2. Броненосец
Мамино полное имя было Табита, хотя ее никто, кроме бабушки, так не звал. Бабушка терпеть не могла уменьшительных имен, за одним, правда, исключением: меня она никогда не называла Джоном — для нее я всегда оставался Джонни, даже когда для всех уже давно стал Джоном. Мама же моя для всех остальных была Табби. Я помню только один случай, когда преподобный Льюис Меррил назвал ее «Табита», но сказано это было в присутствии бабушки; к тому же у них тогда вышло что-то вроде ссоры или, по крайней мере, спора. Предметом этого спора было мамино решение перейти из конгрегационалистской церкви в епископальную, и преподобный мистер Меррил — обращаясь к бабушке так, будто мамы в этот момент не было рядом, — сказал: «Табита Уилрайт — это единственный поистине ангельский голос в нашем хоре, и, если она покинет нас, хор лишится души». Должен добавить в его оправдание, что он отнюдь не всегда выражался так по-византийски витиевато, но наш с мамой уход и вправду довольно сильно взволновал пастора, так что вполне понятно, почему он вещал будто с кафедры.
В Нью-Хэмпшире во времена моего детства этим именем — Табби — часто звали домашних кошек; и в маме, без сомнения, было что-то кошачье; не коварство и не скрытность, конечно, — но другие кошачьи качества в ней присутствовали совершенно явно: она была такой же чистоплотной, грациозной и уравновешенной, ее так же хотелось погладить. Как и Оуэн Мини, моя мама всегда вызывала желание прикоснуться к ней — только, конечно, по-другому, и не только у мужчин, хотя я, даже ребенком, отчетливо видел, как им трудно в ее обществе держать руки при себе. В общем, прикоснуться к ней хотелось абсолютно всем, и в зависимости от отношения к тому, кто хотел ее потрогать, мама тоже вела себя совершенно по-кошачьи. Могла напустить на себя такое ледяное равнодушие, что рука сама отдергивалась; обладая великолепной координацией, она легко, как кошка, уклонялась от непрошеной ласки — ухитрялась нырнуть под рукой или отпрянуть так стремительно и инстинктивно, что другой успел бы только вздрогнуть. Но умела она отвечать и совсем иначе — как реагирует кошка на желанную ласку: упиваться прикосновением — могла бесстыдно изогнуться всем телом и еще сильнее прижаться к ласкающей ее руке, — я прямо ждал, что вот-вот раздастся еле слышное «мрррррр…».
Оуэн Мини редко тратил слова попусту, предпочитая уронить какое-нибудь веское замечание, словно монету в омут, — замечание, что, подобно истине, тяжко ложилось на самое дно, чтобы пребывать в недостижимости, — так вот, Оуэн Мини мне как-то сказал: «ТВОЯ МАМА ТАКАЯ СЕКСУАЛЬНАЯ, ЧТО Я ВСЕ ВРЕМЯ ЗАБЫВАЮ, ЧТО ОНА ЧЬЯ-ТО МАМА».
Что касается домыслов тети Марты, которыми она поделилась с моими двоюродными братьями и сестрой, теми, что лет десять спустя дошли до моих ушей, — насчет того, что моя мама была «дуреха», — я уверен, это все из-за непонимания, присущего завистливым старшим сестрам. Тетя Марта не сумела разглядеть в моей маме самое главное — то, что она существовала как бы в чужом обличье. Внешне Табби Уилрайт напоминала молоденькую киноактрису — привлекательную, экзальтированную, легко внушаемую. Казалось, она очень хочет всем понравиться; в общем, «дуреха», по определению тети Марты; к тому же мама выглядела доступной. Но я твердо убежден, что мама по натуре была совершенно не такой, какой казалась. Уж я-то знаю: она была почти безупречной матерью; мой единственный упрек к ней — она умерла, не сказав, кто мой отец. И кроме того, могу добавить: она была счастливой женщиной, а по-настоящему счастливая женщина способна свести с ума многих мужчин — и уж точно каждую вторую женщину. И если тело ее не знало покоя, то душа оставалась спокойной и безмятежной. Мама была всем довольна — и в этом тоже есть что-то кошачье. Казалось, ей от жизни ничего не нужно, кроме ребенка и любящего мужчины, причем именно в единственном числе: ей не хотелось детей, ей нужен был я, только я один — и я у нее был; ей не надо было многих мужчин, ей нужен был один, тот самый, — и незадолго до смерти она его нашла.
Я назвал тетю Марту «милой женщиной» и готов это повторить: она душевная, привлекательная, порядочная и достойная — и она всегда с любовью относится ко мне. Она и маму мою любила, просто никогда не понимала ее; а когда к непониманию примешивается хоть капля ревности — ничего хорошего не жди.
Я уже говорил, что мама носила одежду в обтяжку — при том что вообще одевалась очень сдержанно; да, она любила подчеркивать грудь, но никогда не обнажала тело, за исключением крепких, почти девичьих плеч. Плечи мама оголяла с удовольствием. А вот чтобы она когда-нибудь оделась неряшливо, пестро или вызывающе — такого я не помню. Она была настолько консервативной в выборе расцветок, что почти весь ее гардероб состоял из белых или черных вещей, за исключением некоторых аксессуаров: она питала слабость к красному, и потому почти все ее шарфики, шляпки, туфельки и перчатки были в красных тонах. Она никогда не обтягивала бедра, но свою тонкую талию и красивую грудь показать любила. У нее ИЗ ВСЕХ МАМ и вправду была САМАЯ КРАСИВАЯ ГРУДЬ, как справедливо заметил Оуэн.
Я не думаю, что она флиртовала. По-моему, она открыто не заигрывала с мужчинами, хотя, если подумать, много ли я понимал в одиннадцать лет? Так что, может быть, она и флиртовала — но самую малость. Мне казалось, что она приберегает свое кокетство исключительно для бостонского поезда, а в любой другой точке пространства — даже в самом Бостоне, в этом жутком городе — моя мама целиком и полностью принадлежит мне, но вот в поезде она, наверное, поглядывает на мужчин. Чем еще можно объяснить, что именно там она встретила мужчину, который стал моим отцом? А через шесть лет в том же поезде встретила другого мужчину, который потом женился на ней! Может быть, думал я, размеренный стук колес как-то расслабляет ее и заставляет совершать странные поступки? Может, в пути, не чувствуя опоры под ногами, она меняется?
Этими своими нелепыми страхами я поделился только один раз — с Оуэном. И его это потрясло.
— КАК ТЫ МОЖЕШЬ ДУМАТЬ ТАКОЕ О РОДНОЙ МАТЕРИ? — спросил он.
— Но ты же сам говорил, что она сексуальная. Сам ведь сказал, что с ума сходишь от ее грудей, — напомнил я ему.
— Я НЕ СХОЖУ С УМА, — возразил он.
— Ну ладно, я имел в виду, она тебе нравится, — поправился я. — Она ведь нравится мужчинам, разве нет?
— ЗАБУДЬ ПРО ЭТОТ ПОЕЗД, — сказал Оуэн. — ТВОЯ МАМА — ПРЕКРАСНАЯ ЖЕНЩИНА. И С НЕЙ В ПОЕЗДЕ НИЧЕГО НЕ ПРОИСХОДИТ.
Ну так вот, хотя она и говорила, что «встретила» моего отца в бостонском поезде, я никогда не мог представить, что там же произошло и мое зачатие. А вот то, что она встретила в этом же поезде мужчину, за которого потом вышла замуж, — это точно. Эта история не была ни выдумкой, ни секретом. Сколько раз я просил ее рассказать мне об этом! И она никогда не уклонялась, всегда делала это с готовностью — и рассказывала каждый раз одно и то же. А сколько раз после ее смерти я просил рассказать мне эту историю уже его — и он тоже делал это с готовностью, но рассказывал все слово в слово, как она. Каждый раз.
Его зовут Дэн Нидэм. Сколько раз я молил Бога, чтобы именно Дэн оказался моим настоящим отцом!
В один из весенних вечеров 1948 года, в четверг, мама, бабушка и я — и еще Лидия, только уже без ноги, — обедали в нашем старом доме на Центральной улице. Четверг был тем днем, когда мама возвращалась из Бостона, и по этому случаю обед подавался более изысканный, чем в другие вечера. Дело было вскоре после того, как Лидии ампутировали ногу, — я это помню потому, что мне еще казалось немного странным увидеть ее за общим столом, — а подавали две новые горничные — они выполняли ту же работу, что и совсем недавно — сама Лидия. К своей инвалидной коляске она тогда еще не привыкла и не разрешала мне возить себя по дому — это позволялось только бабушке с мамой да еще одной из новых горничных. Я сейчас уже не припомню всех правил транспортировки Лидии по дому в коляске, да это и не важно. Суть в том, что мы как раз заканчивали обедать, и присутствие Лидии за нашим столом пока еще бросалось в глаза — все равно как свежая краска на стене.
И вот мама говорит:
— А я встретила другого мужчину в нашем старом добром поезде «Бостон — Мэн».
Думаю, мама произнесла это без всякого злого умысла, но ее реплика мгновенно повергла и бабушку, и Лидию, и меня в крайнее изумление. Лидия вместе со своим креслом отъехала назад, дернув скатерть, так что все тарелки, стаканы и приборы подпрыгнули на месте, а подсвечники угрожающе закачались. Бабушка схватилась за большую брошь на шее, будто вдруг подавилась ею, а я так сильно прикусил нижнюю губу, что почувствовал привкус крови.
Мы все подумали, что мама просто так иносказательно выражается. Я, понятное дело, не присутствовал при том, как она объявила о первом мужчине, которого повстречала в поезде. Может быть, она сказала так: «Я встретила мужчину в нашем старом добром поезде «Бостон — Мэн» — и вот теперь я беременна!» А может, так «Я жду ребенка, потому что в нашем старом добром поезде «Бостон — Мэн» согрешила с совершенно незнакомым мужчиной, которого вряд ли когда-нибудь еще увижу!»
Как бы то ни было, пусть я не могу дословно воспроизвести ее первое заявление, но второе вышло вполне впечатляющим. Ни один из нас ни на секунду не усомнился: она хочет сказать, что снова беременна — только теперь уже от другого мужчины!
И словно в подтверждение того, как глубоко неправа была тетя Марта, считавшая маму «дурехой», мама тут же поняла, о чем мы все подумали, рассмеялась и сказала:
— Нет-нет, я не жду ребенка. Зачем мне — у меня уже есть ребенок Я просто хотела сказать, что встретила мужчину и он мне понравился.
— Другого мужчину, Табита? — спросила бабушка, все еще держась обеими руками за брошь.
— О Господи, конечно, не того, что за глупости! — сказала мама и снова рассмеялась, после чего Лидия чуть-чуть придвинулась к столу, хотя и очень осторожно.
— Ты сказала, он тебе понравился, Табита? — спросила бабушка.
— Я бы не стала вам об этом говорить, если бы он мне не понравился, — ответила мама и добавила, обращаясь ко всем: — Я хочу его с вами познакомить.
— Ты назначила ему свидание? — снова спросила бабушка.
— Да нет же! Я только сегодня познакомилась с ним, в сегодняшнем поезде!
— И он тебе уже нравится? — спросила Лидия голосом, так разительно похожим на бабушкин, что я непроизвольно поднял глаза, чтобы посмотреть, кто из них это произнес.
— Ну да, — серьезно ответила мама. — Вы же знаете, как это бывает. Для этого не нужно много времени.
— Да? Ну и сколько же раз у тебя так бывало? — спросила бабушка.
— Честно говоря, сегодня в первый раз, — сказала мама. — Потому-то я и знаю.
Лидия с бабушкой машинально посмотрели в мою сторону, возможно, хотели убедиться, правильно ли я понял свою маму, что в тот первый раз, когда она «согрешила», в результате чего я появился на свет, она не испытывала никаких особо теплых чувств к моему отцу, кем бы он ни был. Но мне пришло в голову совсем другое. Я подумал: может, это и есть мой отец? Может, это тот самый человек, которого она встретила тогда в первый раз, и он узнал обо мне, и ему стало интересно, и он захотел меня увидеть? И что-то очень важное мешало ему с нами встретиться все эти шесть лет? В конце концов, я ведь родился в 1942 году, а тогда шла война.
И, будто снова подтверждая неправоту тети Марты, мама, кажется, тут же поняла, о чем я размышляю, потому что сразу же поспешила сказать мне:
— Пожалуйста, Джонни, я бы хотела, чтоб ты понял раз и навсегда: этот мужчина не имеет ровным счетом никакого отношения к тому человеку, который был твоим отцом. Этого мужчину я сегодня встретила впервые, и он мне понравился, только и всего. Он просто нравится мне, и надеюсь, тебе он тоже понравится.
— Ладно, — сказал я, но почему-то не смог взглянуть ей в глаза. Я помню, как постоянно переводил взгляд с рук Лидии, вцепившихся в подлокотники коляски, на бабушкины, теребившие брошку.
— А чем он занимается, Табита? — спросила бабушка. Это вопрос совершенно в духе Уилрайтов. Моя бабушка считала, что по роду занятий можно судить о происхождении человека — причем желательно, чтобы оно вело в Англию, в идеале — в семнадцатый век. И потому весьма ограниченный перечень занятий, которые бабушка могла удостоить своим одобрением, был столь же своеобразен, как Англия семнадцатого века.
— Драматургией, — ответила мама. — Он в некотором роде актер, но не совсем.
— Безработный актер? — уточнила бабушка. (Я думаю, актер, имеющий работу, уж точно ее не устроил бы.)
— Нет, актерской работы он не ищет, он актер-любитель, — сказала мама. Я тут же подумал о людях на привокзальных площадях, которые разыгрывают кукольные представления — я имел в виду уличных артистов, но в шесть лет у меня был еще довольно ограниченный словарный запас, и я не знал, как это называется. — Он преподает актерское мастерство и ставит пьесы.
— Он режиссер? — спросила бабушка с оттенком надежды в голосе.
— Не совсем, — ответила мама, и бабушка снова нахмурилась. — Он ехал в Грейвсенд на собеседование.
— Сомневаюсь, что ему тут удастся устроить театр, — заметила бабушка.
— У него было назначено собеседование в Академии, — пояснила мама. — Насчет преподавательской работы. По истории театра, кажется. Кстати, мальчишки в Академии сами ставили несколько пьес. Помнишь, мы с Мартой даже ходили смотреть пару раз. Это так забавно — как они переодеваются в девчонок
Из того, что я помню, это и вправду было самым смешным в их постановках. Я и понятия не имел, что ставить такие спектакли — это работа.
— Так он преподаватель? — снова спросила бабушка. Это было на грани допустимого для Харриет Уилрайт, хотя бабушке хватало деловой искушенности понимать, что по части заработков преподаватель (даже в такой престижной подготовительной школе, как Грейвсендская академия) все-таки не вполне соответствует ее запросам.
— Да, — ответила мама устало. — Да, он преподаватель. Он преподавал сценическое мастерство в одной частной школе в Бостоне. А до этого учился в Гарварде, закончил его в сорок пятом.
— Боже милостивый! — воскликнула бабушка. — Так ведь с этого надо было начинать!
— Он не придает этому такого значения, — сказала мама.
Зато какое значение придавала этому бабушка! Ее неугомонные руки, беспрестанно теребившие брошку на шее, тут же успокоились и опустились на колени. Выдержав для приличия некоторую паузу, Лидия придвинулась в своей коляске еще ближе к столу, взяла в руку серебряный колокольчик и зазвонила, подавая знак горничным, что можно убирать со стола, — этим самым колокольчиком, кажется, еще вчера подзывали саму Лидию. Звук колокольчика помог нам всем стряхнуть только что пережитое оцепенение, но лишь на несколько секунд. Бабушка, оказывается, забыла спросить, как зовут молодого человека. Мы же, как-никак, Уилрайты, мы не успокоимся, пока не узнаем фамилию человека, который может стать членом нашей семьи. Упаси боже, если он окажется каким-нибудь Коэном, Каламари или Мини! И бабушкины руки снова нервно затеребили брошку.
— Его зовут Дэниел Нидэм, — объявила мама.
Ф-фу, с каким облегчением бабушка опустила руки! Нидэм! Прекрасная старинная фамилия, напоминающая об отцах-основателях; фамилия, восходящая к временам Колонии Массачусетского залива, если не вообще прямиком к истории Грейвсенда. А Дэниелом ведь звали самого Дэниела Уэбстера! Да, что и говорить, такое имя Уилрайтам вполне подойдет.
— Но вообще-то ему больше нравится, когда его зовут Дэном, — добавила мама, чем заставила бабушку слегка нахмуриться. Бабушка никогда не соглашалась Табиту переделать в Табби, и, если ей суждено будет общаться с Дэниелом, будьте спокойны, она не станет переделывать его в какого-то там Дэна. Однако Харриет Уилрайт была достаточно благоразумной, чтобы иногда — при несущественных разногласиях — промолчать.
— Так вы, значит, договорились встретиться? — спросила бабушка.
— Не совсем, — ответила мама. — Но я уверена, что еще увижу его.
— Так ты что, ни о чем с ним не договорилась? — недоуменно воскликнула бабушка. Подобная неопределенность ее жутко раздражала. — Но если ему не дадут работу в Академии, ты же можешь никогда больше его не увидеть!
— Я точно знаю, что еще увижу его, — повторила мама.
— Скажите пожалуйста, какая вы всезнайка, Табита Уилрайт! — фыркнула бабушка. — Не понимаю, почему нынешняя молодежь так боится обременять себя планами на будущее!
В ответ на эту тираду Лидия, как обычно, глубокомысленно кивнула — надо понимать, ее молчание объяснялось исключительно тем, что бабушка высказывала вслух ее, Лидии, мысли, только почему-то, как всегда, на мгновение раньше, чем это хотела сделать сама Лидия.
И в этот самый миг позвонили в дверь.
Лидия с бабушкой уставились на меня, будто только мои друзья могли оказаться настолько невоспитанными, чтобы в такое время заявиться в гости без приглашения.
— Господи, это еще кто? — спросила бабушка, и они с Лидией одновременно подчеркнуто долгим, глубокомысленным взглядом посмотрели каждая на свои часики, хотя еще не было и восьми: на дворе стоял благоухающий весенний вечер и небо еще не окончательно погасло.
— Могу поспорить, это он и есть! — воскликнула мама, поднявшись из-за стола и направляясь к двери. Она мельком одобрительно оглядела себя в зеркале над буфетом, на котором остывало жаркое, и устремилась в прихожую.
— Так ты все-таки назначила ему свидание? — не унималась бабушка. — Ты пригласила его?
— Не совсем! — крикнула мама. — Но я сказала ему, где мы живем!
— У современной молодежи все «не совсем», как я погляжу, — заметила бабушка, обращаясь больше к Лидии, чем ко мне.
— Это уж точно, — поддакнула та.
Но мне надоело их слушать, я уже наслушался их достаточно за свою жизнь. Я поспешил вслед за мамой в прихожую, а за мной устремилась бабушка, подталкивая впереди себя Лидию в коляске. Любопытство, которое, как в те времена любили шутить в Нью-Хэмпшире, не одну кошку свело в могилу, взяло в нас верх над чувством приличия. Мы уже давно поняли, что мама еще долго не соберется приоткрыть завесу тайны над ее первой так называемой встречей в бостонском поезде, но уж второго-то ее знакомого мы сможем увидеть собственными глазами прямо сейчас. Дэн Нидэм стоял совсем рядом, на пороге дома номер 80 Центральной улицы города Грейвсенда.
