27. Рассуждение о мандолинах и концерт
Доктор проснулся как обычно и отбыл в кофейню, не разбудив Пелагию: взглянул на нее, свернувшуюся под одеялами на кухонном полу, и у него не хватило духу ее беспокоить. Это оскорбило его врожденное чувство приличия, требующее подниматься точно в определенное время, но, с другой стороны, она для него многое делала и борьба с тяготами войны ее уже изнурила. Кроме того, дочь выглядела такой очаровательной с разметавшимися по валику изголовья волосами, натянутым до самых глаз одеялом – так, что наружу торчало лишь маленькое ушко. Доктор постоял над ней, баюкая в груди отцовские чувства, и не смог удержаться: наклонился и внимательно осмотрел ухо на предмет проверки чистоты; только крохотная чешуйка кожи повисла на пушке, покрывавшем ушную раковину в отверстии слухового канала, но в целом оно производило впечатление абсолютно здорового. Доктор улыбнулся, глядя на Пелагию сверху, и ему стало горько при мысли, что когда-нибудь она постареет, согнется, покроется морщинами и милая красота увянет и облетит, как сухие листья, так что никто и не догадается, что она когда-то существовала. Как драгоценно недолговечное… Он опустился на колени и поцеловал дочь в щеку. Потом печально отправился в кофейню: настроение странно сочеталось со спокойствием безоблачного утра.
Капитан, разбуженный острым приступом геморроя, вышел в кухню, увидел крепко спящую Пелагию и в нерешительности остановился. Ему хотелось сварить чашечку кофе и чего-нибудь перекусить, но спящая девушка была настолько привлекательна, что он чувствовал: разбудить ее стуком посуды – как осквернить святого. К тому же не хотелось приводить ее в замешательство: она оказалась бы перед ним в одной ночной рубашке, а кроме того, ужасно напоминать о постыдном выдворении полноправного владельца из его собственной постели. Он посмотрел на нее сверху и испытал желание свернуться рядышком – что может быть естественнее? – но вместо этого вернулся к себе в комнату и вынул из футляра Антонию. Он начал упражнения для левой руки, чуть слышно извлекая ноты без плектра, только постукивая по струнам и отдергивая от них пальцы. Устав, взял плектр и прижал край ладони к кобылке, чтобы, заглушая струны, играть «под сурдинку». Звучание получалось очень похожим на скрипку, когда на ней играют «пиццикато»; полностью сосредоточившись, он приготовился сыграть очень трудный и быстрый кусочек из Паганини, целиком состоявший из этого приема.
В прозрачное забытье Пелагии на полпути между сном и пробуждением проник отдаленный ритм музыки. Ей виделся день накануне, когда капитан наяву прибыл к дому верхом на серой лошади, позаимствованной у одного из солдат, что ежевечерне выезжали на комендантский патруль. Капризная скотина была обучена делать караколь, и ее владелец пристрастился производить впечатление на девушек, заставляя животное выполнять этот симпатичный фокус, как только какая-нибудь появлялась на горизонте.
Лошадь вскоре прониклась идеей и с готовностью, без понуканья выполняла трюк при каждой встрече с человеческим существом в юбке, с длинными волосами и яркими глазами. Животное было предметом сильной зависти всех солдат, а седок всегда был готов одолжить его офицерам на условии, что в расписании нарядов будут сделаны корректировки в сторону поблажек. В день, когда его одолжил капитан, наездник освобождался от уборки нужника.
Когда Корелли подъехал ко двору и Пелагия оторвалась от расчесывания козленка, лошадь повела ушами и сделала караколь. Капитан, широко улыбаясь, приподнял фуражку, а Пелагия почувствовала, как в ней взметнулась радость, какую она редко испытывала прежде. Такую радость испытываешь, когда танцор, невероятно высоко вскидывающий ноги, вдруг делает переворот назад или яблоко скатывается с полки, ударяется в ложку, ложка ввинчивается в воздух и приземляется в чашку, скользит по донышку и, звякнув, замирает, как будто ее специально туда опустили. Пелагия, глядя на капитана и танцующую лошадь, улыбнулась и порывисто захлопала в ладоши, а физиономия Корелли расползлась в широченной, до ушей, ухмылке, словно у мальчугана, которому после долгого нытья и канюченья наконец-то купили футбольный мяч.
Во сне лошадь шла караколем в темпе Паганини, а у всадника в одно мгновенье было лицо Мандраса, а в следующее – капитана. Пелагию это раздражало, и она сделала умственное усилие, чтобы соединить лица в одно. Всадник стал Мандрасом, но ей это не понравилось, и она переменила его на Корелли. Если бы кто-то находился в комнате, то увидел бы, что она улыбается во сне; она снова слышала звяканье сбруи, скрип кожи, чувствовала острый и сладкий запах конского пота, видела, как лошадь смышлено прядает ушами, боком мелко переступает копытами по дорожной пыли и камням, как на ее ляжках напрягаются и опадают мышцы, видела театральный жест военного, сорвавшего фуражку.
