ПЕРВЫЙ ПЕРИОД
РАССКАЗЫВАЕТ УЧИТЕЛЬ РИСОВАНИЯ ИЗ КЛИМЕНТС-ИННА, УОЛТЕР ХАРТРАЙТ
I
Это история о том, что может выдержать женщина и чего может добиться мужчина.
Если бы машина правосудия неукоснительно и беспристрастно разбиралась в каждом подозрении и вела судебное следствие, лишь умеренно подмазанная золотом, события, описанные на этих страницах, вероятно, получили бы широкую огласку во время судебного разбирательства.
Но в некоторых случаях закон до сих пор еще остается наемным слугой туго набитого кошелька, и потому эта история будет впервые рассказана здесь. Так же как мог бы услышать ее судья, теперь услышит читатель. Ни об одном из существенных обстоятельств, относящихся к раскрытию этого дела, от начала его и до конца, не будет рассказано здесь на основании слухов.
В тех случаях, когда Уолтер Хартрайт, пишущий эти строки, будет стоять ближе других к событиям, о которых идет речь, он расскажет о них сам. Когда он не будет участвовать в них, он уступит свое место тем, кто лично знаком с обстоятельствами дела и кто продолжит его труд столь же точно и правдиво.
Итак, эту историю будут писать несколько человек – как на судебном процессе выступают несколько свидетелей; цель в обоих случаях одна: изложить правду наиболее точно и обстоятельно и проследить течение событий в целом, предоставляя живым свидетелям этой истории одному за другим рассказывать ее.
Первым выслушаем учителя рисования Уолтера Хартрайта, двадцати восьми лет.
II
Был последний день июля.
Длинное жаркое лето подходило к концу, и мы, устав странствовать по лондонским мостовым, начинали подумывать о прохладных облаках над деревенскими просторами и об осенних ветрах на побережье. Что касается моей скромной особы – уходящее лето оставляло меня в плохом настроении, в плохом состоянии здоровья и, по правде сказать, почти без денег. В течение года я распоряжался своим заработком менее осторожно, чем обычно, и мне оставалась только одна возможность: провести осень в коттедже моей матушки в Хемпстеде или в моей собственной комнате в Лондоне.
Помнится, вечер был тихий и облачный, лондонский воздух был удушливым, городской шум стихал. Сердце огромного города и мое, казалось, бились в унисон все глуше и глуше, замирая вместе с закатом. Я оторвался от книги, над которой больше мечтал, чем читал ее, и вышел из дому, чтобы отправиться за город подышать вечерней прохладой. Это был один из двух вечеров, которые обычно я каждую неделю проводил с матушкой и сестрой. Поэтому я направился к Хемпстеду.
Необходимо упомянуть здесь о том, что отец мой умер за несколько лет до тех событий, которые я описываю, и что из пятерых детей оставались в живых только сестра Сара и я. Отец был учителем рисования, как и я. Трудолюбивый и старательный, он преуспевал в работе. Радея о будущем своей семьи, не имевшей других средств к существованию, кроме его заработка, он сразу после женитьбы застраховал свою жизнь на гораздо большую сумму, чем это обычно делают. Благодаря его самоотверженным заботам моя мать и сестра могли жить после его смерти, ни в чем не нуждаясь. Уроки моего отца перешли ко мне по наследству, и будущее не страшило меня.
Спокойные блики заката еще озаряли вершины холмов и Лондон внизу потонул уже в темной бездне хмурой ночи, когда я подошел к калитке матушкиного коттеджа. Не успел я позвонить, как дверь распахнулась, и вместо служанки на пороге появился мой приятель, профессор Песка, итальянец. Он бросился мне навстречу, оглушительно выкрикивая нечто похожее на английское приветствие. Профессор сам по себе заслуживает чести быть вам представленным, да к тому же это надо сделать ввиду дальнейшего. Волею случая именно с него началась та загадочная семейная история, о которой будет рассказано на этих страницах.
Я познакомился с профессором Пеской в одном из богатых домов, где он давал уроки своего родного языка, а я – рисования. О его прошлом я знал только, что когда-то он преподавал в Падуанском университете, вынужден был покинуть Италию «из-за политики» (что это значило, он никогда никому не объяснял), а теперь вот уже много лет был уважаемым преподавателем иностранных языков в Лондоне.
Не будучи карликом в настоящем смысле этого слова, ибо он был очень пропорционально сложен, Песка был, по-моему, самым маленьким человечком, которого я когда-либо видел не на сцене, а в жизни. Он отличался от прочих смертных не только своей внешностью, но и безвредным чудачеством. Главной целью его жизни было стремление превратиться в настоящего англичанина, дабы тем самым выказать благодарность стране, где он обрел убежище и средства к существованию. Из уважения к нашей нации, он вечно носил с собой зонтик и ходил в цилиндре и гетрах. Кроме того, он считал своим долгом не только выглядеть англичанином, но и придерживаться всех исконно английских обычаев и развлечений. Полагая, что мы отличаемся особой любовью к спорту, этот человечек чистосердечно и наивно предавался всем нашим национальным спортивным забавам, твердо убежденный, что их можно постичь одним усилием воли, совершенно так же, как он приспособился к гетрам и цилиндру.
Я сам неоднократно видел, как он слепо рисковал своими конечностями на крикетном поле или на лисьей охоте. И вот однажды мне довелось стать свидетелем, как он столь же слепо рискнул своей жизнью на море у Брайтонского пляжа.
Мы встретились там случайно и отправились вместе купаться. Если бы мы занялись каким-либо чисто английским спортом, я из предосторожности, конечно, заботливо присмотрел бы за Пеской, но так как иностранцы обычно чувствуют себя в воде так же хорошо, как и мы, англичане, мне не пришло в голову, что искусство плавания принадлежит к тем спортивным упражнениям, которые профессор считает возможным постичь сразу – по наитию. Мы отплыли от берега, но вскоре я заметил, что мой приятель отстал. Я обернулся. К моему ужасу и удивлению, между мной и берегом я увидал только две белые ручки, мелькнувшие над водой и мгновенно исчезнувшие. Когда я нырнул за ним, бедный маленький профессор лежал, свернувшись в клубочек, в углублении на дне и выглядел еще крошечнее, чем когда-либо раньше. Я вытащил его на поверхность, свежий воздух вернул его к жизни, и с моей помощью он добрался до кабинки. Вместе с жизнью к нему вернулось его восхитительное заблуждение касательно плавания. Как только он перестал стучать зубами и смог выговорить несколько слов, он неопределенно улыбнулся и заявил, что, «по всей вероятности, это была судорога». Когда он окончательно пришел в себя и присоединился ко мне на пляже, его темперамент южанина мгновенно взял верх над искусственной английской сдержанностью. В самых восторженных выражениях Песка поклялся мне в вечной благодарности, уверяя, что не успокоится, пока не отплатит мне услугой, которую я, в свою очередь, запомню до конца моих дней.
Я сделал все, что мог, чтобы прекратить поток его излияний и превратить все в шутку. Мне показалось, что я сумел несколько охладить его преувеличенное чувство благодарности.
Не думал я тогда, как не думал и позже, в конце наших веселых каникул, что, страстно желая отблагодарить меня, он вскоре ухватится за первую возможность оказать мне услугу, которая направит всю мою жизнь по новому пути и до неузнаваемости изменит меня самого.
Но так случилось.
Если б я не нырнул за профессором Пеской, когда он лежал на дне морском, то, по всей вероятности, я никогда бы не стал участником событий, изложенных тут; я бы никогда не услышал имя женщины, овладевшей всеми помыслами души моей, ставшей целью всех моих стремлений, путеводной звездой, озаряющей теперь мой жизненный путь.
III
По выражению лица Пески, бросившегося мне навстречу в тот вечер, я сразу понял, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Просить у него немедленного объяснения было бесполезно. Я мог только предположить, когда он весело тащил меня в комнаты, что, зная мои привычки, он пришел в коттедж для того, чтобы меня встретить и рассказать какие-то чрезвычайно приятные новости.
Мы ворвались в гостиную самым невежливым и шумным образом. Матушка сидела у открытого окна и смеялась, обмахиваясь веером. Песка был одним из ее любимцев; она прощала ему все его чудачества. Дорогая матушка! С той минуты, как она узнала о его благодарности и преданности ее сыну, она приняла маленького профессора в свое сердце и к его непонятным чужеземным выходкам относилась с невозмутимым спокойствием, не пытаясь разгадать их смысл. Сестра моя Сара, несмотря на свою молодость, была более сдержанна. Она отдавала должное прекрасным душевным качествам Пески, но не принимала его целиком, как моя мать. С ее точки зрения, он постоянно нарушал границы дозволенного и тем сильно ее шокировал. Ее всегда удивляла снисходительность матери к эксцентричному маленькому иностранцу. Надо сказать, что, по моим наблюдениям не только над сестрой, но и над другими, мы, молодое поколение, далеко не так сердечны и непосредственны, как наши старшие. Мне часто приходится видеть, как старики по-детски радуются, предвкушая какое-нибудь невинное удовольствие, тогда как их внуки относятся к оному с полным равнодушием. Я нахожу, что люди старшего поколения были в свое время более подлинными детьми, чем мы. Может быть, за последние десятилетия воспитание сделало такие успехи, что мы теперь чересчур уж воспитанны?
