Глава пятая
Мой бракоразводный процесс — вернее, не мой, а моей жены — был назначен примерно в одно время со свадьбой Брайдсхеда. Дело о разводе Джулии должно было слушаться только на следующей сессии, а пока всеобщая чехарда — мои вещи перевозились из Дома священника ко мне на квартиру, вещи моей жены — из моей квартиры в Дом священника, вещи Джулии — из лондонского дома Рекса и из Брайдсхеда ко мне на квартиру, а Рекса — из Брайдсхеда в его лондонский дом и вещи миссис Маспрэтт — из Фалмута в Брайдсхед — была в полном разгаре, и все мы так или иначе чувствовали себя бездомными, как вдруг всё приостановилось, и лорд Марчмейн с тем же вкусом к неуместным драматическим эффектам, каким отличался и его старший сын, объявил о своем намерении ввиду осложнившегося международного положения возвратиться в Англию и провести свои преклонные лета в отчем доме.
Единственным членом семьи, которому эта неожиданная перемена могла оказаться во благо, была Корделия, всеми заброшенная в недавней суматохе. Правда, Брайдсхед обратился к ней с формальным приглашением считать его дом своим, сколько ей будет желательно, но, когда стало известно, что ее невестка собирается сразу же после свадьбы поселить там на каникулы детей под надзором своей сестры и сестриной подруги, Корделия тоже решила переехать и собиралась поселиться в Лондоне на холостяцкой квартире. Теперь же она за одну ночь превратилась, подобно Золушке, во владычицу замка, а ее брат с женой, которые со дня на день должны были стать там полноправными хозяевами, оказались без крыши над головой; документы о передаче недвижимого имущества, переписанные набело и подготовленные на подпись, были свернуты в трубку, перевязаны веревочкой и спрятаны в одну из черных жестяных коробок, хранящихся в Линкольн-Инне. Миссис Маспрэтт чувствовала себя уязвленной; она вовсе не была честолюбивой женщиной, ее бы вполне удовлетворило что-нибудь гораздо менее роскошное, чем Брайдсхед, но ей так хотелось, чтобы у ее детей было на рождественские каникулы уютное пристанище. Дом в Фалмуте стоял пустой и объявленный к продаже; более того, миссис Маспрэтт, расставаясь со своим прежним обиталищем, естественно, не воздержалась от кое-каких гордых высказываний о своем будущем доме, так что о возврате в Фалмут вообще не могло быть речи. Она вынуждена была спешно вынести свою мебель из бывшей комнаты леди Марчмейн в старый каретный сарай и снять меблированную виллу в Торквее. Она не была, как я уже говорил, честолюбивой женщиной, но, когда тебе внушают такие надежды, а потом вдруг они лопаются как мыльный пузырь, это неприятно. Люди в деревне, занятые приготовлениями к встрече молодоженов, срочно заменяли на транспарантах букву «Б» на букву «М» и на остриях гербовых коронок помещали шарики и добавляли земляничные листья. Все готовились к возвращению лорда Марчмейна.
Известие о его предстоящем приезде прежде всего прибыло его поверенным, потом Корделии, потом Джулии и мне — это были быстро следовавшие одна за другой телеграммы самого противоречивого содержания. Лорд Марчмейн приедет ко дню свадьбы; он приедет после свадьбы, повидавшись с лордом и леди Брайдсхед по пути в Париж; он будет ждать их в Риме; он вообще не может никуда ехать ввиду нездоровья; он уже выезжает; у него неприятные воспоминания о зиме в Брайдсхеде, поэтому он приедет только к исходу весны, когда установится погода и будет отремонтировано отопление; он приезжает один; он берет с собой своих итальянских слуг; он желает, чтобы о его приезде нигде не сообщалось, и будет вести самую замкнутую жизнь; он собирается дать бал. Наконец была назначена дата в январе, которая и оказалась верной.
Несколькими днями раньше прибыл Плендер. В деле этом были свои сложности. Плендер не принадлежал к Брайдсхедскому дому; он был денщиком лорда Марчмейна в ополчении и с Уилкоксом виделся только однажды по деликатному делу вывоза вещей своего хозяина, когда было решено не возвращаться с войны домой. После этого Плендер считался камердинером и официально сохранял этот статус поныне, однако в последние годы он привлек к делу своего рода вице-камердинера, слугу-швейцарца, на которого возлагалась забота о гардеробе, а также, когда необходимо, помощь по хозяйству, сам же превратился в некоего мажордома среди непостоянного, летучего штата слуг; по телефону он даже рекомендовался иногда секретарем. И теперь им с Уилкоксом предстояла трудная задача найти общий язык.
Однако, по счастью, они понравились друг другу, и все трудности были урегулированы в серии трехсторонних переговоров с Корделией. Плендер и Уилкокс получили оба звание камер-лакеев с одинаковыми полномочиями, наподобие конногвардейцев и лейб-гвардейцев, причем областью деятельности Плендера оставались личные покои его светлости, а Уилкоксу предоставлялись парадные апартаменты; старший ливрейный лакей получал черную ливрею и производился в дворецкие, а швейцарец по приезде должен был остаться в партикулярном платье и становился полным лакеем; кроме того, предусматривалось всеобщее повышение жалованья в соответствии с новыми титулами, и все были удовлетворены.
Мы с Джулией, уже простившись месяц назад с Брайдсхедом, как мы думали, навсегда, возвратились, чтобы встретить лорда Марчмейна. В день прибытия Корделия поехала на вокзал, мы же остались и должны были приветствовать его дома. День был хмурый, дул порывистый ветер. Дома в деревне и павильоны в парке были украшены; сначала предполагалось, что вечером разведут костер, а на террасе будет играть деревенский духовой оркестр, но от этих планов отказались, и только флаг, который не поднимали двадцать пять лет, развевался над куполом и хлопал на ветру в низком свинцовом небе. Пусть хриплые голоса беды надсадно кричали в микрофоны Европы и станки военных заводов гудели от напряжения — здесь приезд лорда Марчмейна в родные края всё еще оставался событием первостепенного значения.
Поезд прибывал в три часа. Мы с Джулией ждали в гостиной, и вот Уилкокс, державший на проводе начальника железнодорожной станции, объявил: «Поезд показался!» — и еще через минуту: «Поезд у перрона! Его светлость на пути домой». Мы вышли на крыльцо и стали ждать в окружении старших слуг. Вскоре из-за поворота аллеи показался «роллс-ройс», за ним на почтительном расстоянии следовали два фургона. Кортеж подъехал и остановился; первой вышла Корделия, за ней Кара; потом произошла заминка, шоферу был передан плед; подоспевшему лакею — трость; и вот из машины медленно высунулась нога. У дверцы в это время уже стоял Плендер; другой слуга — камердинер-швейцарец — выскочил из фургона; вдвоем они вынули лорда Марчмейна из машины и поставили на ноги; он протянул руку за тростью, схватил ее и несколько мгновений постоял, набираясь сил для восхождения по плоским ступеням парадного крыльца.
Джулия тихо ахнула и коснулась моей руки. Мы видели его девять месяцев назад в Монте-Карло, и тогда он был прямой и величественный господин, почти не изменившийся с тех пор, как я познакомился с ним в Венеции. Теперь это был старик. Плендер говорил нам, что его хозяин в последнее время недомогает; к этому он нас не подготовил.
Лорд Марчмейн стоял, высохший и согбенный под тяжестью шубы, белый шарф выбился у него из-под воротника, лоб закрывал низко надвинутый суконный картуз, под ним белело морщинистое, старое лицо с покрасневшим от холода носом; глаза слезились, но не от избытка чувств, а от восточного ветра; он тяжело дышал. Кара заправила ему под воротник концы шарфа и что-то шепнула на ухо. Тогда он поднял руку в детской серой вязаной варежке и устало помахал собравшимся на крыльце; потом очень медленно, глядя себе под ноги, поднялся по ступеням и вошел в дом.