Сидя на кровати, Корелли настолько углубился в свои упражнения, что забыл про спящую девушку – он принялся отрабатывать быстроту тремоло: его очень беспокоило, что приходится ежедневно играть не меньше четверти часа, чтобы оно получалось устойчивым и длительным. Капитан начал упражнение на технику, вполсилы пробегая взад-вперед плектром по верхней паре дискантов.
Пелагия проснулась через десять минут. Глаза ее распахнулись, и мгновенье она лежала, думая, что еще спит. Где-то в доме слышался такой красивый звук, словно дрозд приспособил свою песню к человеческим вкусам и изливал душу, сидя на ветке у подоконника. В окно врывались лучи солнечного света, ей было очень жарко, и она поняла, что проспала. Она села, обхватила руками колени и прислушалась. Потом, захватив одежду, лежавшую рядом с тюфяком, пошла одеваться в комнату отца, прислушиваясь к трелям мандолины.
Корелли услышал, как по кастрюле зазвякала ложка, понял, что Пелагия встала, и, все еще сжимая в руке мандолину, вошел в кухню.
– Бурды хотите? – спросила она, протягивая ему чашку с горькой жидкостью, которая теперь называлась кофе. Он улыбнулся и взял, чувствуя, как у него после езды верхом болит все тело: хорошо, что хоть не свалился с лошади, когда та начала вытанцовывать, еще бы чуть-чуть и… Бедра ныли, ходить было больно, и он присел.
– Как вы красиво играли, – заметила Пелагия.
Капитан взглянул на мандолину, как будто в чем-то ее обвиняя.
– Это всего лишь упражнения для тремоло.
– Я не разбираюсь, – ответила она, – только всё равно мне очень понравилось – под это так легко просыпаться.
Корелли смутился:
– Простите, что разбудил вас, я не хотел.
– Она очень красивая, – сказала девушка, показывая ложкой на инструмент, – чудесные украшения. От этого звук лучше становится?
– Вряд ли, – ответил капитан, поворачивая мандолину в руках. Он уже и сам забыл, какой изысканной та была. Кузов по краю отделан трапециевидными кусочками мерцающего перламутра, черная накладка под струнами выполнена как цветок ломоноса, инкрустированного многоцветными бутонами, – просто плод буйной фантазии мастера. На грифе черного дерева пятый, седьмой и двенадцатый лады были отмечены узорчатыми вкраплениями слоновой кости, а закругленный корпус набран из суживавшихся полос мелковолокнистого клена, искусно перемежавшихся тонкими вставками палисандра. Колки – в виде древних лир, и Пелагия заметила, что сами струны у серебряного струнодержателя были украшены маленькими шариками с ярким цветастым пушком.
– Потрогать, наверное, нельзя? – спросила она, а он крепче прижал мандолину к груди.
– Мать как-то уронила ее, так я ее чуть не убил. А еще у некоторых жирные руки.
Пелагия обиделась.
– У меня руки не жирные.
Капитан заметил, что она огорчилась, и объяснил:
– Руки жирные у всех. Приходится мыть и вытирать их перед тем, как дотрагиваться до струн.
– Мне пушистые шарики нравятся, – сказала Пелагия.
Капитан рассмеялся:
– Это – так просто, я и не знаю, для чего они, так обычно делают.
Она села напротив него на лавку и спросила:
– А почему вы на ней играете?
– Странный вопрос. А почему вообще что-то делаешь? Или вы имеете в виду, почему я начал на ней играть?
Пелагия пожала плечами, а капитан сказал:
– Я играл на скрипке. Понимаете, многие скрипачи играют на мандолине, потому что у них одинаковый строй. – Он, показывая, задумчиво пробежал ногтем по струнам, а Пелагия, чтобы не усложнять, сделала вид, что ей понятно.
– На ней можно исполнять скрипичную музыку, только нужно играть тремоло в тех местах, где для скрипки идут длительные ноты. – Он исполнил быстрое тремоло, чтобы снова пояснить сказанное. – Я бросил скрипку, потому что, как ни старался, выходило только вроде мяуканья. Выглянешь, а во дворе полно орущих кошек. Нет, серьезно, казалось, собралось все кошачье племя, если не больше, и соседи все время жаловались. Ну, и как-то дядюшка подарил мне Антонию, а до этого она принадлежала его дядюшке, а я понял, что, когда на грифе есть лады, я могу хорошо играть. Вот так и получилось.