Конечно, мама и раньше встречалась с молодыми людьми, но ни разу она не говорила, что хочет нас с кем-то из них познакомить, или даже что ей кто-то нравится, или что она точно знает, что еще увидится с ним. Итак, мы поняли с самого начала: Дэн Нидэм — нечто особенное.
Я думаю, тетя Марта звала сестру «дурехой» еще и потому, что маму привлекали парни моложе ее; но в этой своей склонности мама просто немного опередила эпоху — мужчины, к которым она ходила на свидания, и вправду часто бывали немного младше ее. Она даже встречалась несколько раз со старшеклассниками из Грейвсендской академии, притом что сама, если бы поступила в свое время в колледж, училась бы уже на последнем курсе. Но с ними она и вправду только «встречалась»: ведь это были парни из подготовительной школы, а ей было уже за двадцать, и на руках ребенок без отца, и все, что она позволяла себе, — это походы на танцы, в кино, в театр или на какие-нибудь спортивные соревнования.
Должен признать, я имел кое-какой опыт общения с некоторыми из этих болванов, и они никогда не знали, как себя со мной вести. Они, к примеру, не имели понятия, что такое шестилетний ребенок. Они дарили мне либо резиновых утят для ванны или еще какие-нибудь игрушки для грудных младенцев, либо «Словарь современного английского словоупотребления» Фаулера — самое увлекательное чтение в шесть лет, что и говорить. И когда они впервые видели меня, когда они сталкивались с живым, настоящим ребенком и понимали, что я уже вырос из игрушек для ванны и еще не дорос до «Словаря современного словоупотребления», то прямо изводились, стараясь поразить меня своим умением найти со мной общий язык. Например, предлагали поиграть в мяч на заднем дворе, и это неизменно кончалось тем, что мяч летел мне в физиономию. Или начинали сюсюкать и просили показать мою любимую игрушку, чтобы знать, что принести в следующий раз. Следующий раз, правда, случался редко. А один тип, прежде чем взять меня на руки, — он собирался «покатать меня на диком мустанге», — спросил маму, умею ли я проситься на горшок.
— НАДО БЫЛО ОТВЕТИТЬ «ДА», А ПОТОМ НАПИСАТЬ ЕМУ НА КОЛЕНИ, — сказал потом Оуэн Мини.
Одна примечательная деталь: все мамины «кавалеры» были красивые. И я, даже при таком опыте, не был готов к встрече с Дэном Нидэмом, который оказался длинным и неуклюжим парнем с огненно-рыжими волосами. Он носил очки, казавшиеся слишком маленькими на его яйцеобразном лице, — идеально круглые линзы придавали Дэну напряженно-чуткое выражение, делая похожим на гигантскую сову. После того как он ушел, бабушка сказала, что, должно быть, впервые в истории Грейвсендской академии на работу взяли «преподавателя, который выглядит моложе учеников». Вдобавок ко всему, на нем плохо сидела одежда: пиджак был слишком тесным, с короткими рукавами, а брюки настолько велики, что мотня болталась ближе к коленям, чем к бедрам — женоподобно-широким, единственной пухлой части его нескладного тела.
Я был маленьким циником и не сразу разглядел в нем доброту. Его не успели еще представить ни бабушке, ни Лидии, ни даже мне, как он посмотрел прямо на меня и сказал:
— Ты, должно быть, и есть Джонни. Я много слышал о тебе — насколько вообще можно много услышать за полтора часа езды в поезде — и поэтому знаю, что тебе можно доверить на хранение один ценный сверток
Это была коричневая хозяйственная сумка, внутри которой виднелся бумажный пакет. Ну, начинается, подумал я: какой-нибудь надувной верблюд, который умеет плавать и плеваться. Но Дэн Нидэм сказал:
— Это не для тебя, это вообще не для ребят твоего возраста. Но я доверяю тебе: поставь это куда-нибудь в такое место, где на него никто не наступит и до него не доберутся домашние животные, если они у вас есть. Смотри, ни в коем случае не подпускай к нему животных. И не вздумай его открывать. А если начнет шевелиться, скажи мне.
И с этими словами Дэн отдал сумку мне. Для «Словаря современного английского словоупотребления» Фаулера она была недостаточно тяжела, а уж если мне велели не подпускать к ней домашних животных, и, «если он начнет шевелиться», сказать Дэну, — ясное дело, там сидит кто-то живой! Я быстренько задвинул сумку под столик в прихожей — мы его называли телефонным столиком — и стал в дверях между прихожей и гостиной, где Дэн Нидэм в это время собирался присесть.
Садиться в бабушкиной гостиной всегда было непросто, потому что большая часть, казалось бы, подходящих кресел и стульев на самом деле для этого не предназначались — то был антиквариат, который бабушка хранила для истории, а для антикварной мебели вредно, когда на нее садятся. Поэтому, хотя гостиная была весьма обильно меблирована мягкими стульями и диванчиками, немногие использовались по назначению — и очередной гость, облюбовав себе место и уже согнув ноги в коленях, едва не подпрыгивал, когда бабушка вскрикивала: «Ох, ради бога, только не туда! Там нельзя сидеть!» Перепуганный гость, пытаясь исправить ошибку, нацеливался на следующее кресло или диван, но и они, по мнению моей бабушки, тоже могли развалиться или рухнуть от непосильной нагрузки. Бабушка, я полагаю, сразу заметила, что Дэн Нидэм — мужчина крупный и к тому же обладает внушительной кормой, — это, без сомнения, означало: выбора у него еще меньше. Вдобавок ко всему Лидия, не успевшая научиться как следует управляться со своей коляской, все время оказывалась у кого-то на дороге, а мама с бабушкой покуда не выработали полезного навыка — просто брать и отодвигать коляску в сторону, когда нужно.
Итак, в гостиной возникла полная неразбериха: Дэн Нидэм кружил от одного драгоценного кресла к другому, а мама и бабушка без конца наталкивались на коляску Лидии, пока в конце концов бабушка властным голосом не скомандовала, куда кому сесть. Я старался держаться подальше от всеобщей суматохи и краем глаза поглядывал на зловещую хозяйственную сумку, представляя себе, что будет, если она слегка зашевелится или если рядом вдруг появится какой-нибудь неведомый щенок и либо съест то, что там внутри, либо сам окажется съеден. У нас в доме никогда не было животных: бабушка считала, что держать домашних животных — значит добровольно делать из себя посмешище, ставя себя с ними на одну доску. И тем не менее я весь извелся, наблюдая за сумкой, чтоб не пропустить ни малейшего шевеления, а еще больше извелся от всей этой дурацкой суеты взрослых, сопровождавшей обряд их знакомства. Однако постепенно мое внимание полностью переключилось на сумку, я потихоньку выскользнул из гостиной, уединился в прихожей и, скрестив ноги, уселся на коврик перед телефонным столиком. Бока сумки разве что не дышали, и мне даже показалось, что я уловил незнакомый, ни на что не похожий запах. Этот подозрительный запах невольно заставлял меня подбираться все ближе и ближе к сумке, пока я окончательно не заполз под столик и не прислонился к ней ухом, прислушиваясь, а потом заглянул внутрь. Однако бумажный пакет внутри сумки надежно скрывал содержимое от моих любопытных глаз.
В гостиной тем временем шел разговор на исторические темы — Дэн Нидэм ведь получил приглашение от кафедры истории. Он достаточно основательно изучал историю в Гарварде и был вполне подготовлен, чтобы вести курс, утвержденный в Грейвсендской академии. «Так, значит, тебя приняли!» — воскликнула мама. У него был необычный подход к истории: он рассматривал историю театра как ключ к истории человечества — он говорил что-то про публичные увеселения, свойственные каждой отдельно взятой исторической эпохе и якобы способные дать представление об этой эпохе не хуже, чем так называемые политические события, — но суть его рассуждений доходила до меня смутно, настолько я был поглощен содержимым хозяйственной сумки в прихожей. Я снова вытащил ее из-под столика, поставил себе на колени и стал ждать, когда там что-то начнет шевелиться.
После собеседования с сотрудниками кафедры истории и с самим директором Академии, продолжал Дэн Нидэм, он попросил дать ему возможность выступить перед теми учениками, кто интересуется театром — впрочем, и преподаватели, если хотели бы, тоже могли присутствовать, — и во время этой встречи он попытается наглядно показать им, как с помощью определенных приемов театрального искусства, иными словами — актерских навыков, помочь зрителю лучше понять не только персонажей на сцене, но также и особенности времени и места, в которых протекает театральное действие. На такие собрания, сказал Дэн, он всегда приносит какой-нибудь «реквизит» — что-нибудь интересное, чтобы завладеть вниманием своих учеников или, наоборот, отвлечь их от того, что он собирается показать им в самом конце. А он болтун еще тот, подумал я.
— Что за реквизит? — спросила бабушка.
— Да, что за реквизит? — эхом отозвалась Лидия.
И Дэн Нидэм сказал, что реквизитом может быть все, что угодно: однажды он использовал для этого теннисный мяч, а в другой раз — живую птицу в клетке.
Вот оно что, подумал я, ощупав сумку и решив, что ее твердое, неживое и неподвижное содержимое вполне могло быть клеткой для птиц. Птицу, конечно, трогать нельзя. Но я решил, что хоть посмотреть-то на нее можно, и с замиранием сердца, стараясь действовать как можно тише, так, чтобы эти зануды в гостиной не услышали, как шуршит бумажный пакет в сумке, я слегка приоткрыл его.
Морда, которая уставилась оттуда прямо мне в глаза, никоим образом не напоминала птичью, и не было там никакой клетки, которая помешала бы этой твари прыгнуть на меня; мало того, эта тварь, казалось, не только способна прыгнуть, но, по всем признакам, собиралась это сделать немедля. Вся внешность животного выражала свирепую угрозу: его рыло, узкое и длинное, как у лисы, нацелилось мне в лицо, словно дуло пистолета; его блестящие дикие глаза горели ненавистью и бесстрашием, а длинные, какие-то доисторические когти передних лап так и тянулись ко мне. Он был похож на куницу в панцире или хорька в чешуе.
Я заорал. Совершенно забыв, что сижу под телефонным столиком, я подскочил, как ужаленный, перевернул столик и запутался ногами в телефонном проводе. Не сумев выпутаться, я кинулся из прихожей в гостиную, с грохотом волоча за собой телефон, столик и этого невиданного зверя в сумке. И от этого грохота я заорал снова.
— Боже милостивый! — вскрикнула бабушка.
Но Дэн Нидэм, как ни в чем не бывало, обернулся к маме и весело сказал:
— Вот видишь, я говорил, что он откроет сумку!
Поначалу я подумал, что Дэн Нидэм — такой же болван, как и все остальные, и что он не понимает самого главного в шестилетних детях: ведь сказать им, что нельзя открывать сумку, значит, по сути дела, предложить им это сделать. Но оказалось, он как раз таки очень хорошо понимает, что такое шесть лет. К чести его будь сказано, ему самому в некотором смысле можно было дать не больше шести лет.
— Что там в этой сумке, ради всего святого? — спросила бабушка, когда я наконец сумел выпутаться из телефонного провода и пополз к маме.
— Мой реквизит! — ответил Дэн Нидэм.
Да уж, это был реквизит что надо: в сумке лежало чучело броненосца! Мальчишке, выросшему в Нью-Хэмпшире, броненосец казался по меньшей мере небольшим динозавром — потому что кто в Нью-Хэмпшире, скажите на милость, видел когда-нибудь полуметровую крысу с панцирем на спине и когтями как у муравьеда? Вообще-то броненосцы питаются насекомыми, земляными червями, пауками и улитками — но откуда я мог это знать? Мне казалось, он не прочь закусить мной, хотя я и понимал, что ему это вряд ли удастся.
Дэн Нидэм отдал его мне. Это был первый подарок из всех, что мне дарили мамины «кавалеры», который я сохранил надолго. Спустя многие годы после того, как у него не стало когтей и отвалился хвост, высыпалась набивка и опали бока, разломился пополам нос и потерялись стеклянные глаза, я продолжал хранить костяные чешуйки от его панциря.
Я, конечно, сразу полюбил броненосца, и Оуэн Мини его тоже полюбил. Часто, когда мы играли на чердаке, доканывая бабушкину древнюю швейную машинку или наряжаясь в одежду покойного дедушки, Оуэн вдруг ни с того ни с сего говорил: «ПОЙДЕМ ВОЗЬМЕМ БРОНЕНОСЦА! ПРИНЕСЕМ ЕГО СЮДА И СПРЯЧЕМ В ЧУЛАНЕ».
В огромном таинственном чулане, где хранилась одежда покойного дедушки, было полно всяких закутков и под потолком тянулись полки, а на полу там и сям стояли ряды башмаков. Где мы только не прятали нашего броненосца: в подмышках старого смокинга, в голенищах болотных сапог, под шляпой; даже подвешивали его на подтяжках. Один из нас прятал его, а другой должен был найти с помощью одного лишь карманного фонарика. И сколько бы раз мы все это ни проделывали, наткнуться на него в темном чулане, внезапно выхватить лучом из темноты его безумную свирепую морду было всегда жутко, и тот, кто его находил, всякий раз издавал при этом оглушительный вопль.
Иногда вопли Оуэна вызывали появление моей бабушки, которой вовсе не хотелось взбираться наверх по шаткой лестнице и самой поднимать тяжелый чердачный люк. Стоя у подножия лестницы, она грозно осаживала нас: «Эй вы там, потише!» Иногда она добавляла, чтобы мы поосторожнее обращались со старинной швейной машинкой и с дедушкиной одеждой: мол, кто знает, может, когда-нибудь она захочет что-то продать. «Это антикварная швейная машинка, понятно вам?» Ну да, в этом старом доме на Центральной улице почти все было антикварным, но мы с Оуэном знали совершенно точно — вряд ли хоть что-нибудь из этого будет продано, по крайней мере при жизни бабушки. Слишком уж она любила свой антиквариат, и это было заметно: в гостиной все меньше оставалось кресел и диванов, на которых разрешалось сидеть.
Так что мы с Оуэном даже не сомневались, что весь этот хлам пролежит на чердаке до скончания века. И искать среди этих реликтов нашего ужасного броненосца (который и сам казался неким реликтом древнего животного мира, напоминанием о той эпохе, когда человек, выходя из своей пещеры, всякий раз рисковал жизнью), охотиться за этой набитой опилками тварью среди артефактов времен юности моей бабушки стало одним из любимых развлечений Оуэна Мини.
— Я НЕ МОГУ ЕГО НАЙТИ, — доносился его голос из чулана. — Я НАДЕЮСЬ, ТЫ НЕ СРЕДИ БАШМАКОВ ЕГО ЗАПРЯТАЛ? Я НЕ ХОЧУ НЕЧАЯННО НА НЕГО НАСТУПИТЬ. И НАДЕЮСЬ, ТЫ НЕ ПОСТАВИЛ ЕГО НА ПОЛКУ, ПОТОМУ ЧТО Я НЕ ЛЮБЛЮ, КОГДА ОН НАДО МНОЙ. ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ, КОГДА ОН СМОТРИТ НА МЕНЯ СВЕРХУ. И НЕЧЕСТНО СТАВИТЬ ЕГО ТАК, ЧТОБЫ ОН МОГ УПАСТЬ МНЕ НА ГОЛОВУ, ЕСЛИ Я СЛУЧАЙНО ЧТО-ТО ЗАДЕНУ, ПОТОМУ ЧТО ЭТО СЛИШКОМ СТРАШНО. А КОГДА ОН В РУКАВЕ, ЕГО НЕЛЬЗЯ НАЙТИ, ЕСЛИ НЕ ПОШАРИТЬ ТАМ РУКАМИ, — ТАК ЧТО ЭТО ТОЖЕ НЕЧЕСТНО.
— Чем орать, поискал бы получше, — отвечал я.
— И В ШЛЯПНЫХ КОРОБКАХ ТОЖЕ НЕЧЕСТНО ПРЯТАТЬ, — продолжал Оуэн, спотыкаясь в темноте чулана о груду башмаков. — И ЧТОБЫ ОН ВЫПРЫГНУЛ НА МЕНЯ, ТОЖЕ НЕЧЕСТНО, ПОТОМУ ЧТО ТЫ ТАК НАТЯНУЛ ПОДТЯЖКИ, ЧТО… АААААААААААААА!!! ТАК НЕЧЕСТНО!
До того как Дэн Нидэм начал привносить в мою жизнь кое-какую экзотику вроде броненосца — или самого себя, — мои ожидания необычного были связаны в основном с Оуэном Мини и со школьными каникулами, когда мы с мамой ездили «на север» — то бишь в гости к тете Марте с ее семейством.
Для любого жителя побережья Нью-Хэмпшира выражение «на север» может означать практически любое направление в глубь материка; но дело в том, что тетя Марта и дядя Алфред жили в районе Белых гор, который у нас все называли «северным краем», и когда сами они или их дети говорили, что отправляются «на север», то имели в виду сравнительно короткий отрезок пути в один из городков, что лежали еще немного к северу от них — в Бартлетт или Джексон, — короче, туда, где были настоящие горнолыжные базы. А летом мы ходили купаться на озеро Нелюбимое — и оно тоже лежало «к северу» от станции Сойер, где жили Истмэны. Это была последняя остановка поезда «Бостон — Мэн» перед платформой Норт-Конуэй, где выходило большинство лыжников. Каждый раз на рождественские каникулы и на Пасху мы с мамой брали лыжи, садились в поезд и ехали до станции Сойер, а от платформы до дома Истмэнов шли пешком. Ездили мы туда и летом — по крайней мере, раз в год, — и тогда идти было даже легче, потому что не мешали лыжи.
Эти путешествия на поезде — а на дорогу уходило не меньше двух часов — давали мне реальное представление о том, как мама ездит каждый четверг в противоположном направлении — на юг, в Бостон, куда сам я ездил очень редко. Но мне всегда казалось, что пассажиры, направляющиеся на север, очень сильно отличаются от тех, кто возвращается в город; лыжники, любители пеших прогулок и купаний в горных озерах — они были так непохожи на людей, которые спешат на свидание или деловую встречу. Эти поездки «на север» я воспринимал как некий обряд и помню их по сей день. А вот возвращение в Грейвсенд не вспомнилось мне ни разу. Обратная дорога — откуда бы то ни было — до сих пор вводит меня в унылое оцепенение или в тягостную дремоту.
Всякий раз отправляясь в Сойер, мы с мамой дотошно обсуждали, к какому окну вагона нам сесть: к левому, откуда видно гору Чокоруа, или к правому, чтобы видеть озеро Оссипи. По Чокоруа можно было определить, сколько снега будет там, куда мы направляемся, зато на озере происходило больше интересного, и потому мы иногда «решали в пользу Оссипи», как мы с мамой это называли. А еще мы любили угадывать, кто из пассажиров где выйдет, и я незаметно для себя съедал кучу маленьких «чайных» бутербродиков, которые подают в поезде, — тех самых, с обрезанной корочкой. Понятное дело, после этого у меня было оправдание для неизбежного похода в известную комнатку с пошатывающейся дыркой, в которой подо мной проносились шпалы, так что в глазах рябило, и вонючий воздух со свистом обдувал голый зад.
Мама всегда пыталась меня отговорить: «Джонни, мы ведь уже совсем скоро будем в Сойере. Может, тебе лучше потерпеть, пока мы приедем к тете Марте?»