Не решаясь утверждать это, я должен сказать, что в обществе профессора Пески моя мать казалась гораздо моложе моей сестры. Так и на этот раз: в то время как матушка от души смеялась над нашим мальчишеским вторжением в гостиную, Сара озабоченно подбирала осколки чашки, опрокинутой профессором на пол, когда он стремглав помчался открывать мне дверь.
– Я не знаю, что было бы, Уолтер, если б ты запоздал, – сказала матушка. – Песка чуть с ума не сошел от нетерпения, а я – от любопытства. Профессор явился с замечательной новостью – она касается тебя. Но он безжалостно отказался вымолвить о ней хотя бы словечко, пока не придет его друг Уолтер.
– Как обидно – теперь сервиз испорчен! – пробормотала про себя Сара, грустно разглядывая осколки.
В это время Песка в блаженном неведении причиненного им зла выкатывал большое кресло из угла на середину комнаты, чтобы предстать перед нами во всем величии публичного оратора. Повернув кресло спинкой к нам, он взгромоздился на него и возбужденно обратился с этой импровизированной кафедры к собранию, состоявшему всего из трех слушателей.
– Итак, добрые мои, дорогие, – начал Песка (он всегда говорил «добрые мои, дорогие», когда хотел сказать «мои достойные друзья»), – слушайте меня! Пробил час, и я расскажу мои новости – я наконец могу говорить.
– Слушайте, слушайте, – сказала матушка одобрительно.
– Мама, – шепнула Сара, – сейчас он поломает наше лучшее кресло!
– Я вернусь в прошлое, чтобы оттуда воззвать к благороднейшему из смертных, – продолжал Песка, яростно указывая на меня из-за спинки кресла. – Кто нашел меня мертвым на дне морском (из-за судороги), кто вытащил меня наверх? И что я сказал, когда я вернулся к моей жизни и одежде?
– Гораздо больше, чем требовалось, – ответил я очень сердито, ибо, когда он затрагивал эту тему, малейшее поощрение вызывало у профессора потоки слез.
– Я сказал, – настаивал Песка, – что моя жизнь принадлежит моему другу Уолтеру до конца дней моих и что я не успокоюсь, пока не найду случая сделать нечто для Уолтера. И я не мог обрести покой до сегодняшнего дня. Сегодня, – завопил маленький профессор, – неудержимое счастье переполняет меня с головы до ног и льет через край! Клянусь честью: нечто наконец сделано, и мне осталось сказать одно только слово: правильно, все хорошо!
Необходимо заметить, что Песка гордился своей (по его мнению) истинно английской речью, внешностью и образом жизни. Подцепив несколько общеупотребительных слов, непонятных ему, он щедро разбрасывал их где придется и нанизывал одно на другое в восторге от их звучания.
– Среди лондонских светских домов, где я преподаю мой родной язык, – торопливо продолжал профессор, не давая себе передышки, – есть один в высшей степени светский, на площади Портленд. Вы знаете, где это? Да, да, разумеется, конечно. В прекрасном доме, дорогие мои, живет прекрасная семья: мама – толстая и красивая, три дочки – толстые и красивые, два сына – толстые и красивые, и папа – самый толстый и красивый из всех. Он могучий купец и купается в золоте. Когда-то красавец, но теперь у него лысина и два подбородка, и он уже не красавец. Но к делу! Я преподаю дочкам язык божественного Данте. И, помилуй меня господь, нет слов, чтобы передать, как труден божественный Данте для этих трех хорошеньких головок! Но это ничего, все зреет во времени – чем труднее, тем больше уроков, и тем лучше для меня. Правильно! Но к делу! Представьте себе, что сегодня я занимаюсь с тремя барышнями как обычно. Мы вчетвером у Данте в аду – на седьмом круге. Но не в этом дело: все крути одинаковы для толстых и красивых барышень. Однако на седьмом круге мои ученицы застряли, и я, чтобы вытащить их, цитирую, объясняю и чуть не лопаюсь, багровея от бесплодных усилий, когда в коридоре слышится скрип сапог и входит Золотой папа, могучий купец с лысиной и двумя подбородками. А вы, наверно, уже сказали про себя: «Громы небесные! Песка никогда не кончит!»
Мы хором заявили, что нам очень интересно. Профессор продолжал:
– В руках у Золотого папы письмо. Извинившись, что житейскими мелочами он мешает нашим адским изысканиям, он обращается к трем барышням и начинает, как и все англичане, с огромного "О". «О мои дочки, – говорит могучий купец, – я получил письмо от моего друга мистера...» Имя я забыл, но это неважно, мы еще к нему вернемся. Да, да, все правильно, хорошо! Итак, папа говорит: «Я получил письмо от моего друга мистера такого-то, он просит меня рекомендовать учителя рисования к нему, в его имение». Клянусь честью! Когда я услышал эти слова, я был готов броситься к нему на шею, если бы мог до нее достать, чтобы прижать его к сердцу! Но я только подпрыгнул на стуле. Я сгорал желанием высказаться, но прикусил язык и дал папе кончить. «Может быть, вы знаете, – говорит этот крупный богач, помахивая письмом, – может быть, вы знаете, мои дорогие, какого-нибудь учителя рисования, которого я мог бы рекомендовать?» Три барышни переглянулись и отвечают (конечно, начав с неизменного «О!»): «О нет, папа, но вот мистер Песка...» Услышав свое имя, я уже не мог больше сдерживаться – мысль о вас, мои дорогие, бросается мне в голову, я вскакиваю как ужаленный, обращаюсь к могучему купцу и говорю, как типичный англичанин: «О дорогой сэр, я знаю такого человека! Наилучший и наипервейший в мире учитель рисования! Рекомендуйте его сегодня, а завтра отправляйте его туда со всеми потрохами». (Еще один чисто английский оборот!) – «Подождите, – говорит папа, – он англичанин или иностранец?» – «Англичанин до мозга костей», – отвечаю я. «Порядочный человек?» – говорит папа. «Сэр! – говорю я (ибо этот последний вопрос возмутил меня, и я перестал обращаться с ним запросто). – Сэр! Бессмертное пламя гениальности пылает в груди этого англичанина, а главное, оно пылало и в груди его отца». – «Пустяки, – говорит этот Золотой варвар-папа, – бог с ней, с его гениальностью, мистер Песка. Нам, в нашей стране, не нужна гениальность, если она не идет об руку с порядочностью, а когда они вместе – мы рады, очень рады! Может ли ваш друг представить рекомендации?» Я небрежно помахал рукой. «Рекомендации?! – говорю я. – Господи боже, ну конечно. Груды рекомендаций! Сотни папок, набитых ими, если хотите». – «Достаточно одной или двух, – говорит флегматичный богач. – Пусть пришлет их мне со своим адресом. И подождите, мистер Песка. Прежде чем вы пойдете к вашему приятелю, я вам передам кое-что для него». – «Деньги! – восклицаю я с возмущением. – Никаких денег, пока мой истый англичанин их не заработает!» – «Деньги? – удивляется папа. – Кто говорит о деньгах? Я имею в виду записку об условиях работы. Продолжайте ваш урок, а я перепишу их из письма моего друга». И вот обладатель товаров и денег берется за перо, бумагу и чернила, а я снова погружаюсь в дантовский «Ад» с моими барышнями. Через десять минут записка окончена, и сапоги папы, скрипя, удаляются по коридору. С этой минуты, клянусь честью, я позабыл обо всем. Потрясающая мысль, что наконец моя мечта исполнилась и я могу услужить моему другу, опьяняет меня! Как я вытащил трех барышень из преисподней, как давал следующие уроки, как проглотил обед – обо всем этом я знаю не более, чем лунный житель. С меня достаточно того, что я здесь с запиской могучего купца – щедрый, как сама жизнь, пламенный, как огонь! Я счастлив по-королевски! Ха-ха-ха! Хорошо, хорошо, все правильно-хорошо!
И профессор, неистово размахивая над головой конвертом, закончил бурный поток своего красноречия пронзительной пародией на английское «ура».
Едва он замолчал, как матушка с блестящими глазами, вся зардевшись, вскочила с места. Она ласково схватила маленького профессора за руки.
– Дорогой Песка, – сказала она, – я никогда не сомневалась, что вы искренне любите Уолтера, но теперь я убеждена в этом более чем когда-либо!
– Мы очень благодарны профессору Песке за нашего Уолтера, – прибавила Сара.
С этими словами она привстала, как бы намереваясь, в свою очередь, подойти к креслу, но, увидев, что Песка покрывает страстными поцелуями руки моей матери, нахмурилась и опять села на место. «Если этот фамильярный человечек ведет себя таким образом с моей матерью, как же он будет вести себя со мной?» На человеческих лицах иногда отражаются сокровенные мысли – несомненно Сара думала именно так, когда садилась.
