71. Антония снова поет
Винтовку и патроны присвоил Алекси. Тщательно вычистив и смазав, он прибавил ее к своему тайному складу оружия в платяном шкафу. У него уже были очень маленький «дерринджер», старый итальянский пистолет и несколько патронов к нему, а теперь и эта замечательная винтовка – одна из лучших снайперских. Его любимый лозунг поменялся на «Нам нечего терять, кроме своей собственности», и никакой взломщик или коммунистический фанатик не сможет забраться к нему или начать революцию, застав его врасплох. Он по-прежнему не подстригал ногти на ногах, но избавил тещу от штопки, выбрасывая дырявые носки. Несмотря на то, что он стал еще толще и потливее, они с Антонией (которую он тоже называл «Кискисой») были больше влюблены друг в друга, чем когда-либо, – их теперь объединяла общая любовь к предприятиям, занявшим место братиков и сестричек для их сына.
Что до Пелагии, то Яннис никогда не видел, чтобы она так много плакала. Бабушки – создания сентиментальные и могли расплакаться, когда им дашь найденную на берегу ракушку, но такой рев в течение недели был выше его понимания.
Сначала она прижала к груди мандолину и завела: «О, Антонио, mio carino, о, Антонио!» Лицо у нее дрожало от переживаний, слезы капали из глаз и взрывались фонтанчиками на плитках пола, катились по щекам и исчезали за воротником в морщинистой ложбинке между сбившихся набок грудей. Потом она подхватила пачку бумаг на итальянском, прижала ее к груди, подвывая: «О, Карло, mio poverino, о, Карло!» Затем ухватила пачку на греческом, и пошло: «О, папас, о, папакис!», потом притиснула к груди вышитое покрывало и, стукая себя ладонью по виску, запричитала: «О, жизнь моя несчастная, тебя и не было, о, Господь на небесах, о, жизнь моя, всегда одинешенька и все время ждать, о-о!..» – а затем начала все сначала с мандолиной, целуя и обнимая ее, словно ребенка или кошку. Она снова и снова ставила старые исцарапанные пластинки, неистово крутя заводную ручку и использовав все запасные иголки из маленького отделения сбоку, потому что каждую можно было использовать только один раз, и на всех пластинках из далекого далека подернутым дымкой голосом пела на немецком женщина. Одна ему понравилась – под названием «Лили Марлен», – ее очень хорошо было насвистывать, когда идешь по улице. Пластинки были очень толстые, не гнулись, а посередке у них была маленькая красная наклейка. «Почему у вас не было кассет?» – спрашивал он. Она не отвечала, потому что крутила в руках складной нож, который когда-то подарила отцу, или читала стихи из книжки Ласкаратоса, которую отец подарил в ответ, и звучание поэзии наполняло ей душу, как когда-то в дни умершего и незапечатленного мира.
Яннис изо всех сил утешал бабушку. Он садился ей на колени, для чего был несколько великоват, и утирал ей слезы промокшим носовым платком. Он мужественно перенес бесчисленные прижиманья, от которых потрескивали ребра, и недоумевал, как это можно было так сильно любить старую женщину с обвисшими щеками и подбородком, с варикозными венами и седыми волосами – такими жидкими, что сквозь них проглядывала розовая кожа. Он терпеливо стоял рядом, пока бабушка снова и снова просматривала альбом с фотографиями, повторяя одно и то же, теми же словами, водя по снимкам покрытыми пигментными пятнами пальцами: «Это твой прадедушка. Он был доктором, ты знаешь, и он погиб, спасая нас во время землетрясения; а это – Дросула, она была нам вроде тетушки, ты ее не знал, и она была такая большая и некрасивая, но самый хороший человек на свете; а это – старый дом, до того как он развалился; а вот, смотри, это я молодая, ты можешь поверить, что я была такой красивой? и я держу лесную куницу, она жила у нас, Кискиса, такая забавная; а вот это – сын Дросулы, Мандрас, правда красивый? он был рыбаком, и я была с ним когда-то помолвлена, но он плохо кончил, упокой Господь его душу; а вот это – твоя прабабушка, которая умерла, когда я была такой маленькой, что почти не помню ее, у нее был туберкулез, и отец не смог спасти ее; а это – мой отец, когда он был моряком, какой молодой! Господи Боже мой, какой молодой! весь такой счастливый, полный жизни, правда? Ты знаешь, он спас нас во время землетрясения. А это – Гюнтер Вебер, немецкий мальчик, я не знаю, что с ним стало; а это – Карло, который был такой же большой, как кирьос Велисарий, и это он похоронен у старого дома, он был такой добрый, и у него была своя печаль, о которой он никогда не говорил; а это – мальчики из «Ла Скалы», поют, все пьяные, а это – наша олива, до того как она раскололась; а это – Коколис и Стаматис, я столько смешного могу про них рассказать, старые враги, вечно спорили про короля и коммунизм, но самые лучшие друзья; а это – Алекос, знаешь, он до сих пор жив, старше Мафусаила, все еще приглядывает за своими козами; это Пелопоннес с вершины горы Энос, а это – вид на Итаку, если повернуться вокруг себя на том же месте; а это – Антонио, он лучше всех на свете играл на мандолине, и я собиралась выйти за него, но его убили, и, говоря между нами, я так и не оправилась от этого, и это его призрак приходит к повороту у старого поселка, а потом исчезает…» – Бабушка замолкала из-за слез. – «…а это Антонио и Гюнтер Вебер валяют дурака на берегу, а что до той голой женщины, я не знаю, кто это, но у меня есть на этот счет кой-какие подозрения; а это Велисарий поднимает мула, невероятно, правда? ты только посмотри на эти мускулы; а это – отец Арсений, когда он был очень толстым, во время войны он все худел и худел, а потом совсем пропал, и никто не знает, куда; удивительно, правда? это – старая кофейня, где папас, твой прадедушка, обычно прятался, когда был мне для чего-нибудь нужен, и знаешь что? – я была первой женщиной, которая туда вошла…»
Яннис вглядывался в эти размытые лица из древнего прошлого, и жуткое ощущение охватывало его. Очевидно, в старину не существовало никаких красок, и все было в разных оттенках серого, но дело даже не в этом. Беспокоило его то, что все снимки сделаны в настоящем; в настоящем, которое прошло. Как же настоящее может не быть настоящим? Как же это получилось, что остались от такой бурной жизни только маленькие квадратики испятнанной бумаги с картинками на них?
