Глава первая
— И как раз когда мы поднялись на перевал, — рассказывал мистер Самграсс, — сзади раздался стук копыт и два солдата проскакали в голову каравана и повернули нас обратно. Их послал за нами генерал, но еще немного, и они бы опоздали. Наступал такой час, когда путешествовать в горах было небезопасно.
Он сделал паузу. Слушатели молчали, понимая, что он хочет произвести впечатление, но не зная, как выразить ему свой интерес.
— Час банд? — рискнула Джулия. — Ну и ну!
Чувствовалось однако, что этого ему недостаточно. Наконец молчание нарушила леди Марчмейн:
— Но джаз-банды в тех местах, я думаю, не представляют интереса.
— Дорогая леди Марчмейн, бог с вами. Банды разбойников, бандиты. — Рядом со мной на диване Корделия давилась беззвучным смехом. — Горы кишат ими. Отставшие солдаты армии Кемаля, греки, оказавшиеся отрезанными при отступлении. Народ отчаянный, можете мне поверить.
— Умоляю, ущипните меня, — шепнула Корделия. Я ущипнул ее, и стоны в пружинах дивана смолкли.
— Благодарю, — сказала она, вытирая глаза рукой.
— И вы так и не добрались до этого места — как оно там называется? — сочувственно сказала Джулия. — То-то, наверно, ты был раздосадован, Себастьян?
— Я? — Голос Себастьяна прозвучал из темноты за пределами света, падавшего от лампы, и тепла от горячих поленьев, за пределами семейного круга, в стороне от фотографий, разложенных для показа на ломберном столике. — Я? По-моему, меня в тот день с ними не было, верно, Сами?
— Да, вы были нездоровы.
— Я был нездоров, — как эхо, повторил он, — поэтому я бы всё равно не побывал в этом месте, как оно там называется, верно, Сами?
— А вот это, леди Марчмейн, это караван на заезжем дворе в Алеппо. Это наш повар армянин Бегедбян; а это я верхом на лошади; вот свернутая палатка; а вот один малоприятный курд, который пристал к нам и повсюду упорно за нами следовал… Вот я в Понте, в Эфесе, в Трапезунде, в Крак-де-Шевалье, в Самофракии, в Батуми — разумеется, они у меня еще не разложены в хронологическом порядке.
— Проводники, руины, мулы, — сказала Корделия. — А где же Себастьян?
— Он, — поспешил ответить мистер Самграсс с торжеством, словно ожидая этого вопроса и заранее к нему приготовясь, — держал фотоаппарат. Он сделался завзятым фотографом, как только обучился не заслонять рукой объектив, верно, Себастьян?
Голос из темноты промолчал.
Мистер Самграсс выудил из кожаного планшета еще одну фотографию.
— Вот группа на террасе отеля «Святой Георгий», снятая в Бейруте уличным фотографом. Вон Себастьян.
— Позвольте, да ведь это Антони Бланш! — воскликнул я.
— Да, мы много времени проводили вместе, случайно встретились в Константинополе. Очень приятный человек. Непонятно, как я с ним раньше не познакомился. Он доехал с нами до самого Бейрута.
Чайный сервиз убрали и задернули шторы на окнах. Был третий день рождества и мой первый вечер в Брайдсхеде; Себастьян с мистером Самграссом тоже приехали только сегодня; я, к моему удивлению, встретил их на перроне.
За три недели до того леди Марчмейн прислала письмо:
«Я только что получила весточку от мистера Самграсса: он пишет, что они с Себастьяном, как мы и надеялись, к Рождеству будут дома. От них так давно не было известий, что я уже боялась, не потерялись ли они, и не хотела заранее ни о чем уславливаться. Себастьян непременно захочет видеть вас. Приезжайте к нам на Рождество, если сможете, или как только освободитесь после Рождества».
Я должен был провести рождество у дяди и не мог нарушить слова, поэтому я ехал издалека и пересел на полпути в местную ветку, полагая, что Себастьян уже давно дома; но оказалось, что он приехал в соседнем вагоне со мной, а когда я спросил, где он был всё это время, мистер Самграсс очень гладко и многословно объяснил мне, что у них затерялся багаж и что контора Кука была закрыта на праздники, и я сразу же почувствовал, что существует другое объяснение, которое от меня скрывают.
Мистеру Самграссу было явно не по себе; внешне он держался с прежней самоуверенностью, но дух нечистой совести, точно застарелый табачный запах, ощутимо шел от него, и леди Марчмейн встретила его с чуть заметной настороженностью. Он оживленно рассказывал о своей поездке всё время, пока пили чай, но потом леди Марчмейн увела его наверх для «разговора по душам». Я посмотрел ему вслед с чувством, близким состраданию; любому игроку в покер было ясно, что карта у мистера Самграсса никудышная, а за чаем я начал подозревать, что он не только блефует, но и передергивает. Было у него что-то на душе, что следовало, но очень не хотелось и отчего-то трудно было сказать леди Марчмейн о прошедшем рождестве, но еще, я догадывался, он обязан был, но отнюдь не собирался рассказывать правду обо всем левантийском путешествии.
— Пошли проведаем няню, — сказал Себастьян.
— Можно, я тоже с вами? — попросилась Корделия.
— Идем.
Мы поднялись под купол в детскую. На лестнице Корделия спросила:
— Неужели ты совсем не рад, что вернулся?
— Конечно, рад.
— Мог бы как-нибудь и показать это. А я так ждала.
Няню не нужно было особенно занимать разговором. Она любила, чтобы те, кто приходит к ней, не обращали на нее внимания, предоставляя ей вязать чулок, и разглядывать их лица, и думать о том, какие они были маленькие; все их теперешние дела ничего не значили рядом с младенческими болезнями и проступками, хранимыми в ее памяти.
— Да, — сказала она Себастьяну, — вы заметно осунулись. Всё, я думаю, эта их заграничная пища. Нужно вам теперь немного поправиться. И ложились, видно, за полночь, посмотреть на вас — всё, поди, балы эти. (У нянюшки Хокинс было твердое убеждение, что в высшем свете люди проводят вечера главным образом на балах.) Рубашку вон надо подштопать. Принесите мне, перед тем как отдавать прачке.
Себастьян и в самом деле выглядел нездоровым. Пять месяцев изменили его, как несколько лет; он стал бледнее, исхудал, под глазами появились мешки, углы рта опустились, и на подбородке сбоку был заметен шрам от фурункула; голос его сделался глуше, движения вялы или, наоборот, очень резки; одежда его была потрепана, и волосы, которые прежде вились в счастливом беспорядке, теперь казались нечесаными; но что хуже всего, во взгляде его я встретил ту самую настороженность, которую уловил еще на пасху и которая сделалась для него, как видно, привычной.
Обезоруженный этой настороженностью, я не стал его ни о чем расспрашивать, а вместо этого рассказал о себе, о прожитых осени и зиме, о квартире на Иль-де-Сен-Луи, и о классе живописи, и о том, как хороши старые учителя и как плохи их ученики.
— Они близко не подходят к Лувру, — рассказывал я, — а если когда и подойдут, то только потому, что какой-нибудь из их дурацких журналов вдруг «открыл» художника, отвечающего модной в этом месяце эстетической теории. Половина из них жаждет наделать шуму и приобрести популярность в духе Пикабиа; другая половина стремится только зарабатывать деньги, рисуя картинки для журнала мод или интерьеры ночных клубов. А их учителя по-прежнему хотят научить их писать, как Делакруа.