Хотя и я был искренне тронут желанием Пески оказать мне услугу, меня не очень обрадовала перспектива такой работы. Когда профессор оставил в покое руки моей матери, я горячо поблагодарил его и попросил разрешения прочитать записку его уважаемого патрона.
Песка вручил мне ее, торжественно размахивая руками.
– Читайте! – воскликнул он, принимая величественную позу. – Я уверяю вас, мой друг, что письмо Золотого папы говорит само за себя языком, подобным трубному гласу!
Условия были изложены, во всяком случае, ясно, откровенно и весьма понятно.
Меня уведомляли, что, во-первых, Фредерик Фэрли, эсквайр, владелец имения Лиммеридж в Кумберленде, ищет опытного учителя рисования на три-четыре месяца. Во-вторых, обязанности учителя рисования будут двоякого рода: руководить занятиями двух молодых леди, обучающихся искусству писать акварели, и в свободное время приводить в порядок ценную коллекцию рисунков, принадлежащих хозяину, которая находится в состоянии полной заброшенности. В-третьих, учитель должен жить в Лиммеридже; он будет на положении джентльмена, а не слуги. Жалованье – четыре гинеи в неделю. В-четвертых и в последних: без рекомендаций, самых подробных в отношении личности и профессиональных знаний, не обращаться.
Рекомендации должны быть представлены другу мистера Фэрли в Лондоне, который уполномочен заключить договор. Записка кончалась фамилией и адресом отца учениц профессора Пески.
Условия были, конечно, соблазнительными, а сама работа, по всей вероятности, и приятной и легкой. Мне предлагали ее на осень – время, когда обычно у меня почти не было уроков. Оплата была очень щедрой, как подсказывал мне мой профессиональный опыт. Я понимал все это. Я понимал, что должен радоваться, если мне удастся получить это место. Однако, прочитав записку, я почувствовал необъяснимую неохоту браться за это дело. Никогда в жизни я еще не испытывал такого разлада между чувством долга и каким-то странным предубеждением, как сейчас.
– Ах, Уолтер, твоему отцу никогда так не везло, – сказала матушка, в свою очередь прочитав записку и отдавая ее мне.
– Познакомиться с такой знатью! – заметила Сара, гордо выпрямившись. – И, что особенно лестно, – быть на равной ноге...
– Да, условия в высшей степени заманчивы, – перебил я нетерпеливо, – но, прежде чем послать рекомендации, я хочу подумать.
– "Подумать"! – вскричала моя мать. – Что с тобой, Уолтер?
– "Подумать"!.. – отозвалась, как эхо, сестра. – Просто непонятно, как ты можешь говорить это при данных обстоятельствах.
– "Подумать"!.. – провизжал Песка. – О чем? Отвечайте мне. Разве вы не жаловались на свое здоровье и не мечтали о том, что вы называете «поцелуй деревенского ветерка и глоток свежего воздуха»? И вот в ваших руках бумага, которая предоставляет вам и эти ветерки, и эти глотки, которыми вы сможете захлебываться в течение целых четырех месяцев! Не так ли? А деньги? Разве четыре гинеи в неделю не деньги? Господи боже ты мой! Дайте их мне, и мои сапоги будут скрипеть так же, как у Золотого папы, который подавляет всех своим богатством. Четыре гинеи в неделю! И к тому же в очаровательном обществе двух молодых девиц! Более того, вы получаете постель, утренний завтрак, обед, вас будут кормить и поить по горло английскими чаями, пенистым пивом, и все это даром! Ну, Уолтер, дружище, черт побери, впервые в жизни мои глаза так лезут на лоб от удивления!
Но ни искреннее недоумение матушки, которая никак не могла понять моего странного поведения, ни восторженное перечисление профессором моих многочисленных будущих благ не могли поколебать безрассудное мое нежелание ехать в имение Лиммеридж. Все доводы против поездки в Кумберленд были, к моему великому огорчению, категорически отвергнуты. Тогда я попробовал выдвинуть главное препятствие: что же будет с моими лондонскими учениками, пока девицы Фэрли научатся писать с натуры под моим руководством? К сожалению, было очевидно, что большинство учеников уедут на осень, а тех, которые останутся в Лондоне, можно вполне доверить одному из моих коллег, тем более что я сам выручил его однажды при таких же обстоятельствах. Сестра напомнила мне, что он сам предлагал свою помощь на случай, если я уеду; матушка взывала ко мне во имя моего собственного блага и здоровья, уговаривая не упрямиться; Песка жалобно молил не огорчать его отказом от первой услуги, которую он делает в благодарность за свое спасение.
Искренняя любовь, которая стояла за этими уговорами, тронула бы и самое черствое сердце. Я устыдился своего безотчетного предубеждения, хотя и не смог его побороть, и уступил, обещая сделать все, что от меня потребуется.
Остаток вечера прошел в веселых разговорах о моей будущей жизни в обществе двух обитательниц Кумберленда. Воодушевленный чудодейственным грогом, от которого он опьянел в пять минут, Песка предъявил свои права на звание настоящего англичанина, произнося безостановочно спич за спичем и провозглашая бесчисленные тосты за здоровье моей матушки, моей сестры, мое собственное, а также мистера Фэрли и двух молодых леди, причем он тут же восторженно приносил благодарность самому себе от имени всех нас.
– По секрету, Уолтер, – говорил мне доверительно мой маленький приятель по дороге домой: – я в восторге от своего красноречия! Честолюбие грызет меня, и в один прекрасный день я выступлю в вашем славном парламенте. Мечта всей моей жизни – стать достопочтенным Пеской, членом парламента.
Наутро я послал мои рекомендации на Портленд-Плейс.
Прошло три дня. Я было уже радовался, что меня, очевидно, сочли недостойным занять это место. Но на четвертый день пришел ответ. Мне сообщали, что мистер Фэрли берет меня на службу и просит немедленно выехать в Кумберленд. Все необходимые инструкции относительно моего путешествия были заботливо перечислены в приписке.
Нехотя укладывал я свой чемодан, чтобы завтра рано утром покинуть Лондон. К вечеру по дороге в гости ко мне заглянул Песка – попрощаться.
– Мои слезы, – весело сказал профессор, – быстро высохнут при потрясающей мысли о том, что моя счастливая рука дала первый толчок вашей карьере. Поезжайте, дружище, ради создателя! Куйте железо, пока в Кумберленде горячо! Женитесь на одной из девиц, станьте членом парламента и, достигнув вершины лестницы, помните, что все это сделал Песка там, внизу!
Я попробовал засмеяться вместе с моим маленьким другом, но его шутки не улучшили моего настроения. У меня щемило сердце, когда он произносил свое напутствие. Мне ничего другого не оставалось, как идти в Хемпстед прощаться с матушкой и сестрой.
IV
Весь день стояла жестокая жара, и ночь была душная, угрюмая.
Матушке и сестре хотелось так много сказать мне на прощание и они столько раз просили меня подождать еще пять минут, что было уже около полуночи, когда наконец служанка закрыла за мной калитку.
Пройдя несколько шагов по кратчайшей дороге в Лондон, я в нерешительности остановился.
Яркая луна плыла по темному, беззвездному небу, и холмистый простор, поросший кустарником, казался таким диким и безлюдным в таинственном лунном свете, как будто лежал за многие сотни миль от огромного города. Мысль о скором возвращении в мрачную духоту Лондона показалась мне невыносимой. На душе у меня было так неспокойно, что я задохнулся бы в спертой атмосфере моей комнаты. Я решил пройтись по свежему воздуху и направился в город самым длинным путем – по узкой тропинке, извивающейся среди холмов, с тем чтобы вернуться в Лондон через предместье по Финглейской дороге и прийти домой прохладным ранним утром с западной стороны Ридженс-Парка.
Я медленно шел через рощу, упиваясь глубокой тишиной. Легкие лунные тени играли вокруг, то появляясь, то исчезая. Пока я проходил первую и красивейшую часть моего ночного пути, я пассивно воспринимал впечатления от окружающего, мысли мои ни на чем не задерживались; могу сказать, что я ни о чем не думал. Но когда кустарник кончился и я вышел на проезжую дорогу, где было уже менее красиво, на меня нахлынули мысли об ожидавшей меня перемене. Мало-помалу я всецело погрузился в радужные мечты о поместье Лиммеридж, мистере Фэрли и о моих будущих ученицах, которых вскоре мне надлежало обучать искусству акварели.
Я дошел до перекрестка. Отсюда четыре дороги вели в разные стороны: в Хемпстед, откуда я шел, в Финчли, на запад и в Лондон. Я машинально свернул на последнюю.
Я тихо брел по пустынной, озаренной луной дороге, беспечно думая о том, как выглядят обитательницы Кумберленда. Вдруг вся кровь моя оледенела от легкого прикосновения чьей-то руки к моему плечу.
Я мгновенно обернулся, сжимая в руке трость.
Передо мной, как если б она выросла из-под земли или спустилась с неба, стояла одинокая фигура женщины, с головы до ног одетая в белое. На ее лице, обращенном ко мне, застыл немой вопрос – рукой она указывала на темную тучу, нависшую над Лондоном.
