. Мне бы подошло.