— Чарльз, — вмешалась Корделия, — ведь верно же, что модерн — это чепуха?
— Совершенная чепуха.
— О, я так рада! Мы поспорили с одной нашей монахиней, она говорила, что не следует критиковать то, чего мы не понимаем. Вот я теперь скажу ей, что слышала это от настоящего художника, будет тогда знать!
Вскоре наступило время Корделии идти к себе ужинать, а нам с Себастьяном спуститься в гостиную, где подавали коктейли. Там в одиночестве сидел Брайдсхед, но следом за вами вошел Уилкокс и объявил:
— Миледи желала бы побеседовать с вами у себя наверху, милорд.
— Что-то не похоже на маму — приглашать к себе. Обычно она сама заманивает того, кто ей нужен.
Подноса с коктейлями в гостиной не было. Мы подождали несколько минут, потом Себастьян позвонил. Появившийся на звонок лакей сказал:
— Мистер Уилкокс наверху у ее светлости.
— Неважно, принесите коктейли.
— Ключи у мистера Уилкокса, милорд.
— М-м… ну ладно, пришлите его с ними сюда, когда он освободится.
Мы немного поговорили об Антони Бланше:
— Он отпустил бороду в Стамбуле, я потом уговорил его побриться, — но минут через десять Себастьян сказал: — Ладно, не хочу никакого коктейля, пойду приму ванну, — и ушел.
Была половина восьмого; я уже думал, что все ушли наверх одеваться, и как раз собрался последовать их примеру, когда на пороге комнаты столкнулся с вернувшимся Брайдсхедом.
— Одну минуту, Чарльз, я должен вам кое-что объяснить. Наша мать распорядилась, чтобы ни в одной из комнат не оставляли спиртное. Почему — вам понятно. Если вам чего-нибудь захочется, позвоните и велите Уилкоксу принести. Только лучше подождите, пока будете один. Мне очень жаль, но… вот так.
— Это необходимо?
— Насколько я понимаю, совершенно необходимо. Не знаю, известно вам или нет, но у Себастьяна был еще один срыв, как только они возвратились в Англию. Он исчез на рождество. И мистер Самграсс отыскал его только вчера вечером.
— Я догадывался, что произошло нечто в этом роде. Вы уверены, что такой способ наилучший?
— Это способ, избранный нашей матерью. Не выпьете ли теперь коктейля, пока он наверху?
— Он стал бы у меня в горле.
Мне всегда отводили ту же комнату, что и в первый мой приезд, — рядом с Себастьяном, отделенную от него бывшей гардеробной, двадцать лет назад превращенной в ванную посредством замены кровати на глубокую медную ванну, вправленную в красное дерево, которая наполнялась нажатием на массивный бронзовый рычаг, напоминавший какое-то корабельное приспособление; прочая обстановка гардеробной осталась нетронутой; зимой в камине всегда горел огонь.
Я часто вспоминаю эту комнату — застекленные акварели запотели от пара, на спинке старинного кресла согревается большое банное полотенце — и сравниваю ее со стандартными, клиническими ванными помещеньицами, сплошь зеркальными и никелированными, которые сходят за роскошь в современном мире.
Я полежал в ванне, потом медленно вытирался перед камином, не переставая думать о печальном возвращении моего друга под родной кров. Надев халат, я вошел к Себастьяну, отворив дверь, как всегда, без стука. Он сидел полуодетый у камина и раздраженно обернулся к двери, поспешно поставив на столик стакан для чистки зубов.
— А, это вы. Я уж испугался.
— Так вы все-таки раздобыли выпивку, — сказал я.
— Не понимаю, о чем вы.
— Бога ради, — сказал я, — уж со мной-то вам незачем притворяться. Лучше бы угостили.
— Просто у меня было с собой немного во фляжке. А больше не осталось ни капли.
— Что происходит?
— Ничего. Многое. Потом расскажу.
Я оделся, зашел за Себастьяном, но он сидел, как я его оставил — полуодетый в кресле у камина. В гостиной я застал одну Джулию.
— Ну, — сказал я, — что тут происходит?
— Да ничего, очередной семейный potin. Себастьян снова напился, и мы все должны за ним приглядывать. Ужасная скука.
— Ему это тоже не слишком весело.
— Сам виноват. Почему он не может вести себя, как все? Кстати, насчет приглядывания, что вы скажете о мистере Самграссе? Чарльз, вы ничего подозрительного в нем не замечаете?
— Еще бы не замечать! Как вы думаете, ваша мать это видит?
— Мама видит только то, что ей удобно. Не может же она держать под наблюдением весь дом. Я, например, если слыхали, тоже причиняю семье беспокойство.
— Я ничего не слыхал;— ответил я сокрушенно и пояснил: — Я ведь только что из Парижа, — чтобы не создалось впечатление, будто кому-то может быть что-то о ней неизвестно.
Тот вечер был на редкость унылым. Ужинали в Расписной гостиной. Себастьян опоздал к столу, и нервы у всех были так натянуты, что, мне кажется, каждый в глубине души был готов увидеть, как он войдет, по-шутовски качаясь и громко икая; он же, разумеется, держался безупречно; извинился, сел на свободный стул и предоставил мистеру Самграссу довести до конца свой монолог, который никто больше не прерывал и, кажется, никто не слушал. Друзья, патриархи, иконы, клопы, романские руины, экзотические блюда из козьих и овечьих глаз, французские и турецкие чиновники — весь каталог ближневосточных реалий был представлен для нашего развлечения.
Я наблюдал, как обносили шампанским. Когда очередь дошла до Себастьяна, он сказал: «Мне, пожалуйста, виски», — и я видел, как Уилкокс поверх его головы взглянул на леди Марчмейн, а она чуть заметно кивнула. В Брайдсхеде каждому желающему подавали отдельный наполненный графинчик, куда помещалось с четверть бутылки; графин, который Уилкокс поставил перед Себастьяном, был наполовину пуст. Себастьян демонстративно поднял его на свет, поболтал, потом молча вылил в стакан, который заполнился не более чем на два пальца. Все сразу вдруг заговорили — все, за исключением Себастьяна, — и мистер Самграсс на какое-то мгновенье остался без слушателей, толкуя о маронитах одному подсвечнику; но тут же все снова умолкли, и он безраздельно владел столом до самой той минуты, когда леди Марчмейн с Джулией вышли из комнаты.
— Не засиживайтесь долго, Брайди, — сказала она на пороге, как говорила всегда, и в тот вечер у нас не было ни малейшего желания засиживаться. Стаканы наши были наполнены портвейном, после чего графин немедленно исчез со стола. Мы быстро осушили стаканы и перешли в гостиную, где Брайдсхед попросил мать почитать вслух, и она до десяти часов с большим одушевлением читала «Дневник Никого», а в десять закрыла книгу и объявила, что почему-то ужасно устала, настолько, что даже не зайдет перед сном в часовню.
— Кто едет завтра на охоту? — спросила она.
— Корделия, — ответил Брайдсхед. — Я беру молодую кобылку Джулии, пусть познакомится с собаками. Часа на два, не больше.
— Рекс приезжает завтра неизвестно когда, — сказала Джулия. — Мне лучше остаться, чтобы его встретить.
— Где назначен сбор? — неожиданно спросил Себастьян.
— Здесь. Флайт Сент-Мери.
— Тогда я тоже хотел бы поехать, если найдется для меня лошадь.
— Разумеется. Это просто чудесно. Я бы сам позвал тебя, только ты раньше всегда был так недоволен, когда приходилось ехать. Можешь взять Колокольчика. Он отлично ходит в этом сезоне.
