Книга: Мандолина капитана Корелли
Назад: 30. Хороший фашист (1)
Дальше: 32. Освобождение масс (2)

31. Проблема с глазами

Пелагия обращалась с капитаном настолько плохо, насколько было в ее силах. Если подавала еду, то ставила тарелку с таким грохотом, что ее содержимое плескалось и переливалось через край, а если, не дай бог, попадало на его форму, она хватала мокрую тряпку и, не выжимая ее, широко размазывала суп или жаркое по гимнастерке, беспрерывно издевательски извиняясь за ужасный беспорядок. «О, нет, прошу вас, кирья Пелагия, в этом нет необходимости», – тщетно возражал он, и она заметила, что, в конце концов, он приобрел привычку не придвигать стул к столу до тех пор, пока она не шваркнет на него еду. То, что он не мог ее усовестить, а также его полное нежелание нападать с какими-либо угрозами, чего можно бы ожидать от офицера оккупационных войск, лишь еще пуще раздражало ее. Она была бы рада, если б он кричал, требовал прекратить наглости, поскольку гнев ее был так силен и горек, что, казалось, избавиться от него можно только в конфронтации. Ей хотелось дать ему волю, благословить его наподобие протестантского проповедника, но капитан, похоже, стремился сорвать ее планы. Он оставался покорным и вежливым, а она в одиночестве репетировала все эти прищуры глаз и поджатые губы, что должны были сопровождать предполагавшуюся бурю встречных обвинений и презрения, которые она собиралась обрушить ему на голову, ежедневно с нетерпением ожидая этой возможности. Проведя два месяца в бессонных от гнева ночах, завернувшись в одеяла на кухонном полу, она отточила несколько вариантов язвительной речи-экспромта, которой собиралась поразить его. Но когда же представится возможность произнести ее? Как взорваться в праведном гневе, когда цель его остается смиренной и робкой?
Капитан казался ей нетипичным итальянцем. Правда, иногда он возвращался навеселе, и у него случались взрывы неудержимого веселья; порой он врывался в дом и падал на колени, преподнося ей цветок, который она принимала, а затем демонстративно скармливала козленку; как-то он вдруг подхватил ее правой рукой за талию, а левой – за правую руку и сделал пару головокружительных поворотов, словно вальсируя, но такое случилось только раз – когда его батарея выиграла футбольный матч. В общем – импульсивный, как все итальянцы, и, похоже, ничто на свете не заботило его, но с другой стороны, выяснилось, что он – весьма вдумчивая натура, но мастерски это скрывает. Довольно часто она видела, как он стоит у стены во дворе, заложив руки за спину, как немец, расставив ноги, и глубоко задумывается – то ли о горах, то ли о том, к чему они имеют отношение только как место, на котором можно спокойно остановить взор. Ей казалось, что в нем живет печаль сродни ностальгии, но дело, видимо, было не только в этом. «Если бы, – думала она, – он был как другие итальянцы, что свистят, когда я прохожу мимо, или стараются ущипнуть за задницу. Тогда бы я могла обругать его, стукнуть и сказать «Testa d'asino» и «Possate muri massa» – и мне стало бы гораздо лучше».
Как-то раз он забыл на столе свой пистолет. Она подумала: как легко, наверное, можно стащить его и свалить вину на беспринципного воришку. Ей пришло в голову, что вообще-то можно и выстрелить в него, когда он войдет, а потом убежать с пистолетом к партизанам. Беда в том, что он уже не просто итальянец, он – капитан Антонио Корелли, который играет на мандолине, очень обаятельный и почтительный. Во всяком случае, она давно могла бы выстрелить в него из своего пистолетика или расколоть ему башку сковородкой, но искушения не возникало. Вообще-то сама мысль об этом была ей противна, да и в любом случае было бы бессмысленно и непродуктивно, привело бы к жутким ответным действиям и вряд ли помогло бы выиграть войну. Она решила окунуть пистолет на несколько минут в воду, чтобы у него изнутри заржавел ствол и заедало механизм.
Капитан вошел и застал ее на месте преступления: Пелагия как раз вытаскивала пистолет из воды. Она стояла, просунув палец в предохранительную скобу спускового крючка, и поводила вверх-вниз этой удивительно тяжелой штуковиной, стряхивая капли. Услышав голос за спиной, она так вздрогнула, что уронила его обратно в миску.
– Что вы делаете?
– О Господи! – воскликнула она. – Как вы меня напугали!
Капитан взглянул на свой пистолет в воде с выражением научной беспристрастности и, приподняв бровь, проговорил:
– Вижу, вы тут затеваете небольшую шалость?
Такого она не ожидала, но сердце сильно заколотилось от страха и тревоги, и ощущение крайней опасности на мгновение лишило ее дара речи.
– Я его мыла, – чуть слышно проговорила она наконец, – он был такой ужасно масляный, весь жирный.
– Я и подумать не мог, что вы столь трогательно несведущи, – хмыкнул капитан.