Лучше? Не знаю. Вообще-то я почти всегда мог потерпеть, но дело тут было не только в том, чтобы опорожнить мочевой пузырь и кишечник перед встречей с братьями и сестрой. Главное — я хотел испытать себя на смелость; ведь это довольно страшно — сидеть беззащитным над этой опасной дырой, представляя себе, как в любую секунду какой-нибудь кусок угля или оторвавшийся костыль может подскочить и долбануть тебя по заднице. А кишечник и мочевой пузырь я опорожнял еще и потому, что очень скоро меня ждало суровое испытание: прямо с порога братья начинали проделывать со мной всякие акробатические номера, иногда довольно жестокие, и нужно было собраться с духом, слегка попугать себя, чтобы приготовиться к новым передрягам, которые мне сулили очередные каникулы.
Я вряд ли назвал бы своих братьев и сестру хулиганами; просто это были веселые, бесшабашные сорвиголовы, которые искренне старались меня «растормошить» — просто «тормошение» они понимали не совсем так, как я, привыкший к женскому обществу дома 80 на Центральной улице Грейвсенда. Я ведь никогда не устраивал борцовских схваток с бабушкой и не боксировал с Лидией, даже когда обе ее ноги были еще при ней. Правда, я играл с мамой в крокет, но крокет ведь не контактный вид спорта. А поскольку моим лучшим другом был Оуэн Мини, я не очень-то привык ко всяким стычкам и потасовкам, пусть даже и понарошку.
Мама любила сестру и зятя; видно было, что и они всегда искренне рады ее приездам — даже я это чувствовал, — и мама, несомненно, была благодарна им: здесь она могла немного отдохнуть от бабушкиного властного благоразумия.
Бабушка приезжала в Сойер на несколько дней на Рождество; а еще она каждое лето выбирала для своего пышного визита какие-нибудь выходные, но вообще-то «северный край» ее не очень привлекал. И хотя бабушка проявляла безграничное терпение к тому разнообразию, которое я вносил в мирную взрослую жизнь в доме 80 на Центральной улице, — и даже довольно снисходительно относилась к играм, которые мы устраивали в старом доме вместе с Оуэном, — ее терпение очень быстро истощалось, когда все ее внуки собирались вместе; и тут уже не имело значения, в чьем доме это все происходит. Истмэны обычно приезжали в Грейвсенд на День благодарения — и потом несколько месяцев бабушка, упоминая об этом событии, не обходилась без слов вроде «ущерб» или «разгром».
Мои двоюродные братья и сестра были очень энергичными и драчливыми — бабушка называла их не иначе как «вояки», — и, когда мы сходились, для меня наступала другая жизнь. Я балдел от их присутствия, и в то же время они наводили на меня сущий ужас. В предвкушении встречи с ними я не находил себе места от возбуждения; но уже через несколько дней не знал, куда от них сбежать, — я начинал скучать по моим спокойным уединенным играм, по Оуэну Мини и даже по постоянным, хоть и справедливым, бабушкиным придиркам.
Из нас четверых — Ноя, Саймона, Хестер и меня — я самый младший. Между мной и Хестер разница меньше года, но сестра всегда опережала меня в росте. Саймон старше меня на два, а Ной — на три года. Разница, конечно, не очень большая, но все они были крупнее меня, пока я не подрос к концу школы, — к тому же у них все получалось лучше, чем у меня.
Поскольку выросли они в «северном краю», то неудивительно, что они здорово катались на лыжах. Меня в лучшем случае можно было назвать осторожным лыжником: я старательно подражал маминым медленным, широким и изящным, но совершенно безопасным виражам. Мама неплохо стояла на лыжах — в меру своих способностей. Она всегда сохраняла самообладание и считала, что суть этого вида спорта вовсе не в скорости и не в покорении новых высот. А вот мои братья с сестрой привыкли носиться наперегонки вниз по склонам, «подрезая» друг друга и сшибая с ног. Они редко катались по проторенной лыжне, увлекая меня в лес, где лежал глубокий рыхлый снег, и я, стараясь не отставать от них, забывал об осторожном, консервативном стиле катания, которому меня учила мама, и кончалось все тем, что я или въезжал в дерево, или повисал на заградительном щите, или терял свои лыжные очки в горных ручьях с ледяной водой.
Братья совершенно искренне хотели научить меня ставить лыжи параллельно и подпрыгивать на них, но ведь, если ты можешь кататься только в школьные каникулы, тебе никогда не сравниться с теми, кто родился и вырос в горах. Эта троица словно бросала мне вызов, так что в конце концов мне становилось неинтересно кататься с мамой. Я чувствовал себя немного виноватым, что оставлял ее одну, хотя маме редко приходилось подолгу скучать: к концу дня обязательно находился какой-нибудь тип (якобы лыжный инструктор — а может, среди них иногда и вправду попадались лыжные инструкторы), которому явно было очень приятно преподать ей пару уроков.
Из этого катанья мне лучше всего помнится, как я скатываюсь с горы — на спине или на боку, долго, позорно — и как Ной с Саймоном подбирают мои лыжные палки, рукавицы, шапку — все, с чем я неизбежно расставался по дороге.
— Сильно ушибся? — спрашивал Ной, самый старший из братьев. — Я уж думал, ты костей не соберешь.
— Это было клево! — восклицал Саймон. Он любил падать — он специально разгонялся так, чтобы под конец скатиться с горы кубарем.
— Будешь так падать — без потомства останешься! — замечала Хестер, которая в любом событии нашего общего детства находила что-нибудь сексуально возбуждающее или сексуально травмирующее.
Летом мы часто ходили кататься на водных лыжах на Нелюбимое озеро. У Истмэнов там имелся свой эллинг, второй этаж которого был обставлен под английский паб — дядя Алфред обожал все английское. Мама и тетя Марта любили спокойные водные прогулки на моторной лодке, но когда на руль садился дядя Алфред с банкой пива в руке, начинались совершенно безумные гонки со смертельными пируэтами; сам он на водных лыжах не катался и потому считал, что задача рулевого — как можно больше измучить лыжника. Он мог, например, на полной скорости посреди виража дать задний ход, отчего трос сразу провисал и иногда даже попадал под лыжи. Еще дядя Алфред любил вычерчивать головокружительные «восьмерки» и, по-моему, получал особое удовольствие, огорошив своего лыжника, внезапно выведя его навстречу другой лодке или другому не ожидавшему такого подвоха лыжнику, которых на озере было полно. Не важно, отчего вы падали, но дядя Алфред ставил это в заслугу исключительно себе. Когда лыжник, хорошо разогнавшись, вдруг распластывался на поверхности воды и потом начинал кувыркаться через голову, пуская фонтан брызг и теряя на ходу лыжи, дядя Алфред неизменно кричал: «Гото-о-о-ов!»
Я могу служить живым свидетельством того, что вода в Нелюбимом вполне пригодна для питья: каждое лето, катаясь с Истмэнами на водных лыжах, я выхлебывал чуть не половину озера. Однажды я шлепнулся о воду с такой силой, что у меня завернулось внутрь правое веко. Саймон сказал, что теперь я со своим веком могу распрощаться, а Хестер добавила, что без века я непременно ослепну. Однако, пережив несколько тревожных минут, дядя Алфред все же сумел вернуть его на место.
Впрочем, и домашние игры в доме Истмэнов проходили не менее буйно. После долгих и упорных боев подушками я долго не мог отдышаться; а потом Ной с Саймоном забавлялись тем, что связывали меня и сажали в корзину, куда Хестер складывала свое грязное белье. Обнаруживая меня там, Хестер всякий раз поднимала гвалт, что я роюсь в ее нижнем белье, и только потом развязывала меня. Я точно знаю, что Хестер с особым нетерпением ждала моих приездов — ведь нелегко все время быть слабейшим! И нельзя сказать, что братья издевались над ней — ее даже не дразнили. Ведь они были мальчишками, а Хестер — девчонка, да к тому же младше их, — думаю, они обращались с ней достаточно бережно; но в том-то и дело, что эта троица уже жить не могла без постоянного соперничества, и Хестер, понятное дело, надоедало все время проигрывать. Естественно, братья всегда брали над ней верх. Как же она, должно быть, радовалась, когда я к ним приезжал! Еще бы, ведь тогда и она могла взять верх — надо мной. Причем во всем — даже когда мы отправлялись на реку у лесопилки прыгать по бревнам, что сплавляли по реке. Кроме того, мы играли в «царя горы». Во дворе лесного склада высились горы опилок, футов в двадцать — тридцать; в самом низу, ближе к земле, опилки часто смерзались за зиму, образуя твердую корку. Суть игры была в том, чтобы занять верхушку горы и стать ее «царем», сталкивая соперников вниз или зарывая их в опилки.
Самое неприятное начиналось после того, как вас зарывали в опилки по самый подбородок. У Истмэнов был пес — слюнявый, бестолковый и безумно приветливый боксер, у которого, однако, имелся один маленький изъян: из его пасти разило до того мерзко, что от этого запаха вам мерещился целый сонм мертвецов, восставших из могил. И вот представьте: этого пса подзывают к вам, и он радостно начинает облизывать ваше лицо, обдавая дыханием самой смерти… А вы, зарытые в опилки, оставшись без рук в буквальном смысле слова — как тотем Ватахантауэта, — не можете от этого пса даже отмахнуться.
И все же мне нравилось играть с братьями и сестрой. Они так заводили меня днем, что я потом никак не мог заснуть. Я мог часами лежать, не смыкая глаз, и ждать, что они вот-вот ворвутся в мою комнату или впустят ко мне этого боксера, которого звали Самогон, и он залижет меня до смерти. Или я просто лежал, воображая, какие новые стычки ждут меня завтра.
Для мамы наши поездки в Сойер были счастливыми моментами — свежий воздух, болтовня с тетей Мартой и столь необходимая ей перемена после однообразной жизни, замыкавшейся лишь на бабушке, Лидии и горничных. Маме наверняка ужасно хотелось иногда удрать из дому. Рано или поздно почти всем вдруг ужасно хочется удрать из дому, и почти всем это идет на пользу. Для меня же Сойер стал неким тренировочным лагерем, — хотя меня будоражили не сами спортивные состязания с Истмэнами, а то, что в этих стычках во мне пробуждались сексуальные токи, которые всегда ассоциируются у меня с состязанием вообще и с Хестер в частности.
Я по сей день продолжаю спорить с Ноем и Саймоном, что больше повлияло на Хестер: окружение, состоявшее почти исключительно из Ноя и Саймона (это моя точка зрения), или в ней от природы была заложена избыточная сексуальная агрессия и враждебность по отношению к родным (как считают Ной с Саймоном). Все мы, однако, сходимся в том, что влияние тети Марты — носительницы женского начала — не шло ни в какое сравнение с той подавляющей мужской волей, которая исходила от дяди Алфреда. Валить деревья, расчищать землю, обрабатывать древесину — что и говорить, в компании «Истмэн Ламбер» занимались настоящим мужским делом!
Дом Истмэнов в Сойере был просторным и уютным: тетя Марта унаследовала от моей бабушки хороший вкус, к тому же в приданое получила неплохой капитал. Однако дядя Алфред заработал гораздо больше того, что у нас, Уилрайтов, просто лежало в сундуках. Дядя Алфред воплощал собой образец мужественности — во-первых, потому что был богат, а во-вторых, потому что одевался как настоящий лесоруб, даром что большую часть дня проводил за письменным столом. На лесопилке он, конечно, тоже появлялся, но заходил туда ненадолго — а в чащу, где, собственно-то, и валили лес, он вообще наведывался от силы раза два в неделю, — но своему образу лесоруба соответствовал всегда. Силы он был неимоверной, хотя я в жизни не видел, чтобы дядя работал физически. У него был здоровый, цветущий вид, и, несмотря на то что он так редко появлялся «на заготовках», в его косматых волосах всегда виднелись опилки, в шнурках ботинок — кусочки стружки, а на штанинах джинсов обязательно торчало несколько пахучих сосновых иголок Может, он специально держал опилки, стружку и сосновые иголки в ящике своего рабочего стола — не знаю.
Хотя какое это имеет значение? Когда мы с братьями и сестрой устраивали с дядей Алфредом поединки, он боролся очень осторожно, чтобы не сделать нам больно; и при этом от него всегда исходил неповторимый аромат соснового леса — запах, въевшийся в него за долгие годы тяжелой и грубой мужской работы. Я не знаю, как тетя Марта относилась к тому, что Самогон часто спал на гигантской кровати в их спальне, но это было, пожалуй, еще одним проявлением мужского начала в дяде Алфреде: когда он не ласкал свою милую женушку, то мог преспокойно нежиться в той же постели со своим огромным псом.
Дядя Алфред мне казался удивительным, потрясающим отцом; и для своих сыновей он превосходно служил тем, что современные ученые идиоты называют «ролевой моделью». Однако для Хестер, судя по всему, такая «ролевая модель» только осложнила жизнь: по-моему, обожание, которое она питала к отцу — вдобавок к постоянным проигрышам в каждодневных состязаниях с братьями, — просто-таки подавляло ее, что в результате вылилось в ничем не оправданное презрение к тете Марте.
Я знаю, что ответил бы Ной. Он ответил бы — все «фигня», их мама — образец душевности и отзывчивости (это правда, я и не спорю!), просто у Хестер врожденное неприятие матери, а взаимная любовь родителей ее бесит; и единственное, чем она могла отплатить братьям за то, как они обставляли ее и на горных и на водных лыжах, и за то, что всегда скидывали с горы из опилок, и за то, что засовывали двоюродного брата в корзину с ее грязным бельем, — так это наводить ужас на всех их подружек и перетрахать всех их знакомых мальчишек. Что ей, кажется, вполне удалось.
Совершенно безнадежно спорить о том, что в нас заложено от рождения, а чем мы обязаны своему окружению. И к тому же скучно, — ведь это не более чем попытка упростить тайну, окутывающую наше рождение и взросление.
Лично я до сих пор отношусь к Хестер гораздо снисходительнее, чем все ее семейство. У меня такое ощущение, что с самого начала ее словно втянули в нечестную игру. Это произошло в тот день, когда Ной с Саймоном впервые заставили меня поцеловать ее. Они ясно дали понять, что поцеловать Хестер — это наказание, штраф; если ты должен целовать Хестер, значит, ты проиграл.
Я теперь уже не помню, сколько нам с Хестер было лет, когда нас в первый раз заставили поцеловаться, но это произошло после того, как мама познакомилась с Дэном Нидэмом, — Дэн тогда поехал с нами в Сойер на рождественские каникулы, — но до того, как они поженились, потому что мы с мамой тогда еще жили в доме 80 на Центральной. Во всяком случае, мы с Хестер еще даже не были подростками — вернее, не вступили в пору полового созревания. Про Хестер, правда, определенно сказать нельзя ничего, но за себя могу ручаться.
В общем, дело было так. В «северном краю» тогда стояла оттепель; сначала слегка накрапывал дождь, потом поднялся буран, а после этого вся грязь и слякоть на лыжне замерзла. Снег покрылся ледяной коркой, похожей на пупырчатое стекло; в такую погоду Ной и Саймон особенно любили кататься, но для меня это было совершенно исключено. Итак, Саймон с Ноем, несмотря на плохую погоду, отправились «на север», а я остался в чрезвычайно уютном доме Истмэнов. Почему Хестер не пошла с ними, я уже не помню, — может, была не в настроении, а может, просто поленилась рано встать. Короче говоря, мы остались вместе и под вечер, перед тем как вернулись Ной с Саймоном, сидели в ее комнате и играли в «Монополию». Вообще-то я терпеть не могу «Монополию», но тогда даже эта настольная игра в капиталистов показалась мне райским отдыхом после всех этих борцовских захватов и падений через голову, которые мне устраивали братья. Да и Хестер вела себя на удивление спокойно и умиротворенно, — а может, я просто редко видел ее отдельно от Ноя с Саймоном, в обществе которых просто невозможно было оставаться спокойным.
Мы лежали, развалясь, на толстом пушистом ковре в комнате Хестер среди ее старых мягких игрушек, как вдруг на нас налетели эти двое с холодными после улицы руками и рожами. Они без тени смущения прошлись по разложенной на полу «Монополии», сметая на своем пути все наши дома, отели и фишки, так что не было никакой надежды все это потом восстановить.
— Ого! — заорал Ной. — Ты погляди только, как мило они тут забавляются!
— Никто тут не забавляется! — огрызнулась Хестер.
— Ого! — заорал Саймон. — Берегись ее, это же Похотливая Самка!
— А ну выметайтесь вон из моей комнаты! — крикнула Хестер.
— Кто последним пробежит через весь дом, тот целует Похотливую Самку! — сказал Ной, и в следующую секунду они сорвались с места. Я глянул на Хестер — и бросился вдогонку. «Через весь дом» было одной из наших игр и означало, что мы должны пробежать через спальни в задней части дома — комнаты Ноя и Саймона и комнату для гостей, которую тогда занимал я, — затем спуститься по черной лестнице, мимо комнаты горничной, откуда, скорее всего, выйдет горничная Мэй и наорет на нас, потом в кухню через дверь, которой пользуется Мэй (она выполняла также обязанности кухарки). Дальше наш путь лежал через кухню и столовую, потом следовало миновать гостиную, террасу, кабинет дяди Алфреда — при условии, что его там в это время нет, — затем снова наверх по парадной лестнице, мимо комнат для гостей в передней части дома, выходящих в главный коридор, через спальню дяди Алфреда и тети Марты — опять-таки при условии, что их там в это время нет, — и затем в задний коридор, первая дверь из которого вела в ванную Хестер. Порог следующей комнаты означал финишную черту — это была собственно комната Хестер.
Как и следовало ожидать, Мэй показалась на пороге своей комнаты и принялась кричать, чтобы мы не бегали по лестнице, но, к тому времени как она вышла на площадку, я остался один, так что притормаживать, выслушивать ее ругань и извиняться тоже пришлось мне одному. Пробегая из кухни в столовую, они закрыли дверь, и я потерял еще довольно много времени, пока открыл ее. Дяди Алфреда в кабинете не оказалось, зато там сидел с книжкой Дэн Нидэм, и мне опять пришлось притормозить, чтобы крикнуть ему: «Привет». Наверху парадной лестницы у меня на пути встал Самогон; когда мимо него проносились Ной с Саймоном, он, конечно, еще спал, но сейчас оживился и выразил желание поиграть со мной. Я попытался пробежать мимо, но он ухитрился схватить меня зубами за носок; тащить на буксире пса через весь коридор я не смог, так что пришлось останавливаться и снимать носок
Итак, я пришел к финишу последним. Я всегда приходил последним — и теперь нужно было платить штраф, то бишь целовать Хестер. Чтобы состоялся наш насильственный поцелуй, братьям важно было не дать Хестер запереться в ванной — а она попыталась-таки это сделать, — а затем они привязали ее к кровати, что им удалось лишь после яростной борьбы, — при этом оторвали голову мягкой игрушке, которой Хестер изо всех сил отбивалась от братьев. В конце концов они привязали ее ремнями к кровати, и тогда она пригрозила, что откусит губы любому, кто посмеет поцеловать ее. От ужаса я чуть не удрал, и Ной с Саймоном привязали меня сверху к Хестер альпинистской веревкой. Мы лежали в страшно неудобной позе, связанные, лицом к лицу, прижатые друг к другу грудью и бедрами — для полноты нашего унижения; и братья нам объявили, что мы так и будем лежать, пока не поцелуемся.
— Целуй ее! — крикнул мне Ной.
— А ты дай ему, дай, пусть поцелует! — сказал Саймон сестре.