Все вдруг ужасно обрадовались, что Себастьян хочет ехать на охоту; сумрак вечера немного рассеялся. Брайдсхед позвонил, чтобы принесли виски.
— Может быть, еще кому-нибудь?
— Мне принесите, пожалуйста, тоже, — сказал Себастьян, и на этот раз не Уилкокс, а лакей так же посмотрел на леди Марчмейн и получил в ответ еле заметный кивок. Все в доме были предупреждены. Виски принесли уже разлитое в два стакана, словно заказанное у стойки, и все наши глаза следовали по комнате за подносом, как глаза собак в столовой, провожающие блюдо с дичью.
Однако благодушие, порожденное желанием Себастьяна участвовать в завтрашней охоте, сохранилось; Брайдсхед написал записку для конюха, и мы в радужном настроении разошлись по комнатам.
Себастьян сразу лег; я сидел у его камина и курил трубку.
— Может быть, мне поехать завтра вместе с вами? — сказал я.
— Ничего интересного вы не увидите, — ответил он. — Могу вам точно сказать, что я намерен сделать. Отстану от Брайди у первой же норы, потрушу легонько в ближний кабак и проведу там весь день, упиваясь на свободе. Раз они обращаются со мной, как с алкоголиком, пусть тогда и получают алкоголика на здоровье. Да и потом, я всё равно ненавижу охоту.
— Ну что же. Помешать я вам не могу.
— Между прочим, можете — если не дадите мне денег. Они закрыли этим летом мой лицевой счет. Отсюда проистекли мои главные трудности. Часы и портсигар я уже заложил, чтобы обеспечить себе счастливое рождество, так что завтра мне придется за деньгами обратиться к вам.
— Я не могу. Вы отлично знаете, что это невозможно.
— Невозможно, Чарльз? Ну что ж. Как-нибудь устроюсь сам. Я теперь стал ужасно ловкий по этой части — как устраиваться самому. Пришлось, ничего не поделаешь.
— Себастьян, что у вас там было с мистером Самграссом?
— Он же вам рассказывал за обедом про руины, мулов и местные достопримечательности — это всё было у Сами. Просто мы решили, что каждый пойдет своим путем, вот и всё. Бедняга Сами, в сущности, до последнего времени вел себя довольно сносно. Я надеялся, что он и дальше не подкачает, но, боюсь, он проявил крайнюю неосмотрительность, рассказав о моем счастливом рождестве. Наверное, думал, что если изобразит меня в слишком хорошем свете, то, пожалуй, еще потеряет место телохранителя. Понимаете, ему оно очень выгодно. Я не хочу сказать, что он ворует, нет. По-своему он довольно честен в денежных делах. Во всяком случае, он ведет такую неприятную книжицу, куда вносит все суммы, которые получает по аккредитивам, и все расходы, и в любой момент может предъявить ее маме и адвокатам. Но ему очень хотелось проехаться по всем этим местам, и благодаря мне он смог проделать путешествие с комфортом, а не ютиться бог знает где, как обычные университетские преподаватели. Единственной неприятной стороной было мое общество, но мы очень скоро это уладили.
Начали мы, как вы понимаете, с размахом, в стиле большого турне, у нас были письма к разным видным людям во всех местах, и мы останавливались на Родосе у военного губернатора и у посланника в Константинополе. Это-то и послужило для Сами главной приманкой. Конечно, у него были свои заботы — приходилось постоянно держать меня под присмотром, но он всякий раз спешил предупредить людей, что я ненормален.
— Себастьян!
— Не совсем нормален — ну а так как у меня не было денег, разойтись мне особенно не было возможности. Он даже на чай давал за меня, сунет человеку ассигнацию и тут же запишет к себе в книжицу. Но в Константинополе мне привалила удача. В один прекрасный вечер Сами за мной недосмотрел, и я умудрился выиграть немного денег в карты и назавтра, улизнув от него, засел в баре Токатляпа, где и проводил время в свое удовольствие, как вдруг кто бы, вы думали, там появился? Антони Бланш с бородой и новым дружком, евреем. Антони успел одолжить мне десятку, прежде чем туда ворвался, запыхавшись, бедняга Сами и вновь завладел мною. После этого меня ни на секунду не оставляли одного; сотрудники посольства посадили нас на пароход, идущий в Пирей, и не уходили с пристани, пока мы не отчалили. Но в Афинах всё оказалось просто. После обеда я преспокойно вышел из здания посольства, обменял у Кука мою десятку, расспросил там, чтобы сбить Сами со следа, о пароходе до Александрии, а сам сел в автобус, приехал в порт, нашел там одного матроса, который говорил по-американски, спрятался у него, пока не отошел пароход, и без труда очутился снова в Константинополе.
Антони со своим еврейским дружком жили в чудесном полуразвалившемся домишке рядом с базаром. Я у них и сидел там, пока не похолодало, потом мы с Антони пустились в путь к югу и в конце концов, как было условлено, три недели назад соединились в Сирии с Сами.
— И Сами не возражал?
— О, мне кажется, он получил большое удовольствие на свой чудовищный лад. Правда, в высшем свете ему, конечно, не пришлось больше вращаться. Сначала он, наверное, немного беспокоился. Но я не хотел, чтобы он выслал на поиски весь средиземноморский флот, поэтому телеграфировал ему из Константинополя, что со мной ничего не случилось и пусть переводит деньги на Оттоманский банк. Получив телеграмму, он тут же прискакал в Константинополь. Конечно, у него было трудное положение, потому что я совершеннолетний и пока еще свидетельства о психической неполноценности на меня не выправили, так что арестовать он меня не мог. И не мог меня бросить умирать с голоду, а сам пока жить на мои деньги, и не мог сообщить маме, чтобы не оказаться в полных дураках. Куда ни кинь, он был у меня в руках, бедняга Сами. У меня была сначала мысль расстаться с ним совсем, и дело с концом, но Антони мне тут очень помог — он сказал, что гораздо лучше будет всё уладить по-дружески, и всё замечательно уладил. И вот я здесь.
— После рождества.
— Да. Я твердо решил устроить себе веселое рождество.
— Ну и как? Устроили?
— Вероятно. Я мало что помню, а это хороший признак, верно ведь?
На следующее утро за завтраком Брайдсхед был в алом. Корделия, высоко вздернув подбородок над белым шарфом своей нарядной амазонки, запричитала, увидев Себастьяна в твидовом пиджаке:
— Ой, Себастьян, ну разве так можно! Ну пожалуйста, ступай переоденься. Тебе так к лицу охотничий костюм!
— Его засунули куда-то. Гиббс не мог найти.
— Это басни. Я сама помогала всё достать до того, как тебя разбудили.
— Там половина принадлежностей потеряна.
— И это так скверно повлияет на местные нравы. Если б ты только знал, до чего опустились в этом сезоне Стриклэнд-Винеблсы. Они даже сняли цилиндры с грумов!
Было уже без четверти одиннадцать, когда лошадей наконец подвели к крыльцу, но больше никто из обитателей дома до сих пор не показывался внизу; они словно затаились все, выжидая, пока не замолкнет в отдалении стук копыт Себастьяновой лошади.
Перед самым выездом, когда остальные уже сидели в седле, Себастьян поманил меня в холл. На столе рядом с его шляпой, перчатками, хлыстом и бутербродницей лежала фляга, которую он передал, чтобы ее наполнили. Он поднял ее и поболтал — она была пуста.