Я был так потрясен ее внезапным появлением глухой ночной порой в этом безлюдном месте, что не мог произнести ни слова.
Странная женщина первая нарушила молчание.
– Это дорога в Лондон? – спросила она.
Я внимательно всматривался в нее. Было около часу ночи. В неясном лунном свете я разглядел бледное молодое лицо, худое и изможденное, большие строгие грустные глаза, нервный, нерешительный рот и легкие светло-каштановые волосы. В ее манерах не было ничего грубого или нескромного; она казалась очень сдержанной и тихой, немного печальной и немного настороженной. Она не выглядела настоящей леди, но в то же время не была похожа на бедную простолюдинку. Голос ее звучал как-то глухо и прерывисто; она говорила очень торопливо. В руках она держала сумочку. Платье ее, шаль и капор были из белой, но, по-видимому, недорогой материи. Она была высокая и худенькая. Во всей ее внешности и поведении не было ни малейшего признака экстравагантности. Вот все, что я мог разглядеть в неясном свете и при ошеломляюще странных обстоятельствах нашей встречи. Я терялся в догадках: кто она и как попала в такой поздний час на эту безлюдную дорогу? Но я был убежден, что ни один человек не истолковал бы в дурную сторону то, что она заговорила с ним, даже принимая во внимание этот подозрительно поздний час и подозрительно пустынное место.
– Вы слышите? – сказала она торопливо и глухо, но без всякого раздражения или беспокойства. – Я спрашиваю: это дорога в Лондон?
– Да, – отвечал я. – Она ведет к Сент-Джонз-Вуд и Ридженс-Парку. Простите, что я не сразу ответил вам: меня изумило ваше внезапное появление. Я все еще никак не могу объяснить себе его.
– Вы не думаете, что я сделала что-то дурное, нет? Я ничего плохого не сделала. Со мной случилось... К несчастью, мне пришлось очутиться здесь одной так поздно... Почему вы подозреваете меня в чем-то дурном?
Она говорила с непонятной серьезностью, встревоженно и даже отступила на несколько шагов.
Я поспешил успокоить ее.
– Прошу вас, не думайте, что я вас в чем-то подозреваю, – сказал я. – У меня нет никаких других намерений, кроме желания помочь вам, если я смогу. Я просто очень удивился при виде вас. Дорога казалась мне совершенно безлюдной еще за минуту до этого.
Она повернулась и указала на пролом в изгороди у перекрестка четырех дорог.
– Я услышала ваши шаги и спряталась, – сказала она, – я хотела посмотреть, что вы за человек, прежде чем заговорить с вами. Мне было страшно, я колебалась, пока вы не прошли мимо. А потом мне пришлось подкрасться сзади и дотронуться до вас.
Подкрасться? Дотронуться? Она могла бы окликнуть меня. Странно...
– Могу ли я довериться вам? – спросила она. – Вы не осуждаете меня за то, что... – Она в замешательстве умолкла, переложила сумочку из одной руки в другую и горько вздохнула.
Одиночество и беззащитность этой женщины тронули меня. Жалость и естественное побуждение помочь ей взяли верх над здравым смыслом, осторожностью и светским тактом, которые, возможно, подсказали бы, как надо поступить при этих странных обстоятельствах человеку более хладнокровному и умудренному житейским опытом.
– Вы можете довериться мне, – сказал я. – Если вам не хочется объяснять, что с вами произошло и почему вы здесь, не объясняйте, не надо. Я не имею права спрашивать вас ни о чем. Скажите, чем я могу помочь вам? Если я смогу, я постараюсь это сделать.
– Вы очень добры, и я вам очень-очень благодарна. – Впервые нотки женственности мягко зазвучали в ее голосе, когда она произносила эти слова. Но в задумчивых и грустных глазах, которые были устремлены на меня, не было слез. – Я была в Лондоне только однажды, – продолжала она быстро, – и я почти ничего не знаю о нем. Можно ли нанять кэб? Или уже слишком поздно? Я не знаю. Если б вы могли проводить меня до кэба и если бы вы только обещали не препятствовать мне, когда я захочу оставить вас, – у меня есть подруга в Лондоне, она будет рада мне. Мне ничего больше не надо. Вы обещаете? – Испуганно озираясь по сторонам, она опять переложила сумочку из одной руки в другую и повторила: – Вы обещаете? – устремив на меня взгляд, полный такой мольбы и отчаяния, что мне стало больно.
Что мне было делать? Передо мной было совершенно беззащитное существо, и этим существом была одинокая женщина. Поблизости ни жилья, ни человека, с которым я мог бы посоветоваться. Я не имел никакого права контролировать ее действия, даже если бы знал, как это сделать. Я пишу эти строки неуверенно – последующие события мрачной тенью ложатся на бумагу, на которой я пишу, и все же я спрашиваю, что мне было делать?
Я сделал следующее: стал расспрашивать ее, чтобы попытаться выиграть время.
Я спросил:
– Вы уверены, что ваша подруга в Лондоне примет вас в такой поздний час?
– Уверена, но только обещайте оставить меня одну, когда я захочу, не останавливать меня, не препятствовать мне. Вы обещаете?
Произнося эти слова, она подошла совсем близко и с мягкой настойчивостью положила мне на грудь свою худую руку. Я отвел ее и почувствовал, что она холодна как лед.
Не забудьте, я был молод, и эта рука была рукой женщины!
– Вы обещаете?
– Да.
Одно слово! Короткое и привычное для каждого слово. Но я и сейчас содрогаюсь, вспоминая его.
Мы направились к Лондону, я и женщина, чье имя, чье прошлое, чье появление были для меня тайной. Казалось, это сон. Я ли это? Та ли это обычная, ничем не примечательная дорога, по которой я ходил столько раз? Правда ли, что только час назад я расстался с моими домашними?
Я был слишком взволнован и потрясен, чтобы разговаривать. Какая-то глухая тоска лежала у меня на сердце.
Снова ее голос первый нарушил молчание.
– Я хочу спросить вас, – вдруг сказала она, – у вас много знакомых в Лондоне?
– Да, много.
– И есть знатные и титулованные? – В ее голосе слышалось какое-то глухое беспокойство.
Я медлил с ответом.
– Есть и такие, – сказал я наконец.
– Много... – Она остановилась и вопросительно посмотрела мне в лицо. – Много среди них баронетов?
Я так удивился, что не мог сразу ответить. В свою очередь, я спросил:
– Почему вы об этом спрашиваете?
– Потому что ради собственного спокойствия я надеюсь, что есть один баронет, с которым вы незнакомы.
– Вы мне его назовете?
– Я не могу, я не смею, я выхожу из себя, когда упоминаю о нем! – Она заговорила громко, гневно, она погрозила кому-то худым кулачком, но вдруг справилась со своим волнением и прибавила уже шепотом: – Скажите мне, с кем из них вы знакомы?
Желая успокоить ее, я назвал три фамилии – двух отцов семейств, чьим дочерям я преподавал, и одного холостяка, который однажды взял меня в плавание на свою яхту, чтобы я делал для него зарисовки.
– Нет, вы не знаете его, – сказала она со вздохом облегчения. – А сами вы – человек знатный, титулованный?
– О нет. Я простой учитель рисования.
Не успел ответ, к которому, пожалуй, примешивалось легкое сожаление, слететь с моих губ, как она схватила меня за руку с поспешностью, столь характерной для всех ее движений.
– Не знатный! Простой человек! – сказала она как бы про себя. – Значит, я могу ему довериться!
Я был больше не в силах сдерживать свое любопытство.
– Наверно, у вас есть серьезные причины жаловаться на некоторых знатных господ, – сказал я. – Боюсь, что баронет, которого вы не хотите назвать, причинил вам много зла. Не из-за него ли вы сейчас здесь, одна, ночью?
– Не спрашивайте меня, не говорите об этом! – отвечала она. – Меня жестоко обидели, мне причинили страшное зло. Но если вы хотите мне добра, идите быстрее и не говорите со мной. Я очень хочу молчать, я очень хочу успокоиться, если только смогу.
Мы поспешно продолжали наш путь и около получаса не произносили ни слова. Время от времени я украдкой смотрел на мою спутницу. Выражение ее лица оставалось по-прежнему хмурым, губы были сжаты. Она вглядывалась в даль напряженно и в то же время рассеянно.
Показались первые дома, мы миновали предместье и вышли к городской школе. Только тогда лицо ее прояснилось, и она заговорила снова.
– Вы живете в Лондоне? – спросила она.
– Да. – И, думая, что, возможно, она рассчитывает на мою помощь в дальнейшем и что мне следует предупредить ее о моем отъезде, я прибавил: – Но завтра я уезжаю на некоторое время. Я еду в деревню.
– Куда? – спросила она. – На север или на юг?
– На север, в Кумберленд.
– Кумберленд... – Она с нежностью повторила это название. – Я бы тоже хотела поехать туда. Я была когда-то счастлива в Кумберленде.
Я снова попытался поднять завесу, которая разделяла нас.
– Вы, наверно, из прекрасного озерного края? – спросил я.