Мне сейчас кажется, что Хестер это приказание было выполнить даже легче, чем мне; я не мог думать ни о чем, кроме ее рта, из которого сквозь зубы вырывались проклятия и который представлялся мне не более соблазнительным, чем пасть Самогона. Однако, я думаю, мы оба понимали, что наше мучительное положение, брачная поза, в которой мы, по всей видимости, можем пребывать сколь угодно долго, пока Ной с Саймоном будут наблюдать, как мы тяжело дышим и делаем жалкие попытки высвободиться, принесет нам куда большие страдания, чем если мы уступим им и разок поцелуемся. Но какие же мы были идиоты, если рассчитывали, будто Ной с Саймоном окажутся такими простофилями, что удовлетворятся одним поцелуем! Мы попробовали отделаться тем, что прижались друг к другу щеками, но Ной тут же крикнул: «Так не считается! В губы!» Мы на мгновение коснулись друг друга сомкнутыми губами, но это не устроило Саймона, и он приказал; «Раскройте рты!» Пришлось раскрыть рты. Мы не сразу поняли, что нужно повернуть головы, чтобы не мешали носы, и только потом почувствовали волнующий вкус чужой слюны — наши языки скользнули друг о друга, и наши зубы неожиданно соприкоснулись. Мы не могли оторваться друг от друга, пока не почувствовали, что нужно глотнуть хоть немного воздуха, и меня поразило, какое чистое и свежее дыхание у моей сестры. Я до сих пор надеюсь, что мое было ненамного хуже.
О том, что игра окончена, мои братья объявили так же неожиданно, как и придумали ее. Потом, с каждым новым повторением, игра под названием «Кто последним пробежит через весь дом, тот целует Хестер» вызывала у них все меньше восторга. Может, они поняли, что я намеренно начал проигрывать. А что они, интересно, подумали, когда Хестер сказала мне после того, как они нас развязали: «Я почувствовала, у тебя встал»?
— Неправда! — вспыхнул я.
— Правда, правда. Не очень сильно, конечно. Что тут такого? Ну, встал немножко. Я же почувствовала.
— Ты все врешь! — сказал я.
— Нет, не вру, — ответила она.
В общем, она была права — ничего в этом особенного нет, если уж на то пошло; и встал у меня, пожалуй, не то чтобы совсем, но все-таки немножко встал.
Интересно, Ной с Саймоном вообще когда-нибудь задумывались об опасности подобных игр? То, как они катались на лыжах — и на водных и на горных — и как позже стали водить машину, наводило на мысль, что они вообще никогда не думали об опасности. Но в нас с Хестер таилась опасность. А начали все это они. Да, начали все Ной с Саймоном.
Спас меня Оуэн Мини. Как вы видите, Оуэн спасал меня всю жизнь; но впервые он меня спас именно от Хестер.
Оуэн чрезвычайно болезненно воспринимал мои поездки к Истмэнам. Он делался мрачный за несколько дней до моего отъезда в Сойер, а после моего возвращения еще несколько дней дулся и держался прохладно. И хотя я не раз давал ему понять, как изматывает меня и физически и душевно совместное времяпровождение с двоюродными братьями и сестрой, Оуэн все равно хмурился. Я думаю, он просто ревновал.
— ТЫ ЗНАЕШЬ, Я ТУТ ПОДУМАЛ, — сказал он мне как-то, — Я ПОДУМАЛ, КОГДА ТЫ ПРОСИШЬ МЕНЯ ОСТАТЬСЯ У ТЕБЯ НОЧЕВАТЬ, Я ПОЧТИ ВСЕГДА СОГЛАШАЮСЬ — И НАМ ВЕСЕЛО, ВЕРНО?
— Ну конечно, Оуэн, — ответил я.
— НУ ВОТ. И Я ТУТ ПОДУМАЛ… В ОБЩЕМ, ЕСЛИ БЫ ТЫ ПОПРОСИЛ МЕНЯ ПОЕХАТЬ С ТОБОЙ И ТВОЕЙ МАМОЙ В СОЙЕР, Я, ПОЖАЛУЙ, ПОЕХАЛ БЫ, — сказал он. — ИЛИ ТЫ ДУМАЕШЬ, Я НЕ ПОНРАВЛЮСЬ ТВОИМ БРАТЬЯМ С СЕСТРОЙ?
— Ты-то им конечно понравишься! — поспешил я ответить. — Но я не знаю, понравятся ли они тебе.
Я не решался сказать ему об этом, но мне казалось, если он поедет со мной к Истмэнам, уж весело ему точно не будет. Если даже в воскресной школе мы поднимали его над головой и передавали по рукам, то страшно даже представить, до чего могут додуматься мои братья с сестрой, чтобы поразвлечься с Оуэном Мини.
— Ты ведь не умеешь кататься на лыжах с горы, — сказал я ему, а потом добавил: — И на водных тоже не умеешь. И я не думаю, что тебе понравится бегать с ними по плавающим бревнам и сталкивать друг друга в реку. И бороться на горе из опилок тоже, наверно, не понравится.
Я бы мог еще добавить: «И с Хестер целоваться», но не мог даже и представить себе Оуэна за этим занятием. Бог ты мой, думал я, да они же просто убьют его!
— НУ, МОЖЕТ, ТВОЯ МАМА МОГЛА БЫ НАУЧИТЬ МЕНЯ КАТАТЬСЯ НА ЛЫЖАХ. И ПОТОМ, ВЕДЬ НЕОБЯЗАТЕЛЬНО БЕГАТЬ ПО БРЕВНАМ, ЕСЛИ ТЕБЕ НЕ ХОЧЕТСЯ, ПРАВДА ЖЕ? — спросил он.
— Ты понимаешь, у них как-то так быстро все выходит, — попробовал я ему объяснить, — что ты даже не успеешь сказать, хочется тебе или не хочется.
— НУ, МОЖЕТ, ЕСЛИ ТЫ ПОПРОСИШЬ ИХ БЫТЬ СО МНОЙ ПООСТОРОЖНЕЕ — ПОКА Я НЕ ОСВОЮСЬ КАК СЛЕДУЕТ, — предположил он, — ОНИ ВЕДЬ ТЕБЯ ПОСЛУШАЮТСЯ, ВЕРНО?
Нет, у меня это просто в голове не укладывалось — мои братья с сестрой и рядом Оуэн! Мне казалось, они просто с катушек слетят, когда его увидят, а уж когда он заговорит — когда они впервые услышат его голос. У меня в голове стали возникать картины одна кошмарнее другой: они ведь сделают из него метательный снаряд, думал я, волан для бадминтона или что-нибудь в этом роде; или привяжут его к одной лыже и запустят с самой верхушки горы; или посадят в салатницу и прицепят к моторной лодке, чтобы на полной скорости буксировать по Нелюбимому озеру; или зароют в опилках и потеряют. Его ведь черта с два потом найдешь. Или его проглотит Самогон.
— Они ведь такие… неуправляемые, — втолковывал я ему. — В чем вся штука-то.
— ТЕБЯ ПОСЛУШАТЬ, ТАК ОНИ ПРОСТО КАКИЕ-ТО БЕШЕНЫЕ ЗВЕРИ, - сказал Оуэн.
— Ну, в каком-то смысле так и есть, — сказал я.
— НО ТЕБЕ ВЕДЬ С НИМИ ВЕСЕЛО, РАЗВЕ НЕ ТАК? — не унимался Оуэн. — ПОЧЕМУ И МНЕ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ С НИМИ ВЕСЕЛО?
— И весело и невесело, — вздохнул я. — Я просто думаю, для тебя это будет слишком.
— НА САМОМ ДЕЛЕ ТЫ ДУМАЕШЬ, Я ИМ ПОКАЖУСЬ СЛАБАКОМ, — сказал он.
— Я вовсе не считаю тебя слабаком, Оуэн, — возразил я.
— НО ТЫ ВЕДЬ ДУМАЕШЬ, ОНИ ТАК ПОСЧИТАЮТ? — спросил он.
— Не знаю, — ответил я.
— МОЖЕТ, МНЕ КАК-НИБУДЬ С НИМИ ПОЗНАКОМИТЬСЯ У ТЕБЯ ДОМА, КОГДА ОНИ ПРИЕДУТ НА ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ, — предложил он. — СТРАННО, ЧТО ТЫ ДО СИХ ПОР НИ РАЗУ МЕНЯ НЕ ПРИГЛАСИЛ, КОГДА ОНИ БЫЛИ У ВАС В ГОСТЯХ.
— Бабушка считает, что в доме и так слишком много детей, когда они приезжают, — пояснил я, но Оуэн так печально нахмурился, что я предложил ему остаться у меня ночевать — он очень это любил. Как обычно в таких случаях, он позвонил отцу и спросил разрешения, хотя мистер Мини никогда ему не отказывал. Оуэн оставался в доме номер 80 так часто, что в моей ванной лежала его зубная щетка, а в шкафу — его пижама.
А после того как Дэн Нидэм подарил мне броненосца, Оуэн очень привязался к этому зверю — впрочем, и к Дэну тоже, не меньше моего. Когда Оуэн спал в моей комнате, мы аккуратно устанавливали броненосца на разделявший наши кровати ночной столик, под лампой, так что он стоял точно боком к каждому из нас, мордой к нашим ногам. К ножке стола мы прицепляли ночник, и он освещал броненосца снизу, выхватывая из темноты его пасть и чуткие ноздри на вытянутом рыльце. Мы подолгу болтали, пока у нас не начинали слипаться глаза; однако утром я всегда замечал, что броненосец изменил положение — его морда была слегка повернута в сторону Оуэна, и я видел зверька уже не совсем точно в профиль. А однажды я проснулся и увидел, что Оуэн не спит: он не отрываясь глядел на броненосца и улыбался. И когда я впервые после того, как в моей жизни появился подарок Дэна Нидэма, собрался ехать в Сойер, неудивительно, что Оуэн воспользовался случаем, чтобы проявить заботу о благополучии броненосца.
— ПОСЛЕ ТОГО, ЧТО ТЫ РАССКАЗЫВАЛ МНЕ О СВОИХ ДВОЮРОДНЫХ БРАТЬЯХ С СЕСТРОЙ, — начал он, — Я ДУМАЮ, ТЕБЕ ВРЯД ЛИ СТОИТ БРАТЬ БРОНЕНОСЦА С СОБОЙ В СОЙЕР. — Мне, честно говоря, и в голову не приходило брать его с собой, но Оуэн явно не раз задумывался о том, какой трагедией может обернуться для броненосца подобное путешествие. — ТЫ МОЖЕШЬ ЗАБЫТЬ ЕГО В ПОЕЗДЕ, — сказал он, — ИЛИ ЭТОТ ИХ ПЕС МОЖЕТ ЕГО ЦАПНУТЬ. КАК ЕГО, КСТАТИ, ЗОВУТ?
— Самогон, — ответил я.
— ДА, САМОГОН, — МНЕ КАЖЕТСЯ, ЕГО ОПАСНО ПОДПУСКАТЬ К БРОНЕНОСЦУ, — продолжал Оуэн. — И ЕСЛИ ТВОИ БРАТЬЯ И ВПРАВДУ ТАКИЕ ГОЛОВОРЕЗЫ, КАК ТЫ ГОВОРИШЬ, КТО ЗНАЕТ, ЧТО ИМ МОЖЕТ ПРИЙТИ В ГОЛОВУ — ВДРУГ ОНИ РАЗЛОМАЮТ ЕГО НА КУСОЧКИ ИЛИ ПОТЕРЯЮТ В КАКОМ-НИБУДЬ СУГРОБЕ.
— Пожалуй, — сказал я.
— А ЕСЛИ ОНИ ЗАХОТЯТ ПРОКАТИТЬ БРОНЕНОСЦА НА ВОДНЫХ ЛЫЖАХ, ТЫ СМОЖЕШЬ ИМ ПОМЕШАТЬ? — спросил он.
— Вряд ли, — признал я.
— ВОТ И Я ТАК ПОДУМАЛ, — сказал Оуэн. — ТАК ЧТО ЛУЧШЕ НЕ БЕРИ ТУДА БРОНЕНОСЦА.
— Ладно, — согласился я.
— ЛУЧШЕ РАЗРЕШИ МНЕ ВЗЯТЬ ЕГО К СЕБЕ. Я БУДУ ЗА НИМ ПРИСМАТРИВАТЬ, ПОКА ТЕБЯ НЕТ. А ТО, ЕСЛИ ОН ОСТАНЕТСЯ ЗДЕСЬ ОДИН, ВДРУГ ГОРНИЧНАЯ ПО ГЛУПОСТИ С НИМ ЧТО-НИБУДЬ СДЕЛАЕТ? ИЛИ ВДРУГ НАЧНЕТСЯ ПОЖАР?
— Я как-то даже не думал об этом, — признался я.
— НУ ВОТ, А СО МНОЙ ОН БУДЕТ В ПОЛНОЙ СОХРАННОСТИ, — сказал Оуэн, и я, конечно же, согласился. — И ЕЩЕ Я ТУТ ПОДУМАЛ, — продолжал он, — НА ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ, КОГДА ТВОИ БРАТЬЯ С СЕСТРОЙ ПРИЕДУТ СЮДА, ТЫ ТОЖЕ РАЗРЕШИ МНЕ ЗАБРАТЬ БРОНЕНОСЦА К СЕБЕ. Я БОЮСЬ, ОНИ МОГУТ ОБОЙТИСЬ С НИМ СЛИШКОМ ГРУБО. У НЕГО ВЕДЬ ОЧЕНЬ ХРУПКИЙ НОС, ДА И ХВОСТ МОЖЕТ ОБЛОМИТЬСЯ. И ЕЩЕ Я ДУМАЮ, НЕ СТОИТ ИМ ПОКАЗЫВАТЬ НАШУ ИГРУ, В КОТОРУЮ МЫ ИГРАЕМ В ЧУЛАНЕ, ГДЕ ВИСИТ ОДЕЖДА ТВОЕГО ДЕДУШКИ. Я БОЮСЬ, ОНИ ОБЯЗАТЕЛЬНО НАСТУПЯТ НА БРОНЕНОСЦА В ТЕМНОТЕ.
Или выбросят в окно, подумал я и сказал:
— Это точно.
— НУ ВОТ И ХОРОШО, — сказал Оуэн. — ЗНАЧИТ, ДОГОВОРИЛИСЬ: Я БУДУ ПРИСМАТРИВАТЬ ЗА БРОНЕНОСЦЕМ, КОГДА ТЫ БУДЕШЬ УЕЗЖАТЬ И КОГДА ПРИЕДУТ ТВОИ БРАТЬЯ С СЕСТРОЙ ТОЖЕ — НА ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ. ТЫ ПРИГЛАСИШЬ МЕНЯ ПОЗНАКОМИТЬСЯ С НИМИ, ЛАДНО?
— Ладно, Оуэн, — подтвердил я.
— НУ ВОТ И ХОРОШО, — подытожил он. Он очень обрадовался, хотя и немного разволновался. В первый раз, когда он забирал броненосца к себе, он притащил из дому коробку, устланную ватой, — специальный очень крепкий переносной ящик, в котором броненосца можно было смело отправлять хоть на край света. В таких ящиках, как пояснил Оуэн, пересылают инструменты для работы с гранитом — всякие там стамески и граверные резцы, — так что ящик очень прочный. Мистер Мини, пытаясь поддержать на плаву свой не очень-то успешный гранитный бизнес, решил слегка потеснить изготовителей надгробий; по словам Оуэна, его отцу с некоторых пор стало жалко продавать лучшие куски гранита другим фирмам, которые делают из них памятники и, как выразился мистер Мини, ломят бешеные цены. Он открыл в центре города собственную мрачную мастерскую-магазин под вывеской «Мини. Памятники и надгробия», но образцы надгробий в центральной витрине походили скорее на самые настоящие могилы, вокруг которых зачем-то возвели стены и назвали это магазином.
«Это какой-то ужас. Устроить кладбище прямо в магазине!» — с возмущением заметила моя бабушка. Но ведь мистер Мини просто не имел опыта торговли памятниками; возможно, ему просто не хватило времени, чтобы придать своему магазину более фешенебельный вид.
Итак, мы упаковали броненосца в ящик для перевозки резцов — Оуэн называл их какими-то специальными камнерезными терминами вроде «ЩЕЧКИ С КЛИНЬЯМИ», — и он торжественно пообещал беречь нашего зверька как зеницу ока. Очевидно, миссис Мини сильно перепугалась, впервые увидев броненосца — Оуэн не предупредил родителей, что принесет его домой; но потом он решил: это послужит маме уроком — нечего, мол, входить к нему в комнату без предупреждения. В комнате Оуэна (которую я видел лишь мельком) все содержалось в таком идеальном порядке, словно это был музей. Думаю, именно поэтому я долгие годы был уверен, что бейсбольный мяч, которым убило мою маму, конечно же хранится как памятный экспонат в этой необычной комнате.
Никогда не забуду тот День благодарения, когда я познакомил Оуэна Мини с моими буйными братьями и сестрой. Накануне приезда Истмэнов в Грейвсенд Оуэн пришел ко мне забрать броненосца.
— Да они ведь приедут только завтра вечером, — сказал я ему.
— А ВДРУГ РАНЬШЕ? — предположил Оуэн. — МАЛО ЛИ ЧТО ТОГДА МОЖЕТ СЛУЧИТЬСЯ. ЛУЧШЕ НЕ РИСКОВАТЬ.
Оуэн хотел прийти знакомиться с ними сразу после праздничного обеда, но я решил, что лучше это сделать на следующий день. Во время праздничного обеда все так наедаются, рассуждал я, что потом обычно хотят отдохнуть, так что это не совсем удачное время для визита.
— НО Я ДУМАЛ, ОНИ БУДУТ НЕМНОГО СПОКОЙНЕЕ СРАЗУ ПОСЛЕ ТОГО, КАК НАЕДЯТСЯ, — предположил Оуэн.
Должен признаться, мне его мандраж доставлял некоторое удовольствие. Я даже боялся, что, когда Оуэн будет знакомиться с моими братьями и сестрой, те вдруг окажутся в непривычно благодушном настроении и тогда он решит, что я просто все выдумал насчет их буйства, а потому не будет мне прощения, что я до сих пор ни разу не пригласил его в Сойер. Конечно, я хотел, чтобы они полюбили Оуэна, потому что я сам его любил — как-никак он был моим лучшим другом, — но в то же время я не хотел, чтобы первая встреча прошла настолько гладко, что мне придется в следующий раз приглашать Оуэна в Сойер. Я был уверен, что это плохо кончится. А еще я переживал, как бы они не стали дразнить Оуэна, и, признаюсь, боялся, что буду его стесняться — мне до сих пор стыдно за это.
Как бы там ни было, мы оба переживали — и я и Оуэн. Поздно вечером в День благодарения мы шепотом разговаривали по телефону.
— ОНИ СЕГОДНЯ ОЧЕНЬ БУЙНЫЕ? — спросил Оуэн.
— Да нет, не очень, — ответил я.
— КОГДА ОНИ ВСТАЮТ? КОГДА МНЕ ЛУЧШЕ ЗАВТРА ПРИЙТИ? — спросил он.
— Мальчишки поднимаются рано, — сказал я. — А Хестер обычно спит дольше — хотя, может, просто позже выходит из своей комнаты.
— САМЫЙ СТАРШИЙ — НОЙ? — спросил Оуэн, хотя мы с ним уже тысячу раз все это обговаривали.
— Да, — сказал я.