— Видите, — сказал он, — я даже настолько не заслуживаю доверия. Сумасшедший не я, а они. Теперь вы не можете отказать мне в деньгах.
Я дал ему фунтовую бумажку.
— Еще.
Я дал ему вторую и, стоя на крыльце, смотрел, как он сел на лошадь и тронул рысью за братом и сестрой.
И тотчас же, словно по знаку режиссера, подле меня очутился мистер Самграсс, взял меня под локоть и привел назад, к горящему камину. Он погрел над огнем свои аккуратные ручки, потом повернулся и стал греть спину.
— Итак, Себастьян отправился в погоню за лисицей, — проговорил он, — и мы можем отложить нашу маленькую заботу на час-другой.
Я не намерен был терпеть от мистера Самграсса этот тон.
— Мне известно всё о вашем «большом турне», — сказал я.
— А-а, я так и думал, — отозвался мистер Самграсс без всякого смущения, скорее облегченно, словно рад был посвященному собеседнику. — Я предпочел не терзать всем этим нашу хозяйку. В конце концов, дело обернулось гораздо благополучнее, чем можно было ожидать. Однако я счел долгом дать кое-какие объяснения о том, как Себастьян отпраздновал рождество. Вы, вероятно, заметили вчера вечером, что были приняты некоторые меры предосторожности.
— Заметил.
— И нашли их преувеличенными? Совершенно с вами согласен, тем более что они угрожают нашему собственному безмятежному пребыванию в этом доме. И я повидал сегодня утром леди Марчмейн. Не думайте, что я только с постели. Я имел разговор с нашей хозяйкой. И, по-моему, мы можем рассчитывать сегодня на некоторое послабление. Вчерашний вечер вряд ли кому-нибудь захотелось бы пережить вторично. Я, мне кажется, не получил той благодарности, которую заслужил, стараясь развлечь компанию.
Мне было противно говорить о Себастьяне с мистером Самграссом, но я принужден был сказать:
— Не уверен, что сегодняшний вечер — подходящий момент для послаблений.
— Да что вы! Сегодня, после долгого дня в поле под бдительным оком Брайдсхеда? Можно ли найти момент более подходящий?
— Ну, не знаю. В конце концов, это не мое дело.
— И не мое, строго говоря, раз уж он благополучно водворен под родительский кров. Леди Марчмейн просто оказала мне честь, попросив моего совета. Я же в глубине души не столько забочусь сейчас о Себастьяне, сколько о нас самих. Я нуждаюсь в третьем стакане портвейна, мне не хватает в библиотеке гостеприимного подноса с коктейлями. И, однако, вы определенно высказались против сегодняшнего вечера. Интересно почему? С Себастьяном сегодня ничего дурного произойти не может. Прежде всего, у него нет денег. Мне это доподлинно известно. Я сам об этом позаботился. Даже его часы и портсигар лежат у меня наверху. Можно совершенно ничего не опасаться… если, конечно, не нашлось дурного человека, который бы снабдил его какой-то суммой. А, леди Джулия, доброе утро, доброе утро. Как настроение болонки среди всеобщего охотничьего азарта?
— Болонка в порядке, благодарю. Послушайте, сегодня приезжает Рекс Моттрем, и я просто не могу допустить второго такого вечера, как вчера. Кто-то должен поговорить с мамой.
— Кто-то уже поговорил. Я был у нее. Думаю, что сегодня всё будет в порядке.
— Слава богу. Вы сегодня рисуете, Чарльз?
Создалась традиция, что я в каждый свой приезд расписывал один медальон на стене садовой комнаты. Мне это было очень удобно, так как давало приличный повод уединяться от всех остальных, и, когда дом был полон гостей, моя садовая комната соперничала с детской как убежище, куда время от времени забредал кто-нибудь, чтобы пожаловаться на других; так, не прилагая ни малейших усилий, я постоянно был в курсе всех разговоров и событий дня. К этому времени три медальона были уже готовы, каждый по-своему довольно красив, но, к сожалению, каждый в другой манере, так как за полтора года, протекшие с начала работы, вкусы мои менялись и умение возрастало. Как единый декоративный замысел они совсем не удались. В то утро я, как обычно, искал убежища в садовой комнате. Я поспешил туда и скоро погрузился в работу. Джулия пошла вместе со мною посидеть и посмотреть, как пойдет дело, и говорили мы, естественно, о Себастьяне.
— Неужели вам никогда не надоедает эта тема? — спросила она. — Почему мы все должны так с ним носиться?
— Просто потому, что мы его любим.
— Ну и что ж. Я тоже, мне кажется, по-своему его люблю, только мне непонятно, почему бы ему не вести себя, как все люди. Понимаете, я выросла в семье, где уже есть одна тайна — папа. Такая, о которой нельзя говорить при слугах, нельзя было говорить при детях, пока мы были маленькие. Если мама собирается сделать из Себастьяна еще одну, это, по-моему, слишком. Раз он обязательно хочет всегда быть пьяным, почему бы ему не поехать куда-нибудь в Кению, где это неважно?
— Почему быть несчастливым в Кении не так важно, как быть несчастливым где-то еще?
— Не прикидывайтесь глупым, Чарльз. Вы отлично понимаете.
— То есть это было бы не так неловко для вас? Ну, так вот, я хочу только сказать, что сегодня вечером, если Себастьяну не помешать, может получиться большая неловкость. Он в дурном расположении духа.
— Пустяки, денек на охоте придаст ему бодрости.
Трогательно было видеть, как они все верили в благотворное воздействие охоты. Леди Марчмейн, которая тоже заглянула ко мне в те утренние часы, сама насмешливо отметила это с той тонкой иронией, которой она славилась;
— Я всегда терпеть не могла охоту, — сказала она. — По-моему, она порождает даже в превосходных людях самое безобразное, грубое хамство. Не знаю, в чем тут дело, но стоит надеть охотничий костюм и сесть на лошадь, и люди превращаются в каких-то пруссаков. А как они хвастают после охоты! Сколько раз я сидела за ужином и молча ужасалась тому, что мои хорошие знакомые, мужчины и женщины, вдруг превратились в очумелых самодовольных хамов!.. И, однако, вот теперь — право, это, должно быть, нечто унаследованное от прежних веков — на сердце у меня так легко, когда я думаю о том, что Себастьян поехал с ними. «Ничего страшного не произошло, — говорю я себе, — ведь он поехал на охоту». Словно на небе услышана моя молитва.
Она расспросила меня о моей жизни в Париже. Я описал свою квартиру с видом на реку и на башни Парижской богоматери.
— Я надеюсь, что Себастьян поедет со мной погостить, когда я соберусь обратно.
— Да, чудесно было бы, — ответила леди Марчмейн, вздыхая, словно о чем-то несбыточном.
— И надеюсь, он приедет к нам в Лондон.
— Чарльз, вы знаете, что это невозможно. Лондон самое неподходящее место. Там даже мистер Самграсс не мог удержать его под контролем. У нас в доме нет секретов — видите ли, он пропадал всё рождество. И мистеру Самграссу удалось обнаружить его только потому, что ему нечем было оплатить счет и оттуда позвонили к нам домой. Это слишком страшно. Нет-нет, Лондон совершенно исключается, если уж он не может владеть собой здесь, с нами… Мы должны подержать его немного тут, позаботиться, чтобы ему было хорошо, чтобы он поправился, поездил на охоту, а потом надо опять отправить его за границу с мистером Самграссом… Видите ли, я уже пережила всё это один раз.
Ответ на это был отлично известен нам обоим: «Его вы не могли удержать, он сбежал от вас. И Себастьян сбежит. Потому что они оба вас ненавидят».
