Часть вторая
4
Учебный пансион на улице Нев-Сент-Этьен был мрачным безликим зданием, затиснутым между старыми домишками, когда-то веселенькими, а теперь облупившимися; владельцы их бежали во время революции, да так и не вернулись.
Когда-то в «салонах» звенел смех, а по коридорам разносились музыка и пение, шуршание шелковых юбок и радостный перестук высоких каблучков; сильно за полночь мальчишки-факельщики мчались по мощеной улице, освещая дорогу мадам графине, которая возвращалась домой. Да, тогда здесь царила радость, пока не грянула буря; здесь звенели виола и спинет, здесь не смолкали комплименты – очаровательные, пусть и неискренние, и жужжание разговоров обо всем и ни о чем; здесь царила интригующая атмосфера пудры, мушек и масок, здесь хихикали, зажав рот ладошкой.
Пузырь этот лопнул с началом революции, наносное поверхностное изящество исчезло как не бывало; даже стены старых домов потемнели от подозрительности, провалы окон были темны, будто за каждым таился шпион: ухо прижато к стене, сам боится собственной тени.
На домах этих лежало клеймо, а по улице тянулся кровавый след – след мук и страданий тех лет, когда холодное, ополоумевшее дыхание Террора коснулось камней этих зданий, заледенив несчастных перепуганных призраков, которые там блуждали.
Когда барабаны возвестили пришествие Наполеона, а флаги превратились в знамена, летящие по ветру, в домах началось шевеление, они вроде как пробудились вновь; открылось окно, дабы запустить внутрь звуки, новый сквозняк, принесенный новым ветром, ворвался в коридоры. Однако вскоре выяснилось, что то была ложная надежда, и дома вновь погрузились в запустение. Былому веселью не нашлось пути назад; восемнадцатое столетие минуло невозвратно. Бурбоны, пришедшие на смену императору, оказались марионетками с кукольными коронами на голове, и было нечто смехотворное, почти постыдное в их попытке вновь раздуть поруганное пламя, воскресить мертвых, втиснуть услады Трианона и красу Версаля в безликий буржуазный быт восемьсот двадцатых годов. На нынешнем празднике это звучало фальшью, вынуждая гостей помимо собственного желания разыгрывать шарады. Костюмы устарели и поизносились, не осталось ни таланта, ни азарта, никому не хотелось играть.
В итоге дома на улице Сент-Этьен так и стояли обшарпанные и покинутые, в некоторых открыли конторы, другие снесли, в одном расположился склад, а в номере восемь обосновался учебный пансион, за деятельностью которого с успехом надзирала мадам Пусар.
Здесь дочери новых столпов общества осваивали немецкий, итальянский и английский, рисовали акварелью, вышивали шелком, лупили или постукивали по фортепьяно – в зависимости от ловкости пальцев, – а уединившись в дортуарах, хихикали и перешептывались, как это принято у девочек.
Мадам директриса обрадовалась, когда заручилась согласием мадемуазель Луизы Бюссон-Дюморье занять место преподавательницы английского языка. Мадемуазель Дюморье знала язык в совершенстве, поскольку детские годы провела в Лондоне. Во Францию она возвратилась в возрасте пятнадцати лет, и хотя, как и все бывшие эмигранты, она отличалась некоторой гордыней и склонна была причислять себя к исчезнувшей аристократии, все это было не так уж важно; такое можно простить. Ведь мадемуазель была такой ласковой, такой покладистой, ученицы ее просто обожали. А кроме того, у нее было отточенное чувство приличий, как и подобает гувернантке; помимо прочего, она была глубоко религиозна.
– Будь этот путь для меня открыт, мадам, – объяснила она директрисе, впервые придя в пансион, – я бы приняла монашеский обет в монастыре Сакре-Кёр. Я знаю, что только в служении Господу нашему можно обрести истинное счастье. Возможно, с годами мне удастся осуществить свою мечту. Пока же я вынуждена зарабатывать на жизнь и помогать близким. Должна признаться, что воспитывали меня не для работы, я никогда не думала, что обстоятельства вынудят меня к этому.
– Не могли бы вы обрисовать свои жизненные обстоятельства, мадемуазель?
Мадемуазель Бюссон-Дюморье (аристократическая фамилия Дюморье, вернее, дю Морье, звучит довольно нелепо в наши дни, когда владение поместьями не имеет решительно никакого значения, подумала директриса) вздохнула и покачала головой.
– Возвращение во Францию стало для нас большим разочарованием, – призналась девушка. – Отец ожидал, что нам окажут куда более существенную помощь. Стекольная фабрика, которую основал мой дед, была разрушена, замок наш лежал в руинах. Никто не желал с нами видеться, нас попросту никто не помнил. Это разбило отцу сердце.
– Двадцать лет в изгнании – немалый срок, мадемуазель, – напомнила директриса холодно.