С него сняли шубу, картуз, и шарф, и меховую жилетку, которая на нем была под шубой; лишенный этих оболочек, он казался совсем усохшим, но зато более элегантным; неприглядность полного изнеможения оставила его. Кара поправила ему галстук; он вытер глаза большим клетчатым платком и, опираясь на трость, прошел к камину.
У стены рядом с камином стоял высокий геральдический стул из тех, что были расставлены в прихожей, наверное только ради замысловатых гербов на прямых спинках, — неудобные, с плоскими сиденьями, на которых никто, даже усталый лакей в передней, ни разу не присаживался со дня их появления в доме; здесь и уселся лорд Марчмейн и еще раз утер глаза.
— Холодно, — проговорил он. — Я забыл, как в Англии холодно. С непривычки совсем расклеился.
— Не угодно ли чего-нибудь, ваша светлость?
— Нет, благодарю. Кара, где эти проклятые пилюли?
— Алекс, ведь доктор сказал, не больше трех в день.
— К черту доктора. Я совсем расклеился.
Кара вынула из сумочки синий пузырек, и лорд Марчмейн принял таблетку. Это, казалось, его оживило. Он остался сидеть на стуле, всё так же вытянув перед собою длинные ноги и положив подбородок на костяную рукоятку трости, стоящей между колен, но теперь он начал замечать нас, здороваться и отдавать распоряжения.
— Боюсь, я сегодня не совсем в форме; переезд меня вымотал. Надо было переночевать в Дувре. Уилкокс, какие комнаты для меня приготовлены?
— Ваши прежние, милорд.
— Не подойдут. Покуда я не встану на ноги. Слишком много ступеней. Нужно на первом этаже. Плендер, приготовьте мне постель на первом этаже.
Плендер и Уилкокс обменялись тревожными взглядами.
— Очень хорошо, милорд. Какую же комнату вы желаете?
Лорд Марчмейн задумался на мгновение.
— Китайскую гостиную. И, Уилкокс, «королевино ложе».
— Китайскую гостиную, милорд? «Королевино ложе»?
— Да, да. Возможно, мне придется провести там некоторое время, ближайшие две-три недели.
Китайской гостиной на моей памяти никогда не пользовались; в нее и войти-то по-настоящему было нельзя дальше тесного выгороженного веревками пятачка сразу за дверью, где толпились посетители в те дни, когда в дом открывался доступ для публики; это был нежилой роскошный зал-музей чиппендельской резьбы, фарфора, лака и разрисованных драпировок; «королевино ложе» тоже было музейным экспонатом под огромным бархатным балдахином, как в соборе святого Петра. Неужели, подумал я, лорд Марчмейн еще в солнечной Италии задумал для себя этот пышный смертный одр? Или мысль эта пришла ему в голову под холодным, косым дождем во время нескончаемого, мучительного путешествия? А может быть, она появилась только сию минуту, как некое внезапно пробудившееся воспоминание детства, как давняя мечта — «Вот стану взрослым, буду спать на «королевином ложе» в Китайской гостиной», — как апофеоз взрослого великолепия?
Едва ли что-либо могло произвести в доме такой же переполох. День, который должен был стать торжественным, оказался наполнен самой утомительной суетой; горничные растапливали камин, снимали чехлы, приносили простыни; мужчины в фартуках, никогда прежде не появлявшиеся в доме, двигали мебель; были приглашены столяры из деревни, чтобы внести и поставить «королевино ложе». Его спускали частями по парадной лестнице, и это продолжалось с перерывами до самого вечера: тяжелые спинки, изрезанные завитками в стиле рококо; обтянутые бархатом карнизы; крученые, с позолотой и бархатной обивкой колонны, служащие подпорками для балдахина; перекладины неполированного дерева, не предназначенные для глаза и выполняющие невидимые конструктивные функции под прикрытием драпировок; плюмажи из раскрашенных перьев, торчащие из вызолоченных страусовых яиц, которые осеняли сверху балдахин; и, наконец, матрацы, каждый из которых, надрываясь, тащило по четыре человека. Лорду Марчмейну словно придавала силы вся эта сумятица, порожденная его капризом; он сидел у огня, наблюдая за происходящим, а мы стояли перед ним полукругом — Кара, Корделия, Джулия и я — и беседовали с ним.
Краска снова появилась у него на лице, и в глазах опять загорелся свет.
— Брайдсхед и его жена обедали со мной в Риме, — рассказывал он. — Поскольку мы здесь в узком семейном кругу, — и его взгляд иронически скользнул с Кары на меня, — я могу говорить без обиняков. Я нахожу всё это достойным сожаления. Ее прежний супруг был, насколько мне известно, моряком и, видимо, в связи с этим не отличался взыскательностью, но как мог мой сын в зрелом возрасте тридцати восьми лет, имея к своим услугам, если только положение в Англии не изменилось самым коренным образом, весьма широкий выбор, остановить его на… э-э-э… видимо, я должен называть ее так, э-э-э… Берил… — И он красноречиво оборвал фразу.
Лорд Марчмейн не выказывал намерения куда-либо перебираться из холла, поэтому немного погодя мы придвинули стулья — те самые геральдические стулья с прямыми спинками, поскольку вся прочая обстановка здесь была чересчур массивной, — и расселись вокруг.
— Я едва ли по-настоящему встану на ноги до наступления лета, — сказал он. — И полагаюсь на вас четверых — вы будете меня развлекать.
В ту минуту мы были бессильны развеять воцарившееся уныние; наоборот, он держался среди нас бодрее всех.
— Расскажите, — предложил он, — как Брайдсхед познакомился со своей будущей супругой.
Мы рассказали что знали.
— Спичечные коробки, — сказал он, — спички. По-моему, она уже не способна родить.
Нам подали чай прямо к камину.
— В Италии, — рассказывал лорд Марчмейн, — никто не верит, что будет война. Считается, что всё «устроится». Джулия, ты, как я полагаю, больше не имеешь доступа к политическим новостям? Кара вот у нас, по счастью, британская подданная. Это обстоятельство она, как правило, не склонна афишировать, но оно еще, может быть, окажется кстати. Официально она именуется миссис Хикс, не правда ли, дорогая? О Хиксе мы знать ничего не знаем, но будем ему очень обязаны, если дело дойдет до войны. А вы, — перенес он огонь на меня, — вы, я не сомневаюсь, станете штатным рисовальщиком?
— Нет. Я как раз сейчас веду переговоры о месте офицера Специального запаса.
— О, напрасно, напрасно. Вам непременно надо быть рисовальщиком. В прошлую войну у меня был один при эскадроне, несколько недель — пока мы не вышли на передовую.
Эта язвительность в нем была новостью. Я всегда ощущал под пластом его учтивых манер каменный костяк недоброжелательства, теперь же он проступил, как нос, лоб, подбородок и скулы на его обтянутом кожей лице.
«Королевино ложе» было готово только с наступлением темноты, и мы отправились посмотреть на него, возглавляемые лордом Марчмейном, который теперь вполне бодро шагал через анфиладу комнат.
— Поздравляю. Всё выглядит великолепно. Уилкокс, помнится, я видел когда-то серебряный кувшин с тазом — они, по-моему, стояли в комнате, которую мы зовем Кардинальской гардеробной; что, если поставить их вот на этой консоли? Теперь можете прислать ко мне Плендера и Гастона, а багаж подождет до завтра, достаточно только дорожного несессера и моих ночных вещей. Плендер знает. Если вы теперь оставите меня с Плендером и Гастоном, я лягу. Увидимся позднее; вы будете ужинать здесь со мною и заботиться о том, чтобы я не скучал.