– Нет, – отвечала она. – Я родилась в Хемпшире, но когда-то я ходила в школу, недолго, в Кумберленде. Озера? Я не помню озер. Но там есть деревня Лиммеридж и имение Лиммеридж. Я бы хотела снова взглянуть на те места.
Теперь был мой черед остановиться. Я замер от удивления. То, что моя странная спутница упомянула имение мистера Фэрли, буквально ошеломило меня.
– Вы услышали чей-то голос? – спросила она испуганно, как только я остановился.
– Нет, нет, но вы назвали Лиммеридж. Я слышал о нем несколько дней назад от людей из Кумберленда.
– Ах, я, конечно, их не знаю... Миссис Фэрли умерла, муж ее тоже. Их дочка, наверно, вышла замуж и уехала. Я не знаю, кто теперь живет в Лиммеридже. Я люблю всю эту семью в память о миссис Фэрли.
Казалось, она хотела еще что-то прибавить, но в это время мы вышли к заставе. Она сжала мою руку и с беспокойством посмотрела на ворота.
– Сторож не видит нас? – спросила она.
Но сторож не выглянул. Никто не видел нас. Никого вокруг не было. Когда показались газовые фонари и дома, тревога ее усилилась.
– Вот и Лондон, – сказала она. – Вы нигде не видите кэба? Я устала. Мне страшно. Я хочу сесть в кэб и уехать.
Я объяснил ей, что, если на пути мы не встретим пустого экипажа, нам надо дойти до стоянки кэбов, и попытался возобновить разговор о Кумберленде. Но бесполезно: ею целиком овладела мысль о возможности спрятаться в кэб и уехать. Ни о чем другом она не могла ни говорить, ни думать.
Мы пошли дальше и вскоре увидели кэб, который остановился неподалеку от нас, на противоположной стороне улицы. Какой-то джентльмен вышел из него и скрылся за садовой калиткой. Я окликнул кучера, и он снова влез на козлы. Нетерпение моей спутницы было столь велико, что она заставила меня перебежать с ней дорогу.
– Сейчас так поздно, – говорила она. – Я тороплюсь только оттого, что так поздно...
– Я не могу подвезти вас, сэр, если вам не в сторону Тотнема, – вежливо сказал кэбмен, когда я открывал дверцу кэба. – Лошадь падает от усталости. Она дотянет только до конюшни.
– Да, да, мне в ту сторону, мне именно в ту сторону, – проговорила она, задыхаясь от нетерпения, и быстро села в кэб.
Удостоверившись, что возница так же трезв, как и вежлив, я все же попросил разрешения проводить ее.
– Нет, нет! – резко отказалась она. – Теперь мне хорошо, теперь я спокойна. Если вы порядочный человек, помните ваше обещание. Пусть кэбмен едет, пока я не остановлю его. Благодарю вас, о, благодарю, благодарю вас!
Я держался за дверцу кареты.
Она схватила мою руку, поцеловала ее и оттолкнула. Кэб тотчас же тронулся в путь. Я пошел дальше по улице со смутным желанием остановить его, сам не знаю зачем, но не решился сделать это, чтобы не встревожить и не испугать ее, наконец окликнул кучера, но слишком тихо, чтобы привлечь его внимание. Стук колес затих в отдалении, кэб растаял среди черных теней, – женщина в белом исчезла.
Прошло около десяти минут. Я продолжал свой путь в каком-то забытьи, сомневаясь в реальности происшедшего, мучась неясным ощущением собственной вины и в то же время не понимая, в чем она. Я шел бесцельно, куда глаза глядят. Мысли мои были в полном смятении, как вдруг я пришел в себя, словно проснувшись, услыхав совсем близко, за спиной, стук колес быстро приближавшегося экипажа.
Я остановился в густой тени каких-то деревьев. Неподалеку от меня, на противоположной стороне улицы, тусклый фонарь осветил фигуру полисмена, медленно шагавшего навстречу экипажу.
Открытая коляска с двумя седоками проехала мимо меня.
– Стой! – закричал один из них. – Вот полисмен, спросим его.
Лошади сразу же остановились в нескольких шагах от того места, где я стоял в темноте.
– Полисмен! – крикнул тот же человек. – Не проходила ли тут женщина?
– Какая из себя, сэр?
– Женщина в лиловом платье...
– Нет, нет, – перебил его второй. – Платье лежало на ее постели. Она, наверно, ушла в том, в чем приехала к нам. В белом, полисмен! Женщина в белом.
– Я такой не видел, сэр.
– Если вы или кто другой увидит эту женщину, задержите и доставьте под надежной охраной по этому адресу. Я оплачу все расходы и дам в придачу большое вознаграждение.
Полисмен посмотрел на протянутую карточку:
– Задержать ее, сэр? Что она сделала?
– "Сделала"! Она убежала из сумасшедшего дома. Не забудьте: женщина в белом. Едем!
V
«Она убежала из сумасшедшего дома...»
Я не могу с уверенностью сказать, что это открытие было для меня полной неожиданностью. Кое-какие странные вопросы, заданные мне женщиной в белом после моего вынужденного согласия ни в чем не препятствовать ей, подсказывали, что она либо неуравновешенна, либо только что пережила какое-то тяжелое потрясение. Но мысль о полной потере рассудка, которая обычно возникает у нас при упоминании о сумасшедшем доме, не пришла мне в голову и никак не вязалась с ее обликом. Ни в ее разговоре, ни в ее действиях, с моей точки зрения, не было ничего безумного, и слова, сказанные незнакомцем полисмену, не убеждали меня.
Что же я сделал? Помог ли я скрыться жертве страшного шантажа или выпустил на свободу лондонских просторов больное существо, хотя моим долгом, как и долгом всякого другого человека, было водворить ее обратно в лечебницу. Сердце мое сжималось от этих вопросов, совесть мучила меня, но ничего нельзя было изменить.
Когда я наконец добрался до своей комнаты, мне было не до сна. Через несколько часов я должен был ехать в Кумберленд. Я сел за стол, попробовал сперва читать, потом рисовать, но женщина в белом стояла у меня перед глазами. Не попала ли эта несчастная снова в беду? Это мучило меня больше всего. Затем следовали другие, менее тревожные думы. Где она остановила кэб? Что с ней теперь? Удалось ли ее преследователям нагнать ее и задержать? Или она продолжает свой путь, и наши дороги, такие далекие, должны еще раз скреститься в таинственном будущем?
С облегчением встретил я час отъезда, когда наконец мог запереть за собой дверь и, попрощавшись с Лондоном и лондонскими друзьями, двинулся навстречу новой жизни и новым интересам. Даже вокзальная сутолока, обычно такая утомительная, была мне приятна.
В приписке к письму говорилось, что я должен доехать до Карлайля, а затем пересесть на поезд, идущий по направлению к морю. К несчастью, между Ланкастером и Карлайлем что-то случилось с нашим паровозом, и я опоздал на пересадку. Мне пришлось прождать несколько часов. Было уже около одиннадцати часов вечера, когда я приехал на ближайшую к Лиммериджу станцию. Тьма была такая, что я с трудом разглядел маленький шарабан, любезно присланный за мной мистером Фэрли.
Кучер был явно обеспокоен моим опозданием, но, по обычаю вышколенных английских слуг, упорно молчал. Мы двинулись почти шагом. Дорога была плохая, и кучеру было трудно ехать по ней в полной темноте. Часа через полтора я наконец услышал, как колеса мягко зашуршали по гравию. Гул морского прибоя раздавался совсем неподалеку. Мы проехали одни ворота, потом вторые и остановились перед домом. Меня встретил ливрейный слуга, уже успевший снять свою парадную одежду. Он доложил мне, что господа легли спать, и провел меня в огромную роскошную столовую, где на конце огромного пустынного стола ждал меня одинокий ужин.
Я был слишком измучен, чтобы есть и пить с удовольствием, тем более что слуга прислуживал мне так, как если бы перед ним сидело целое общество, а не я один.
Через четверть часа я встал из-за стола. Слуга провел меня наверх, в нарядную комнату, торжественно произнес:
– Завтрак будет подан в девять часов, – и, удостоверившись, что все в порядке, бесшумно удалился.
«Что мне сегодня приснится? – подумал я, задувая свечу. – Женщина в белом или незнакомые обитатели пышного кумберлендского дома?»
Так странно было засыпать под этим кровом, где я еще никого не знал!
VI
Когда наутро я проснулся и распахнул ставни, передо мной под ярким августовским солнцем радостно искрилось море и далекие берега Шотландии обрамляли горизонт голубой дымкой.
Этот чудесный вид был такой неожиданной переменой после мрачных кирпично-каменных пейзажей Лондона, что я мгновенно почувствовал себя обновленным. Смутное ощущение полной оторванности от прошлого, без всякого ясного представления о будущем овладело мной. Все, что случилось еще так недавно, казалось, произошло много месяцев назад. И то, как маленький Песка объявил мне о своем вмешательстве в мою судьбу; и прощальный вечер с матушкой и сестрой; даже мое загадочное приключение по дороге в Лондон – все это было как будто давным-давно, в совсем другой эпохе моего существования, и, хотя женщина в белом все еще не выходила у меня из головы, ее образ потускнел и отдалился.