Ее муж когда-то был комиссаром в Сен-Дени, сама она в душе так и осталась ярой республиканкой. Она не испытывала никаких симпатий к вернувшимся эмигрантам, которые бежали из страны в момент опасности, а теперь ожидали, что их встретят с распростертыми объятиями.
– Итак, вы не получили никакого возмещения? – осведомилась она.
Преподавательница английского протянула ей лист пергамента.
– Только это, – произнесла она горько, – причем ожидалось, что мы примем его с благодарной улыбкой. Нас шестеро, мадам Пусар, помимо матери, и это все, что у нас осталось за душой после смерти отца.
Директриса взяла листок и прочитала:
J’ai l’honneur de vous prévenir, mademoiselle, que le Roi, vou lant vous donner une prevue de sa biemveillance et récompenser en vous le dévouement et les service de votre famille, a daigné vous accorder une pension annuelle de deux cents francs. Cette pension, qui courra du premier janvier mil huit cent seize, sera payée au Trésor de la liste civile (aux Tuileries), de trois mois en trois mois, aprés que la présente lettre y aura été enrigistrée, sur la présentation de votre certifi cat de vie.
J’ai l’honneur d’être, mademoiselle, votre très humble et très obeissant serviteur, Le Directeur-géneral, ayant le Porte-feuille, Compte de Pradely
Paris, le 10 mai, 1816
– Двести франков – это как-никак двести франков, – произнесла директриса, возвращая письмо. – Лучше, чем оставить голову на гильотине. Вижу я, вы, эмигранты, вполне неплохо устроились.
Мадемуазель Бюссон промолчала. Она думала про отца, который уехал в Англию в изгнание, оставив свое сердце в Сарте, вернулся наконец в родной дом и выяснил, что тот разрушен до основания; с тех пор он дрожал над каждым франком, чтобы прокормить семью, и наконец, надорвавшись, скончался в Туре, где служил учителем.
– А чем занимаются остальные члены вашей семьи?
– Старший брат Роберт живет в Лондоне, мадам, служит клерком в Сити. Жак работает в банке в Гамбурге. Двое младших живут здесь, в Париже, вместе с матерью, на улице Люн; именно ради них я и хочу преподавать английский у вас в пансионе.
– А шестой? Вы не упомянули еще одного брата.
По лицу учительницы английского пробежала тень.
– Да, у меня есть еще один брат. Луи-Матюрен. Увы, он пошел наперекор воле семьи и сейчас учится на оперного певца.
– Кто знает, быть может, он заработает много денег.
– Сомневаюсь, мадам. Он безалаберный, ветреный, вечно в долгах. Как вы понимаете, нам, его родным, крайне тягостно видеть, что он попусту тратит время на столь бесполезное занятие. Он сделал невозможный выбор… Бюссон-Дюморье зарабатывает на жизнь пением…
Мадам директриса задумчиво взглянула на молоденькую учительницу. Месье Пере уже стар и стремительно глохнет. Она давно поняла, что в ближайшее время придется искать ему замену. Вот если бы еще переманить к себе и брата этой учительницы… по нескольку франков за урок; ему наверняка деньги будут кстати. Да и для себя она на этом кое-что выгадает.
– Понимаю, как тяжело вам смириться с мыслью, что брат ваш пойдет на сцену, – сказала она сочувственно. – Если я составила себе правильное представление о том, как вас воспитывали, да еще учитывая, что вы ревностная католичка, вам тяжело будет вынести такой позор. Однако в преподавании нет ничего зазорного, – полагаю, вы и сами это знаете. Если бы вы сообщили своему брату, что я ищу учителя пения, – оплата, разумеется, невысока…
Мадемуазель Бюссон густо покраснела.
– Вы чрезвычайно добры, мадам, – сказала она. – Когда я в следующий раз увижу Луи, я передам ему ваши слова. Но я не вполне уверена… он слишком независим.
Директриса пожала плечами:
– Разумеется, ему выбирать. Учителей сотни, и я могу пригласить любого. Я всего лишь пытаюсь сделать вам одолжение. Всего хорошего, мадемуазель. Надеюсь, вы оцените благонравие своих учениц.
И она отпустила учительницу одним мановением руки.
«Печально, – размышляла мадемуазель Луиза, раскрывая учебник английской грамматики на девятой странице и глядя на ряды сияющих личиков, – что я вынуждена служить учительницей, чтобы не умереть с голоду на улице, тогда как другие женщины, равные мне по положению и рождению, живут в праздности в собственных замках и готовятся выйти замуж за герцога или маркиза. А Луи-Матюрен, которому полагалось бы руководить собственной стекольной фабрикой, скатился до того, что размалевывает лицо и продает свой талант за горстку монет. Нужно научиться смирению; нужно усмирить свою гордыню. Père, pardonnez-les, ils ne savant pas ce qu’ils font».
