69. Пушинка к пушинке, и выйдет перинка
Примерно в это время начали приходить со всего света таинственные открытки, написанные на довольно ломаном греческом. Одна пришла из Санта-Фе, и в ней говорилось: «Тебе понравилось бы здесь. Все дома сделаны из ила». Из Эдинбурга: «Ветер наверху замка сбивает с ног». Из Вены: «Тут есть статуя русского солдата, и все называют ее „Памятник Неизвестному насильнику“». Из Рио-де-Жанейро: «Время карнавала. Улицы полны мочи и душераздирающе красивых девушек». Из Лондона: «Сумасшедшие люди, ужасный туман». Из Парижа: «Нашел магазинчик, где продаются только грыжевые подвязки и бандажи». Из Глазго: «По колено в саже и валяющихся пьяных». Из Москвы: «В метро произведения искусства». Из Мадрида: «Очень жарко. Все спят». Из Кейптауна: «Хорошие фрукты, отвратительные макароны». Из Калькутты: «Зарылся в пыли. Ужасный понос».
Первый ее мыслью было, что морская душа отца принялась навещать любимые чужеземные края и посылает ей весточки с того света. Но едва ли Москва находится у моря. Второй мыслью было: открытки могут быть от Антонио.
Но он тоже умер, к тому же недостаточно знал греческий, чтобы читать и писать на нем, и с какой стати будет он носиться по всему свету от Сиднея до Киева, даже если жив? Может, эти анонимные открытки – от кого-то, с кем она переписывалась, пока писала «Историю»? Озадаченная, но заинтригованная и довольная, она перехватила резинками свою коллекцию причудливых открыток и засунула ее в коробку.
«У тебя есть тайный дружок», – утверждала Антония, кого такая возможность радовала и забавляла, поскольку позволяла отвлечь внимание от собственного романа, от которого и Пелагия, и Дросула пытались ее отговорить.
Они встретились, когда Антония подрабатывала на карманные расходы, помогая подавать кофе в оживленном кафе на площади в Аргостоли. В сквере расположился шумный духовой оркестр из Ликзури, и господину, о котором идет речь, пришлось подняться и прокричать свой заказ в ухо молоденькой девушке. В тот же момент он осознал, что это – удивительно привлекательное юное ушко, которое просто требовало, чтобы его покусывали ночью под деревом на темной улице. Антония, в свою очередь, поняла, что перед ней мужчина, от которого пахнет именно той смесью мужественности и лосьона после бритья, чье дыхание – мятно-свежее и умиротворяющее, и чьи бесконечно удивленные глаза излучают доброту и юмор.
Алекси день за днем болтался на виду в кафе, отдавая предпочтение тому же столику, и сердце его разрывалось от страстного желания видеть юную девушку, словно вышедшую из-под резца скульптора, с ее идеальными зубками и тонкими пальчиками, созданными исключительно для нежного покусывания и поглаживания. А она преданно поджидала его, приходя в ярость, если кто-то из других официантов хотел его обслужить, и запрещая делать это даже хозяину. Однажды, когда она ставила на стол чашку, он взял ее руку, взглянул на нее снизу с собачьим обожанием и проговорил: «Выходи за меня». Пытаясь что-то изобразить, выразительно покрутил в воздухе рукой и добавил: «Нам нечего терять, кроме своих цепей».
Алекси был адвокатом-радикалом, который мог доказать не только то, что когда богач уклоняется от налогов, это является преступлением против общества, но и то, что когда так делает человек бедный, это – обоснованный, похвальный и значительный поступок, направленный против класса угнетателей и заслуживающий не просто поддержки каждого здравомыслящего гражданина, но и полного одобрения закона. Он мог довести судью до слез душераздирающими описаниями тяжелого детства своего клиента, а равно заставить присяжных стоя устроить овацию его резкому осуждению полиции, которая безрассудно жестоко стремилась поддерживать законность при выполнении своих обязанностей.