Внизу, в долине, прозвучал охотничий рог.
— Ну вот, едут. Они уже в наших лесах. Надеюсь, ему было весело.
Так, разговаривая с Джулией и с леди Марчмейн, я и в том и в другом случае очутился в тупике, и не потому, что мы не понимали друг друга, а потому, что понимали слишком хорошо. А с Брайдсхедом, когда он вернулся к обеду и мы заговорили с ним на эту же тему — ибо тема эта была в доме повсюду, точно пожар в трюме большого парохода, глубоко внизу, под ватерлинией, черно-красный в кромешной тьме и вырывающийся наружу лишь ядовитыми струйками дыма сквозь щели люков, а потом вдруг начинающий валить густыми клубами из вентиляционной системы, — с Брайдсхедом я чувствовал себя в каком-то незнакомом мне мире, в мире, мертвом для меня, среди лунного пейзажа голой лавы, на обременительной для легких высоте. Он сказал:
— Я надеюсь, что он болен алкоголизмом. Тогда это просто большое горе, и мы все должны помогать ему его снести. Раньше я боялся, что он напивается нарочно, когда хочет и потому что хочет.
— Так оно и было — мы оба напивались именно так. И сейчас он со мной пьет, когда хочет и сколько хочет. Я могу удержать его на этом, если бы только ваша мать мне доверилась. А если вы будете преследовать его лечениями и наблюдениями, он за несколько лет превратится в развалину.
— Видите ли, превратиться в развалину — это не грех. Никто не обязан перед богом непременно стать министром почт и сообщений, или лейб-егерем королевского двора, или в восемьдесят лет ходить пешком по десять миль.
— Не грех, — повторил я. — Не обязан, перед богом. Вы снова о религии?
— А я никогда и не оставлял этой темы, — ответил Брайдсхед.
— Знаете, Брайди, если бы я когда-нибудь испытал желание стать католиком, достаточно бы мне было пять минут побеседовать с вами, и это бы как рукой сняло. У вас удивительная способность сводить, казалось бы, вполне разумные посылки к полной бессмыслице.
— Странно, что вы это говорите. Я уже слышал такое же мнение и от других людей. Поэтому-то я, в частности, и думаю, что из меня не выйдет хороший священник. Видно, так уж у меня устроена голова.
За обедом Джулия была занята только ожидающимся приездом своего гостя. Она взяла машину и поехала встречать его на станцию, и к чаю он был уже в Брайдсхеде.
— Мама, ты только погляди на рождественский подарок Рекса!
Рождественским подарком была живая черепашка с инкрустированным бриллиантами по панцирю вензелем Джулии; и это чуточку непристойное живое существо, то беспомощно оскользающееся на паркете, то поднятое для всеобщего осмотрения на ломберный столик или ползущее по ковру, прячась при малейшем прикосновении и тут же снова вытягивая морщинистую шейку и раскачивая серой допотопной головой, стало для меня образом всего того вечера, тем крючком на сети воспоминаний, который зацепляет внимание, хотя нечто гораздо большее совершается у нас на глазах.
— Господи, — сказала леди Марчмейн. — И неужели она ест всё то же самое, что и обыкновенная черепаха?
— А что вы сделаете, когда она подохнет? — спросил мистер Самграсс. — Нельзя ли будет вставить в этот панцирь новую черепаху?
Рекса предупредили о Себастьяне — иначе он едва ли выдержал бы мрачную атмосферу Брайдсхеда, — и он немедленно предложил готовый выход. Он бодро и открыто рассуждал об этом за чаем, и после целого дня шепотов слышать его громкий голос было большим облегчением.
— Надо послать его в Цюрих к Баретусу. Баретус — как раз тот человек, который здесь нужен. Он у себя в санатории каждый день творит настоящие чудеса. Знаете, как пил Чарли Килкартни?
— Нет, — ответила леди Марчмейн со своей милой иронией. — Боюсь, что мы не знаем, как пил Чарли Килкартни.
Джулия, отвернувшись к черепахе, нахмурила брови, услышав насмешку над своим поклонником, но Рекс Моттрем был нечувствителен к таким уколам.
— Две жены махнули на него рукой, — рассказывал он. — А когда он обручился с Сильвией, она поставила условием, что он поедет лечиться в Цюрих. И ему помогло. Через три месяца вернулся другим человеком. И с тех пор капли в рот не взял, даже несмотря на то, что Сильвия от него ушла.
— Почему же?
— Ну, бедняга Чарли, когда бросил пить, стал довольно большим занудой. Но это уже к делу не относится.
— Да-да, разумеется. Эта история, как я понимаю, предназначена обнадеживать.
Джулия снова сердито посмотрела на черепаху.
— Он и половыми отклонениями, знаете, тоже занимается.
— Ох, какие удивительные знакомства ждут бедного Себастьяна в Цюрихе!
— Конечно, у него все места заняты на много месяцев вперед, но я думаю, они там потеснятся, если я его попрошу. Я могу позвонить ему сегодня же прямо отсюда.
(Рекс, охваченный стремлением помочь ближнему, был склонен действовать с устрашающей напористостью, словно навязывал упирающейся домохозяйке ненужный ей пылесос.)
— Мы подумаем об этом.
И мы думали об этом, когда с охоты вернулась Корделия.
— Джулия, какой ужас! Что это?
— Рождественский подарок Рекса.
— Ой, простите. Вечно я ляпаю невпопад. Но как жестоко! Ей, должно быть, было ужасно больно.
— Они не чувствуют.
— Ну да. Откуда ты знаешь? Могу спорить, чувствуют.
Она поцеловала мать, с которой еще не виделась сегодня, пожала руку Рексу и позвонила, чтобы ей принесли яичницу.
— Я пила чай у миссис Барни, ведь я вызвала машину по ее телефону, но всё равно голодна ужасно. День был — чудо! Джин Стриклэнд-Винеблс шлепнулась прямо в лужу. Мы проскакали без остановки от Бенджерса до Аппер-Истри. Миль, наверно, пять, да, Брайди?
— Три.
— Ну, не по прямой же гнали… — Набивая рот яичницей, она урывками рассказывала нам об охоте… — Посмотрели бы вы на Джин, когда она вылезла из лужи.
— А где Себастьян?
— Себастьян опозорен навеки. — Эти слова, сказанные ее детским голоском, прозвучали как звон заупокойного колокола. Но она продолжала: — Отправиться на охоту в этом ужасном простолюдинском сюртучке и с галстучком, как ученик верховой школы капитана Морвина! Я лично его не узнала на сборе и надеюсь, что никто не узнал. Разве он не вернулся? Заблудился, наверно.
Когда Уилкокс пришел после чая убрать со стола, леди Марчмейн спросила:
— Лорд Себастьян не давал о себе знать?
— Нет, ваша светлость.
— Видно, заехал к кому-то выпить чаю. Как это на него непохоже.
Полчаса спустя, появившись с подносом коктейлей, Уилкокс объявил:
— Лорд Себастьян только что звонил из Саут-Твайнинга, чтобы за ним прислали машину.
— Из Саут-Твайнинга? Кто там живет?
— Он говорил из гостиницы, ваша светлость.
— Саут-Твайнинг! — повторила Корделия. — Совсем с дороги сбился!
Когда он приехал, щеки его были красны, глаза лихорадочно блестели; я сразу увидел, что он на две трети пьян.
— Мой дорогой мальчик, — сказала леди Марчмейн. — Как приятно, что ты опять так хорошо выглядишь. День на воздухе пошел тебе на пользу. Коктейли на столе. Выпей, если хочешь.