Мы направились к двери, но он окликнул меня.
— Живописное ложе, правда?
— Да, очень.
— Не хотите нарисовать? И озаглавить: «На смертном одре»?
— Да, — подтвердила Кара, — он вернулся домой умирать.
— Но ведь днем, когда вы только приехали, он так уверенно говорил, что к весне поправится.
— Это потому, что ему было очень худо. В полном рассудке он сознает, что умирает, и мирится с этим. Его болезнь идет со спадами и подъемами; один день, иногда даже несколько дней подряд он бодр и оживлен, и тогда он готов к смерти, потом ему становится худо, и тогда он боится. Не знаю, как получится дальше, когда ему будет становиться всё хуже и хуже. Это покажет время. Римские доктора не дают ему и года. Завтра, по-моему, должен приехать кто-то из Лондона, от него мы узнаем больше.
— Но что с ним?
— Сердце. Какое-то ученое слово у него на сердце. Он умирает от ученого слова.
Вечером лорд Марчмейн был в отличном расположении духа; комната приобрела хогартовский вид — у гротескного «китайского» камина стоял стол, накрытый на четыре персоны, а на кровати, утопая в подушках, полулежал хозяин, попивая шампанское, отведывая, расхваливая и отставляя многочисленные кушанья, приготовленные по случаю его возвращения домой. В честь такого события Уилкокс выставил на стол золотой сервиз, который на моей памяти никогда не употреблялся; и это золото, и зеркала в золоченых рамах, и резьба по дереву, и пышные драпировки огромной кровати, и богдыханский халат Джулии вместе создавали впечатление рождественской пантомимы, какой-то пещеры Аладдина.
Только под самый конец, когда мы уже собрались уходить, бодрость оставила его.
— Я не усну, — ворчливо сказал он. — Кто будет сидеть со мной? Кара, carissima, ты совсем без сил. Ты, Корделия, не останешься ли пободрствовать часок в этой Гефсимании?
Наутро я справился у нее, как прошла ночь.
— Он заснул почти сразу же. В два я зашла к нему развести огонь; свет горел, но он опять спал. Очевидно, он просыпался и зажег лампу; для этого ему надо было встать с постели. Я думаю, что он боится темноты.
Естественно получилось, что Корделия с ее лазаретным опытом взяла на себя уход за отцом. Доктора, осматривавшие в тот день лорда Марчмейна, по собственному почину обращались со своими указаниями к ней.
— Пока ему не станет хуже, — объявила она, — я и камердинер управимся сами. Без нужды не будем приглашать в дом сиделок.
На этой стадии болезни докторам нечего было рекомендовать, кроме покоя и болеутоляющих на случай приступа.
— Сколько это продлится?
— Леди Корделия, я знаю людей, благополучно доживших до весьма преклонного возраста, которым доктора тридцать лет назад отводили не больше недели. Медицина научила меня одному: никогда не пророчествовать.
Чтобы сказать ей это, оба эскулапа проделали долгий путь из Лондона в Брайдсхед; здесь их ждал местный врач, получивший те же указания, но в терминах сугубо профессиональных.
Вечером лорд Марчмейн вернулся к разговору о своей новой невестке; собственно, он держал ее в уме весь день, нет-нет да и роняя какой-нибудь язвительный намек; но теперь, откинувшись на подушки, он разговорился о ней прямо.
— Я не был прежде особенно заражен домашним идолопоклонством, — рассуждал он, — однако признаюсь, мысль, что место, некогда принадлежавшее в этом доме моей матери, должна занять… э-э-э… Берил, вызывает у меня содрогание. Почему эта гротескная чета должна доживать здесь свой век в бездетности, на погибель роду и дому? Не скрою от вас, Берил мне решительно антипатична.
Может быть, причина в том, что наше знакомство состоялось именно в Риме. Кто знает, не было бы всё иначе в каком-нибудь другом месте? Хотя не представляю себе, где бы я мог с ней встретиться и не испытать неприязни? Мы обедали у Раньери — это тихий, маленький ресторанчик, где я бываю уже много лет, — вы, без сомнения, знаете его. Берил заняла собою всю залу. Угощал, разумеется, я, хотя послушать, как Берил пичкала моего сына, и можно было подумать как раз наоборот. Брайдсхед с детства страдает склонностью к обжорству; жена, которая заботится о его благе, должна была бы ограничивать его. Впрочем, это неважно.
Она, без сомнении, слышала обо мне как о человеке, ведущем беспутную жизнь. Ее обращение со мною я не могу назвать иначе, как игривым. Старый греховодник — вот кем я был в ее глазах. Вероятно, ей приходилось иметь дело со старыми гуляками-адмиралами, и она знает, как с ними ладить… Никогда бы не смог воспроизвести ее манеру разговора. Приведу только один пример.
Утром они были на аудиенции в Ватикане, получали благословение своему браку — я не очень-то прислушивался; нечто в этом духе, как я понял, уже когда-то происходило — с предыдущим супругом, при предыдущем папе. Она довольно живо описала, как в тот раз она была допущена вместе с целой процессией молодоженов, главным образом итальянцев, самых разных сословий, кое-кто из совсем простых девушек был прямо в подвенечных платьях, и как все разглядывали друг друга, молодые мужья сравнивали достоинства своих жен и так далее. И в конце она сказала: «На этот раз мы, естественно, были одни, и знаете ли, лорд Марчмейн, какое у меня было чувство? Будто это я привела под благословение свою невесту».
Это прозвучало неприлично. Я еще не вполне понял, что именно она хотела сказать. Не было ли здесь намека на несомненную девственность моего сына, как вы думаете? По-моему, это вполне правдоподобно. И вот в любезностях подобного рода мы и провели вечер.
По-моему, здесь она будет не на месте, как вам кажется? Кому же мне оставить Брайдсхед? Ведь ограничения на порядок наследования кончились на мне. Себастьян, увы, исключается. Кто хочет этот дом? Quis? Может быть, ты, Кара? Да нет, что я, конечно, нет. Корделия? По-моему, лучше всего будет, если я оставлю его Джулии и Чарльзу.
— Что ты, папа? Он принадлежит Брайди.
— И… Берил? В ближайший день приглашу Грегсона, и мы посмотрим, как обстоят дела. Давно пора подновить мое завещание — в нем уйма несообразностей и анахронизмов… Право, мне нравится мысль поселить здесь Джулию; ты так красива сегодня, моя дорогая, так красива всегда; гораздо, гораздо уместнее.
Вскоре после этого он действительно послал в город за своим поверенным, но в день его приезда лорд Марчмейн лежал в припадке и видеть его не смог. «Времени еще много, — произнес больной, мучительно ловя ртом воздух. — Как-нибудь в другой раз. Когда я буду чувствовать себя лучше». Но мысль о выборе наследника не покидала его, и он часто заговаривал о том времени, когда мы с Джулией будем мужем и женой и станем владельцами Брайдсхеда.
— Как ты думаешь, он в самом деле хочет оставить его нам? — спросил я Джулию.
— Думаю, что да.
— Но это было бы чудовищно по отношению к Брайди.
— Ты так считаешь? А по-моему, он не очень дорожит этим домом. Я вот дорожу, как ты знаешь. Им с Берил было бы гораздо уютнее в каком-нибудь доме поменьше.
— Значит, ты собираешься согласиться?
— Конечно. Папино право завещать Брайдсхед кому он захочет. Мне кажется, нам с тобою было бы здесь очень хорошо.