— А САЙМОН — СРЕДНИЙ, НО ПОЧТИ ТАКОЙ ЖЕ БОЛЬШОЙ, КАК НОЙ, И ДАЖЕ НЕМНОЖКО БУЙНЕЕ?
— Да, да, — подтвердил я.
— А ХЕСТЕР САМАЯ МЛАДШАЯ, НО ВСЕ РАВНО СТАРШЕ ТЕБЯ, — сказал Оуэн, — И ОНА СИМПАТИЧНАЯ, ХОТЬ И НЕ КРАСАВИЦА, ВЕРНО?
— Да, все точно, — ответил я.
Что касается природной истмэновской красоты, то тут Хестер обошли. Ной с Саймоном унаследовали от дяди Алфреда его мужскую стать — широкие плечи, крупную кость, тяжелый подбородок, а от тети Марты мальчишкам достались светлые волосы и аристократические черты. Но те же широкие плечи, крупная кость и тяжелый подбородок — все это не особенно украшало Хестер, которая к тому же не получила от матери ни светлых волос, ни аристократических черт. Своими темными густыми волосами Хестер пошла в дядю Алфреда — как и густыми бровями, которые по сути срослись в одну сплошную бровь без всякого промежутка на переносице. А еще Хестер унаследовала от отца большие руки — эдакие лапищи.
И все же Хестер обладала известной сексуальной притягательностью — во вкусе того времени, когда грубоватые девушки считались сексуальными. Она была крупная, спортивного телосложения, и ей в подростковом возрасте приходилось бороться с лишним весом; но зато у нее была чистая кожа и выразительные выпуклости; энергичный рот, полный сверкающих здоровых зубов, и насмешливый взгляд пугающе умных глаз. Волосы у нее были густые и непослушные.
— У меня тут есть один друг, — сказал я Хестер вечером в тот день. Я решил договориться с ней, а уж потом рассказать про Оуэна Ною и Саймону; но хотя я разговаривал с Хестер довольно тихо, а Ной и Саймон, как мне показалось, всецело были поглощены поисками пропавшей радиоволны, они все-таки услышали меня и тут же навострили уши.
— Что еще за друг? — спросил Ной.
— Ну, вообще-то это мой лучший друг, — осторожно сказал я, — и он хочет с вами со всеми познакомиться.
— Здорово! Ну и где же он? Как его зовут? — спросил Саймон.
— Оуэн Мини, — постарался я выговорить как можно непринужденней.
— Чего-чего? — переспросил Ной, и все трое громко заржали.
— Ни фига себе фамилия! — сказал Саймон.
— А что с ним не так? — спросила меня Хестер.
— Да все у него нормально, — сказал я, пожалуй, немного резче, чем следовало бы — Просто он довольно маленький.
— Довольно маленький, — повторил Ной голосом чопорного британца.
— Довольно маленький — и довольно плюгавенький? — спросил Саймон, копируя брата.
— Да нет, почему это вдруг плюгавенький, — поспешно ответил я. — Просто маленький. И еще у него необычный голос, — брякнул я.
— Вот это да! Необычный голос! — воскликнул Ной необычным голосом.
— Необычный голос? — переспросил Саймон другим необычным голосом.
— Стало быть, это маленький мальчишка с необычным голосом, — сказала Хестер. — Ну и что? Что у него не так?
— Да все у него нормально! — повторил я.
— Почему у него что-то должно быть не так, а, Хестер? — спросил ее Ной.
— А просто наша Похотливая Самка хочет закадрить его, — предположил Саймон.
— Заткнись, Саймон! — рявкнула Хестер.
— Заткнитесь вы оба, — сказал Ной. — Вот интересно, почему Хестер думает, что со всеми чего-нибудь не так.
— У всех твоих друзей что-то да не так, Ной, — сказала Хестер. — И у Саймоновых друзей тоже, — добавила она. — И могу поспорить, у друзей Джонни тоже что-нибудь не так
— Надо полагать, у твоих подружек все в полном порядке, — предположил Ной, обращаясь к сестре.
— А у Хестер вообще нет подружек! — выдал Саймон.
— Заткнись! — снова рявкнула Хестер.
— Это еще почему? — спросил Ной.
— Заткнись! — повторила Хестер.
— Короче, у Оуэна все нормально, — сказал я, — если не считать, что он маленький и у него немножко необычный голос.
— Слушай, он мне уже начинает нравиться, — весело сказал Ной.
— Эй! — воскликнул Саймон, хлопнув меня по спине. — Если он и вправду твой друг, не переживай — мы с ним поладим!
— Эй! — крикнул Ной и тоже хлопнул меня по спине. — Не переживай! Повеселимся все вместе.
Хестер пожала плечами и сказала:
— Ну, посмотрим.
Последний раз я целовал ее на Пасху. В мой прошлый приезд в Сойер на летние каникулы мы целыми днями были на улице, и никто не вспомнил про «Кто последним пробежит через весь дом, тот целует Хестер». Я был почти уверен, что и на День благодарения мы не сыграем в эту игру, потому что бабушка не позволит устраивать гонки в доме 80 на Центральной улице. Так что, подумал я, придется подождать до Рождества.
— Может, твой друг захочет поцеловать Хестер? — предположил Саймон.
— Я как-нибудь сама решу, с кем мне целоваться, — огрызнулась Хестер.
— Ого! — воскликнул Ной.
— Боюсь, Оуэн заробеет, — промямлил я.
— Думаешь, ему не захочется со мной целоваться? — спросила Хестер.
— Я просто хочу сказать, он может вас всех немножко стесняться, — сказал я.
— Тебе ведь нравится со мной целоваться, — сказала Хестер.
— Ничего подобного, — соврал я.
— Нравится, нравится, — повторила она.
— Ого! — снова воскликнул Ной.
— Ничем не остановишь Похотливую Самку! — сказал Саймон.
— Заткнись! — заорала Хестер.
Так было подготовлено явление Оуэна Мини.
На следующее утро после Дня благодарения мы играли на чердаке и подняли такой шум, что не услышали, как Оуэн Мини потихоньку поднялся по лестнице и открыл люк. Могу себе представить его соображения: по-видимому, он ждал, что его заметят и ему не придется объявлять о своем появлении, тогда, по крайней мере, знакомство начнется не с его голоса. С другой стороны, сам вид его — такого крошечного и странного — мог потрясти моих братьев и сестру ничуть не меньше. Оуэн, должно быть, раздумывал, каким способом лучше себя явить: либо заговорить, что всегда пугало людей, либо стоять и ждать, пока его увидят, что могло напугать кого угодно еще больше. Оуэн сказал мне потом, что просто стоял у люка, который он нарочно громко захлопнул за собой, надеясь хоть этим привлечь наше внимание. Но нам было не до люка.
Саймон жал что было сил на педаль швейной машинки, отчего очертания иголки и катушки совсем расплылись; тем временем Ной ухитрился незаметно подвинуть руку Хестер так близко к ныряющей иголке, что рукав ее блузки накрепко пришило к лоскуту, который она собиралась прострочить, и теперь ей ничего не оставалось, как снять с себя блузку — потому что Саймон вошел в раж и не думал останавливаться. Пока Оуэн наблюдал за нами, Ной методично угощал Саймона оплеухами, чтобы тот перестал нажимать на педаль, а Хестер, красная и злая, стояла в одной тенниске и вопила, что это ее единственная белая блузка, пытаясь вытащить лиловую нитку, образовавшую на рукаве какой-то диковинный узор. А я все повторял, что если мы не угомонимся, то нам влетит от бабушки и снова придется выслушивать нотации насчет аукционной стоимости ее антикварной швейной машинки.
Все это время Оуэн Мини стоял у чердачного люка, наблюдая за нами, и делал мучительный выбор — набраться духа и наконец представиться или удрать домой, пока кто-нибудь из нас его не заметил. В эти минуты мои братья, пожалуй, превосходили самые худшие его опасения. Это просто поразительно, до чего Саймон любил быть битым; я в жизни не видел мальчишки, который бы в ответ на привычные побои старшего брата получал от них удовольствие. Точно так же, как он любил скатываться кубарем со снежной горы, любил разгоняться на лыжах и врезаться в деревья с такой силой, что в глазах темнело, любил, когда его сбрасывали с кучи опилок, — вот так же Саймон наслаждался затрещинами брата. Ною почти всегда приходилось лупить Саймона до крови, чтобы тот наконец запросил пощады, а когда доходило до крови, Саймон странным образом все равно выходил победителем: Ною ведь потом было стыдно. Сейчас Саймон, похоже, собрался раскрутить машинку так, чтобы она развалилась на части: он вцепился обеими руками в крышку стола, отчаянно зажмурил глаза, вобрал голову в плечи под градом Ноевых кулаков и бешено работал ногами, словно съезжая на велосипеде с крутого холма на первой скорости. Ярость, с какой Ной колотил своего брата, могла ввести в заблуждение любого, кто наблюдал бы эту картину: откуда ему было знать, что вообще-то Ной отличался вполне мягким нравом и спокойным великодушием. Просто Ной усвоил, что битье Саймона — занятие, требующее терпения, осмотрительности и определенной стратегии: что толку в спешке пустить Саймону кровь из носа? Лучше бить аккуратно, чтобы и больно, но и не до крови, — в общем, чтобы как следует измотать брата.
Но самое большое впечатление на Оуэна, подозреваю, произвела Хестер. Увидев ее в тенниске, мало кто усомнился бы, что совсем скоро у нее будет потрясающая грудь; рано созревшие соски вырисовывались так же отчетливо, как и вполне мужские бицепсы. А то, как она вытаскивала зубами нитку из своей испорченной блузки — рыча и извергая проклятия, словно пытаясь разорвать эту блузку в клочья, — пожалуй, давало Оуэну полное представление об опасности, которую таил в себе ее рот. В эти минуты хищная природа Хестер проявилась во всей красе.
Естественно, мои попытки напомнить о неминуемом нагоняе от бабушки не только не встретили понимания — никто их попросту не услышал. Как и не увидел Оуэна Мини, который стоял, заложив руки назад, спиной к слуховому окну, и его ярко-розовые оттопыренные уши просвечивали на солнце — солнечные лучи были такими яркими, что казалось, это тонкие жилки в ушах Оуэна светятся изнутри. Ослепительное утреннее солнце освещало Оуэна сверху и чуть сзади, словно свет взял на себя миссию представить его нам. Раздосадованный, что мои братья не поддаются уговорам, я отвернулся от швейной машинки и тут увидел Оуэна. С заложенными за спину руками он казался безруким, как Ватахантауэт, и в этом слепящем свете солнца был похож на только что вынутого из печки глиняного гнома с еще не остывшими ушами. Я набрал в грудь побольше воздуха, но в эту самую секунду Хестер подняла свое перекошенное от злости лицо с повисшими на губах обрывками лиловой нитки и тоже увидела Оуэна. Она вскрикнула.
«Я вообще не сразу поняла, что это человек», — сказала она мне потом. После того дня, когда мои братья с сестрой впервые увидели Оуэна, я и сам часто стал задумываться: а человек ли Оуэн Мини? В слепящих лучах солнца, льющихся сквозь слуховое окно, он, без сомнения, был похож на сошедшего с небес ангела — этакое крошечное, но пламенное божество, посланное, чтобы судить нас за наши грехи.
Вскрикнув, Хестер так напугала Оуэна, что он в ответ тоже вскрикнул, — и они все не просто познакомились с его странным голосом, они окаменели, — так могла заорать разве что кошка, которую медленно переехал тяжелый грузовик. Они впали в полное оцепенение от макушек до самых пяток — шевелились разве что волосы на затылках. И откуда-то из глубин нашего огромного дома донесся бабушкин голос «Силы небесные, снова этот мальчишка!»
Я все никак не мог собраться с духом, чтобы сказать наконец: «Это мой лучший друг — тот самый, о котором я вам говорил», потому что в жизни не видел, чтобы мои братья глазели на кого-нибудь с такими отвисшими челюстями — а у Хестер из разинутого рта еще и свисали обрывки лиловых ниток. Но Оуэн меня опередил:
— Я, КАЖЕТСЯ, ПОМЕШАЛ ВАМ, ХОТЯ Я НЕ ЗНАЮ, ВО ЧТО ВЫ ИГРАЛИ, — начал Оуэн. — МЕНЯ ЗОВУТ ОУЭН МИНИ, Я САМЫЙ БЛИЗКИЙ ДРУГ ВАШЕГО БРАТА. НАВЕРНОЕ, ОН ВАМ ВСЕ ОБО МНЕ РАССКАЗАЛ. Я, КОНЕЧНО ЖЕ, МНОГО СЛЫШАЛ О ВАС. ТЫ, ДОЛЖНО БЫТЬ, НОЙ, САМЫЙ СТАРШИЙ, — сказал Оуэн и протянул Ною руку, которую тот молча пожал. — А ТЫ, КОНЕЧНО, САЙМОН, СРЕДНИЙ — НО ТЫ ТАКОЙ ЖЕ БОЛЬШОЙ, КАК ТВОЙ БРАТ, И, ПОЖАЛУЙ, ПОБУЙНЕЕ. ПРИВЕТ, САЙМОН, — продолжал Оуэн, протягивая руку Саймону, который весь взмок и тяжело дышал после своего бешеного заезда на швейной машинке, но все равно поспешно схватил Оуэна за руку и пожал ее. — А ТЫ, КОНЕЧНО ЖЕ, ХЕСТЕР, — сказал он, отведя глаза в сторону. — Я МНОГО ПРО ТЕБЯ СЛЫШАЛ, И ТЫ ТАКАЯ ЖЕ КРАСИВАЯ, КАК Я И ДУМАЛ.
— Спасибо, — пробормотала Хестер, вытащив нитку изо рта и заправив тенниску в джинсы.
Они продолжали пялиться на Оуэна, и я, ожидая самого худшего, вдруг понял, что такое маленький городок. Это место, где вы рождаетесь и растете бок о бок со странным — и столько раз сталкиваетесь с ним, что в конце концов привыкаете к его необычности и своеобразию. Мои братья с сестрой хотя и выросли в маленьком городке, но ведь не в нашем; ведь не рядом с Оуэном Мини, — и он показался им до того странным, что привел в трепет — при том что и набрасываться на Оуэна или придумывать для него изощренные издевательства им хотелось не больше, чем стаду коров гнаться за котенком. Озаренное ярким солнцем, лицо Оуэна пылало румянцем — запыхался, подумал я, пока добрался на своем велосипеде до города; да к тому же в эту пору с реки почти все время дует ледяной ветер — прямо в лицо, когда едешь с Мейден-Хилла. В тот год еще до Дня благодарения ударили такие холода, что заморозили пресноводную часть Скуамскотта, а дорога от Грейвсенда до Кенсингтон-Корнерз покрылась ледяной коркой.
— В ОБЩЕМ, Я ТУТ ДУМАЛ, ЧЕМ БЫ НАМ ЗАНЯТЬСЯ, — снова заговорил Оуэн, и мои буйные братья и сестра слушали его, затаив дыхание. — РЕКА ЗАМЕРЗЛА, ТАК ЧТО СЕЙЧАС, НАВЕРНО, ЗДОРОВО КАТАТЬСЯ НА КОНЬКАХ. Я ЗНАЮ, ВЫ ВЕДЬ ЛЮБИТЕ ВСЯКИЕ ТАКИЕ ИГРЫ, ГДЕ МНОГО ДВИЖЕНИЯ, ГДЕ СКОРОСТЬ И ОПАСНОСТЬ, ОСОБЕННО ЕСЛИ НА УЛИЦЕ ХОЛОДНО. В ОБЩЕМ, МОЖНО ВЫБРАТЬ КОНЬКИ, — сказал он. — ПРАВДА, ХОТЯ РЕКА И ЗАМЕРЗЛА, Я УВЕРЕН, КОЕ-ГДЕ ТАМ ЕСТЬ ТРЕЩИНЫ, А МОЖЕТ БЫТЬ, ДАЖЕ ПОЛЫНЬИ — В ПРОШЛОМ ГОДУ Я В ОДНУ ТАКУЮ ПРОВАЛИЛСЯ. Я НЕ ОЧЕНЬ ХОРОШО КАТАЮСЬ НА КОНЬКАХ, НО С УДОВОЛЬСТВИЕМ ПОЙДУ С ВАМИ; ПРАВДА, Я НЕМНОГО ПРОСТУДИЛСЯ, ТАК ЧТО, НАВЕРНОЕ, МНЕ НЕ СТОИТ СЛИШКОМ ДОЛГО ГУЛЯТЬ НА УЛИЦЕ В ТАКУЮ ПОГОДУ.
— Нет-нет! — сказала Хестер. — Если ты еще не совсем выздоровел, тебе лучше не ходить на улицу. Мы можем поиграть в доме. Совсем не обязательно сегодня кататься на коньках, тем более что мы и так катаемся чуть не каждый день.
— Да! — согласился Ной. — Если Оуэн простудился, лучше поиграем в доме.
— В доме лучше всего! — сказал Саймон. — Пусть Оуэн выздоровеет как следует.
Наверное, они почувствовали некоторое облегчение, узнав, что Оуэн «простудился»: они подумали, может быть, из-за этого у него такой страшный, завораживающий голос. Я мог бы, конечно, сказать им, что это вовсе не из-за простуды, — кстати, для меня было новостью, что Оуэн простудился, — но я тоже почувствовал облегчение, видя, как они, все трое, уважительно разговаривают с Оуэном, и у меня не было никакого желания портить впечатление, которое он на них произвел.
— НУ И ЛАДНО; Я ТОЖЕ ДУМАЮ, ЧТО ДОМА БУДЕТ ЛУЧШЕ ВСЕГО, — сказал Оуэн. — МНЕ ОЧЕНЬ ЖАЛКО, ЧТО Я НЕ МОГУ ПРИГЛАСИТЬ ВАС К СЕБЕ: У МЕНЯ В ДОМЕ НЕТ СОВЕРШЕННО НИЧЕГО ИНТЕРЕСНОГО. МОЙ ОТЕЦ ЗАНИМАЕТСЯ ДОБЫЧЕЙ ГРАНИТА И ОЧЕНЬ СТРОГО ОТНОСИТСЯ К СВОЕМУ ОБОРУДОВАНИЮ И ВООБЩЕ К КАРЬЕРАМ, ХОТЯ ОНИ И НА УЛИЦЕ. В ОБЩЕМ, У МЕНЯ ИГРАТЬ НЕ ОЧЕНЬ-ТО ИНТЕРЕСНО — ПОТОМУ ЧТО МОИ РОДИТЕЛИ НЕМНОГО СО СТРАННОСТЯМИ НАСЧЕТ ДЕТЕЙ.
— Ничего страшного! — выпалил Ной.
— Не переживай! — сказал Саймон. — Нам и в этом доме найдется чего делать.
— У всех родители со странностями! — поспешила утешить Хестер, но я так и не придумал, что сказать. За все годы, что я знал Оуэна, вопрос о странностях его родителей — и не только «насчет детей» — мы с ним не обсуждали ни разу. Просто у нас в городе это всеми принималось как данность, о которой говорить даже не стоит, а если и стоит, то разве что вскользь, или как бы в скобках, или только среди близких.