Не было ничего примечательного в ее словах, кроме того, что она их произнесла. Полгода назад они бы не были сказаны.
— Спасибо, — ответил Себастьян. — Я выпью.
Удар, которого заранее ждешь, который пришелся по уже наболевшему месту и принес с собой не потрясение, но лишь тупую, мучительную боль да мимолетную мысль о том, что еще один будет уже не по силам, — вот что я чувствовал, сидя за ужином против Себастьяна и видя его помутившийся взгляд и неверные движения, слыша его осипший голос, вдруг брякающий что-то невпопад после продолжительного, невежливого молчания. Когда наконец леди Марчмейн с Джулией и слуги ушли, Брайдсхед сказал:
— Тебе бы лучше пойти лечь спать, Себастьян.
— Сначала портвейну выпью.
— Да, выпей портвейну, если тебе хочется. Но не появляйся в гостиной.
— Угу, перебрал, — Себастьян кивнул. — Как в добрые старые времена. Джентльмены здорово надирались в добрые старые времена, не могли выйти к дамам. («Надо сказать, что совсем не как в старые времена, — заметил чуть позже мистер Самграсс, пытаясь завязать со мною дружескую беседу. — В чем разница, трудно определить. То ли веселья недостает, то ли духа товарищества. И знаете, у меня полное впечатление, что он пил еще днем, в одиночку. Откуда же он взял деньги?»)
— Себастьян пошел спать, — сказал Брайдсхед, когда мы пришли в гостиную.
— Да? Почитать вам?
Джулия и Рекс сели играть в безик; черепаха от наскоков болонки спряталась в панцирь; леди Марчмейн читала вслух «Дневник Никого», но очень скоро, хотя было еще рано, закрыла книгу и сказала, что пора спать.
— Я останусь еще немного, можно, мама? Еще три роббера.
— Хорошо, дорогая. Зайди ко мне, перед тем как лечь. Я не буду спать.
Нам с мистером Самграссом было очевидно, что Джулия и Рекс хотят остаться одни, поэтому мы тоже раскланялись; Брайдсхеду это не было очевидно, и он уселся в кресло читать «Таймс», который сегодня не успел просмотреть раньше. Вот тогда-то, по пути на нашу половину дома, мистер Самграсс и сказал: «Совсем не как в старые времена».
Утром я спросил у Себастьяна
— Скажите мне честно, вам нужно, чтобы я здесь оставался?
— Да нет, Чарльз. Не нужно.
— От меня вам никакой помощи?
— Никакой.
И я отправился объявить о своем отъезде и принести извинения его матери.
— Мне нужно вас кое о чем спросить, Чарльз. Вы дали вчера Себастьяну денег?
— Да.
— Зная, как он их употребит?
— Да.
— Не понимаю, — сказала она. — Просто не понимаю, как можно быть таким злым и бессердечным.
Она помолчала, но ответа, по-моему, не ждала; мне нечего было ей ответить, разве только завести сначала знакомый, бесконечный спор.
— Я не собираюсь вас упрекать, — сказала она. — Видит бог, не мне упрекать кого-либо. Всякая слабость моих детей — это моя слабость. Но я не понимаю. Не понимаю, как можно быть таким милым во многих отношениях и потом вдруг сделать такой бессмысленно жестокий поступок. Не понимаю, как мы все могли вас любить. Вы с самого начала нас ненавидели? Не понимаю, чем мы это заслужили.
Я остался невозмутим; ее горе не нашло отзыва ни в одном уголке моего сердца. Когда-то я именно так представлял себе сцену моего исключения из школы. Я почти готов был услышать от нее слова: «Мы уже поставили в известность вашего несчастного отца». Но, отъезжая в автомобиле и обернувшись, чтобы бросить, как я полагал, последний, прощальный взгляд на Брайдсхед, я ощутил, что оставляю там частицу самого себя, и, куда ни отправлюсь теперь, мне всюду будет чего-то не хватать, и я буду пускаться в безнадежные поиски, подобно привидениям, которые бродят в тех местах, где некогда зарыли свои земные богатства, и теперь не могут оплатить себе дорогу в подземный мир.
«Я никогда сюда не вернусь», — сказал я себе.
За мною захлопнулась дверь, низенькая дверца в стене, которую я отыскал и открыл в Оксфорде; распахни я ее теперь, и там не окажется никакого волшебного сада.
Я вынырнул на поверхность, на свет прозаического дня и на свежий морской воздух, после долгого плена в темных стенах коралловых дворцов и в колышущихся джунглях океанского дна.
Позади осталось — что? Юность? Отрочество? Романтика? Некое свойственное им волшебство, «Учебник юного мага», маленький лакированный ящичек, где рядом с обманными биллиардными шарами лежит черная волшебная палочка, монетка, складывающаяся пополам, и цветы из перьев, которые можно протянуть через полую свечу.
— Я расстался с иллюзией, — говорил я себе. — Отныне я буду жить в мире трех измерений и руководствоваться моими пятью чувствами.
С тех пор я успел убедиться, что такого мира нет, но тогда, бросая прощальный взгляд на скрывающийся за поворотом аллеи дом, я думал, что мир этот не надо даже искать, что он обступит меня со всех сторон, стоит лишь выехать на шоссе.
Так я возвратился в Париж, к друзьям, которых успел там завести, и к новым привычкам. Я думал, что больше никогда не услышу о Брайдсхеде, но в жизни редки такие внезапные и окончательные разлуки. Не прошло и трех недель, как я получил письмо, написанное офранцуженным монастырским почерком Корделии.
«Голубчик Чарльз, — писала она, — мне было так ужасно грустно, когда вы уехали. Могли бы зайти попрощаться. Мне всё известно о вашем позоре, и я пишу вам, чтобы сообщить, что я тоже опозорилась: утащила у Уилкокса ключи и достала Себастьяну виски и была застигнута на месте преступления. Ему было очень нужно. По этому поводу был (и еще не кончился) грандиозный скандал.
Мистер Самграсс уехал (хорошо!), и, по-моему, тоже с позором, хотя за что, непонятно.
Мистер Моттрем пользуется благосклонностью Джулии (плохо!) и собирается увезти Себастьяна (очень, очень плохо!) к какому-то немецкому доктору.
Черепаха Джулии пропала. Мы думаем, что она зарылась в землю — они ведь зарываются? — так что прощай изрядный куш (выражение мистера Моттрема).
Я чувствую себя превосходно.
С приветом
Корделия».
Примерно через неделю после получения этого письма я как-то вернулся с этюдов домой и застал у себя в квартире Рекса.
Было около четырех часов; помнится, свет в студии в это время года уже начинал меркнуть. Когда консьержка объявила, что меня дожидается один господин, я по выражению ее лица сразу понял, что наверху моему взору откроется нечто внушительное; у нее был особый дар выражать всевозможные градации возраста и привлекательности посетителя; на этот раз речь, как видно, шла о весьма важной персоне, и действительно, Рекс, стоявший у окна в своей тяжелой дорожной шубе, выглядел в высшей степени барственно.
— Вот так так, — сказал я. — Здравствуйте.
— Я приходил сегодня утром. Мне объяснили, где вы обычно обедаете, но там вас не было. Он у вас?
Мне не было нужды спрашивать, о ком идет речь.
— Значит, он от вас тоже улизнул?
— Мы приехали вчера вечером и должны были сегодня сесть в поезд на Цюрих. После ужина я оставил его у «Лотти», потому что он пожаловался на усталость, а сам зашел в Клуб путешественников перекинуться в картишки.