Это открывало неожиданные виды — подобно тому как когда-то, в мой первый приезд с Себастьяном, поворот аллеи вдруг открыл вид на уединенную долину с цепочкой прудов, уходящих вниз и вдаль, а на переднем плане высился старинный дом, и весь остальной мир был отринут и забыт; здесь был свой мир — мир тишины, любви и очарования, греза воина на дальнем бивуаке; так, наверное, вдруг открываются в пустыне высокие колокольни храма после многих дней голода и ночей шакальего лая. Должен ли я был упрекать себя, если это видение порою захватывало меня?
Недели недуга тянулись своим чередом, и вся жизнь в доме зависела от колеблющегося состояния больного. Были дни, когда лорд Марчмейн, одетый, стоял у окна или, тяжело опираясь на руку слуги, бродил от камина к камину по комнатам нижнего этажа; когда приходили и уходили посетители, соседи, и служащие в имении, и какие-то люди с делами из Лондона; когда вскрывались бандероли с новыми книгами и о них велись оживленные разговоры; когда в Китайскую гостиную вкатывали рояль; однажды на исходе февраля, в неожиданно солнечный, единственный погожий день, он даже распорядился подать машину, вышел в холл, был облачен в шубу и уже дошел до входной двери. Но потом вдруг раздумал, как-то обмяк, пробормотал: «Не сегодня. Позже. Как-нибудь летом», оперся на руку слуги и был препровожден к своему креслу. В другой раз ему вдруг вздумалось совсем перебраться из Китайской гостиной, потому-де, что chinoiserie мешает ему спать — он по ночам не гасил света, — успел отдать подробные распоряжения о переносе всего, что ему может быть нужно, в Расписную гостиную, однако снова в последнюю минуту пал духом, все распоряжения отменил и остался на прежнем месте.
Но были дни, когда весь дом, притихнув, слушал, как лорд Марчмейн, сидя высоко в подушках, с трудом, мучительно дышит. Правда, и тогда он хотел, чтобы мы непременно были рядом; одиночество и днем и ночью было ему невыносимо; когда он не мог говорить, его взгляд следовал за нами по комнате, и, если кто-нибудь выходил, вид его выражал беспокойство, и Кара, часами сидевшая с ним об руку прямо на кровати, успокаивала его, говоря: «Ничего, ничего, Алекс, она сейчас придет».
Возвратился из свадебного путешествия Брайдсхед с женой и провел с нами несколько дней; лорду Марчмейну в это время опять сделалось хуже, и он отказался допустить их к себе. Берил была здесь впервые, и никого не могло удивить, что она выказывала естественный интерес к тому, что чуть было уже не стало, а теперь вновь обещало вскоре стать ее домом. Берил этого естественного интереса не скрывала, за время пребывания в Брайдсхеде осмотрела всё довольно тщательно. Среди беспорядка, воцарившегося вокруг в связи с болезнью лорда Марчмейна, ей, очевидно, многое представилось запущенным и требующим хозяйского вмешательства, и она несколько раз ссылалась в разговоре на то, как ведутся столь же обширные хозяйства в других местах, где ей случалось бывать. Днем Брайдсхед возил ее с визитами к арендаторам, по вечерам же она бодрым и самоуверенным тоном толковала со мною о живописи, с Корделией о госпиталях и с Джулией о туалетах. Тень предательства, угроза краха их справедливых ожиданий — всё это ощущалось мною, но не ими. Я испытывал смущение в их обществе, но для Брайдсхеда это было не ново; в маленьком поле неловкости, всегда образовывавшемся вокруг него, моя виноватость осталась незамеченной.
Постепенно становилось очевидно, что лорд Марчмейн их видеть не намерен. Брайдсхед без супруги был допущен для краткого прощания, после чего они отбыли. «От нашего пребывания здесь нет никакой пользы, — пояснил Брайдсхед. — И оно болезненно для Берил. Если станет хуже, мы приедем».
Приступы делались длительнее и наступали всё чаще; была приглашена сиделка. «В жизни не видела такой комнаты, — возмутилась она. — Ни в одном доме нет ничего подобного. Подумать только, никаких удобств». Она сделала попытку переместить больного наверх, где в кранах — как она привыкла — была вода, где можно было оборудовать комнатку и для нее самой и где стояли «нормальные» кровати, которые можно обойти и дотянуться до пациента; но лорд Марчмейн не пожелал об этом и слышать. Еще через некоторое время, когда ночи и дни стали для него неразличимы, появилась и вторая сиделка; из Лондона опять приехали специалисты; был прописан еще один сильнодействующий препарат, но, видно, тело больного уже устало от лекарств и никак не отзывалось на новое лечение. А вскоре хороших полос вообще больше не стало, а были только короткие колебания в скорости, с какой шло ухудшение.
Вызвали Брайдсхеда. Были пасхальные каникулы, и Берил осталась со своими детьми. Он приехал один и, молча постояв несколько минут перед отцом, который молча сидел и смотрел на него, вышел из комнаты и, возвратясь в библиотеку, где мы все сидели, сказал: «Папе нужен священник».
Тема эта затрагивалась не впервые. Еще раньше, вскоре по приезде лорда Марчмейна домой, ему нанес визит священник местного прихода (после того, как закрыли Брайдсхедскую часовню, в Мелстеде появилась новая приходская церковь). Тогда Корделия выпроводила его с вежливыми извинениями, но после его ухода сказала: «Еще не время. Он еще папе не нужен».
При этом присутствовали Джулия, Кара и я; каждому из нас было что сказать по этому поводу; каждый из нас начал было что-то говорить, потом раздумал, и сказано ничего не было. В разговорах вчетвером к этой теме больше не возвращались, но с глазу на глаз со мной Джулия сказала:
— Чарльз, я предвижу серьезные церковные затруднения.
— Неужели они не дадут ему умереть спокойно?
— Для них «спокойно» — это нечто совсем другое.
— Это было бы надругательством. Никто не мог бы яснее доказать всей своей жизнью собственного отношения к религии. И вот теперь, когда ум его слабеет и сил бороться становится всё меньше, они сбегутся и объявят, что он раскаялся на одре смерти. Раньше я всё же питал какое-то уважение к их церкви. Но если они это сделают, я буду знать: всё, что говорят о них глупые, тупые люди, правда! Это действительно сплошное суеверие и мошенничество. — Джулия молчала. — Ты не согласна? — Джулия всё так же хранила молчание. — Ты разве не согласна?
— Не знаю, Чарльз. Просто не знаю.
С тех пор, хотя вслух ничего не произносилось, я чувствовал, что эта проблема постоянно присутствует и растет с каждой неделей болезни лорда Марчмейна; я сознавал это, когда Корделия уезжала по утрам к ранней обедне, и потом, когда вместе с ней стала ездить Кара: я видел маленькое облачко, не более человеческой ладони величиной, которое должно было разрастись и разразиться штормом.
И вот теперь Брайдсхед на свой неуклюжий, беспощадный лад высказал всё прямо.
— Ах, Брайди, ты думаешь, он согласится? — вздохнула Корделия.
— Об этом я позабочусь, — ответил Брайдсхед. — Завтра же приведу к нему отца Маккея.
Облака сгущались, но гроза еще не разразилась: никто из нас не сказал ни слова. Кара и Корделия вернулись к больному; Брайдсхед поискал себе книгу, нашел и оставил нас.
— Джулия, — сказал я, — как нам остановить этот балаган?
Она сначала не ответила, потом, помолчав, спросила:
— Зачем?
— Ты знаешь не хуже меня. Это… это просто недостойная затея.
— Кто я такая, чтобы возражать против недостойных затей? — грустно сказала она. — Да и какой вред от этого может быть? Давай спросим доктора.
Мы спросили доктора, он ответил:
— Трудно сказать. Конечно, это может его встревожить; с другой стороны, я знал случаи, когда это оказывало на больного удивительно успокаивающее действие, а в одном случае даже имело несомненный стимулирующий эффект. И, как правило, это служит большим утешением для близких. Так что, мне кажется, решение здесь за лордом Брайдсхедом. Имейте в виду, что оснований торопиться нет никаких. Сегодня лорд Марчмейн очень слаб; завтра он может опять почувствовать себя вполне сносно. Разве в таких случаях не принято немного повременить?