За несколько минут до девяти часов я спустился вниз. Молчаливый слуга нашел меня заблудившимся в коридорах нижнего этажа и милостиво показал дорогу в столовую.
Когда он открыл дверь, моим глазам представилась большая, красивая, светлая комната и длинный, нарядно сервированный стол. У дальнего окна, спиной ко мне, стояла женщина. Я был поражен красотой ее фигуры и непринужденной грацией ее позы. Высокая, но не слишком; в меру полная, с гордой головкой на стройных плечах; талия ее, гибкая и тонкая, была совершенством в глазах мужчины, ибо находилась в надлежащем месте и не была изуродована корсетом. Она не слышала, как я вошел, и я несколько минут любовался ею, прежде чем придвинул к себе стул – невинное средство, чтобы привлечь ее внимание. Она быстро обернулась. Врожденное изящество ее движений заставляло меня тем сильнее желать увидеть ее лицо. Она отошла от окна, и я сказал себе: «Она брюнетка». Она прошла несколько шагов, и я сказал себе: «Она молода». Она приблизилась – и, к моему удивлению, я должен был сказать себе: «Да ведь она некрасива!»
Старая, всеми признанная истина, что природа не совершает ошибок, никогда еще не была так решительно опровергнута. Ее лицо обманывало все те ожидания, которые возникали при виде ее восхитительной фигуры. Она была очень смугла, с темным пушком над верхней губой; у нее был большой, энергичный, почти мужской рот; большие проницательные карие глаза и густые черные, как смоль, волосы, нависшие над низким лбом. Когда она молчала, умное, оживленное, открытое лицо ее было совершенно лишено той женственной мягкости, без которой красота даже самой прекрасной женщины в мире несовершенна. Видеть такое лицо на прелестных плечах, достойных резца скульптора; быть очарованным грацией ее движений и одновременно чувствовать почти неприязнь к мужеподобным чертам этой головы, венчавшей безукоризненно прекрасное тело, было похоже на то странное чувство, которое испытываешь во сне, полном противоречий, разобраться в которых невозможно.
– Мистер Хартрайт? – сказала леди. Ее смуглое лицо озарилось улыбкой и стало сразу мягким и женственным. – Мы вчера уже отчаялись увидеть вас и легли спать в обычное время. Примите мои извинения за эту неучтивость и разрешите представиться: я – одна из ваших учениц. Пожмем друг другу руки. Рано или поздно нам придется сделать это, так почему не сейчас?
Это необычное приветствие было произнесено ясным, звонким, приятным голосом. Она протянула мне руку – большую, но прекрасной формы, просто, без малейшей аффектации, с непринужденностью истинно светской женщины. Мы сели за стол как старые друзья, которым есть что вспомнить и для которых совместный утренний завтрак – самое обычное дело.
– Надеюсь, вы приехали сюда с благим намерением, занимаясь с нами, провести время самым приятным образом? – продолжала она. – Начнем с того, что завтракать вам придется только в моем обществе. Сестра осталась у себя. У нее немного болит голова, и наша старая гувернантка миссис Вэзи поит ее целительным чаем. Мой дядя, мистер Фэрли, никогда не разделяет наших трапез; он вечно болеет и живет по-холостяцки в своих комнатах. Больше в доме никого нет. Гостили недавно две молодые особы, но они вчера уехали в полном отчаянии, и неудивительно: за все время их пребывания, учитывая немощь мистера Фэрли, мы не представили им ни одного танцующего, флиртующего, разговорчивого существа мужского пола; по этой причине мы все четверо то и дело ссорились, особенно во время обеда. Разве четыре женщины могут не ссориться, когда они каждый день обедают вместе? Мы бестолковы и не умеем занимать друг друга за столом. Как видите, я не очень высокого мнения о женщинах, мистер Хартрайт... Вам чаю или кофе?.. Все женщины невысокого мнения о себе подобных, только не все сознаются в этом так откровенно, как я. Господи, вы как будто в недоумении! Почему? Еще не решили, что будете есть? Или удивляетесь моему небрежному тону? В первом случае – я дружески советую вам не трогать ветчину, а ждать омлета. Во втором случае – я налью вам чаю, чтобы вы успокоились, и постараюсь придержать язык. Это весьма нелегко для женщины.
Весело смеясь, она протянула мне чашку чаю. Легкий поток ее слов и оживленная манера обращения с человеком ей незнакомым сочетались с такой простотой и вместе с тем органической уверенностью в себе и своем положении, что любой самый дерзкий человек проникся бы к ней уважением. В ее присутствии было невозможно вести себя чопорно и официально, но также немыслима была малейшая вольность по отношению к ней не только на словах, но и в мыслях. Я инстинктивно почувствовал это, хотя и заразился ее веселостью, и отвечал ей в таком же естественном, простом тоне.
– Да, да, – сказала она, когда я постарался объяснить ей мое замешательство, – я понимаю, конечно: вам, человеку, еще совершенно незнакомому с нашим домом, очень странно, что я так запросто рассказываю о его достопочтенных обитателях. С вашей стороны это только естественно. Я должна была догадаться об этом. Во всяком случае, я сейчас постараюсь отвести каждому подобающее место. Начнем с меня. Вкратце: меня зовут Мэриан Голкомб, и я неточна, как все женщины, называя мистера Фэрли моим дядей, а его племянницу – моей сестрой. Это не совсем так. Моя мать была замужем дважды: первый раз – за мистером Голкомбом, моим отцом, второй раз – за мистером Фэрли, отцом моей сводной сестры. Мы обе сироты, но в остальном мы абсолютно не похожи друг на друга. Мой отец был беден, отец мисс Фэрли – богат. У меня за душой ни гроша, а у нее – большое состояние. Я – некрасивая брюнетка, она – прелестная блондинка. Все считают меня (и вполне справедливо) своенравной и упрямой, а ее (что еще более справедливо) кроткой и очаровательной. Словом, она ангел, а я... Попробуйте этого варенья, мистер Хартрайт, и докончите про себя мою фразу. Что сказать о мистере Фэрли? Право, не знаю. Он пришлет за вами после завтрака, и вы сами его увидите. Я скажу вам только, что, во-первых, он младший брат покойного мистера Фэрли, во-вторых, он холостяк и, в-третьих, опекун мисс Фэрли. Я не могу жить без нее, а она – без меня. Вот почему я в Лиммеридже. Мы с сестрой искренне привязаны друг к другу, хотя это и может показаться вам непонятным после того, что я рассказывала вам. Но это так. Вам придется или нравиться нам обеим, или не нравиться ни одной из нас и, что еще утомительнее, довольствоваться только нашим обществом. Миссис Вэзи – воплощенная добродетель, но она в счет не идет, а мистер Фэрли слишком больной человек, чтобы быть приятной компанией для кого бы то ни было. Я не знаю, чем он болен, доктор – тоже, да и сам он не знает, но мы все говорим: нервы, не понимая, что это значит. Однако я советую вам считаться с его капризами, когда вы с ним познакомитесь. Восхищайтесь его коллекциями древних монет, гравюр, рисунков, акварелей, и вы завоюете его сердце. Право, если вам по душе тихая сельская жизнь, я уверена, что вам будет хорошо здесь. Утром вы будете приводить в порядок коллекции мистера Фэрли, днем мы с мисс Фэрли возьмем наши альбомы для рисования и пойдем воспроизводить природу под вашим руководством. Рисование – ее любимое занятие, не мое. Что касается вечернего времяпрепровождения, думаю, мы вам поможем не скучать: мисс Фэрли прекрасная музыкантша, а я хоть и не могу спеть ни одной ноты, но постою за себя в картах, за шахматами и даже за бильярдным столом. Что вы думаете об этой программе? Можете ли вы примириться с нашим спокойным и размеренным образом жизни или вас будет грызть жажда перемен и приключений и тихий Лиммеридж покажется вам скучным?
Она говорила в грациозно-шутливой манере, я поддакивал ей, когда этого требовала вежливость. Но случайное слово «приключение», так легко слетевшее с ее уст, вернуло меня к мысли о женщине в белом. Я решил найти разгадку той необъяснимой связи, которая, очевидно, существовала между безвестной беглянкой из сумасшедшего дома и покойной владелицей Лиммериджа.
– Даже если бы я был самым беспокойным из смертных, – сказал я, – я не стал бы жаждать приключений еще некоторое время. Накануне отъезда со мной было странное происшествие, и уверяю вас, мисс Голкомб, мне надолго хватит воспоминаний о нем.
– Да что вы говорите, мистер Хартрайт? Вы мне расскажете?
– Вы имеете на это полное право. Дело в том, что главное действующее лицо этого странного приключения – молодая женщина, совершенно мне незнакомая, как, вероятно, и вам, упомянула имя покойной миссис Фэрли в выражениях самых почтительных и преисполненных искренней благодарности.
– Имя моей матери? Вы меня чрезвычайно заинтересовали! Продолжайте, прошу вас.