— В ОБЩЕМ, Я ТУТ ПОДУМАЛ, МЫ МОЖЕМ НАРЯДИТЬСЯ В ОДЕЖДУ ВАШЕГО ДЕДУШКИ — ТЫ ВЕДЬ РАССКАЗЫВАЛ ИМ ОБ ЭТОЙ ОДЕЖДЕ? — спросил меня Оуэн, но я не рассказывал. Я боялся, они подумают, что наряжаться в дедушкину одежду — это игра для маленьких или для ненормальных, а может, и то и другое. Или что они наверняка испортят все вещи, когда поймут, что просто переодеваться — это слишком спокойная игра, и все кончится тем, что они придумают какую-нибудь такую игру, где надо будет срывать друг с друга одежду, а кого разденут последним — тот и выиграл.
—Дедушкина одежда? — спросил Ной с неожиданным почтением в голосе. Саймон вздрогнул; Хестер нервно снимала с себя обрывки лиловых ниток.
А Оуэн Мини, уже умудрившийся отхватить себе роль лидера, продолжал:
— В ОБЩЕМ, ЕСТЬ ЧУЛАН, В КОТОРОМ ХРАНИТСЯ ЭТА ОДЕЖДА. ТАМ ВНУТРИ, В ТЕМНОТЕ, НАВЕРНОЕ, СТРАШНО. И МЫ МОГЛИ БЫ СЫГРАТЬ В ТАКУЮ ИГРУ, КОГДА ОДИН ИЗ НАС ТАМ СПРЯЧЕТСЯ, А ДРУГОЙ ДОЛЖЕН БУДЕТ НАЙТИ ТОГО, КТО СПРЯТАЛСЯ, — В ТЕМНОТЕ. НУ ВОТ, — подытожил Оуэн. — ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ ИНТЕРЕСНО.
— Точно! Прятки в темноте! — воскликнул Саймон.
— А я и не знала, что там хранится дедушкина одежда, — сказала Хестер.
— Как ты думаешь, в ней сидит привидение, а, Хестер? — спросил Ной.
— Заткнись! — ответила Хестер.
— Пусть Хестер спрячется там в темноте, — предложил Саймон, — а мы по очереди будем ее искать.
— Я не хочу, чтобы вы там по мне шарили своими лапами, — сказала Хестер.
— Ну, Хестер, нам же надо найти тебя раньше, чем ты найдешь нас, — сказал Ной.
— Нет, играем, кто первым дотронется! — выкрикнул Саймон.
— Если дотронешься до меня, я тебя дерну за писун, Саймон, — пригрозила Хестер.
— Во! — подскочил Ной. — Точно! Так и сыграем. Нужно успеть найти Хестер раньше, чем она дернет за писун.
— Похотливая Самка! — разумеется, снова не удержался Саймон.
— Только дайте мне время, чтобы я привыкла к темноте! — предупредила Хестер. — У меня должна быть фора! Мне дадут привыкнуть к темноте, а кто будет меня искать, пусть лезет в чулан сразу, чтобы не привыкал.
— ЗДЕСЬ ЕСТЬ ФОНАРИК, — взволнованно напомнил Оуэн. — МОЖЕТ, НАМ ЛУЧШЕ ИГРАТЬ С ФОНАРИКОМ? ПОТОМУ ЧТО ТАМ ВЕДЬ СОВСЕМ-СОВСЕМ ТЕМНО.
— Никаких фонариков! — запротестовала Хестер.
— Нет! — сказал Саймон. — Тому, кто полезет в чулан вслед за Хестер, мы сначала посветим фонариком в глаза — чтобы ослеп, чтобы он не привык к темноте, а совсем наоборот!
— Хорошая мысль! — подхватил Ной.
— Никто не лезет, пока я не спрячусь, — предупредила Хестер. — И пока я как следует не привыкну к темноте.
— Нет! — возразил Саймон. — Мы посчитаем до двадцати — и все.
— Нет, до ста! — сказала Хестер.
— До пятидесяти, — сказал Ной; на том и порешили.
Саймон начал считать и тут же получил от Хестер затрещину.
— Не начинай, пока я не залезу в чулан! — сказала она.
Направляясь в чулан, она должна была проскользнуть мимо Оуэна Мини, и, когда она поравнялась с ним, произошло нечто любопытное. Хестер остановилась и протянула к Оуэну руку — ее широкая лапа непривычно робко и нежно приблизилась к его лицу и ощупала его, словно непосредственно вокруг Оуэна существовало какое-то невидимое магнитное поле, притягивающее руку всякого, кто проходит рядом. Хестер прикоснулась к нему и улыбнулась — маленькое личико Оуэна находилось как раз на уровне сосков ее рано созревшей груди, которые торчали из-под тенниски, как две пуговицы. Оуэн уже успел привыкнуть к тому, что людей тянет дотронуться до него, но сейчас он с легким испугом отстранился от ее прикосновения, хотя и не слишком резко, чтобы она не обиделась.
Затем Хестер скрылась в чулане, топоча и спотыкаясь о ряды башмаков, и мы услышали, как она зашуршала, пробираясь сквозь одежду, и скрипнули вешалки на металлических стержнях, и раздался звук, как если бы передвигали шляпные коробки на верхних полках, и один раз оттуда донеслось: «Ах ты, зараза!», и в другой раз: «А это еще что?» Когда шум в чулане наконец затих, мы как следует посветили Саймону в глаза карманным фонариком. Саймон рвался в бой первым, и когда мы вталкивали его в чулан, он был уже порядком ослеплен, — пожалуй, даже при свете дня ему было бы трудно ориентироваться. Но не успели мы закрыть за ним двери чулана, как услышали, что на него тут же напала Хестер; должно быть, она дернула его за «писун» немного сильнее, чем собиралась, потому что он тут же взвыл, причем явно от боли, а не от неожиданности, и через секунду вылетел из чулана со слезами и покатился по чердачному полу, согнувшись пополам и крепко держась за свои сокровища.
— Черт бы тебя побрал, Хестер! — воскликнул Ной. — Что ты с ним сделала?
— Я же не хотела, — раздался голос из темноты чулана.
— Это нечестно — хватать писун вместе с яйцами! — орал Саймон, все еще лежа на полу и не в силах разогнуться.
— Я же не хотела, — виновато повторила она.
— Сука ты! — сказал Саймон.
— А сам как царапаешь, Саймон! — оправдывалась Хестер.
— Да нельзя же цапать за писун и яйца! — сказал Ной.
Но Хестер не отвечала: мы услышали, как она снова зашуршала одеждой, готовясь к новой атаке, и тогда Ной прошептал нам с Оуэном, что, поскольку в чулане есть две двери, мы можем обхитрить Хестер и залезть через другую дверь.
— КТО ЭТО — МЫ? — прошептал Оуэн.
Ной молча показал на него пальцем, и я посветил фонариком в широко раскрытые, заметавшиеся глаза Оуэна, отчего на его лице появилось перепуганное выражение, как у загнанной в угол мыши.
— Нечестно дергать так сильно, учти, Хестер! — крикнул Ной, но Хестер ничего не ответила.
— ОНА ПРОСТО НЕ ХОЧЕТ ВЫДАВАТЬ, ГДЕ СПРЯТАЛАСЬ, — прошептал Оуэн, чтобы подбодрить себя.
Затем мы вместе с Ноем запустили Оуэна в другую дверь; чулан был Г-образной формы, и мы с Ноем прикинули, что, поскольку Оуэн вошел в короткий отрезок буквы Г, он не должен столкнуться с Хестер по крайней мере до поворота, если только ей не удастся неслышно перебраться в другое место, потому как она, конечно же, должна была спрятаться в длинном конце чулана.
— Нечестно влезать через другую дверь! — тут же выкрикнула Хестер, что, как решили мы с Ноем, дало Оуэну преимущество, поскольку она выдала — по крайней мере, приблизительно, — где находится. Затем наступила тишина. Я знал, что сейчас делает Оуэн: ждет, пока его глаза привыкнут к темноте, прежде чем его обнаружит Хестер, и потому не торопится двигаться, не торопится искать ее, пока сам не сможет хоть что-нибудь разглядеть.
— Черт бы их побрал, что там происходит? — спросил Саймон, но в ответ не раздалось ни звука.
Потом мы расслышали, как кто-то наткнулся на один из сотен дедушкиных башмаков. И снова тишина… Потом снова еле слышный стук ботинка… Как я потом узнал, Оуэн полз на четвереньках, потому что все время ждал нападения с одной из широких верхних полок и здорово боялся этого. Откуда ему было знать, что Хестер уже давно лежала распластавшись на полу чулана, накрывшись одним из дедушкиных плащей и набросав поверх него побольше башмаков. Она оставалась совершенно неподвижной и почти незаметной — из-под плаща выглядывали только лицо и кисти рук Однако, как выяснилось, она легла головой не в ту сторону — теперь, чтобы наблюдать за приближающимся Оуэном Мини, ей приходилось закатывать глаза ко лбу и смотреть на него снизу вверх сквозь густую шапку волос. И именно до этих растрепанных вьющихся волос первым делом дотронулся Оуэн, когда он наконец дополз на четвереньках до Хестер, и вдруг волосы зашевелились под его маленькими пальцами, а ее руки метнулись к нему и обхватили за талию.
К чести Хестер, у нее и в мыслях не было хватать Оуэна за писун, но, обнаружив, как легко держать его на весу за талию, она решила запустить руки ему под ребра и пощекотать. Она подумала, Оуэн должен здорово бояться щекотки — и не ошиблась. Вообще щекотка была жестом доброй воли — особенно для Хестер, — но после того, как Оуэн в темноте наткнулся рукой на ожившие волосы и его тут же начала щекотать эта девчонка, — по-видимому, единственно затем, чтобы потом схватить за писун, — мой друг не выдержал и обмочился.
Мгновенно поняв, какая катастрофа постигла Оуэна, Хестер до того растерялась, что выпустила его из рук. Оуэн упал на нее сверху, но тут же вырвался, выскочил из чулана, затем юркнул в чердачный люк и кубарем скатился по ступенькам. Он пробежал через дом к выходу так быстро и бесшумно, что его не заметила даже бабушка; и лишь моя мама, которая в это мгновение случайно выглянула из кухонного окна, увидела, как он в расстегнутой куртке, незашнурованных ботинках и надетой кое-как шапке, на пронизывающем ноябрьском ветру не без труда влезает на свой велосипед.
— Господи, Хестер! — снова воскликнул Ной. — Что ты ему сделала?
— Я знаю, что она ему сделала! — сказал Саймон.
— Ничего подобного, — простодушно ответила Хестер. — Я просто пощекотала его, а он надул в штаны.
Она сообщила об этом вовсе не затем, чтобы поднять Оуэна на смех, и — свидетельство глубокой внутренней порядочности моих братьев — эта новость не вызвала у них обычного приступа буйного веселья, которое ассоциировалось у меня с Сойером так же прочно, как и катание на лыжах и разнообразные стычки и потасовки.
— Надо же, бедолага, — сказал Саймон.
— Я же не хотела, — попыталась оправдаться Хестер.
Тут меня позвала мама, и пришлось идти и рассказывать ей, что случилось с Оуэном, после чего она заставила меня одеться потеплее, а сама пошла заводить машину. Я был уверен, что знаю, какой дорогой Оуэн поедет домой, однако, должно быть, он очень усердно крутил педали, потому что мы не настигли его, как я рассчитывал, у газового завода на Уотер-стрит, а когда мы проехали Дьюи-стрит, так и не увидев его, а потом не нашли его и на Салем-стрит, я предположил, что Оуэн, пожалуй, выехал из города по Суэйзи-Парквей. Итак, мы вернулись назад вдоль Скуамскотта, но его не было и там.
В конце концов мы нашли его — уже за городом. С трудом вращая педали, он взбирался по Мейден-Хиллу. Увидев издалека его красную с черным шерстяную куртку и такую же красно-черную клетчатую кепку с торчащими в стороны ушами, мы стали потихоньку притормаживать; к тому времени, когда наша машина медленно поравнялась с ним, он уже совсем выдохся, слез с велосипеда и вел его рядом с собой. Он прекрасно знал, что это мы подъехали, но не оборачивался и продолжал идти — мама медленно вела машину сбоку от него, а я опустил оконное стекло.
— У МЕНЯ СЛУЧИЛАСЬ АВАРИЯ, Я ПРОСТО ПЕРЕВОЛНОВАЛСЯ, Я ВЫПИЛ ЗА ЗАВТРАКОМ СЛИШКОМ МНОГО АПЕЛЬСИНОВОГО СОКА — И ВЫ ЖЕ ЗНАЕТЕ, Я НЕ ПЕРЕНОШУ ЩЕКОТКИ, — заговорил Оуэн. — МЫ НЕ ДОГОВАРИВАЛИСЬ, ЧТО МОЖНО ЩЕКОТАТЬ.
— Пожалуйста, Оуэн, не уходи, — сказала мама.
— Все в порядке, — постарался я утешить его. — Они все жалеют, что так вышло.
— Я ОПИСАЛ ХЕСТЕР! - сказал Оуэн. — И ТЕПЕРЬ У МЕНЯ ДОМА БУДУТ НЕПРИЯТНОСТИ. — Он продолжал вести свой велосипед, не сбавляя ходу. — ПАПА ИЗ СЕБЯ ВЫХОДИТ, КОГДА Я ПИСАЮСЬ. ОН ГОВОРИТ, ЧТО Я УЖЕ НЕ МАЛЕНЬКИЙ. НО Я ЖЕ НЕ ВИНОВАТ, ЧТО ИНОГДА СЛИШКОМ ВОЛНУЮСЬ.
— Оуэн, я выстираю и высушу твою одежду у нас дома, — уговаривала его моя мама. — А пока она будет сохнуть, ты можешь надеть что-нибудь из вещей Джонни.
— ИЗ ВЕЩЕЙ ДЖОННИ МНЕ НИЧЕГО НЕ ПОДОЙДЕТ, — возразил Оуэн. — А ЕЩЕ МНЕ НУЖНО В ВАННУ.
— Ты можешь принять ванну у нас, Оуэн, — сказал я. — Ну, пожалуйста, вернись!
— У меня есть кое-какие вещи, из которых Джонни уже вырос. Они тебе будут впору, Оуэн, — не отступала мама.
— НА ГРУДНОГО РЕБЕНКА, НАВЕРНОЕ, ДА? — с недоверием спросил Оуэн, однако остановился, горестно склонив голову на руль.
— Ну пожалуйста, Оуэн, садись в машину, — сказала мама. Я вылез и помог ему загрузить велосипед в багажник, после чего он юркнул на переднее сиденье между мамой и мной.
— Я ХОТЕЛ ПРОИЗВЕСТИ ХОРОШЕЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ, ПОТОМУ ЧТО Я МЕЧТАЛ ПОЕХАТЬ В СОЙЕР, — признался он. — А ТЕПЕРЬ ВЫ НИКОГДА МЕНЯ С СОБОЙ НЕ ВОЗЬМЕТЕ.
Мне показалось совершенно немыслимым, что он все еще хочет туда поехать, но тем временем мама сказала:
— Оуэн, ты можешь поехать с нами в Сойер когда угодно.
— А ВОТ ДЖОННИ НЕ ХОЧЕТ, ЧТОБЫ Я ЕХАЛ, — поведал он маме так, будто меня в машине вообще не было.
— Да нет, Оуэн, — сказал я. — Просто мне казалось, мои двоюродные братья и сестра — это для тебя чересчур. — И теперь, после того, как он обмочился, я подумал, хотя и не сказал вслух, что был-таки прав. — Для них это еще очень спокойная игра, Оуэн, — добавил я.
— ТЫ ДУМАЕШЬ, МЕНЯ ВОЛНУЕТ, ЧТО ОНИ МОГУТ МНЕ СДЕЛАТЬ? — закричал он и топнул своей крошечной ножкой по выступу для карданного вала. — ДУМАЕШЬ, Я БОЮСЬ, ЧТО ОНИ НАЧНУТ НАДО МНОЙ ИЗДЕВАТЬСЯ? — завопил он пуще прежнего. — Я ЖЕ И ТАК НИГДЕ НЕ БЫВАЮ! ЕСЛИ БЫ Я НЕ ХОДИЛ В ШКОЛУ, ИЛИ В ЦЕРКОВЬ, ИЛИ К ВАМ НА ЦЕНТРАЛЬНУЮ, Я БЫ ВООБЩЕ НИКУДА НЕ ВЫХОДИЛ ИЗ ДОМУ! — орал он уже вне себя. — А ЕСЛИ БЫ ТВОЯ МАМА НЕ БРАЛА МЕНЯ ИНОГДА НА ПЛЯЖ, Я БЫ НИКОГДА НЕ ВЫБРАЛСЯ ИЗ ГОРОДА! И Я ЕЩЕ НИ РАЗУ НЕ БЫЛ В ГОРАХ, — сказал он. — Я ДАЖЕ НИ РАЗУ В ЖИЗНИ НЕ КАТАЛСЯ НА ПОЕЗДЕ! ДУМАЕШЬ, МНЕ НЕ ХОЧЕТСЯ ПОЕХАТЬ НА ПОЕЗДЕ В ГОРЫ? — снова завопил он.
Мама остановила машину, обняла и поцеловала Оуэна и еще раз сказала, что он всегда может ездить с нами куда захочет; и я довольно неуклюже положил ему руку на плечо, и мы сидели так, пока он не успокоился настолько, что можно было возвращаться в дом 80 на Центральной улице. Он вошел в дом с заднего хода, прошел мимо комнаты Лидии и горничных, возившихся на кухне, поднялся по задней лестнице мимо комнаты для прислуги в мою ванную. Там он закрылся и набрал полную ванну воды. Перед этим он отдал мне свою мокрую одежду, и я отнес ее горничным, которые тут же принялись ее стирать. Потом мама постучалась к нему и, отвернувшись, просунула в щель руку со стопкой одежды, из которой я давно вырос, — это не были вещи на грудного ребенка, как опасался Оуэн; просто они были очень маленькими.
— Что мы теперь будем с ним делать? — спросила Хестер. Мы все ждали, пока Оуэн присоединится к нам в каморке наверху, — по крайней мере, именно так называли эту комнатенку, когда еще был жив дедушка. Теперь всякий раз, когда к нам приезжали Истмэны, она служила детской.
— Будем делать, что ему захочется, — сказал Ной.
— Мы это уже делали в прошлый раз! — подал голос Саймон.
— Не совсем, — пробормотала Хестер.
— НУ ВОТ, Я ТУТ ПОДУМАЛ, — сказал Оуэн, появившись в дверях «каморки» — еще розовее, чем всегда, с зачесанными назад мокрыми волосами, он казался в буквальном смысле ослепительно чистым. Разутый, в одних гольфах, Оуэн слегка скользил по деревянному полу; ступив на старый восточный ковер, он остановился, поставил одну ногу на другую и, смущенно покачиваясь и переминаясь и время от времени взмахивая руками, как бабочка, заговорил: — Я ПРОШУ ПРОЩЕНИЯ ЗА ТО, ЧТО ТАК ПЕРЕВОЛНОВАЛСЯ. МНЕ КАЖЕТСЯ, Я ЗНАЮ ИГРУ, КОТОРАЯ НЕ БУДЕТ НА МЕНЯ ТАК СИЛЬНО ДЕЙСТВОВАТЬ. И ВАМ, Я НАДЕЮСЬ, НЕ БУДЕТ СКУЧНО, — сказал он. — ВОТ СМОТРИТЕ: КТО-НИБУДЬ ИЗ ВАС СПРЯЧЕТ МЕНЯ — КУДА УГОДНО, ЭТО МОЖЕТ БЫТЬ ЛЮБОЕ МЕСТО, — А ОСТАЛЬНЫЕ ДОЛЖНЫ БУДУТ НАЙТИ. И КТО ПРИДУМАЕТ ТАКОЕ МЕСТО, ЧТО МЕНЯ ПРИДЕТСЯ ИСКАТЬ ДОЛЬШЕ ВСЕГО, — ТОТ И ВЫИГРАЛ. ВЕДЬ ЗДЕСЬ ОЧЕНЬ ЛЕГКО НАЙТИ, КУДА МЕНЯ МОЖНО СПРЯТАТЬ, ПОТОМУ ЧТО ЭТОТ ДОМ ГРОМАДНЫЙ, А Я МАЛЕНЬКИЙ, — добавил Оуэн.