– Йиа, а я умру?
Пелагия взглянула на него.
– Все умирают, Янни. Кто-то умирает молодым, кто-то старым. Скоро и я умру, но я хоть пожила. Умрешь и ты, и кто-то придет на твое место. «Живому на сей плодородной земле должный срок отпущен Бессмертными». Вот что говорит Гомер. Не считая рождения, это – единственная вещь, в которой у нас нет выбора. Когда-нибудь, надеюсь, когда ты будешь очень старым, ты тоже умрешь, поэтому не бери пример с меня. Делай всё, что можешь, пока в силах. Когда я умру я хочу только, чтобы ты помнил обо мне. Как думаешь – будешь помнить? Ох, прости, Янни, я не хотела тебя огорчить! Ну, не надо, не плачь. О Господи! Я и забыла, какой ты еще маленький…
Яннис упрашивал Антонию достать ему струны для мандолины, от которой она получила свое имя, и та обещала поискать, когда поедет в Афины. Алекси обещал ему купить их, когда поедет в Неаполь, навестить который все не находилось повода. Пелагия отвезла Янниса на автобусе в Аргостоли и купила ему струны в музыкальном магазине в одном из переулков, поднимавшихся к холму под прямым углом к главной улице. «Я очень люблю твоих родителей, – сказала она Яннису, – но они не замечают того, что у них прямо под носом. Афины и Неаполь! Что за чепуха!»
В «Таверне Дросулы» Спиро тщательно вычистил и протер мандолину. Натерев карандашный грифель, он насыпал его в колки и прокручивал их, пока они не стали вращаться без писков, скрипов, задержек и всяких заеданий. Он показал мальчику, как пропускать верхний конец струны через серебряный струнодержатель, захлестывая петлю с красочными пушистыми шариками на нужной зацепке. Показал, как наматывать струну через дырочку в колке так, чтобы не лопнула, и как устанавливать ее в прорезях кобылки и головки, сначала наскребя графита и в них, чтобы легче было настраивать.
Он показал, как нужно медленно настраивать каждую струну, переходя по очереди от одной к другой и возвращаясь к началу. Продемонстрировал, как пользоваться гармонией для определения верного местоположения кобылки, объяснил принцип настройки каждой струны по верхней паре струн, прижатых на седьмом ладу, и начал играть. Он исполнил три простых аккорда, чтобы пальцы привыкли к более узкому грифу мандолины, а затем низвергнулся каскадом быстрых тремоло вниз по гамме.
Янниса это захватило так же надежно, как зацеплены в струнодержатели струны со своими необычными пушистыми шариками. Он благоговейно усвоил все наставления Спиро о том, чтобы не оставлять ее на солнце, в сырости и холоде зимой, не ронять, регулярно протирать специальной полировкой, какая применяется для бузуки, спускать струны перед хранением, настраивать на полтона выше, чтоб быстрее вытянулись… Спиро серьезно сказал ему, что он держит в руках самую большую драгоценность из всех, какой когда-либо будет владеть, и это пробудило в нем трепет и благоговение, которых он никогда не испытывал даже в церкви, когда его затаскивала туда Пелагия. Только Спиро и бабушке разрешал он дотрагиваться до нее и приходил в бешенство, если вдруг кто-то ее стукал.
Самое любопытное: хотя она потребовалась ему, чтобы, повзрослев, он мог производить впечатление на девушек, ко времени, когда ему исполнилось тринадцать и он стал уже вполне приличным исполнителем, Яннис обнаружил, что девчонки – чистой воды убыток. Их труднопереносимым жизненным призванием было расстраивать, раздражать и обладать штучками, которых хотелось, но которыми они не желали одаривать. По сути они были злобными и капризными маленькими чужачками. И так было, пока ему не исполнилось семнадцать, а у бабушки не началась ее неудержимо фривольная вторая молодость, и когда он встретил одну девушку, заставившую его разрываться от страстного желания, ту, которая останавливалась неподалеку послушать, как он заставляет Антонию петь.