Пелагия сразу же поняла, что с возрастом Алекси превратится в архиконсерватора, но возражала она не против его политических пристрастий. Дело было в том, что она не могла примириться с мыслью и представить Алекси с Антонией в постели. Та была очень высокой, он – очень низеньким. Ей было только семнадцать, а ему – тридцать два. Она была стройная и изящная, он – полный и лысый и имел склонность спотыкаться о предметы, которые никогда не находились там, где он их искал. Пелагия вспомнила свою страсть к Мандрасу в таком же нежном возрасте, содрогнулась и раз и навсегда запретила этот брак, полная решимости избежать кощунства и богохульства.
День свадьбы, тем не менее, был восхитительным. Ранней весной поля и склоны холма оделись в крокусы и фиалки, белый чистец, а желтые нарциссы и бледно-сиреневый луговой шафран покачивались на тонких стебельках посреди уже пожухлой травы лугов. Пара последовала обычаю приглашения на свадьбу пятнадцати самых уважаемых мужчин и женщин, и Алекси, не опозорившись и не свалившись, даже успешно проделал антраша в танце Исайи. Антония, сияющая и восторженная, расцеловала и незнакомых зевак, стоявших в сторонке, а Алекси, потный от выпитого и радости, произнес длинную поэтическую речь, которую составил из рифмованных эпиграмм, большей частью мудро превозносивших его тещу. Она навсегда запомнила точный момент во время праздника, когда внезапно поняла, что же в нем есть такое, что разбудило сердце Антонии; это произошло, когда он приобнял ее, поцеловал в щеку и сказал: «С вашего позволения, мы собираемся купить дом в вашем поселке». Его искренней покорности и сквозившей неуверенности, что она может и не захотеть видеть его рядом с собой, было достаточно, чтобы она начала его обожать. С этого времени и далее она посвятила много счастливых часов вышиванию его носовых платков и штопанью дырок на носках, которые Антония всегда старалась убедить его выбросить. «Дорогой, – говорила она, – если бы ты подстригал ногти на ногах, ты бы избавил меня от такого количества царапин и освободил маму от бессмысленной работы».
Пелагия с нетерпением ожидала внука или внучку, а Дросула вся окунулась в работу. На пустыре у причала, где когда-то был ее дом, она соорудила соломенную крышу с романтическими фонарями. Выпросив и взяв на время несколько древних расшатанных столов и стульев, она установила топившуюся древесным углем плиту и торжественно основала таверну, которой управляла с эксцентричным сумасбродным усердием до самой своей смерти в 1972 году.
Как раз на Кефалонию начался наплыв туристов. Вначале это были богатые владельцы яхт, высокомерно делившиеся информацией со своими друзьями об одном из самых причудливых и фантастических мест, где можно поесть, а потом пошли отягощенные рюкзаками духовные наследники образа жизни печального канадского поэта. Протекла и пропала тонкая струйка знатоков и поклонников лорда Байрона. Немецкие солдаты, превратившиеся в зажиточных бюргеров с многочисленными семействами, привозили своих сыновей и дочерей и говорили им: «Вот где папочка был на войне, ну разве здесь не прелестно?» Итальянцы прибывали на пароме через Итаку, привозя с собой тошнотных белых пуделей и свою характерную способность съесть целую рыбу, которой бы хватило, чтобы накормить пять тысяч. Владея единственной в маленьком порту таверной, Дросула за лето зарабатывала достаточно, чтобы зимой вообще ничего не делать.