— Чур, я первая, — крикнула Хестер. — Я первая буду его прятать!
Никто не стал спорить, однако потом мы так и не смогли найти, куда она его спрятала. И Ной с Саймоном, да и я сам — все мы думали, что это будет легко: я ведь знал в бабушкином доме каждый уголок, а Ной с Саймоном знали почти все, на что был способен дьявольский ум Хестер. И однако же мы так и не нашли его. Хестер растянулась на диване в «каморке», просматривая старые номера журнала «Лайф», и чем дольше мы искали, тем невозмутимее она делалась. Тем временем наступили сумерки, и я даже высказал ей свои опасения, мол, не засунула ли она его куда-нибудь, где он может задохнуться, или — спустя еще пару часов — не затекли у него от неудобной позы руки и ноги, а может быть, уже начались судороги. Но в ответ на все мои беспокойства Хестер лишь молча отмахивалась, и, когда вышли все мыслимые сроки, нам ничего не оставалось, как сдаться. Тогда Хестер заставила нас спуститься в главный холл и подождать, после чего куда-то ушла и привела безмерно счастливого Оуэна, который шагал без всяких признаков хромоты и дышал совершенно свободно — только волосы слегка примялись, как если бы он спал. Он остался с нами ужинать, а после того, как мы поели, признался, что не прочь переночевать у нас, — мама предложила ему остаться, потому что, сказала она, его одежда еще не совсем высохла.
Но как я ни просил его признаться: «Где она тебя прятала? Ну хоть намекни! Ну скажи хотя бы, в какой части дома? Ну хоть на каком этаже?» — он так и не открыл мне свою тайну. Оуэн был не по-вечернему оживлен, спать, похоже, вообще не собирался, а вместо этого пустился довольно занудно философствовать насчет истинного характера моих братьев и сестры, которых, по его словам, я описывал ему совершенно неверно.
— ТЫ ПРОСТО НЕПРАВИЛЬНО К НИМ ОТНОСИШЬСЯ, — поучал он меня. — НАВЕРНОЕ, ВСЕ ЭТО ИХ, КАК ТЫ НАЗЫВАЕШЬ, БУЙСТВО ОТТОГО, ЧТО ИХ НИКТО НЕ НАПРАВЛЯЕТ. ТЫ ПОЙМИ, КОГДА ВМЕСТЕ СОБИРАЮТСЯ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК, НАДО, ЧТОБЫ ИХ КТО-НИБУДЬ НАПРАВЛЯЛ.
А я лежал и думал: ну, погоди, вот приедем в Сойер, поставят они тебя на лыжи и спустят с горы — может, хоть тогда заткнешься. Не направляет их никто, надо же! Но остановить его сейчас не было никакой возможности, он болтал и болтал, пока у меня не стали слипаться глаза. Я уже давно повернулся к нему спиной и потому не сразу понял, о чем он меня спрашивает:
— ТРУДНО БЕЗ НЕГО ЗАСНУТЬ, КОГДА УЖЕ ПРИВЫК, ПРАВДА?
— Без чего? — встрепенулся я. — К чему это ты привык, Оуэн?
— К БРОНЕНОСЦУ, — ответил он.
С того дня, когда Оуэн познакомился с Истмэнами, у меня в памяти осталось два разных и очень ярких образа Оуэна Мини — оба они стояли у меня перед глазами ночью после того, как маму убило бейсбольным мячом. Я пытался уснуть и не мог. Я лежал в постели и твердо знал, что Оуэн тоже сейчас думает о моей маме, знал, что он думает не только обо мне, но и о Дэне Нидэме и о том, как мы оба будем жить без нее, а если Оуэн думает о Дэне, значит, он не может не думать и о броненосце.
И другая картинка: когда мы с мамой догоняли Оуэна на машине и я видел издалека его дергающуюся фигурку, видел, как он изо всех сил жмет на педали и пытается въехать на Мейден-Хилл; и как он потом выдохся и ему пришлось слезть с велосипеда и вести его рядом с собой остаток пути, — то впечатление создал зыбкий образ того, как, должно быть, выглядел Оуэн теплым летним вечером, когда, выбиваясь из сил, в прилипшем к спине бейсбольным свитере, он ехал домой после злополучного матча. Что-то он скажет родителям о прошедшей игре?
Многие годы уйдут у меня на то, чтобы вспомнить, как я принимал решение, где мне ночевать после той роковой игры — в квартире Дэна Нидэма, куда мы с мамой переехали, когда они поженились (это была преподавательская квартира в одном из общежитий Академии), или мне все-таки лучше провести эту ужасную ночь в моей бывшей комнате в бабушкином доме 80 на Центральной улице. А сколько лет у меня уйдет, чтобы вспомнить все другие подробности того дня!
Как бы там ни было, Дэн Нидэм с бабушкой решили, что мне лучше переночевать в доме на Центральной улице, и я, проснувшись после почти бессонной ночи, лишь постепенно сообразил, что сон, в котором Оуэн Мини убил мою маму бейсбольным мячом, — это не сон, и растерялся, не понимая, где нахожусь. Так в фантастическом романе пробуждается путешественник, случайно забредший в прошлое, — я ведь уже успел привыкнуть просыпаться в своей комнате в квартире Дэна Нидэма.
Однако, словно всего этого было недостаточно, снаружи вдруг послышался шум, который у меня прежде никогда не ассоциировался с домом на Центральной улице; этот шум доносился с нашей подъездной аллеи, а так как окна моей спальни не выходили на подъездную аллею, мне пришлось вылезти из постели и перейти в другую комнату, чтобы узнать, в чем дело. В общем-то, я и так знал. Я много раз слышал этот шум в гранитном карьере Мини; так гудит на малой скорости только огромный тягач с платформой — на нем мистер Мини перевозил гранитные плиты, бордюрные и краеугольные камни и могильные памятники. И точно: по подъездной аллее бабушкиного дома, занимая всю ее ширину, двигался грузовик «Гранитной компании Мини», груженный гранитными плитами и надгробиями.
Легко вообразить возмущение бабушки, если она уже встала и увидела этот грузовик Я будто наяву слышал: «Какая же все-таки бестактность! Не прошло и суток, как умерла моя дочь, и что же он делает — привозит нам могильную плиту? Не удивлюсь, если он уже выбил на ней ее имя!» Сам я именно так и подумал.
Но мистер Мини не стал вылезать из кабины своего грузовика. Вместо этого с другой стороны выскочил Оуэн; он направился к платформе и снял с нее несколько больших картонных коробок, стоявших между гранитными плитами; ясное дело, в коробках лежал не гранит — раз Оуэн смог поднять их. Он отнес их к заднему крыльцу, и я уже ждал, что вот-вот раздастся звонок в дверь. У меня в ушах до сих пор стояло его «ПРОСТИ, Я НЕ ХОТЕЛ!», когда голова моя была закутана спортивной курткой мистера Чикеринга, и как мне ни хотелось сейчас видеть Оуэна, я знал, что разревусь в три ручья, стоит только одному из нас заговорить. И потому я почувствовал неимоверное облегчение, когда понял, что Оуэн не будет звонить в дверь: оставив коробки на крыльце, он бегом вернулся в кабину, и мистер Мини медленно, все на той же первой скорости, выехал на улицу.
В картонных коробках лежали бейсбольные карточки Оуэна — вся его коллекция. Бабушку это ужаснуло, но она еще долго не понимала Оуэна и никак не могла оценить его по достоинству; для нее это был «тот самый мальчишка», или «тот малыш», или просто «тот самый голос». Я знал, что бейсбольные карточки были самым дорогим для Оуэна, чем-то вроде сокровища, — и я тут же понял, как для него изменилось все связанное с бейсболом, впрочем, как и для меня (хотя я и прежде не любил этой игры так, как любил ее Оуэн). Мне было незачем спрашивать его, я знал: ни он, ни я уже никогда не будем играть в Малой лиге и нам обоим предстоит некий обязательный ритуал — мы должны будем выбросить все наши биты, доспехи и мячи, в том числе и те, что затерялись на лужайках возле наших домов (кроме, конечно, того мяча, которому, как я подозревал, Оуэн придал статус реликвии).
Но об этих карточках мне нужно было поговорить с Дэном Нидэмом, ведь они были главным сокровищем Оуэна — по сути, единственным, — а коль скоро бейсбол означал теперь смерть мамы, то чего ради Оуэн отдает мне свои бейсбольные карточки? Может, он просто хочет показать, что умывает руки и отныне больше не участвует в великой американской забаве, или он хочет смягчить мое горе, позволив мне в утешение сжечь эти карточки? В тот день, пожалуй, это и впрямь могло доставить мне удовольствие.
— Он хочет, чтобы ты вернул ему эти карточки, — сказал мне Дэн Нидэм.
Я с самого начала знал, что мама нашла себе классного парня, но лишь на следующий день после ее смерти я понял, какой он умница. Ну конечно, именно этого и ждал от меня Оуэн: он отдал мне свои карточки, чтобы показать, как он жалеет о том, что случилось, и как ему плохо — Оуэн ведь любил мою маму почти так же сильно, как я, в этом не было никаких сомнений; и, отдавая мне все свои карточки, он хотел сказать, что любит меня настолько, что готов доверить мне всю свою знаменитую коллекцию. И все же, естественно, он хочет, чтобы я вернул ее ему!
— Вот давай посмотрим несколько штук, — предложил Дэн Нидэм. — Готов спорить, они сложены в определенном порядке — даже в этих коробках.
Так оно и оказалось; правда, мы с Дэном не сумели понять до конца, по какому принципу Оуэн их разложил, но там была, несомненно, очень продуманная система: например, в алфавитном порядке лежали карточки игроков, но бэттеры — я имею в виду знаменитых бэттеров — лежали, тоже по алфавиту, в отдельной пачке; полевые игроки, имеющие неофициальный титул «золотая перчатка», составляли особую группу; точно так же и собранные вместе питчеры. Кажется, там были даже группы по возрасту, но мы с Дэном не смогли долго разглядывать эти карточки — чуть ли не у каждого второго игрока, что улыбался в камеру, на плече покоилась смертоносная бита.
Сегодня я знаю многих, кто инстинктивно вздрагивает и съеживается при любом звуке, хоть сколько-нибудь напоминающем выстрел или взрыв бомбы, — будь то хлопок глушителя, или стук метлы или лопаты, упавшей на бетонный пол, или фейерверк, устроенный мальчишками в пустом мусорном баке, — и эти мои знакомые сразу закрывают голову руками, готовые (как и все мы сегодня) к теракту или нападению маньяка-одиночки. Но ни меня, ни тем более Оуэна Мини эти звуки нисколько не трогали. Из-за одной неудачно сыгранной бейсбольной партии, из-за одной неловко — и очень необычно — выполненной подачи, из-за какого-то паршивого промаха, одного из миллиона других, мы с Оуэном Мини были обречены всю жизнь вздрагивать от звука совершенно иного рода: от этого всеми любимого, самого американского, самого летнего звука — старого доброго удара биты по бейсбольному мячу!
Итак, я воспользовался советом Дэна Нидэма, что вообще буду потом делать довольно часто. Мы погрузили коробки с бейсбольными карточками Оуэна в машину и стали думать, в какое время лучше подъехать к гранитному карьеру, не привлекая внимания — чтобы не нужно было приветствовать мистера Мини и не беспокоить мрачный профиль миссис Мини в окне, и чтобы нам не пришлось разговаривать с Оуэном. Дэн прекрасно понимал, что я люблю Оуэна и хочу с ним поговорить — больше, чем с кем бы то ни было, — но с этим разговором надо повременить: так будет лучше и мне и Оуэну. Но еще до того, как мы уложили все картонные коробки в машину, Дэн Нидэм спросил меня:
— А что ты ему подаришь?
— Что? — не понял я.
— Чтобы показать, что ты любишь его, — пояснил Дэн. — Он ведь это хотел тебе показать. Что бы ты мог ему подарить?
Я, конечно, знал, что можно отдать Оуэну, чтобы он понял, как я люблю его; я знал, что для него значит мой броненосец, но мне было не совсем ловко дарить Оуэну броненосца на глазах у Дэна Нидэма, который когда-то подарил его мне. И потом: вдруг Оуэн мне его не вернет? Сам-то я лишь с помощью Дэна понял, что мне следует вернуть эти чертовы карточки. Вдруг Оуэн решит, что может оставить броненосца у себя?
— Самое главное, Джонни, — сказал Дэн Нидэм, — ты должен показать Оуэну, что любишь его так, что можешь доверить ему все — не важно, получишь ты это обратно или нет. Надо, чтобы он знал: с этой вещью тебе жалко расстаться. В этом-то вся суть.
— Ну, предположим, я дам ему броненосца, — сказал я. — А вдруг он оставит его у себя?
Дэн Нидэм сел на передний бампер машины. Это был ярко-зеленый «бьюик»-универсал с настоящими деревянными панелями сзади и по бокам, с хромированной радиаторной решеткой, похожей на разинутую пасть какой-то хищной рыбы. Дэн сидел так, что казалось, эта пасть вот-вот проглотит его, и вид у него был такой изможденный, что, судя по всему, он не стал бы сопротивляться. Я не сомневался, что Дэн проплакал всю ночь, как и я, — но, в отличие от меня, он наверняка всю ночь еще и пил. Выглядел он ужасно. Но ответил мне очень терпеливо и осторожно:
— Джонни, мне будет очень приятно, если мой подарок послужит чему-то важному, а если ему выпадет особое предназначение, я буду только рад.
Тогда я впервые задумался о том, что некоторые события или определенные вещи могут быть «важными» или иметь «особое предназначение». До сих пор идея о том, что все на свете имеет смысл, не говоря уже об особом предназначении, казалась мне бредом сумасшедшего. Тогда я не был, что называется, верующим, а сейчас я верую; я верю в Бога, верю в то, что некоторые события и определенные вещи имеют «особое предназначение». Я соблюдаю все церковные праздники, которые только самые старомодные англиканцы называют «красными днями». Совсем недавно был такой «красный день», когда у меня был повод подумать об Оуэне Мини — 25 января 1987 года. Об Оуэне мне напомнили чтения из Библии, приуроченные ко дню святого апостола Павла. Господь говорит Иеремии:
Прежде нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде нежели ты вышел из утробы, Я освятил тебя: пророком для народов поставил тебя.
Но Иеремия отвечает, что он не умеет говорить, ибо «еще молод». И тогда Господь развеивает его сомнения насчет этого. Господь говорит:
…не говори: «я молод»; ибо ко всем, к кому пошлю Я тебя, пойдешь, и все, что повелю тебе, скажешь.
Не бойся их; ибо Я с тобою, чтоб избавлять тебя, сказал Господь.
Затем Господь касается уст Иеремии и говорит:
…вот, Я вложил слова Мои в уста твои.
Смотри, Я поставил тебя в сей день над народами и царствами, чтоб искоренять и разорять, губить и разрушать, созидать и насаждать.
Да, именно в «красные дни» я особенно много думаю об Оуэне; иногда он у меня просто из головы не идет — вот тогда-то я и пропускаю воскресную службу, бывает, и не одну, а еще стараюсь не притрагиваться некоторое время к своему молитвеннику. Мне кажется, обращение святого Павла действует на новообращенных вроде меня особым образом.
Да и как я могу не думать об Оуэне, читая послание Павла к Галатам, то место, где Павел говорит: «Церквам Христовым в Иудее лично я не был известен, а только слышали они, что гнавший их некогда ныне благовествует веру, которую прежде истреблял, — и прославляли за меня Бога»?
Как знакомо мне это чувство! Я верую в Бога благодаря Оуэну Мини.
Дэну Нидэму я верил и отдал Оуэну броненосца. Я положил его в коричневый бумажный пакет, который вложил в другой точно такой же; я не сомневался, Оуэн поймет, что лежит там внутри, еще прежде чем откроет пакеты, однако я на минуту представил себе, как перепугается его мать, если вдруг заглянет в них первой, но потом рассудил, что, в конце концов, это не ее дело.
Нам с Оуэном было всего одиннадцать; мы еще не умели по-другому выразить наши чувства после того, что произошло с мамой. Он отдал мне свои бейсбольные карточки, но хотел, чтобы я их ему вернул; а я отдал ему свое чучело броненосца, которое определенно рассчитывал получить обратно — и все из-за полной невозможности высказать друг другу, что мы на самом деле чувствуем. Каково это — с такой невероятной силой ударить по мячу, а потом осознать, что этот мяч убил маму твоего лучшего друга? Каково это — видеть маму, неловко распластавшуюся на траве, и слышать, как придурковатый полицейский инспектор жалуется, что не может найти дурацкий бейсбольный мяч, называя его «орудием убийства»? Говорить о таких вещах мы с Оуэном не могли — по крайней мере тогда. Потому-то мы и обменялись друг с другом самым дорогим, что имели, в надежде, что оно к нам вернется. Если подумать, не так уж все это и глупо.
Оуэн возвратил броненосца на день позже, чем я рассчитывал: он продержал его у себя ночь, следующий день и еще ночь — на целую ночь дольше, чем следовало бы. Но все же вернул его. Снова услышал я рев приближающегося на самой малой скорости грузовика-тягача; снова рано утром, прежде чем приступить к своей нелегкой работе, мистер Мини подъехал к дому номер 80 на Центральной улице. Коричневые пакеты появились на крыльце у задней двери; я подумал, что небезопасно оставлять броненосца на ступеньках, учитывая неразборчивость в еде пресловутого Лабрадора, принадлежавшего нашему соседу мистеру Фишу. Потом я вспомнил, что Сагамора уже нет в живых.
Но вслед за этим я испытал сильнейшее негодование: у броненосца на передних лапах не было когтей — самой важной и впечатляющей части его причудливого тела! Оуэн вернул броненосца, но оставил у себя его когти! Н-да, дружба, конечно, одно дело, но броненосец — совсем другое. Я был до того возмущен, что пришлось советоваться с Дэном Нидэмом. Дэн, как всегда, был готов немедленно меня выслушать. Он присел на краешек моей кровати, пока я, размазывая сопли и слезы, рассказывал ему о своей беде: без передних когтей броненосец больше не мог стоять прямо — он валился вперед, утыкаясь рыльцем в землю. Как бы я его ни ставил, несчастное создание принимало позу молящегося — не говоря уж о том, что оно превратилось в жалкого калеку. Я был потрясен тем, как со мной обошелся мой лучший друг, но Дэн Нидэм мне объяснил: Оуэн Мини этим выразил свое ощущение того, что он сделал со мной, да и с собой тоже: ведь происшедшее навеки искалечило и исковеркало нас обоих.