Пелагию охватило невероятно странное чувство – от его сарказма, от того, что он насмешливо выставил ее миленькой, глупенькой девочкой, которая делает глупости, потому что слишком уж мила и глупа, чтобы понимать это. Он прикидывался снисходительным, а это так же ненавистно, как если б он был действительно снисходителен. Она всё еще боялась, не зная, как он поступит, и все же в глубине души злилась, что не удалось его спровоцировать.
– Вы недостаточно хитры, чтобы хорошо врать, – сказал он.
– А чего же вы ждали? – строго спросила она, тут же поймав себя на мысли: а что она хотела этим сказать?
Капитан, похоже, все-таки понял.
– Наверное, вам всем очень трудно оттого, что приходится нас терпеть.
– Вы не имеете права… – начала она, произнося первые слова своей хорошо отрепетированной речи, но тут же забыла все, что было дальше.
Он выловил из миски пистолет, вздохнул и сказал:
– Думаю, вы оказали мне услугу. Давно следовало разобрать его, почистить и смазать. Всё как-то забываешь, откладываешь.
– Значит, вы не сердитесь? А почему вы не сердитесь?
Он насмешливо посмотрел на нее сверху.
– Разве можно сердиться на каденции? Вы что, действительно думаете, мне больше нечем заняться? Давайте думать о серьезных вещах и просто оставим друг друга в покое. Я вас не буду трогать, а вы не трогайте меня.
Это мысль задела Пелагию как неожиданная и неприемлемая. Она не хотела оставлять его в покое, ей Хотелось закричать на него, ударить. Во внезапном порыве, но с холодным расчетом сознавая, что не причинит себе этим вреда, она изо всех сил залепила ему обжигающую пощечину.
Он попытался уклониться вовремя, но опоздал. Несколько изумленно и растерянно он потоптался и потрогал рукой лицо, словно успокаивая себя. Протянул ей пистолет.
– Бросьте назад в воду, – сказал он. – Будет не так больно.
Теперь Пелагию взбесила эта новая выходка, превосходно задуманная, чтобы мгновенно погасить ее ярость. Это сокрушило ее – это сверх человеческих возможностей выносить страдание; она воздела очи к небесам, стиснула кулаки, скрипнула зубами и вылетела из дома. Во дворе она со всей силы пнула чугунок, больно ушибив большой палец, запрыгала по двору, пока стихала боль, а потом вышвырнула гадкий чугунок за забор. Кипя от горечи, Пелагия походила, прихрамывая, взад-вперед по двору и сорвала с дерева неспелую зеленую маслину. Это немного успокоило ее, и она сорвала еще несколько. Набрав солидную пригоршню, она вернулась в кухню и с силой запустила ими в повернувшегося к ней капитана. Сначала он безуспешно увертывался от отскакивавших плодов, а когда Пелагия вновь скрылась, ошеломленно покачал головой. Ох уж эти греческие девушки! Какой дух, какое пламя! Почему никто не поставил оперу о современной Греции? А может, ставили, надо хорошенько вспомнить. Может, стоит написать самому? В мозгу возникла мелодия, и он принялся напевать ее, но она все время сворачивала на «Марсельезу». Он постучал себя по голове, изгоняя непрошеную гостью, но мелодия упрямо превращалась в «Марш Радецкого».
– Carogna! – закричал он в крайнем раздражении.
Пелагия во дворе услыхала его и, опасаясь замедленной реакции, побежала вниз с холма, чтобы спрятаться в доме у Дросулы, пока капитан не остынет.
Проходили месяцы, и Пелагия замечала, что злость ее стихает, а это озадачивало и огорчало. Капитан стал в доме таким же привычным, как козленок или отец. Она привыкла видеть его за столом – он что-то быстро писал или просто сосредоточенно сидел с зажатым в зубах карандашом. Ранним утром она предвкушала момент – и это было маленькой, привычной домашней радостью, – когда он появится из своей комнаты и скажет: «Калимера, кирья Пелагия. Карло еще не приехал?», – а вечером начинала по-настоящему беспокоиться, если он немного задерживался, с облегчением вздыхая, когда он входил, и совершенно невольно улыбаясь.
В капитане были кое-какие привлекательные черты. Он привязывал пробку к куску тесемки и носился по дому, а Кискиса увлеченно гонялась за ней. Вечерами перед сном он выходил во двор и звал ее, потому что обычно куница, рассудив по справедливости, начинала ночь у него, а завершала у Пелагии. Часто можно было видеть, как он, стоя на коленях и держа Кискису за пузо, перекатывает ее туда-сюда по плитам пола, а она, обхватив его лапами, понарошку кусается; а если вдруг оказывалось, что зверек уселся на его ноты, он шел и брал другой лист, чтобы не беспокоить ее.