Я рассказал об обстоятельствах моей ночной встречи с женщиной в белом и слово в слово повторил все, что та сказала о миссис Фэрли и Лиммеридже. Мисс Голкомб не спускала с меня внимательных и умных глаз. Лицо ее выражало самый живой интерес, но не более. Она, очевидно, была так же далека от разгадки этой тайны, как я сам.
– Вы уверены, что она говорила именно о моей матери? – спросила она.
– Уверен. Кем бы она ни была, она когда-то училась в сельской школе в Лиммеридже. По-видимому, миссис Фэрли была очень добра и внимательна к ней. И в благодарность она питает глубокий интерес и привязанность ко всем членам семьи Фэрли. Она знала, что миссис Фэрли и ее супруг скончались, и она говорила о мисс Фэрли так, как если бы они были знакомы с детства.
– Вы, кажется, сказали, что она не из этих мест?
– Она говорила, что она из Хемпшира.
– И вам не удалось выяснить, кто она?
– Не удалось.
– Очень странно. Думаю, что вы правильно поступили, мистер Хартрайт, оставив ее на свободе. Ведь она не сделала в вашем присутствии ничего подозрительного. Но мне жаль, что вы недостаточно решительно постарались выяснить ее имя. Мы должны обязательно разгадать эту тайну. Но лучше не говорите об этом ни мистеру Фэрли, ни моей сестре. Я уверена, что они, так же как и я, совершенно не знают, кто она и какое отношение она имела к нашей семье в прошлом. В то же время оба они совершенно по-разному, но в одинаковой мере нервны и впечатлительны, и вы только рассердите одного и обеспокоите другую понапрасну. Что касается меня – я сгораю от любопытства и посвящу всю свою энергию выяснению этой загадки. Когда моя мать вышла замуж за мистера Фэрли-старшего и приехала в Лиммеридж, она открыла в здешней деревне сельскую школу. Эта школа существует и поныне. Но старые учителя или умерли, или уехали. С этой стороны нам никто не поможет. Единственное, что мне приходит в голову...
На этом наш разговор был прерван появлением слуги, который объявил, что мистер Фэрли будет рад видеть меня после завтрака.
– Подождите в холле, – ответила ему за меня мисс Голкомб своим ясным и решительным голосом. – Мистер Хартрайт сейчас придет... Я как раз хотела сказать, – продолжала она, – что у нас с сестрой осталось много писем нашей покойной матери. Не имея другой возможности получить нужные нам сведения, я займусь перепиской моей матери с мистером Фэрли. Он любил жить в Лондоне и часто отлучался из дому. Моя мать привыкла подробно рассказывать ему в письмах обо всем, что делается в Лиммеридже. Она часто писала ему о школе, которой уделяла много времени. Думаю, что, прежде чем мы с вами снова увидимся, я кое-что разузнаю... Второй завтрак в два часа, мистер Хартрайт. Я буду иметь честь представить вас своей сестре, и мы вместе поедем кататься: покажем вам наши любимые места. Итак, до двух. Прощайте.
Она кивнула с очаровательной грацией и подкупающим дружелюбием, которым дышало все, что она делала и говорила, и исчезла за дверью в глубине комнаты. Я вышел в холл и, следуя за слугой, направился к мистеру Фэрли, готовясь к встрече с ним.
VII
Мой провожатый провел меня наверх, в коридор, по которому мы пришли снова к моей спальне. Войдя в нее, он открыл дверь в другую комнату и попросил меня заглянуть туда.
– Мне приказано показать вам вашу гостиную, – сказал он, – и спросить, по вкусу ли вам ее убранство и освещение.
Я был бы чересчур привередлив, если бы эта прелестная комната не понравилась мне. Из большого окна открывался тот же радостный вид, которым я любовался утром из спальни. Мебель была дорогая и красивая. На столе посреди комнаты лежали книги в веселых переплетах, стояли прелестные цветы и изящный письменный прибор. Второй стол, у окна, был завален необходимыми принадлежностями для рисования и окантовки акварелей мистера Фэрли. К столу был приделан маленький мольберт, который я мог складывать или расставлять по усмотрению. Стены были обтянуты пестрым кретоном, пол устлан плетеными итальянскими циновками. Это была самая нарядная и уютная гостиная, которую я когда-либо видел, и я откровенно высказал свое восхищение.
Но слуга был слишком хорошо вышколен, чтобы в ответ на мои восторженные восклицания обнаружить малейшие признаки удовлетворения. С ледяной сдержанностью он поклонился и молча распахнул передо мной двери.
Мы снова вышли в коридор, завернули за угол, спустились на несколько ступенек, прошли небольшой холл и остановились перед обитой войлоком дверью. Слуга открыл ее, затем вторую, бесшумно распахнул две тяжелые портьеры из бледно-зеленого шелка, тихо проговорил: «Мистер Хартрайт» и оставил меня одного.
Я очутился в огромной роскошной комнате с прекрасным лепным потолком. На полу лежал такой пушистый, мягкий ковер, что мои ноги утонули в нем. Вдоль одной из стен тянулся книжный шкаф из какого-то редчайшего дерева, с инкрустациями. Он был невысок, и на нем были симметрично расставлены мраморные бюсты. У противоположной стены стояли две старинные горки, вверху, между ними, висела картина под стеклом – «Мадонна с младенцем»; на позолоченной табличке, прикрепленной к раме, было выгравировано имя Рафаэля. Справа и слева от меня стояли шифоньеры и небольшие столики мозаичной работы, отделанные бронзой, переполненные дрезденским фарфором, изделиями из слоновой кости, дорогими вазами и всевозможными редкостными безделушками. Все это сверкало серебром, золотом и драгоценными камнями. В глубине комнаты на окнах были занавеси из того же бледно-зеленого шелка, что и на дверях. Поэтому свет в комнате был очаровательно мягкий, рассеянный, неясный, он упоительно подчеркивал глубокую тишину и атмосферу полного уединения, царившую здесь, и окружал непроницаемым покоем хозяина дома, устало сидевшего в огромном мягком кресле. К одной ручке кресла был приделан маленький столик, к другой – подставка для книг.
Если по наружности человека, перешагнувшего за сорок и тщательно совершившего туалет, можно судить о его возрасте (в чем я сильно сомневаюсь), то мистеру Фэрли на вид было за пятьдесят. У него было выбритое, тонкое, усталое лицо, бледное до прозрачности, но без единой морщинки; крупный нос с горбинкой, большие бесцветные серые глаза навыкате, с покрасневшими веками, волосы редкие, мягкие, того рыжеватого оттенка, в котором так долго незаметна седина. На нем был черный сюртук из какой-то мягкой материи, жилет и панталоны сияли безукоризненной белизной. Он был в светлых чулках, и его маленькие, как у женщины, ножки были обуты в туфельки из лаковой кожи под бронзу. Два перстня такой баснословной ценности, что даже мой неискушенный взгляд понял это, украшали его тонкие, изнеженные пальцы. Весь он выглядел чересчур хрупким, капризным, томно-нервическим и сверхутонченным, что неприятно и неестественно в мужчине, да и в женщине было бы отнюдь не привлекательно. Утренняя встреча с мисс Голкомб заранее расположила меня ко всем обитателям дома, но при виде мистера Фэрли мои симпатии мгновенно испарились.
Подойдя поближе, я увидел, что он не бездельничает, как мне показалось, а чем-то занят. Подле него на большом столе среди других редких и красивых вещей находился маленький шкафчик черного дерева, отделанный серебром. В его ящичках, обитых темно-красным бархатом, лежали древние монеты разной величины и формы. Один из этих ящичков с монетами стоял на приделанном к его креслу столике, тут же лежали замшевые полировальные подушечки, кисточки и пузырек с жидкостью. Все они ожидали своей очереди, чтобы чистить и полировать древние монеты. В хрупких пальцах он небрежно вертел нечто похожее, с моей точки зрения профана, на грязную оловянную медаль с рваными краями. Я остановился на почтительном расстоянии от его кресла и отвесил поклон.
– Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт, – сказал он капризным, каркающим голосом, в вялую безжизненность которого иногда неприятно врывались высокие, почти визгливые нотки. – Сядьте, прошу вас. Только, пожалуйста, не двигайте ваше кресло. Мои бедные нервы в таком состоянии, что всякое постороннее движение – источник неописуемых страданий для меня. Вы видели вашу студию? Ну, как?
– Я только что видел, мистер Фэрли, и уверяю вас...
Его умоляющий жест прервал меня на полуслове. Я удивленно осекся. Капризный голос соблаговолил прокаркать:
– Прошу простить меня, но, ради бога, не могли бы вы постараться говорить потише? Мои бедные нервы в таком состоянии, что я невыносимо страдаю от каждого звука. Не посетуйте на бедного инвалида. Мне приходится говорить то же самое каждому посетителю. Да. Итак, вам в самом деле нравится ваша комната?
– Я не представляю себе ничего более уютного и удобного, – отвечал я, понижая голос и начиная понимать, что нервы мистера Фэрли и его капризы – это одно и то же.