— От него не очень-то много помощи, — сказал я Джулии, когда мы ушли.
— Помощи? Право, я не вполне понимаю, почему ты так хлопочешь о том, чтобы мой отец не получил последнего причастия.
— Потому что это сплошное шаманство и лицемерие.
— Да? Во всяком случае, оно существует уже две тысячи лет. И непонятно, какой смысл вдруг теперь негодовать по этому поводу. — Голос ее зазвенел; последние месяцы она легко приходила в ярость. — Бога ради, напиши в «Тайме», выйди и произнеси речь в Гайд-парке, устрой уличные беспорядки под лозунгом «Долой папизм!» Только меня, пожалуйста, оставь в покое. Какое дело тебе или мне — повидается ли мой отец со священником здешнего прихода?
Мне были знакомы эти приступы озлобления у Джулии, как тогда, при луне у фонтана, и я смутно различал даже их истоки; я знал, что слова тут бессильны. Да я и не мог произнести никаких слов, ибо ответ на ее вопрос еще не созрел, еще покоился в моей душе туманным предчувствием, что здесь решается судьба не одной души, что на высоких склонах уже пришли в движение пласты снега.
На следующее утро к завтраку спустились Брайдсхед и я; с нами завтракала ночная сиделка, только что освободившаяся с дежурства.
— Он сегодня гораздо бодрее, — сообщила она. — Прекрасно спал почти три часа. Когда пришел Гастон с бритвенным прибором, он был очень разговорчив.
— Превосходно, — сказал Брайдсхед. — Корделия поехала к обедне. Она привезет отца Маккея еще к завтраку.
С отцом Маккеем я встречался несколько раз; это был немолодой коренастый и добродушный ирландец из Шотландии, и он имел обыкновение каждый раз, когда мы встречались, задавать мне такие вопросы: «Как вы находите, мистер Райдер, художник Тициан более артистичен, чем художник Рафаэль, или нет?»; более того, он запоминал мои ответы, приводя меня этим в еще большее смущение: «Если вернуться, мистер Райдер, к тому, что вы сказали в прошлый раз, когда я имел удовольствие вас видеть, и беседовать с вами, правильно ли будет заключить, что художник Тициан…» И под конец обычно делал замечание наподобие нижеследующего: «Да, это великое благо для человека — иметь такие таланты, как у вас, мистер Райдер, и время, чтобы развивать их». Корделия прекрасно ему подражала.
В это утро он плотно позавтракал, проглядел заголовки в газете и наконец профессионально бодрым голосом произнес:
— А теперь, лорд Брайдсхед, наш страдалец уже, наверное, готов повидаться со мной, как вы думаете?
Брайдсхед повел его к больному; Корделия пошла следом, и я остался за столом один. Не прошло и минуты, как за дверью опять послышались голоса всех троих:
— …могу только извиниться.
— …бедный страдалец. Поверьте мне, всё потому, что он увидел новое лицо, в этом всё дело — в неожиданности. Это так понятно.
— …отец, простите… привезти вас так издалека, и вот…
— Не думайте об этом, леди Корделия. Да в меня бутылки швыряли. Дайте ему время. Я знаю случаи, когда и хуже бывало, а как прекрасно умирали. Молитесь за него… Я приеду еще… а теперь, если позволите, я нанесу краткий визит миссис Хокинс. Да, конечно, я прекрасно знаю к ней дорогу.
Корделия и Брайдсхед вошли в столовую.
— Как я понимаю, визит к больному не увенчался успехом?
— Не увенчался. Корделия, ты отвезешь отца Маккея домой, когда он спустится от няни? Я должен позвонить Берил и узнать, когда я ей буду нужен.
— Брайди, это было ужасно. Что нам теперь делать?
— Мы сделали всё возможное на сегодняшний день. — И Брайдсхед вышел из комнаты.
Лицо Корделии было серьезно; она взяла с тарелки кусочек ветчины, обмакнула в горчицу и съела.
— Всё Брайди, — сказала она. — Я знала, что ничего не выйдет.
— Что произошло?
— Хотите знать? Мы вошли к нему гуськом, Кара читала папе газету. Брайди сказал: «Я привел к тебе отца Маккея», а папа сказал: «Отец Маккей, боюсь, вас привели сюда по недоразумению. Я не при смерти, и я уже двадцать пять лет не являюсь практикующим членом вашей церкви. Брайдсхед, покажи отцу Маккею, как отсюда выйти». И тогда мы трое сделали поворот кругом и вышли, и я слышала, как Кара возобновила чтение газеты; вот, дорогой Чарльз, и всё.
Я принес это известие Джулии, которая еще лежала в постели; здесь же стоял поднос из-под завтрака и валялись газеты и конверты.
— Камлание не состоялось, — сказал я. — Шаман отбыл восвояси.
— Бедный папа.
— Брайди остался с носом.
Я был очень доволен. Я оказался прав, а все остальные неправы; истина восторжествовала; опасность, которая нависла над Джулией и мною с того самого вечера у фонтана, теперь была устранена и, может быть, развеяна навеки; и вдобавок ко всему — теперь я могу признаться — я тайно праздновал еще одну невысказанную, невыразимую, нечестную маленькую победу. Можно было предположить, что события этого утра воздвигли между лордом Брайдсхедом и его законным наследием новые преграды.
И в этом я не ошибся; было послано за представителем лондонской адвокатской конторы; дня через два он действительно явился, и в доме стало известно, что лорд Марчмейн сделал новое завещание. Но я глубоко заблуждался, когда думал, что религиозным разногласиям положен конец; накануне отъезда Брайдсхеда после ужина они вспыхнули с новой силой.
— …папины точные слова были: «Я не при смерти, я уже двадцать пять лет не являюсь практикующим членом церкви».
— Не «церкви», а «вашей церкви».
— Не вижу разницы.
— Разница огромная.
— Брайди, ведь ясно, что он хотел сказать.
— По-моему, он хотел сказать то, что сказал. Что он не имеет обыкновения причащаться регулярно и, поскольку в данный момент еще не умирает, не видит причины изменять своим привычкам — пока что.
— Это крючкотворство.
— Почему люди считают стремление к точности крючкотворством? Он ясно выразился, что не согласен видеть священника именно в тот день, но согласится, когда будет при смерти.
— Пусть бы мне кто-нибудь объяснил, — сказал я, — в чем, собственно, смысл этого таинства? Значит ли оно, что, если человек умрет в одиночестве, он попадет в ад, а если священник помажет его маслом…
— О, дело не в масле, — возразила Корделия. — Масло — для исцеления.
— Еще того страннее — ну, не важно, что бы ни делал священник для того, чтобы он попал на небо. В это вы верите?
Здесь вмешалась Кара:
— Помнится, мне говорила няня или кто-то говорил, во всяком случае, что, если священник войдет, пока тело еще не остыло, тогда всё в порядке. Это так, ведь правда?
Ее слова встретили дружный отпор.
— Нет, Кара, неправда.
— Разумеется, нет.
— Кара, вы что-то спутали.
— А я помню, когда умирал Альфонс де Грене, мадам де Грене спрятала священника прямо за дверью — Альфонс не переносил их вида, — а потом впустила его, когда тело еще не остыло, она сама мне рассказывала, и по нем отслужили полную панихиду, я на ней была.
— Панихида вовсе не означает, что вы обязательно попадете в рай.
— Мадам де Грене считала, что означает.
— Она ошибалась.