– Значит, кошкам мандолина нравится? – улыбнулась Пелагия.
– Это малоизвестный факт, – доверительно сообщил он, – но кошкам нравится все в диапазоне сопрано. Альт они не любят, поэтому кошкам нельзя играть на гитаре и альте. Они просто уходят, задрав хвост. А мандолина им очень нравится.
– Значит, и кошки, и соседи остались довольны сменой инструмента?
Корелли радостно кивнул:
– И вот еще что. Люди просто не представляют, сколько великих мастеров писали для мандолины. Не только Вивальди или Гуммель, но даже Бетховен.
– Даже Бетховен, – повторила Пелагия. Одно из таинственных, внушающих благоговейный страх мифических имен, подразумевавших предел человеческих возможностей, – имя, которое, в общем-то, ей ничего не говорило, поскольку осознанно она никогда не слышала ни одного его музыкального произведения. Она просто знала, что это – имя всемогущего гения.
– Когда кончится война, – сказал Корелли, – я хочу стать профессиональным исполнителем и когда-нибудь напишу настоящий концерт в трех частях для мандолины и небольшого оркестра.
– Значит, вы хотите стать богатым и знаменитым? – поддразнила она.
– Бедным, но счастливым. Мне придется еще как-то зарабатывать. А вы о чем мечтаете? Вы говорили – стать доктором.
Пелагия пожала плечами, покорно, но скептически скривив губы.
– Не знаю, – произнесла она наконец. – Я знаю, что хочу заниматься чем-нибудь, а чем – не знаю. Женщинам же нельзя становиться врачами, да?
– Вы можете завести bambinos. Все должны иметь bambinos. У меня будет тридцать или сорок.
– Бедная ваша жена, – неодобрительно сказала Пелагия.
– У меня нет жены, но я мог бы взять приемных.
– Вы могли бы стать учителем. Тогда днем вы занимались бы с детьми, а по вечерам оставалось время для музыки. Вы не сыграете мне что-нибудь?
– О господи, когда меня просят «сыграть что-нибудь», я забываю все, что знаю. И вечно нужно смотреть в ноты. Это очень плохо. Знаю – я сыграю вам польку. Написал Персичини.
Он устроил мандолину поудобнее и сыграл две ноты. Остановился, объяснив:
– Соскользнула. Беда с этими неаполитанскими мандолинами – спинки круглые. Часто думаю, что нужно достать португальскую, с плоской, да где ж ее возьмешь во время войны?
Он продолжил риторический вопрос теми же двумя нотами, прозвучавшими ритардандо, сыграл четыре переливистых аккорда, а затем такт, который разрушал ожидания слушателя, созданные предыдущим исполнением, пару шестнадцатых и тут же разразился каскадом шестнадцатых – и в аккордах, и порознь. Пелагия от удивления разинула рот. Никогда прежде она не встречалась с такой виртуозностью, никогда не знала, что музыкальное произведение может быть так полно сюрпризов. Здесь были внезапно вспыхивающие тремоло в начале такта и места, где мелодия, не теряя темпа, запиналась или длилась с прежней быстротой, несмотря на то, что казалась ополовиненной или удвоенной. Лучше всего были те места, где нота, столь высокая по тону, что едва звучала, оживленно спускалась сквозь гамму и падала на звучную басовую ноту, которой едва хватало времени прозвенеть перед наступлением сладкого чередования баса и дисканта. Пелагии захотелось танцевать или выкинуть какую-нибудь глупую шутку.
Она с удивлением наблюдала, как пальцы его левой руки, подобно мощному, грозному пауку, перебегали вверх и вниз по грифу. Под кожей шевелились и напрягались жилы, а на его лице играла целая симфония выражений: временами оно становилось ясным, иногда – внезапно яростным, порой он улыбался, время от времени выражение бывало жестким и властным, а затем – просящим и нежным. Прикованная этим зрелищем, она вдруг поняла, что в музыке есть то, что никогда не открывалось ей прежде: не просто извлечение мелодичных звуков – для тех, кто понимал, музыка была и чувственной одиссеей, и требовала размышления. Пелагия смотрела на лицо капитана и уже не следила за музыкой – ей хотелось разделить с ним это путешествие. Наклонившись вперед, она, как в молитве, сцепила руки.
Корелли повторил первую часть и неожиданно завершил ее широким аккордом, мгновенно заглушив его. Пелагия почувствовала себя так, словно ее чего-то лишили.
– Ну, вот, – произнес он, отирая лоб рукавом. Она была взволнована, хотелось подпрыгнуть и сделать пируэт. Но она лишь сказала:
– Я просто не понимаю, почему такой артист, как вы, опустился до того, чтобы стать военным.