– Я так рад! Вы можете быть уверены, мистер Хартрайт, что в этом доме художники пользуются должным уважением. Здесь вам не придется сталкиваться с обычным варварским отношением англичан к служителям искусства. В юности я столько лет провел за границей, что сбросил с себя покров предрассудков. Мне хотелось бы сказать то же самое о моих соседях-аристократах – отвратительное слово, но, полагаю, мне придется употребить его, – об аристократах, живущих по соседству. В вопросах искусства это неисправимые варвары, мистер Хартрайт. Они вытаращили бы глаза при виде Карла Пятого [Карл V – испанский король, а затем и император «Священной Германской империи», в состав которой входили почти все европейские государства XVI века. Современник великого венецианского художника Тициана.], подающего кисти Тициану. Не откажите поставить этот поднос с монетами вон в тот шкафчик и подайте мне другой. Мои бедные нервы в таком состоянии, что любое усилие причиняет мне неслыханные страдания... Да. Благодарю вас.
Как иллюстрация к теории равенства, только что им провозглашенной, хладнокровное приказание мистера Фэрли очень позабавило меня. Я поставил поднос в шкаф и почтительно подал ему другой. Он начал перебирать монеты, чистить их маленькими замшевыми подушечками, возиться с ними и томно любоваться на них, продолжая в то же время разговаривать со мной.
– Тысяча благодарностей и тысяча извинений. Вы любите древние монеты?.. Да? Я счастлив, что наши вкусы совпадают еще в одном, помимо вопросов искусства. Кстати, коснемся житейского: вы довольны вашими условиями?
– Вполне, мистер Фэрли.
– Я так рад. Что еще? Да, вспомнил. Относительно моих забот о вашем благополучии, которые вы благосклонно согласились принять за то, что предоставляете мне право пользоваться вашими достижениями в области искусства. Мой камердинер зайдет к вам в конце недели, чтобы узнать, нет ли каких приказаний. И – что еще? Странно, не правда ли? Мне надо было еще многое сказать, но я, кажется, все забыл. Не дернете ли вы шнурок? В том углу... Да. Благодарю.
Я позвонил, и слуга с прилизанными волосами, которого я видел впервые, неслышно появился в комнате, подобострастно улыбаясь, – лакей с головы до пят.
– Луи, – сказал мистер Фэрли, полируя свои ногти одной из замшевых подушечек, предназначенных для чистки монет, – сегодня утром я кое-что записал на моих табличках. Найдите их. Тысяча извинений, мистер Хартрайт. Боюсь, что я вам наскучил. – Он устало закрыл глаза, прежде чем я смог что-либо ответить.
Он и вправду наскучил мне, и я молча смотрел на мадонну Рафаэля.
Лакей вышел из комнаты и вернулся с книжечкой в переплете из слоновой кости. Мистер Фэрли с легким вздохом очнулся, взял книжечку и мановением пальца велел лакею ждать дальнейших приказаний.
– Да. Именно так! – сказал мистер Фэрли, посоветовавшись с табличками. – Луи, подайте эту папку. – Он указал на папки, лежащие на полке у одного из окон. – Нет, не ту. Не с зеленым корешком! В ней гравюры Рембрандта, мистер Хартрайт. Вы любите гравюры?.. Рад, что у нас одинаковые вкусы... Папку с красным корешком, Луи. Не уроните ее!.. Вы не можете вообразить, какие муки я претерпел бы, мистер Хартрайт, если бы Луи уронил эту папку! Она не упадет со стула? Вы считаете, что она не упадет? Да? Я счастлив. Сделайте одолжение, посмотрите эти рисунки, если вы в самом деле считаете, что они в безопасности... Луи, уходите. Вы осел! Вы же видите, что я держу таблички! Долго ли я должен их еще держать? Почему вы не берете их у меня из рук?.. Тысячу извинений, мистер Хартрайт. Слуги – такие ослы, не правда ли?.. Как вам нравятся эти рисунки? Они прибыли в ужасном состоянии – мне показалось, что от них пахнет руками этих лавочников, торговцев картинами... Можете ли вы ими заняться?
Хотя нервы мои были недостаточно чувствительны, чтобы уловить запах рук каких-то плебеев, вкус мой был достаточно развит: я увидел перед собой прекраснейшие рисунки и акварели; по большей части это были великолепные образцы английской школы, и они, конечно, заслуживали более внимательного отношения со стороны их бывших хозяев.
– Их следует привести в порядок. По-моему, они очень ценны... – начал я.
– Простите, – перебил мистер Фэрли. – Вы не возражаете, если я закрою глаза, пока вы будете говорить? Даже этот свет ярок для меня. Да?
– Я хотел сказать, что рисунки заслуживают...
Мистер Фэрли вдруг открыл глаза и закатил их под лоб в невыразимой муке.
– Умоляю простить меня, мистер Хартрайт, – слабо прокаркал он, – но мне послышались голоса каких-то ужасных детей в саду – в моем саду! Под окнами...
– Я ничего не слышу, мистер Фэрли.
– Сделайте одолжение – вы так снисходительны к моим бедным нервам, мистер Хартрайт, – сделайте одолжение, приподымите – чуть-чуть! – уголок этой занавески... Только, ради бога, чтобы солнце не упало на меня... Выгляните в сад...
Я исполнил его просьбу. Сад был окружен глухой стеной. В нем не было ни единой души. Я оповестил об этом радостном факте мистера Фэрли.
– Тысяча благодарностей. Моя фантазия, вероятно. В доме, хвала создателю, нет никаких детей, но слуги (эти люди рождаются без нервов!) иногда поощряют деревенских. Дети – какое отродье! О боже, какое отродье! Признаться ли вам, мистер Хартрайт, я так хотел бы усовершенствовать их конструкцию! Природа создала их, как специальные механизмы для издавания криков, но наш очаровательный Рафаэль представлял их себе в тысячу раз привлекательнее, не так ли?
Он указал на картину, в верхнем углу которой были изображены традиционные головки херувимов итальянской школы, – курчавые облака служили им удобной опорой для подбородков.
– Вот идеал! – сказал мистер Фэрли, осклабившись на херувимов. – Такие милые розовые личики! Такие милые нежные крылышки – и ничего больше! Ни грязных ног для беготни, ни крикливых глоток для воплей. Какое бесконечное превосходство мечты над реальностью!.. Я опять закрою глаза, если позволите. Так вы вправду займетесь рисунками? Я так рад! О чем мы хотели еще поговорить? Я забыл. Не позвоните ли вы Луи?
К этому времени я так же страстно желал закончить наше свидание, как, по-видимому, и мистер Фэрли. Я решил обойтись без помощи лакея.
– Единственное, о чем я хотел спросить вас, мистер Фэрли, – сказал я, – касается моих уроков с молодыми леди.
– Вот именно, – сказал мистер Фэрли. – Я хотел бы иметь достаточно сил, чтобы разобраться в этом. Но у меня нет сил. Пусть молодые леди, которые будут пользоваться вашими любезными услугами, сами решают... Да! Моя племянница очень любит ваше очаровательное искусство. И знает о нем достаточно, чтобы понимать, насколько она в нем слаба. Пожалуйста, займитесь этим. Мы поняли друг друга, не так ли? Я не смею отрывать вас дальше от ваших прелестных занятий. Так приятно договориться обо всем, покончить со всем житейским! Не откажите позвонить Луи, чтобы он отнес папку в ваши комнаты.
– Я отнесу ее сам, мистер Фэрли, если позволите.
– В самом деле? У вас хватит сил? Как приятно быть таким сильным! Вы уверены, что не уроните ее? Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт. Я такой мученик, что вряд ли смогу часто наслаждаться вашим обществом. Вы постараетесь, уходя, не очень хлопнуть дверью и не уронить папку? Благодарю вас. Осторожнее с портьерами – малейший шум вонзается в мои бедные нервы, как нож. Всего лучшего.
Когда портьеры бесшумно раздвинулись и двери неслышно закрылись за мной, я на мгновение остановился в маленьком холле, и глубокий вздох облегчения вырвался из моей груди. Покинув мистера Фэрли, я как будто вынырнул на поверхность, пробыв долгое время в холодной зеленой тине.
Усевшись за работу в моей веселой студии, я первым долгом решил как можно реже показываться в апартаментах хозяина дома, разве только в тех исключительных случаях, когда он сам меня пригласит. Покончив с этим вопросом, я снова обрел душевное равновесие, нарушенное высокомерной развязностью и наглой учтивостью мистера Фэрли. Остаток утра прошел спокойно и приятно за работой: я просматривал рисунки, раскладывал их, обрезал обтрепанные края и приготовлял их для окантовки. Но чем дальше, тем нетерпеливее ждал я двух часов. Мне не сиделось на месте, я не мог сосредоточиться, работа моя не клеилась, хотя и была весьма несложной.
Ровно в два я, немного волнуясь, спустился в столовую. Возвращение в эту комнату сулило мне много неожиданностей. Я должен был познакомиться с мисс Фэрли и, что было еще интереснее, если розыски мисс Голкомб в семейных архивах увенчались успехом, разгадать тайну женщины в белом.