Лемони, теперь замужем, колыхавшая толстыми телесами и осчастливленная тремя детьми, помогала с обслуживанием; приходила и Пелагия – якобы поработать, но на самом деле – получить возможность поговорить по-итальянски. Обслуживание было не быстрым – медленным до крайности. Бывало, Дросула отошлет мальчонку на велосипеде привезти заказанную рыбу, а тут еще духовка как следует не разжигается, так что вполне вероятным было дожидаться часа два, пока приготовят заказ и запекут рыбу. Перед гостями не оправдывались – к ним относились как к членам терпеливой семьи, которая сама должна следить за дисциплиной, и очень часто обслуживания не было вообще, если Дросуле случалось проникнуться симпатией к какому-то особенному посетителю, с которым она углублялась в беседу. Обнаружив вскоре, что иностранцы находят ее экзотичной, она стала присаживаться за их столики, заваленные хребтами кефали и хлебными корками, при этом, нимало не смущаясь, скармливала объедки мяукающим попрошайкам – потомкам Кискисы – и сочиняла нелепые небылицы о местных привидениях, мерзости турков и о том, как она жила в Австралии среди кенгуру. Иностранцы обожали и боялись Дросулу с ее бычьими глазами, медленной шаркающей походкой, с индюшачьим зобом, согнутой спиной, с ее громадным ростом и впечатляющими пучками волос на лице. Они никогда не жаловались на ее забывчивость и неопределенные задержки, говоря: «Она такая милая, бедная старушка, вроде бы неудобно подгонять ее».
Тем временем Пелагия ждала внука или внучку, которые всё не появлялись. Она простила Антонии то, что та начала курить и носила брюки, и согласилась с ней, что отмена приданого – дело правильное. Она улыбалась, когда в 1964 году Антония плакала из-за смерти короля Павла, даже между рыданиями утверждая, что монархия является развращенным анахронизмом. Временно она переезжала в дом Антонии, чтобы утешать ее, когда в 1967 году Алекси ненадолго посадили в тюрьму по произволу «полковников», и еще раз – в 1973-м, когда его подвергли заключению за сопротивление полицейскому во время захвата студентами юридического факультета Афинского университета. Позже она отказалась от своих сомнений, что Антония поддерживала социалистическое правительство Папандреу, и даже признала, что Антония была права, настояв на поездке на материк для неприличного участия в феминистской демонстрации. Она чувствовала, что не может изливать свое презрение на столь трогательно утопическую и оптимистичную веру, да и, во всяком случае, виновата она сама: пожинает результат неизбежной бури, научив девочку думать. Вдобавок ей все еще нравилась мысль, которую она лелеяла в юности, что все – возможно.
Но она активно возражала, когда Антония настаивала на том, что не обязана обеспечивать ее внуками.
– Это мое тело, – утверждала Антония, – и несправедливо ожидать, что меня будет понуждать биологическая случайность, не правда ли? Как бы то ни было, мир уже перенаселен, и делать выбор – мое право, не так ли? Алекси согласен со мной. Поэтому не думай, что тебе удастся пойти и запугать его.
– У вас ведь всё в порядке, да? – спрашивала Пелагия.
– Мама, что ты хочешь этим сказать? Нет, я не девственница, и проблемы… в этом… нет. С этим все в полном порядке, раз уж тебе нужно знать. Я не хочу быть грубой, но иногда ты бываешь такой старомодной.
– Нет, я не хочу знать. Я старая женщина, и выслушивать все это мне не нужно. Я просто хочу быть уверена. По-твоему, я не имею права?
– Это мое тело, – повторяла Антония, возвращая вечное колесо их разногласий к первоначальной точке.
– Я старею, – говорила Пелагия, – только и всего.
– Мама, ты еще меня переживешь.
Но первой умерла Дросула – сидя совершенно прямо в своей качалке, так тихо, что казалось, извиняется за то, что вообще жила. Неукротимая женщина, прожившая несколько счастливых лет с мужем, которого любила, женщина, из принципа отрекшаяся от своего сына и остаток дней проведшая в щедром услужении, – даже зарабатывая на хлеб тем, кто принял ее к себе по явной случайности. Она, подобно терпеливому пастырю, вела хозяйство этой маленькой семьи и, как мать, собирала ее на своей обширной груди. После того как ее похоронили на том же кладбище, что и доктора, Пелагия с отчаянной ясностью поняла: теперь ей не только нужно ухаживать за еще одной лампадкой, но она осталась одна. Совершенно не представляя, как жить дальше, она со страхом и безнадежностью в сердце вступила во владение таверной Дросулы и неумело принялась зарабатывать на жизнь.