— Знает ли кто-нибудь из вас, католиков, зачем нужен священник? — спросил я. — Хотите ли вы просто, чтобы ваш отец мог быть похоронен по христианскому обряду? Или вы хотите, чтобы он не попал в ад? Я прошу объяснения.
Брайдсхед стал давать мне подробные объяснения, но, когда он кончил, Кара нарушила единство католического фронта, простодушно заметив:
— Вот, а я и не знала ничего этого.
— Давайте посмотрим, — сказал я. — Человек должен проявить свободную волю, должен раскаяться и желать примирения с богом. Так? Но только бог может знать, что у него в душе, священник этого знать не может; если же священника при этом нет и он примиряется с богом в душе своей, это так же ценно, как и в присутствии священника. Вполне возможно даже, что воля действует, когда человек уже совсем слаб, не в силах внешне это ничем выразить. Так? Он может лежать неподвижно, как мертвый, и при этом активно желать примирения с богом, и бог это будет знать. Так?
— Приблизительно так, — ответил Брайдсхед.
— Тогда для чего же нужен священник?
Последовала пауза, во время которой Джулия тяжело вздохнула, а Брайдсхед набрал в грудь воздуха, словно готов был снова приступить к расчленению посылок. И пока остальные молчали, Кара произнесла:
— Я только знаю, что сама непременно позабочусь о том, чтобы у меня был священник.
— Благослови вас бог, Кара, — сказала Корделия. — Вот, по-моему, самый лучший ответ.
И на этом мы прекратили спор, хотя каждый про себя считал его исход неудовлетворительным.
Позже, вечером, Джулия мне сказала;
— Ты не мог бы не заводить богословских споров?
— Не я их завел.
— Ведь ты никого ни в чем не убедил и даже не убедил самого себя.
— Мне просто хочется знать, во что эти люди верят. Ведь они говорят, что у них всё на логической основе.
— Если бы ты дал Брайди договорить, у него бы и получилось всё очень логично.
— Вас там было четверо, — настаивал я, — Кара понятия ни о чем этом не имела и то ли верит, то ли нет, неизвестно; ты знаешь кое-что и не веришь ни одному слову; Корделия знает не больше твоего и страстно верит; один только бедняга Брайди знает и верит по-настоящему, и, однако, когда дошло до объяснения, он оказался, на мой взгляд, совершенно беспомощен. А еще говорят: «По крайней мере католики знают, во что верят». Сегодня мы видели как на ладони…
— Ох, Чарльз, к чему эти разглагольствования? Я могу подумать, что ты и сам начал испытывать сомнения.
Проходили недели, а лорд Марчмейн всё еще был жив. В июне вступил в силу мой развод, и моя бывшая жена заключила второй брак. Джулия должна была стать свободна в сентябре. Чем ближе была наша свадьба, тем тоскливее, как я заметил, говорила о ней Джулия. Война тоже приближалась — это не вызывало у нас сомнений, — но грустное, отрешенное, даже порой отчаянное нетерпение Джулии шло не от той неопределенности, что была вне ее, а время от времени оно вдруг сгущалось в мгновенные приступы озлобления, и она бросалась на сдерживающую преграду своей любви ко мне, точно зверь на железные прутья клетки.
Меня вызвали в военное министерство, опросили и внесли в список на случай национальной опасности; Корделию тоже внесли в какой-то список; списки снова вошли в нашу жизнь, как когда-то в школьные годы. Все лихорадочно подготавливалось к ожидающейся национальной опасности. В этом темном министерстве слово «война» не произносилось, на нем лежало табу; нас должны были призвать, если возникнет «национальная опасность» — не военная смута, которая есть акт человеческой воли, не такие ясные и простые вещи, как гнев и расплата, нет, национальная опасность — нечто являющееся из глуби вод, чудовище с безглазым ликом и хлещущим хвостом, которое всплывает со дна морского.
Лорд Марчмейн выказывал мало интереса к тому, что происходило вне стен его комнаты; каждый день мы приносили ему газеты и пытались читать их, но он поворачивал голову, разглядывая окружавшие его замысловатые узоры. «Читать, дальше?» — «Да, пожалуйста, если вас это не утомляет». Но он не слушал; изредка, при упоминании знакомого имени, он бормотал: «Ирвин… Знал его. Посредственность»; изредка делал какие-нибудь не идущие к делу замечания: «…чехи — превосходные кучера, и только»; но мысли его были далеки от дел земных, они были здесь, в этой комнате, обращены на него самого; у него не было сил на другие войны, кроме его собственной войны, которую он вел в одиночку за то, чтобы не умереть.
Я сказал доктору, посещавшему нас теперь каждый день:
— У него великая воля к жизни, правда?
— Вы это так определяете? Я бы сказал — великий страх смерти.
— А разве есть разница?
— О да, конечно. Ведь страх не придает ему сил. Он его истощает.
Кроме смерти — быть может, из-за сходства с нею, — он больше всего боялся темноты и одиночества. Ему нравилось, когда мы все собирались у него в комнате и всю ночь в ней среди золоченых фигурок горел свет; ему не нужно было от нас речей, он разговаривал сам, но так тихо, что мы часто не могли расслышать его слов; он говорил сам, потому, мне кажется, что собственный голос был для него единственным надежным доказательством его продолжающейся жизни; речи его предназначались не для нас, не для чьих бы то ни было ушей, а только для него самого.
— Сегодня лучше. Сегодня лучше. Уже различаю там в углу мандарина с золотым колокольчиком и под ним кривое деревце в цвету, а вчера всё расплывалось и пагоду я принимал за второго человека. Скоро увижу мостик, и трех аистов, и то место, где тропинка уходит за холм.
А завтра будет еще лучше. У нас в семье живут долго и женятся поздно. Семьдесят три еще не старость. Тетя Джулия, тетка моего отца, дожила до восьмидесяти восьми, в этом доме она родилась и в нем же умерла, замуж так и не вышла, помнила, как горел огонь на Маячном мысу во время Трафальгарской битвы; этот дом у нее назывался «новый дом» — так его именовали в детской и в деревне, когда у неграмотных людей была долгая память. Где старый дом стоял, и сейчас видно— за деревенской церковью. Это место называется Замковый холм, на Хорликовом поле, там земля такая неровная, половина под пустырем, крапива да колючки, вся в ямах, не вспашешь. Выкапывали фундамент, брали камень на строительство нового дома. Новый, а ему уже сто лет было, когда тетя Джулия на свет родилась. Вот где наши корни — на изрытом пустыре под названием Замковый холм, в зарослях колючек и крапивы, среди надгробий в старой церкви и в часовне, где давно не слышно голоса причетника.
Тете Джулии были известны все надгробия — рыцарь со скрещенными ногами, граф в пышной кирасе, маркиз в тоге римского сенатора; известняк, алебастр, итальянский мрамор; она постукивала эбеновой тростью по гербам на щитах, заставляла гудеть, как колокол, шлем старого сэра Роджера. Тогда мы были рыцари, бароны после Азенкура, прочие титулы пришли с Георгами. Пришли последними и уйдут первыми, а баронство останется. Когда всех вас уже не будет на свете, сын Джулии останется жить под именем, которое его праотцы носили, когда еще не пришли тучные дни: дни стрижки овец и широких хлебных пашен; дни роста и строительства, когда осушались болота и вспахивались пустыри; когда один человек строил дом, его сын возводил над ним купол, сын сына пристраивал два крыла и ставил запруды на реке. Тетя Джулия видела, как строили фонтан; он был стар еще до того, как очутился здесь, пережил два столетия неаполитанского солнца, привезен на борту военного фрегата в нельсоновские времена. Скоро фонтан иссякнет и будет стоять, покуда его не наполнят дожди и не поплывут в бассейне прошлогодние листья, а пруды зарастут тростником. Сегодня лучше.