Я заметил, что даже в разговоре со мной он старается оправдаться, словно репетирует некое еще предстоящее ему объяснение. «Пожаловался на усталость!» Я не представлял себе, чтобы Рекс позволил полупьяному юнцу помешать ему провести вечер за картами.
— А когда вернулись, его не оказалось?
— Напротив. Уж лучше бы так. Когда я пришел, он еще не ложился, сидел в номере! В клубе мне подряд несколько раз крупно подвезло, и я отхватил изрядный куш. И пока я спал, Себастьян увел его целиком. Оставил только два билета первого класса до Цюриха, засунул за раму зеркала. Без малого три сотни, черт бы его подрал!
— И теперь находится неизвестно где?
— Вот именно. Вы его случайно не прячете?
— Нет. Мои дела с этим семейством кончены.
— А мои, сдается мне, только начинаются, — вздохнул Рекс. — Послушайте, мне надо о многом переговорить с вами, а я обещал одному типу в клубе дать отыграться. Вы не поужинаете со мной?
— Хорошо. Где?
— Я обычно езжу к «Чиро».
— Почему не к «Пейяру»?
— Не слыхал о таком. Плачу я, имейте в виду.
— Имею. А я буду заказывать.
— Сговорились. Как, вы говорите, это место называется? — Я написал ему название ресторана. — Там можно наблюдать туземные нравы?
— Да, в каком-то смысле.
— Ну что ж. Это интересно. Закажите что-нибудь посмачнее.
— Я так и собираюсь.
Я приехал на двадцать минут раньше Рекса. Если уж мне предстояло провести вечер в его обществе, я намерен был по крайней мере провести его на свой вкус. Хорошо помню тот ужин — суп из oseille, морской язык, отваренный в белом винном соусе, caneton a la presse, лимонное суфле. В последнюю минуту, боясь, как бы всё это не показалось Рексу слишком простым, я прибавил caviar aux blinis. Что до вина, то я дал ему возможность угостить меня бутылочкой «монтраше» 1906 года, тогда в самой поре, а к утке — «Кло де Бэз» 1904 года.
В те годы жизнь во Франции была легкой; обменный курс оставался таким, что моего содержания хватало выше головы, и существование, которое я вел, было отнюдь не полуголодным. Но такие ужины, как тот, я едал нечасто и потому чувствовал к Рексу дружеское расположение, когда он наконец появился в ресторане и отдал при входе пальто и шляпу с таким видом, будто расставался с ними навсегда. Он оглядывал полутемный маленький зал так подозрительно, словно ожидал встретить здесь бандитов или компанию загулявших студентов. Но увидел всего только четырех сенаторов, которые сидели и ели в абсолютном молчании, засунув под бороды салфетки. Я представил себе, как он потом будет рассказывать своим дружкам-коммерсантам: «…один мой знакомый, занятный парень, изучает живопись в Париже. Повел меня в такой чудной ресторанчик — знаете, мимо пройдешь и не взглянешь, — и лучше, чем там, меня в жизни не кормили. За столиками рядом сидело с полдюжины сенаторов, а уж это верный знак, что мы попали куда следует. Удовольствие, надо сказать, не из дешевых».
— От Себастьяна ни слуху ни духу? — спросил он.
— И не будет, пока ему не понадобятся деньги, — ответил я.
— Не слишком любезно с его стороны так вдруг исчезнуть. Я, надо сказать, имел надежду, что, если всё с ним устрою, это мне кое-где зачтется.
Он явно хотел поговорить о себе; но я считал, что с этим можно подождать, пока не наступит время благодушия и пресыщения, время коньяка; повременить, пока внимание не притупится и можно будет слушать его лишь вполуха; теперь же, в самый животрепещущий момент, когда maitre d'hоtel переворачивает на сковородке блины, а двое подручных на заднем плане готовят утку, теперь мы лучше поговорим обо мне.
— Вы еще долго пробыли в Брайдсхеде? Упоминалось ли там мое имя после того, как я уехал?
— Упоминалось ли? Да оно у меня в ушах навязло, старина. У маркизы из-за вас была, как она говорила, «неспокойная совесть». Видно, она сказала вам пару ласковых на прощанье?
— «Злой и бессердечный», «бессмысленно жестокий».
— Серьезные обвинения.
— Назови хоть пирогом с голубятиной, только в рот не клади…
— Как вы сказали?
— Пословица такая.
— А-а.
Горячее масло и сметана смешались и полились, отделяя каждую серо-зеленую икринку и окружая ее золотисто-белым ореолом.
— Я люблю подсыпать накрошенного луку, — сказал Рекс. — Один знающий тип говорил, что это придает вкус.
— Вы сначала попробуйте без лука, — ответил я. — И расскажите, какие еще есть новости обо мне.
— Ну, во-первых, понятное дело, Грамграсс или как его там — этот учителишка, который всё задирает нос, — сел в лужу, чем всех и порадовал. Дня два после вашего отъезда он ходил в любимчиках и героях. Не удивлюсь, если это он надоумил старушку вас выставить. Его на каждом шагу тыкали нам в нос, так что под конец Джулия не вытерпела и выдала его с головой.
— Джулия?
— Понимаете, он стал совать нос даже в наши дела. Ну, Джулия пронюхала, что он мошенник, и как-то, когда Себастьян был в подпитии — а он почти всё время пил, — она вытянула у него всю историю с их большим турне. Тут мистеру Самграссу и конец. Вот тогда маркиза и стала беспокоиться, что, может быть, была с вами чересчур сурова.
— А скандал с Корделией?
— О, она затмила всех. Малышка просто чудо природы, она целую недеяю доставала ему виски у нас под носом. Мы сообразить не могли, откуда он его берет. Ну, после этого маркиза и пошла на попятный.
Суп после блинов был превосходен — горячий, негустой, с горчинкой, чуть пенистый.
— Скажу вам одну вещь, Чарльз, которую мамаша Марчмейн держит от всех в секрете. Она очень больна. Может отдать концы в любую минуту. Джордж Анструтер смотрел ее осенью и дал сроку не больше двух лет.
— Каким образом это могло стать вам известно?
— Такие сведения до меня доходят. При том, что сейчас творится у них в семье, я ей года не дам. Но я знаю одного доктора в Вене, который мог бы привести ее в порядок. Он поставил на ноги Соню Бэмшир, когда все, включая Анструтера, махнули на нее рукой. Но мамаша Марчмейн не желает ничего делать. Я так понимаю, это ее заумная религия не велит заботиться о теле.
Морской язык был так прост и ненавязчив, что Рекс его не заметил. Мы ели под музыку пресса — хруст костей, шипенье капель крови и костного мозга, стук длинной ложки, обливающей соком нежную грудку. Здесь последовала пятнадцатиминутная пауза, когда я выпил первый стакан «Кло де Бэз», а Рекс закурил первую сигарету. Он откинулся назад, выпустил над столом струю дыма и сказал:
— А знаете, здесь недурно кормят. Надо бы, чтоб кто-нибудь занялся этим ресторанчиком и пустил дело на широкую ногу.
Потом он снова заговорил о Марчмейнах.
— Скажу вам еще одну вещь — им предстоит большая финансовая встряска, и очень скоро, если они не остерегутся.
— Я думал, они феноменально богаты.