Алекси, теперь совершенно лысый, переместился из идеологической Арктики пуританской компартии в субтропический климат партии социалистов и с некоторым виноватым беспокойством обнаружил, что его успех как адвоката незаметно вверг его в тот самый класс, который он призывал презирать. Он стал лощеным буржуа с большим «ситроеном», с домом, претендовавшим на сейсмоустойчивость, заполненным терракотовыми горшками с распустившейся геранью, с четырьмя костюмами и с отвращением к коррупции и некомпетентности, которые олицетворяла партия его души. Он витиевато выступал в пользу социалистов на митингах и собраниях, но в нише для голосования тайком поставил крестик напротив Караманлиса и потом притворялся ужасно огорченным, когда тот победил на выборах. Он нанял бухгалтера и стал так же умело уклоняться от налогов, как и любой другой сознательный грек, поддерживающий давнюю традицию.
Антония продержалась четыре года после того, как ее лоно стало возмущенно требовать обитателя, не видя повода уступать телу, выдвигавшему столь безрассудные и идеологически подозрительные требования, пока, в конце концов, тайно не сговорилась с ним и не позволила ему заставить ее забывать о пилюлях. Однако, никто больше ее самой так неподдельно не удивился, когда живот у нее неуместно раздулся, и ребенок начал формироваться. Они с Алекси снова стали держаться за руки на людях, смотрели увлажненными глазами на малышей и одежду для младенцев и составили длинный список имен, чтобы вычеркивать их на том основании, что «я знаю кое-кого с таким именем, это ужасный человек».
– Будет девочка, – говорила Пелагия в тех частых случаях, когда прикладывала ухо к растущему животу Антонии. – Она такая тихонькая, никого другого быть не может. В самом деле, вы должны назвать ее Дросулой.
– Но Дросула была такая большая и…
– Страшная? Не имеет значения. Мы всё равно все ее любили. Ее имя должно жить. Когда дитя повзрослеет, она должна знать, как она его получила и кому оно принадлежало.
– Ох, мама, я не знаю…
– Я старая женщина, – заявляла Пелагия, получавшая значительное удовлетворение от повторения этого припева. – Это может быть моим последним желанием.
– Тебе шестьдесят. Сейчас это не старость.
– А я чувствую себя старой.
– А такой ты не выглядишь.
– Ну вот, я воспитала врушу, – вздыхала Пелагия, тем не менее ужасно довольная.
– Мне тридцать четыре, – говорила Антония, – вот это старость. Шестьдесят – это просто число.
Девочка без тени сомнения оказалась мальчиком, укомплектованным очаровательно сморщенной мошонкой и тоненьким пенисом, который, несомненно, докажет свою пригодность в последующие годы. Пелагия баюкала младенца на руках, грустя как женщина, на всю жизнь оставшаяся девственницей и формально бездетной, и сразу начала называть его Яннисом. Она так часто звала его этим именем, что вскоре родителям стало очевидно: дитя не может быть ни Кирьякосом, ни Вассосом, ни Стратисом, ни Дионисием. Если его называли Яннисом, оно улыбалось и надувало слюнявые пузыри, которые лопались и стекали струйкой по его подбородку, так что Яннисом оно и было – и никем другим. У него была непреклонная, упрямая бабушка, которая всегда говорила с ним только по-итальянски, и родители, всерьез обсуждавшие вопрос отправки его в частную школу, хотя ничего плохого не было и в государственных.
Алекси, увлекшись внезапно возникшей очевидной идеей, что человек должен передать своему сыну что-то, по возможности не связанное с налогом на наследство, стал приглядываться, во что бы сделать хорошие вложения. На неплодородном склоне холма он выстроил небольшой квартальчик курортных меблированных комнат и установил в таверне современную кухню и туалеты. Он уговорил Пелагию, и та согласилась нанять подходящего повара, а сама осталась управляющей, и доходы они делили пополам. На крашенные клеевой краской стены Пелагия прикрепила все открытки, продолжавшие приходить с четырех сторон света, вместе с разноцветными образцами иностранной валюты, подаренными туристами, которые становились капризно-щедрыми под размягчающе добросердечным влиянием «роболы» и «рецины».