— Твой друг невероятно оригинален, — сказал Дэн Нидэм с неподдельным уважением в голосе. — Неужели ты не видишь, Джонни? Если бы он мог, он бы отрубил себе руки ради тебя — вот что он чувствует после того, как взял ими ту биту и ударил ею по мячу. И это чувствуем все мы — и ты, и я, и Оуэн. Мы потеряли часть самих себя. — С этими словами Дэн взял изуродованного броненосца и начал экспериментировать с ним на моем ночном столике, пытаясь, как я уже пытался чуть раньше, найти для него такое положение, в котором он мог бы стоять или хотя бы лежать с мало-мальским удобством или достоинством, — но все тщетно. Бедное животное было изувечено окончательно, оно сделалось инвалидом. И куда Оуэн пристроил эти когти? Что за ужасный запрестольный образ он соорудил? Может, они теперь обхватывают смертоносный бейсбольный мяч?
Стараясь придать броненосцу более или менее приемлемый вид, мы с Дэном порядком разволновались, но в том-то все и дело, пришел к заключению Дэн: никакой приемлемости быть уже не может. Того, что случилось, принять невозможно! И с этим отныне придется жить.
— Как умно! Нет, в самом деле, это совершенно оригинально, — все бормотал и бормотал Дэн, пока не уснул на второй кровати в моей комнате, на которой столько раз спал Оуэн. Я укрыл его: пусть спит. Когда бабушка пришла поцеловать меня и пожелать спокойной ночи, она поцеловала и Дэна. Потом при слабом свете ночника я обнаружил, что если чуть выдвинуть верхний ящик ночного столика, то броненосца поставить можно туда так, чтобы он казался чем-то совсем иным. Выглядывая из ящика наполовину, броненосец походил на некого морского обитателя, у которого есть только голова да туловище; я представлял себе, что на том месте, где раньше были когти, теперь пробиваются еле заметные ласты.
Уже почти уснув, я вдруг понял: все, что Дэн говорил о намерениях Оуэна, верно. Как же много значило в моей жизни, что Дэн Нидэм почти никогда не ошибался! С уолловской «Историей Грейвсенда» я как следует познакомился только в восемнадцать лет, когда сам прочел ее целиком; однако те места, которые Оуэн Мини считал «важными», были знакомы мне гораздо раньше. Засыпая, я вспомнил все, что сказал мне Дэн Нидэм, и вдруг понял сущность своего нынешнего броненосца. Ведь Оуэн отнял у него когти, чтобы он стал похож на тотем Ватахантауэта, на трагического и загадочного безрукого человека, — и хватило же индейцам мудрости понимать, что все одухотворено и у всего есть собственная душа!
Именно Оуэн Мини сказал мне однажды, что только белый человек со своим самомнением мог подумать, будто лишь у людей есть душа. По словам Оуэна, Ватахантауэту было виднее. Ватахантауэт верил, что и у животных есть душа, и даже у замызганной и измученной реки Скуамскотт — и у той есть своя душа; Ватахантауэт знал, что земля, которую он продал моим предкам, просто-таки кишела разными духами. Камни и скалы, которые белый человек вынужден был убрать, чтобы расчистить место для полей, стали навечно потерявшими покой духами. Были духи деревьев, их белый человек срубил, чтобы построить себе жилище — в этих домах поселились другие духи, взамен тех, что отлетели прочь от этих домов, как дым от горящих дров. Ватахантауэт, возможно, стал последним жителем Грейвсенда в штате Нью-Хэмпшир, понимавшим настоящую цену всего сущего. Пожалуйста, берите мою землю! И руки мои вместе с ней!
У меня уйдет много лет на то, чтобы постичь все, о чем думал Оуэн Мини, — в ту ночь я не слишком хорошо понимал его. Сейчас я знаю, что броненосец поведал мне все, о чем думал Оуэн Мини, хотя сам Оуэн рассказал мне это, когда мы уже учились в Грейвсендской академии. Лишь тогда я понял, что Оуэн Мини уже давно передал мне свои мысли — с помощью броненосца. Вот что говорил мне Оуэн (и броненосец): «БОГ ВЗЯЛ ТВОЮ МАМУ. МОИ РУКИ СТАЛИ ОРУДИЕМ ЭТОГО. БОГ ВЗЯЛ МОИ РУКИ. ТЕПЕРЬ Я — ОРУДИЕ В РУКАХ БОЖЬИХ».
Ну разве могло мне прийти в голову, что одиннадцатилетний мальчишка может рассуждать подобным образом? Меньше всего мог я подумать, будто Оуэн Мини — Избранник, — даже то, что Оуэн считает себя одним из Призванных, сильно удивило бы меня. Увидев его в воздухе над нашими головами в воскресной школе, вы бы нипочем не догадались, что он в этот момент выполняет Божье Веление. К тому же вспомните — вынесем Оуэна за скобки, — в одиннадцать лет я вообще не верил ни в каких-то «Избранных», ни в то, что Господь «призывает» кого-то для исполнения своей воли или раздает кому-то «Веления». Что до веры Оуэна, будто он — «орудие в руках Божьих», то я не знал о других свидетельствах, на которых зиждется его убежденность в своей особой миссии. Ибо уверенность Оуэна, что Господь неким образом предопределяет каждый его шаг, происходила из большего, нежели один-единственный неудачный удар бейсбольной битой. Вы еще убедитесь в этом.
Сегодня, 30 января 1987 года, в Торонто идет снег; по мнению моей собаки, во время снегопада Торонто меняется к лучшему. Я люблю выгуливать пса, когда идет снег, — меня заражает бурный собачий восторг. Он всегда бежит устанавливать свои территориальные права на водохранилище Сент-Клэр; дурачок, думает, наверное, что первым из всех собак решил здесь облегчиться, — заблуждение простительное благодаря девственно-чистому снегу, покрывающему мириады собачьих какашек, которыми славятся окрестности водохранилища.
Во время снегопада часовая башня Верхнеканадского колледжа кажется башенкой над зданием подготовительной школы в каком-нибудь городке Новой Англии. Когда снег не идет, машин и автобусов на прилегающих улочках становится больше, и гудят они громче, и центр Торонто делается ближе. А в снегопад часовая башня Верхнеканадского колледжа — особенно со стороны Килбарри-роуд или ближе, с Фрайбрук-роуд, — напоминает мне часовую башню главного здания Грейвсендской академии, элегантную и угрюмую.
Когда идет снег, в облике улицы Рассел-Хилл-роуд, на которой я живу, появляется что-то новоанглийское; вообще-то в Торонто не в чести белые деревянные дома с темно-зелеными или черными ставнями, но ведь дом моей бабушки на Центральной улице построен из кирпича — и в Торонто тоже предпочитают кирпич и камень. Жители Торонто питают необъяснимую склонность украшать свои каменные и кирпичные дома, а особенно — наличники, и на ставнях они вырезают всякие там сердечки и кленовые листья, но снег все равно скрывает все эти финтифлюшки. А в некоторые дни, такие как сегодня, когда снег падает влажный и тяжелый, белыми становятся даже кирпичные дома. Торонто — город сдержанный, но не строгий; Грейвсенд — строгий, но вместе с тем нарядный; Торонто нарядным вряд ли назовешь, но, покрытый снегом, он чем-то напоминает Грейвсенд — и тогда становится одновременно и нарядным и строгим.
Из окна моей спальни на Рассел-Хилл-роуд мне видны и церковь Благодати Господней на Холме, и капелла школы епископа Строна. Как это знаменательно: человек, чье детство делили между собой две разные церкви, проживает свою взрослую жизнь с видом на еще две! Но сейчас меня это вполне устраивает: обе церкви — англиканские. Холодные серые камни церкви Благодати Господней и школы епископа Строна под снегом тоже выглядят не так мрачно.
Моя бабушка любила говорить, что снег «исцеляет» — что он способен исцелить все на свете. Точка зрения, типичная для янки: если выпало много снега, тебе от этого должно быть хорошо. В Торонто мне от этого хорошо. Как и ребятишкам, что катаются на санках у водохранилища Сент-Клэр; они тоже наводят меня на мысли об Оуэне — наверное, потому, что в моей памяти он остался одиннадцатилетним, а в свои одиннадцать он был ростом с пятилетнего ребенка. Но мне, пожалуй, не следует чересчур доверяться снегу; слишком многое напоминает мне об Оуэне.
В Торонто я избегаю читать американские газеты и журналы и смотреть американское телевидение — да и американцев тоже сторонюсь. Но Торонто не слишком далек от Америки. Не далее как позавчера — 28 января 1987 года — «Глоб энд мейл» дала на первой полосе полный текст послания президента Рональда Рейгана конгрессу о положении в стране. Поумнею я когда-нибудь или нет? Когда я натыкаюсь на что-нибудь подобное, я знаю, мне лучше не читать этого, а просто взять в руки молитвенник. Нельзя поддаваться гневу; но, прости меня, Господи, я все-таки читаю послание о положении в стране. Я уже почти двадцать лет живу в Канаде, но некоторые из моих безумных соотечественников по-прежнему приводят меня в умиление.
«Нельзя допустить укрепления позиций Советского Союза в Центральной Америке», — сказал президент Рейган. Он также заявил, что не пожертвует своим планом размещения в космосе ядерных боеголовок — милой его сердцу программой «звездных войн» — ради соглашения с Советским Союзом по ядерным вооружениям. Он даже сказал, что «ключевым вопросом повестки дня на переговорах между Соединенными Штатами и СССР» должно быть «требование более ответственного поведения Советского Союза на мировой арене». Можно подумать, Соединенные Штаты — прямо-таки образец «ответственного поведения на мировой арене»!
Мне кажется, президент Рейган может позволить себе говорить такое только потому, что знает: американцы никогда не привлекут его к ответственности за эти слова; только история может привлечь вас к ответственности, а я уже говорил, что американцы, на мой взгляд, в истории не слишком сильны. Многие ли из них помнят хотя бы события своей собственной недавней истории? Разве двадцать лет назад — это давно? Помнят ли они 21 октября 1967 года? На улицы Вашингтона тогда вышло пятьдесят тысяч участников антивоенной демонстрации, и одним из них был я; это называлось «Марш на Пентагон» — помните? А два года спустя — в октябре шестьдесят девятого — в Вашингтоне снова было пятьдесят тысяч демонстрантов; они несли в руках фонарики и плакаты, призывающие к миру. В Бостоне выступило сто тысяч, а в Нью-Йорке — двести пятьдесят; и они тоже требовали мира. Рональд Рейган тогда еще не успел вогнать в оцепенение все Соединенные Штаты, но ему уже удалось погрузить в спячку Калифорнию; он заявил, что те, кто протестует против войны во Вьетнаме, «оказывают помощь и поддержку нашему врагу». Став президентом, он так и не понял, кто наш враг.
Теперь мне кажется, Оуэн Мини всегда знал это; он вообще все знал.
В феврале 1962 года мы учились в выпускном классе Грейвсендской академии; мы тогда подолгу смотрели телевизор в доме номер 80 на Центральной. Президент Кеннеди заявил: в случае чего американские советники во Вьетнаме на огонь ответят огнем.
— НАДЕЮСЬ, МЫ СОВЕТУЕМ ТЕМ, КОМУ НАДО, — заметил Оуэн Мини.
Той весной, менее чем за месяц до выпускных экзаменов в Грейвсендской академии, по телевизору показали карту Таиланда; туда отправляли пять тысяч американских морских пехотинцев и пятьдесят реактивных истребителей — «в ответ на коммунистическую экспансию в Лаосе», как сказал президент Кеннеди.
— НАДЕЮСЬ, МЫ СОЗНАЕМ, ЧТО ДЕЛАЕМ, — сказал Оуэн Мини.
Летом 1963 года — мы тогда закончили первый курс университета — буддисты во Вьетнаме выступили с демонстрациями; прошла волна мятежей. Нам с Оуэном довелось увидеть наши первые жертвы — по телевизору. Правительственные войска Южного Вьетнама под предводительством Нго Динь Зьема, избранного президентом, разгромили несколько буддийских храмов; это произошло в августе. Чуть раньше, в мае, брат Зьема, Нго Динь Ню, в ведении которого находились войска тайной полиции, разогнал буддийское праздничное богослужение. Тогда были убиты восемь детей и одна женщина.
— ЗЬЕМ — КАТОЛИК, — сообщил тогда Оуэн Мини. — КАК КАТОЛИК МОЖЕТ БЫТЬ ПРЕЗИДЕНТОМ В БУДДИЙСКОЙ СТРАНЕ?
Это было тем самым летом, когда Генри Кэбот Лодж стал послом США во Вьетнаме; тем самым летом, когда Лодж получил из Госдепартамента телеграмму, в которой ему указывалось, что Соединенные Штаты «не намерены больше терпеть вмешательства» Нго Динь Ню в политику президента Зьема. Через два месяца произошел военный переворот, южновьетнамское правительство Зьема свергли, а на следующий день и Зьем, и его брат Ню были убиты.
— ПОХОЖЕ, МЫ ВСЕ-ТАКИ СОВЕТУЕМ НЕ ТЕМ, КОМУ НАДО, — сказал Оуэн.
А следующим летом, когда мы увидели по телевизору сторожевые катера Северного Вьетнама в Тонкинском заливе — за два дня они атаковали два американских эсминца, — Оуэн сказал:
— НЕУЖЕЛИ МЫ ДУМАЕМ, ЧТО ЭТО ВСЕ КИНО?
Президент Джонсон обратился к конгрессу с просьбой дать ему полномочия, чтобы «предпринять все необходимые меры для отражения вооруженного нападения на войска Соединенных Штатов и предотвращения дальнейшей агрессии». Тонкинская резолюция была единогласно одобрена нижней палатой — 416 голосов «за», ни одного «против». Потом она прошла через сенат при соотношении голосов 88 к 2. Но Оуэн Мини задал тогда бабушкиному телевизору вопрос
— ЭТО ЧТО ЖЕ, ЗНАЧИТ, ПРЕЗИДЕНТ МОЖЕТ ОБЪЯВИТЬ ВОЙНУ, НЕ ОБЪЯВЛЯЯ ЕЕ?
В тот новогодний вечер — я помню, Хестер тогда выпила лишнего, и ее рвало — численность личного состава американских вооруженных сил во Вьетнаме едва ли превышала двадцать тысяч человек, и убили из них всего человек десять или около того. К тому времени, когда конгресс отменил Тонкинскую резолюцию — а случилось это в мае 1970 года, — во Вьетнаме находилось уже больше полумиллиона американских солдат и больше сорока тысяч погибло. Оуэн Мини заметил неладное еще в 1965-м.
В марте американские военно-воздушные силы начали операцию «Раскаты грома» — удары наносились по отдельным объектам в Северном Вьетнаме, чтобы остановить поток поставок на Юг, — и тогда же во Вьетнаме высадились первые пехотные части США.
— КОНЦА ЭТОМУ ПОКА НЕ ВИДНО, — сказал Оуэн. — И НИЧЕМ ХОРОШИМ ЭТО УЖЕ НЕ КОНЧИТСЯ.
К Рождеству президент Джонсон приостановил операцию «Раскаты грома»; бомбардировки прекратились. Но через месяц возобновились, и комитет сената по международным делам начал слушания по этой войне, — они транслировались по телевидению в прямом эфире. Тут уже и моя бабушка заинтересовалась.
Осенью 1966-го было объявлено, что операция «Раскаты грома» «должна замкнуться над Ханоем»; но Оуэн Мини тогда сказал:
— Я ДУМАЮ, ХАНОЙ С ЭТИМ СПРАВИТСЯ.
А помните операцию «Тигровая акула»? А как насчет операции «Пресс — Белое крыло — Тханьфонг-II»? После нее «подтвержденные потери противника» составили 2389 человек. А потом была операция «Пол Ревир-Тханьфонг-14» — не такая удачная, «подтвержденные потери противника» — всего 546 человек. А операция «Маенгхо-6» — помните такую? Тогда «подтвержденные потери противника» составили 6 161 человек.
К концу 1966 года общее число погибших в боевых действиях американских солдат достигло 6 644 человек; и не кто иной, как Оуэн Мини, напомнил, что это на 483 человека больше, чем «потери противника» в операции «Маенгхо».
— Как ты все это помнишь, Оуэн? — спрашивала его моя бабушка.
Генерал Уэстморленд запрашивал из Сайгона «свежее подкрепление»; Оуэн помнил и об этом. А Госдепартамент заявлял и уверял Дин Раск — а вы помните такого? — будто мы «побеждаем в войне на истощение».
— В ПОДОБНОЙ ВОЙНЕ МЫ ПОБЕДИТЬ НЕ МОЖЕМ, — сказал Оуэн Мини.
К концу 67-го во Вьетнаме находилось пятьсот тысяч солдат США. Тогда-то генерал Уэстморленд и сказал: «Мы достигли важного этапа, когда можно говорить о том, что конец уже не за горами».
— КОНЕЦ ЧЕГО? — вопрошал Оуэн Мини генерала на телеэкране. — А ЧТО СТАЛО СО «СВЕЖИМ ПОДКРЕПЛЕНИЕМ»? ИЛИ ВСЕ УЖЕ ЗАБЫЛИ ПРО «СВЕЖЕЕ ПОДКРЕПЛЕНИЕ»?
Мне сегодня кажется, что Оуэн помнил все; все знать — это еще и все помнить.
А помните операцию «Тет» в январе шестьдесят восьмого? Тет — традиционный вьетнамский праздник, вроде нашего Рождества и Нового года; и на этой войне в период праздников обычно прекращали огонь. Но в тот год войска Северного Вьетнама атаковали более сотни южновьетнамских городов, в их числе больше тридцати центров провинций. Это был год, когда президент Джонсон объявил, что не будет переизбираться на новый срок, — помните? Это был год, когда убили Роберта Кеннеди, — припоминаете? Это был год, когда президентом стал Ричард Никсон; может, вы и его еще помните. И в следующем, 1969 году — когда Рональд Рейган сказал, что те, кто протестует против войны во Вьетнаме, «оказывают помощь и поддержку нашему врагу», — во Вьетнаме все еще оставалось полмиллиона американцев. Я никогда не был в их числе.
Во Вьетнаме служило также больше тридцати тысяч канадцев. И почти столько же американцев за время войны во Вьетнаме уехало в Канаду; я был одним из них — одним из тех, кто остался тут. К марту 1971 года — лейтенанта Уильяма Келли тогда уже признали виновным в массовом преднамеренном убийстве — я получил статус иммигранта с видом на жительство и обратился за предоставлением гражданства. В Рождество 1972-го президент Никсон бомбил Ханой; налет длился одиннадцать дней, было сброшено больше сорока тысяч тонн фугасных бомб. Оуэн оказался прав: Ханой с этим справился. Да и был ли Оуэн вообще когда-нибудь неправ? Я помню, например, что он сказал об Эбби Хоффмане — помните Эбби Хоффмана? Был такой парень, он пытался «подорвать основы» Пентагона; эдакий шут гороховый. Этот тип создал Международную партию молодежи, их еще называли «йиппи». Он очень активно выступал с антивоенными протестами и одновременно — с хамскими, глумливыми и пошлыми заявлениями, которые полагал революционными.
— ИНТЕРЕСНО, КОМУ, ЭТОТ ПРИДУРОК ДУМАЕТ, ОН ПОМОГАЕТ? — сказал Оуэн.
Не кто иной, как Оуэн Мини, помог мне избежать Вьетнама — такой фокус мог устроить только он.
— ПУСТЬ ЭТО БУДЕТ МОИМ МАЛЕНЬКИМ ПОДАРКОМ ТЕБЕ, — так он выразился.
Мне всякий раз становится стыдно, когда я вспоминаю, как рассердился на него из-за броненосца. Видит Бог, если даже Оуэн и отнял у меня что-то в жизни, все равно он дал мне больше, — даже при том, что он отнял у меня маму.