— Ну, они действительно богаты для людей, не пускающих в оборот своего капитала. Но вся эта публика теперь беднее, чем до четырнадцатого года, а Флайты, видимо, этого не понимают. Я так полагаю, их поверенным, которые у них там управляют делами, эдак удобнее — выдавать им, сколько они ни потребуют, и чтобы никаких вопросов. Вы посмотрите, как они живут — Брайдсхед и Марчмейн-хаус, и там и тут на широкую ногу, содержат гончую охоту, арендную плату никто не взимает, никто никого не увольняет, старые слуги делают что хотят, молодые слуги им прислуживают, а сверх всего этого еще папаша живет отдельным домом и тоже себе ни в чем не отказывает. Знаете, какой у них дефицит?
— Разумеется, не знаю.
— Без малого сто тысяч только в Лондоне. Сколько у них долга в других местах, мне неизвестно. Ну а это изрядный куш для людей, которые не пускают в оборот своих денег. Девяносто восемь тысяч на ноябрь месяц. Такие сведения до меня доходят.
Такие сведения до него доходят, подумал я, сведения о смертельных болезнях и долгах.
Я наслаждался бургундским. Оно пришло как напоминание о том, что мир старше и лучше, чем тот, какой знаком Рексу, что человечество за долгие века своих страстей познало иную мудрость, чем мудрость Рекса. Случай свел меня с этим вином еще раз, когда я обедал со своим виноторговцем на Сент-Джеймс-стрит осенью в первый год войны; оно утратило остроту и блеск за эти годы, но всё тем же неподдельным, чистым голосом своей лучшей поры говорило всё те же слова надежды.
— Я не хочу сказать, что им угрожает нищета; на тридцать тысяч с хвостиком в год они всегда потянут; но им предстоит основательная встряска, а эти высшие классы имеют склонность чуть что не так, прежде всего урезывать дочерей. И я хочу успеть до этого обделать одно дельце с приданым.
Мы еще отнюдь не добрались до коньяка, но разговор о Рексе Моттреме тем не менее начался. Через двадцать минут я был бы полностью к его услугам, готовый слушать всё, что он хотел мне сказать. Теперь же я просто отключился как смог и предался дымящимся передо мною блюдам, но блаженство мое нарушали отдельные фразы, прорываясь ко мне из грубого, алчного мира, где обитал Рекс. Ему нужна была женщина; он намерен был получить лучший товар, какой предлагал ему рынок, и на условиях, которые назначит он сам. Именно к этому всё и сводилось.
— …Мамаше Марчмейн я не нравлюсь. Ну да мне горя мало. Я не на ней собираюсь жениться. У нее не хватает пороху сказать открыто: «Вы не джентльмен. Вы авантюрист из колоний». Она говорит, что мы живем в разных атмосферах. Хорошо, согласен. Но Джулии, представьте, моя атмосфера по вкусу… Потом этот вопрос с религией. Я ничего не имею против их церкви; у нас в Канаде католики не пользуются особым уважением, но тут дело иное; в Европе есть католики из самой что ни на есть высшей знати. Хорошо, пусть Джулия ходит в эту свою церковь, когда ей вздумается. Мешать ей я не буду. Она, кстати сказать, плевать на это всё хотела, но я люблю, чтобы у женщины была религия. Мало того, пусть воспитывает детей в католичестве. Готов подписать какие они там хотят гарантии, обещания… И наконец, мое прошлое. «Мы так мало о вас знаем». Слишком много она обо мне знает, черт бы ее побрал. Вам, может быть, известно, что у меня тут пару лет была кое с кем связь?
Мне это было известно; всякому, кто хоть немного знал Рекса, было известно о его недавней связи с Брендой Чэмпион; было известно также, что из этой связи он вынес всё, чем теперь выделялся среди заурядных биржевых махинаторов, — и гольф с принцем Уэльским, и членство в клубе «Брэтта», и даже знакомства и связи по кулуарам палаты общин, ибо, когда он там впервые появился, влиятельные члены его партии не говорили о нем: «Вон идет многообещающий молодой депутат от Грайдли, который так удачно выступил по вопросу об ограничении квартирной платы»; говорили другое: «Вот идет последнее увлечение Бренды Чэмпион», и это очень помогало ему во взаимоотношениях с мужчинами; благосклонность женщин он обычно завоевывал сам.
— Ну так вот, с этим давно покончено. Мамаша Марчмейн из деликатности не назвала вещи своими именами; она просто сказала, что я «пользуюсь известностью». А какого бы зятя ей хотелось — недопеченного монаха вроде Брайдсхеда? Джулия про ту историю всё знает; и если ее это не смущает, кому, скажите, пожалуйста, какое дело?
После утки появился кресс-салат с цикорием, чуть-чуть присыпанный прозрачными кружочками лука. Я всеми силами старался думать только о салате. Потом мне какое-то время удавалось думать только о суфле. А затем наконец наступил срок коньяку, а с ним законное время для всех этих излияний.
— …Джулии только-только пошел двадцатый год. Я не хочу ждать до ее совершеннолетия. И мне нужно, чтобы всё было обставлено как надо, иначе я не согласен… Никаких там тайных браков и венчаний втихомолку… И я не намерен допустить, чтобы ее надули с приданым. Ну, а раз маркиза не хочет вести игру по правилам, я еду к папаше, попробую сговориться с ним. Он, как я понимаю, готов дать согласие на всё, что может доставить ей неудовольствие. Он сейчас в Монте-Карло. Я думал отправиться туда, забросив Себастьяна в Цюрих. Вот почему особенно некстати, черт бы это всё побрал, что он вдруг сквозь землю провалился.
Коньяк был не в Рексовом вкусе. Он был прозрачный и бледный и был подан в бутылке, не покрытой грязью и наполеоновскими медалями. Он был всего лишь на год или на два старше Рекса и лишь совсем недавнего разлива. Нам подали его в узких, как цветы, рюмках очень тонкого стекла и небольших размеров.
— Бренди — единственная вещь, в которой я знаю толк, — сказал Рекс. — У этого никудышный цвет. И кроме того, я никак его не распробую в эдаком наперстке.
Ему принесли стеклянный шар величиною с голову. Он распорядился, чтобы шар разогрели на спиртовке, поболтал в нем великолепный напиток, погрузил лицо в его пары и провозгласил, что у себя на родине пьет такой с содой.
Тогда, стыдливо зардевшись, ему выкатили из соответствующего тайника огромную заплесневелую бутылку, какие специально держат для людей такого сорта, как Рекс.
— Вот это другое дело! — сказал он, болтая в стакане густое, как патока, зелье, оставлявшее на стекле черные ободки. — Они всегда прячут бутылку-другую про запас, надо только поднять шум. Дайте-ка я вам плесну.
— Я вполне доволен этим.
— Ну, не знаю, конечно, кому что нравится.
Он закурил сигару и откинулся на спинку стула, пребывая в мире с окружающей действительностью; я тоже вкушал мир и покой, но уже совсем в другой действительности. И оба мы были счастливы. Он говорил о Джулии, а я слышал его голос, не разбирая слов на таком большом расстоянии, точно отдаленный собачий лай в тихую-тихую ночь.
Помолвка была объявлена в начале мая. Я увидел заметку в «Континентал дейли мейл» и заключил, что Рекс «сговорился с папашей». Однако оказалось вовсе не так, как я ожидал. Следующее известие о них я получил в середине июня, прочитав в газете, что они были скромно повенчаны в Савой-Чейпел. Члены королевской семьи на свадьбе не присутствовали, премьер-министр тоже. Всё это было очень похоже на «венчанье втихомолку», но только через несколько лет я узнал, что там в действительности произошло.