Он нахмурился.
– Не думайте о военных плохо. У военных есть матери, знаете ли, и большинство из нас, в конце концов, становятся фермерами и рыбаками, как и прочие.
– Я хочу сказать, что для вас – это пустая трата времени, только и всего.
– Конечно, это пустая трата времени. – Он поднялся и взглянул на часы. – Карло сейчас должен приехать. Ну, пойду уложу Антонию.
Приподняв бровь, он посмотрел на нее.
– Между прочим, синьорина, я не мог не заметить, что у вас в кармане фартука пистолет.
Сердце у Пелагии упало, она почувствовала, что дрожит. Но капитан продолжил:
– Мне понятно, почему вы считаете нужным иметь его, и вообще-то, я этого вовсе не видел. Но вы должны сознавать, что случится, если его увидит кто-то другой. Особенно немец. Просто будьте поосмотрительнее.
Она умоляюще взглянула на него, а он улыбнулся, коснулся ее плеча, постучал себя пальцем по носу и подмигнул.
Когда он ушел, Пелагии пришло в голову, что они уже сто раз могли отравить капитана, если бы хотели. Можно было получить экстракт аконита из трав, набрать болиголова или вызвать остановку сердца с помощью дигиталиса, и власти никогда бы не узнали, отчего он умер. Ее рука скользнула в карман фартука, и она привычным движением, которое тренировала сотни раз, обхватила пальцем спусковой крючок. Взвесила пистолет в руке. Хорошо, что капитан дал ей понять: он и сам понимает, как ей необходимо чувство безопасности, уверенности в себе и неподчиненности, которое придает оружие. И нельзя отравить музыканта, даже итальянца; это так же отвратительно, как измазать дерьмом надгробие священника.
Вечером и сам доктор потребовал концерта; они с Пелагией вышли во двор перед домом, и пока капитан расправлял на столе ноты, подсвечивали ему, а потом прижали верхний край листка фонарем, чтобы его не унесло ветерком. Капитан торжественно уселся и начал постукивать плектром по накладке на деке.
Доктор недоуменно приподнял брови. Казалось, это стук продолжается уже очень долго. Возможно, капитан старался задать ритм. А может быть, это одно из тех произведений на половинных нотах, о которых доктор был наслышан: они целиком состоят из пронзительных писков и скрипов без всякой мелодии, – но, возможно, это интродукция. Он посмотрел на Пелагию, и та, поймав его взгляд, непонимающе пожала плечами. Корелли все постукивал. Доктор впился взглядом в лицо капитана – тот был глубоко сосредоточен. Доктор знал, что в подобных непостижимых художественных ситуациях у него всегда неизбежно начинает чесаться задница. Он поерзал и потерял терпение.
– Извините, молодой человек, но что, скажите на милость, вы делаете? Это не совсем то, чего я ожидал из рассказов моей дочери.
– Черт! – воскликнул капитан, совершенно выбитый из сосредоточенности. – Я только что собрался играть!
– Что ж, я бы сказал, давно пора уже! Да что ж такое вы делали-то? Что это такое? Какая-нибудь ужасная современная пустышка под названием «Две консервные банки, морковка и мертвая шлюха»?
Корелли обиделся и заговорил высокомерно и презрительно:
– Я играю один из концертов Гуммеля для мандолины. Первые сорок пять с половиной тактов – для оркестра, «аллегро модерато э грациозо». Вы должны вообразить оркестр. Теперь мне придется начать всё с самого начала.
Доктор свирепо уставился на него.
– Черт меня побери, если я буду сидеть и снова слушать этот стук, и черт меня возьми, если я могу вообразить оркестр! Просто сыграйте свою партию!
Капитан ответил ему свирепым взглядом: он был явно убежден, что доктор – законченный мещанин.
– Если я так поступлю, – сказал он, – я собьюсь и не буду знать, когда мне вступить. В концертном зале это было бы провалом.
Доктор вскочил и замахал руками, словно стараясь охватить и оливу, и козленка, и дом, и ночное небо над головой.
– Дамы и господа! – заорал он. – Приношу извинения за срыв концерта! – Он обернулся к Корелли. – Это что – концертный зал? Мои глаза обманывают меня или здесь нет никакого оркестра? Могу я увидеть хоть один тромбон? Хоть самую маленькую, завалящую скрипку? А где, умоляю, дирижер, где члены королевской семьи, увешанные драгоценностями?
Капитан вздохнул, отказываясь продолжать. Пелагия сочувственно взглянула на него, а доктор прибавил:
– И вот еще что. Пока вы тут настукивали и представляли свой оркестр, у вас на физиономии одно идиотское выражение сменялось другим. Как же мы можем сосредоточиться, видя перед собой подобную галерею?