Сегодня мне лучше. Гораздо лучше. Я жил осмотрительно, закрывался от холодного ветра, ел умеренно пищу по сезону, пил тонкие вина, спал в собственной постели; я проживу долго. Мне было пятьдесят, когда нас спешили и отправили на передовую; старым оставаться на базе — гласил приказ; но Уолтер Винеблс, мой командир, сказал мне: «Вы, Алекс, не уступите и самым молодым». Я и не уступал и не уступаю, было бы мне только легче дышать.
Воздуха нет, ни дыханья ветерка под бархатным балдахином. Когда наступит лето, — говорил лорд Марчмейн, забывая о спелых хлебах, и сочных плодах, и о сытых пчелах, лениво летящих к улью в жарком, солнечном свете у него за окном, — когда наступит лето, я встану с постели и буду сидеть на воздухе, чтобы легче дышалось.
Кто бы подумал, что все эти золотые человечки, джентльмены в своем отечестве, смогут так долго жить не дыша. Словно жабы в угольной яме, и горя не знают. Господи спаси, зачем мне выкопали эту яму? Неужели человек должен задохнуться в собственных погребах? Плендер, Гастон! Откройте окна! Скорее!
— Все окна распахнуты, милорд.
Возле его кровати был установлен кислородный баллон с длинной трубкой, воронкой и краном, который он сам мог поворачивать. Он часто жаловался.
— Там ничего нет, сестра, посмотрите, оттуда ничего не идет.
— Идет, лорд Марчмейн, баллон полон, это видно вот здесь, по пузырьку в пробирке; давление максимальное. Слышите, как шипит? Старайтесь вдыхать медленнее, лорд Марчмейн, понемножку, не торопясь, тогда почувствуете.
— Легкий, как воздух, есть такое выражение — легкий, как воздух. А мне теперь приносят воздух в тяжелой железной бочке.
Один раз он спросил:
— Корделия, что сталось с часовней?
— Ее закрыли, папа, после маминой смерти.
— Это была ее часовня, я ей подарил. У нас в семье все были строители. Я построил ее в павильоне из старых камней, в старых стенах; это было последнее добавление к новому дому; пришло последним и первым ушло. До войны там был свой капеллан. Помнишь?
— Я была слишком маленькой.
— Потом я уехал — оставил ее молиться в часовне. Это была ее часовня. Ее место. Назад я не вернулся, не хотел мешать ее молитвам. Говорили, что мы сражаемся за свободу; я одержал свою собственную победу. Разве это преступление?
— По-моему, да, папа.
— И вы взываете к небесам об отмщении? Так вот почему, наверно, меня заточили в эту пещеру с черной трубкой, подающей воздух, и с желтыми человечками по стенам, умеющими жить не дыша? По-твоему, так, дитя? Но скоро подует ветер, быть может завтра, и нам всем станет легче дышать. Дурной, злой ветер, который принесет мне облегчение. Завтра будет еще лучше.
Так пролежал лорд Марчмейн при смерти до середины июля, растрачивая последние силы в битве за жизнь. Потом, поскольку не было причины опасаться резких перемен в его состоянии, Корделия уехала в Лондон выяснить у себя в женской организации кое-какие вопросы в связи с предстоящей «национальной опасностью». И в этот день лорду Марчмейну внезапно стало хуже. Он лежал, неподвижный и безмолвный, и мучительно, с трудом дышал, только взгляд открытых глаз, иногда перемещавшийся по комнате, свидетельствовал о том, что больной в сознании.
— Это конец? — спросила Джулия.
— Неизвестно, — ответил доктор, — конец, когда он наступит, будет, вероятно, таким же. Но от теперешнего приступа он еще может оправиться. Главное — ничем его не тревожить. Любое потрясение может быть фатально.
— Я еду за отцом Маккеем, — сказала она.
Я не удивился. Я всё лето знал, что у нее на уме. Когда она уехала, я сказал доктору:
— Мы должны помешать этой нелепице. Он ответил:
— Мое дело — заботиться о теле. А не рассуждать о том, кому лучше жить, кому умереть и что с кем будет после смерти. Я просто стараюсь, чтобы человек не умер.
— Но вы только сейчас говорили, что потрясение его убьет. Может ли быть что-нибудь вреднее для человека, который так боится смерти, чем вид приведенного к нему священника; священника, которого он выставил за дверь, когда еще был в силах?
— Я допускаю, что это может его убить.
— Значит, вы это запрещаете?
— Я не вправе запрещать что-либо. Могу только выразить мое мнение.
— Кара, а вы что думаете?
— Я не хочу, чтобы его огорчали. Только на одно сейчас еще можно надеяться — что он умрет, сам того не сознавая. Но все-таки я хотела бы, чтобы священник был здесь.
— Так постарайтесь уговорить Джулию, чтобы она его к нему не пускала до… до конца. Потом уже вреда не будет.
— Хорошо, я попрошу ее не причинять Алексу горя.
Через полчаса Джулия возвратилась с отцом Маккеем. Мы все сошлись в библиотеке.
— Я телеграфировал Брайди и Корделии, — сказал я, — надеюсь, все согласятся ничего не предпринимать до их приезда.
— Мне очень жаль, что их нет сейчас, — сказала Джулия.
— Ты не можешь одна взять на себя ответственность, — убеждал ее я. — Все остальные против тебя. Доктор Грант, скажите ей, что вы сегодня говорили мне.
— Я говорил, что вид священника вполне может его убить; в противном случае не исключено, что он оправится от этого приступа. В качестве его лечащего врача я обязан возражать против всего, что может причинить ему беспокойство.
— Кара?
— Джулия, милая, я знаю, вы хотите сделать как лучше, но ведь вы же знаете, Алекс не был религиозен. Он всегда смеялся над религией. И мы не должны теперь пользоваться его немощью для успокоения собственной совести. Если отец Маккей войдет к нему, когда он будет без сознания, это даст нам право похоронить его по закону, ведь верно, отец?
— Пойду взгляну, как он, — сказал доктор.
— Отец Маккей, — обратился я к священнику, — вы помните, как лорд Марчмейн встретил вас в прошлый раз? Неужели это возможно, по вашему мнению, чтобы он с тех пор переменился?
— Хвала богу, его милостью это возможно.
— Может быть, — предложила Кара, — вы бы вошли потихоньку, когда он спит, и произнесли над ним слова отпущения, а он и не узнал бы.
— У меня на глазах умерло так много людей, — ответил он, — и я не видел, чтобы кто-нибудь из них в последний час был огорчен моим присутствием.
— Но ведь то всё были католики, а лорд Марчмейн не был, разве только формально, по крайней мере последние годы. Он смеялся над этим, Кара сама говорила.
— Христос пришел звать к раскаянию не праведников, но грешников.
Вернулся доктор.
— Без перемен, — сказал он.
— Ну подумайте, доктор, — повернул к нему священник свое спокойное, невинное, серьезное лицо, — могу ли я вызвать у кого-нибудь потрясение? — Он обвел взглядом нас всех. — Вы знаете, что я хочу сделать? Это так немного и так просто. Я ведь даже не ношу специального облачения, иду в чем есть. Вид мой ему уже знаком. Ничто не может его испугать. Я только спрошу у него, жалеет ли он о совершенных грехах. И буду ждать от него утвердительного знака, в крайнем случае довольно будет и того, что он не скажет мне «нет»; потом я дам ему божье прощение. А затем, хотя это уже и не так обязательно, я его помажу. Это сущий пустяк, прикосновение пальцев и капли масла вот из этой баночки; смотрите, ничего не может ему повредить.
— Ох, Джулия, как нам решить? — вздохнула Кара. — Постойте, я попробую с ним поговорить.
Она ушла в Китайскую гостиную; мы молча ждали; стена огня разделяла меня и Джулию. Немного погодя Кара возвратилась.