Но более того – в капитане имелась таинственная странность; например, он мог сидеть, с изводящим Пелагию терпением наблюдая, как ее пальцы выполняют обычный танец вышивания, пока ей не начинало казаться, что его глаза излучают какую-то удивительно мощную силу, от которой ей сковывало пальцы, и она теряла стежку. «Интересно, – сказал он как-то, – какой была бы музыка, если бы она звучала так, как выглядят ваши пальцы?» Это явно бессмысленное замечание сильно озадачило ее, а когда он сказал, что ему не нравится какая-то мелодия, потому что в ней особенно противный оттенок красновато-коричневого цвета, она заподозрила, что либо он обладает еще одним чувством, либо у него в мозгах плохо контачат проводки. Мысль о том, что он малость помешан, заставила ее относиться к нему покровительственно; возможно, это и подточило крупицы ее принципов. К несчастью, правда заключалась в том, что итальянец, захватчик он или нет, делал ее жизнь более разнообразной, богатой и удивительной.
Она обнаружила, что прежнее раздражение сменилось новым, только в этот раз – на саму себя. Похоже, она просто не может не смотреть на него, а он всегда ловил ее на этом.
Что-то в нем было, когда он сидел за столом и продирался сквозь горы бумажной работы, требуемой византийско-военно-итальянской бюрократической машиной, и Пелагия регулярно посматривала на него, словно срабатывал условный рефлекс. Без сомнения, его мысли занимали семейные проблемы его солдат; без сомнения, он тактично предлагал жене бомбардира сходить в клинику и провериться; без сомнения, он подписывал бланки заявок в четырех экземплярах; без сомнения, он старался решить загадку, почему груз зенитных снарядов таинственным образом объявился в Парме, а он вместо них получил упаковку солдатского белья. Сомнения не было, но всё равно – каждый раз, когда она бросала на него взор, он тут же поднимал на нее глаза, и его спокойный, ироничный взгляд застигал ее так же верно, как если бы он схватил ее за руку.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом она смущалась, щеки розовели, и она снова переключалась на вышивание, понимая, что, наверное, невежливо так резко отворачиваться от него, но зная и то, что удерживать его взгляд на мгновенье дольше было бы бесстыдством. Несколько секунд спустя она снова посматривала украдкой, и точно в то же мгновенье он отвечал ей взглядом. Это невозможно. Это злило. Это смущало до унижения.
«Я должна это прекратить», – решала она, но, уверенная, что он погрузился в свои занятия, смотрела на него и снова попадалась. Она пыталась строго сдерживать себя, говоря: «Я не буду смотреть на него следующие полчаса». Но все безуспешно. Она тайком бросала взгляд, его глаза вспыхивали, и снова то же самое – она схвачена слегка насмешливой улыбкой и вопросительно приподнятой бровью.
Она понимала, что он играет с ней, поддразнивает ее так мягко, что невозможно ни протестовать, ни придать игру огласке, чтобы подвести под ней черту. В конце концов, она ни разу не поймала его на том, что он смотрит на нее, значит, очевидно, виновата она одна. Тем не менее, в этой игре у него – абсолютное господство, а она в этом смысле – жертва. Она решила сменить тактику в войне глаз. Сама она не будет искать выхода из тупика, лучше подождет, пока ему не хватит духу и он сам отвернется. Она успокоила себя, собрала последние крохи решимости и взглянула.
Казалось, они смотрят друг на друга уже целый час, и Пелагии в голову начали приходить глупые мысли: будет ли считаться по правилам, если моргнуть. Его лицо расплывалось, и она сосредоточилась на переносице. Та тоже начала затуманиваться, и она снова переключилась на глаза. Но в какой смотреть? Вроде парадокса буриданова осла – равный выбор не дает решения. Она сосредоточилась на его левом глазу, который, казалось, превратился в необъятную, колеблющуюся пустоту, поэтому она поменяла его на правый. Стало казаться, что его зрачок пронзает ее, словно шило. Странно, что один глаз – бездонная пропасть, а другой – оружие, заточенное, как ланцет. У нее ужасно закружилась голова.
Корелли не отводил взгляда. Головокружение стало невыносимым, а он вдобавок ко всему принялся корчить рожи, не выпуская Пелагию из поля зрения. Ритмично пораздувал ноздри, потом пошевелил ушами. Обнажил зубы, как лошадь, и задвигал из стороны в сторону кончиком носа. Зловеще, как сатир, ухмыльнулся и сотворил с лицом что-то уж совсем невообразимое.
Улыбка начала растягивать уголки рта Пелагии и стала неудержимой, Пелагия внезапно рассмеялась и моргнула. Корелли вскочил и закричал, приплясывая и смешно подпрыгивая: «Я выиграл! Я выиграл!», а доктор оторвался от книги и воскликнул:
– Что? Что такое? Что случилось?
– Вы жульничали! – смеясь, запротестовала Пелагия. – Папас, он жульничал! Так нечестно!
Доктор перевел взгляд с капитана, отплясывавшего, точно корибант, на глупо ухмылявшуюся дочь, пытавшуюся напустить на себя вид построже, поправил очки и вздохнул.
– Что дальше? – риторически вопросил он, прекрасно понимая, что будет дальше, и уже заранее решая, как лучше с этим бороться.
Назад: 30. Хороший фашист (1)
Дальше: 32. Освобождение масс (2)