— По-моему, он ничего не слышал, — растерянно проговорила она. — Мне казалось, я придумала, как начать. Я сказала: «Алекс, ты помнишь Мелстедского священника? Ты его очень обидел, когда он приезжал тебя навестить. Ты был с ним так резок. Он опять приехал. Я хочу, чтобы ты с ним повидался ради меня и чтобы вы помирились». Но он не ответил. Если он без сознания, его не может огорчить вид священника, ведь правда, доктор?
Джулия, до этого стоявшая молча и неподвижно, вдруг шагнула вперед.
— Благодарю вас за совет, доктор, — проговорила она. — Я беру на себя полную ответственность за всё, что может случиться. Отец Маккей, будьте добры пройти теперь к моему отцу. — И, не взглянув на меня, пошла впереди него к двери.
Мы все потянулись следом. Лорд Марчмейн лежал так же, как я его видел утром, только глаза у него были теперь закрыты; руки его вверх ладонями покоились на одеяле, на одной из них сиделка как раз щупала пульс.
— Входите, входите, — бодро сказала она. — Теперь вы его уже не потревожите.
— Уже?
— Нет-нет, но он больше ни на что не реагирует.
Она поднесла к его лицу кислородную трубку, и шипение выходящего газа было единственным звуком у постели умирающего.
Священник наклонился над лордом Марчмейном и благословил его. Джулия и Кара опустились на колени в изножье кровати. Доктор, сиделка и я стояли позади.
— Ну, — сказал священник, — я знаю, вы жалеете обо всех своих грехах, правда? Сделайте знак, если можете. Ведь вы жалеете? — Но знака не было. — Попытайтесь припомнить свои грехи и попросите у бога прощения. Я отпущу вам грехи. А вы тем временем попросите у бога прощения за всё, в чем ослушались его.
Он заговорил по-латыни. Я узнал слова: «Ego te absolve in nomine Patris…» — и увидел, что священник осеняет себя знаком креста. И тогда я тоже опустился на колени и стал молиться: «О бог, если бог есть, прости ему его грехи, если такая вещь, как грех, существует». И лежащий на кровати открыл глаза и испустил вздох, какой, по моим представлениям, испускают люди, умирая, но глаза его были подвижны, так что мы знали, что жизнь еще не покинула его.
Внезапно я почувствовал, что всей душой хочу этого знака, пусть даже только из учтивости, пусть даже только ради женщины, которую я люблю и которая, я знал, в эту минуту, стоя впереди меня на коленях, молилась о знаке. Казалось, то была совсем пустячная просьба — всего лишь кивок в благодарность, взгляд узнавания в толпе. Я стал молиться еще проще: «Бог, прости его грехи. И пожалуйста, сделай так, чтобы он принял твое прощение».
Совсем пустячная просьба.
Священник вынул из кармана серебряную баночку, опять сказал что-то по-латыни и прикоснулся к умирающему масляным тампоном; покончив со всем, что полагалось сделать, он убрал баночку и благословил умирающего последний раз. Внезапно лорд Марчмейн зашевелился и медленно поднес руку ко лбу; у меня мелькнула мысль, что он почувствовал влагу елея и хочет его стереть. «О бог, — молился я, — не дай ему это сделать!» Но мой страх был напрасен: так же медленно рука опустилась на грудь, потом передвинулась к плечу, и лорд Марчмейн осенил себя знаком креста. И тогда я понял, что просьба моя была совсем не о пустяке, не о попутном кивке узнавания, и мне припомнились слова из далеких времен моего детства о завесе, которая разодралась в храме надвое сверху донизу.
Всё было кончено; сиделка опять подошла к кислородному баллону; доктор склонился над больным. Джулия шепнула мне:
— Проводи отца Маккея, хорошо? Я побуду здесь еще немного.
За дверью отец Маккей снова стал тем простым и добродушным человеком, которого я знал.
— Ну, разве не прекрасное было зрелище? У меня на глазах это случалось несчетное количество раз. Диавол сопротивляется до последней минуты, но в конце милость божия над ним торжествует. Вы, мистер Райдер, не католик, насколько мне известно, но по крайней мере вас должно это радовать ради дам, получивших теперь утешение.
Пока мы ждали шофера, мне пришло в голову, что отцу Маккею следует заплатить за его услуги. Я, смущаясь, спросил его об этом.
— Не беспокойтесь, мистер Райдер. Для меня это было удовольствие, — ответил он. — Но всё, что бы вы ни уделили, будет кстати в таком приходе, как мой. — У меня в бумажнике оказались три фунтовые ассигнации, и я отдал их ему. — Право, вы более чем щедры. Благослови вас бог, мистер Райдер. Я заеду опять, хотя едва ли ему еще долго пребывать в этом мире.
Джулия оставалась в Китайской гостиной, и в пять часов пополудни ее отец умер, доказав тем самым правоту обеих споривших сторон — и доктора, и священника.
Здесь я подхожу к тем обрывочным фразам, которые оказались последними, сказанными между мною и Джулией, к последним воспоминаниям.
Когда отец ее умер, Джулия еще некоторое время оставалась у тела; сиделка вышла в другую комнату с печальным сообщением, и в открывшуюся дверь я мельком видел ее стоящей на коленях в изножье кровати; рядом в кресле сидела Кара. Вскоре они обе вышли, и Джулия сказала мне:
— Не сейчас, я отведу Кару в ее комнату. Позже.
Пока она еще оставалась наверху, приехали из Лондона Брайдсхед и Корделия; и, когда мы наконец встретились наедине, это произошло украдкой, как у молодых влюбленных. Джулия сказала:
— Здесь, в темноте, в углу под лестницей, — одна минута, чтобы сказать «прощай».
— Так долго, чтобы сказать так мало.
— Ты знал?
— С утра; еще до того, как наступило утро; уже целый год.
— А я только сегодня. О мой дорогой, если бы ты мог понять. Тогда бы я перенесла разлуку, легче бы перенесла. Я бы должна сказать, что сердце мое разбито, только я не верю в разбитые сердца. Я не могу быть твоей женой, Чарльз, я больше никогда не смогу быть с тобой.
— Знаю.
— Откуда тебе знать?
— Что ты будешь делать?
— Просто жить дальше — одна. Как я могу сказать, что я буду делать? Ты знаешь про меня всё. Знаешь, что я не создана для траура. Я всегда была плохой, Может быть, опять буду жить плохо и опять понесу наказание. Но чем я хуже, тем больше моя нужда в боге. Я не могу отказаться от надежды на его милость. А было бы именно это — новая жизнь с тобой, без него. Нам не дано видеть дальше чем на шаг вперед. Но сегодня я увидела, что есть одна вещь, по-настоящему непростительная — как в школе были такие проступки, за которые даже не наказывали и требовалось только вмешательство мамы, — и эту непростительную вещь я едва не совершила, но оказалась недостаточно плохой, чтобы ее совершить. Это — сотворение иного добра, против божьего. Почему, почему мне было дано это понять, а тебе — нет, Чарльз? Может быть, потому что мама, няня, Корделия, Себастьян и даже Брайди и миссис Маспрэтт поминают меня в своих молитвах? А может быть, это мой личный уговор с богом, что, если я откажусь вот от этого, чего так хочу, потом, как бы плоха я ни была, он под конец всё же не отвернется от меня… Ну вот, теперь мы оба останемся одиноки, и мне никогда не добиться, чтобы ты понял.
— Не хочу облегчать тебе разлуку, — сказал я, — и надеюсь, что твое сердце разобьется, но я всё понимаю.
Лавина обрушилась, обнажив каменистый склон; последние отзвуки громов замерли среди белых вершин; новый завал безмолвно искрился глубоко в долине.