– Откройте, пожалуйста, учебники, барышни. Je ferme la porte – I shut the door. Tu fermes la porte – thou shuttest the door. Она произносила слова четко, правильно, старательно двигая тонкими, еще полудетскими губами; светлые волосы были собраны в строгий узел на затылке. Мадемуазель Бюссон, чье наследство свелось к двум стам франкам да пыльному графину, когда-то выдутому на канувшей в Лету дедовской фабрике, вступила на учительское поприще.
Она преуспела – не потому, что так уж хорошо разбиралась в английской грамматике и знала все тонкости глаголов и герундиев, а потому, что обладала счастливым свойством нравиться ученикам. Ей были присущи дар понимания, склонность к сочувствию, а это сразу притягивало к ней тех, кого она обучала, даже если она была чуть слишком религиозна и чуть слишком сурова; они ей все прощали из-за кроткого выражения лица, белокурых волос, ласковых синих глаз. Попала в беду – расскажи об этом мадемуазель Бюссон. Захворала телом или душой, лежит груз на совести – ничего, милочка мадемуазель Луиза возьмет тебя за руку, пробормочет молитву у тебя над головой, может быть, даже обронит несколько слезинок – и поди-ка! Все грехи отпущены, ты опять ангелочек.
Юная Эжени Сен-Жюст дала Луизе клятву в вечной дружбе, и между ними возникла неподдельная приязнь, основанная на сходстве интересов; они обменивались книгами, делились мыслями, обсуждали свое малопонятное будущее, надежды и идеалы. Такое это было счастье – возбуждать в ком-то восхищение! Дома-то жизнь неустойчивая, напряженная: денег мало, двух младших необходимо кормить, а Луи-Матюрен ведет себя как какой-то паяц.
– То, что он увлекается пением, мы не осуждаем, – объясняла его сестра своей новой подруге. – Пусть благодарит Бога, даровавшего ему такой голос, это воистину дар Небес; но в какой он вращается компании – оперные музыканты, актеры, актрисы! Мама близка к отчаянию. Роберт написал ему из Лондона, Жак – из Гамбурга, но все напрасно. А есть, Эжени, кое-что и похуже, тебе я об этом скажу, хотя даже мама про это не знает.
Юная ученица широко раскрыла огромные темные глаза:
– Ах, мадемуазель!
– Тебе я скажу, но только пообещай: никому ни слова. Эжени, мой брат стал атеистом!
Они в ужасе смотрели друг на друга – та, что помоложе, лишилась дара речи; через некоторое время учительница английского снова кивнула.
– Да, – произнесла она медленно. – Луи-Матюрен не верит в Бога.
Она посмотрела в окно, на небо, укрытое белыми облаками, и подумала: как же так могло случиться, что ее брат, который когда-то разучивал первые молитвы, сидя у нее на коленях, и за руку с ней шел к первому причастию, мог безвозвратно потерять себя и отречься от вскормившей его веры? Она содрогнулась при мысли об адском пламени, которое ожидает несчастных отступников…
Обе вздрогнули, услышав стук в дверь; учительница отложила свое рукоделие.
– Что вам? – окликнула она.
– Мадемуазель Бюссон, вас просят выйти в гостиную.
Луиза пригладила кудри и следом за служанкой отправилась вниз.
Мадам директриса встретила ее у дверей гостиной.
– Возможно, у нас будет новая ученица, – проговорила она торопливо, – барышня-англичанка приблизительно ваших лет. Она хотела бы два-три месяца изучать французскую литературу. Я ответила, что во вторник, во второй половине дня, вы располагаете временем для частных уроков. По-французски она говорит достаточно свободно, но ее мать, которая тоже здесь, постоянно вмешивается в разговор. Какой у нее ужасный выговор!..
Луиза вошла в гостиную, и в нос ей тотчас ударил назойливый запах духов; она услышала голос, проговоривший громко и отчетливо:
– Чай? Нет, увольте, это не для меня. Принесите портера, если найдется.
Извиняющееся бормотание директрисы, предложение легкого аперитива. Луиза приготовилась к худшему.
Владелица голоса сидела в единственном удобном кресле в салоне мадам Пусар, откинувшись на спинку с таким видом, будто это ее собственная гостиная. Миниатюрная, средних лет, разодета в пух и прах. Капор с огромным козырьком – такой подошел бы только семнадцатилетней девушке – венчал завитые крашеные волосы, из-под меховой накидки выглядывало белое атласное платье.
А главное – на ней были вечерние туфли с пурпурными каблучками, и сидела она по-мужски, закинув ногу на ногу и покачивая крошечной стопой. Лицо было густо напудрено и крикливо размалевано: вместо того чтобы скрывать мелкие морщинки, пудра их только подчеркивала. Красивые блудливые глаза поблескивали из-под накладных ресниц. На каждом пальце сверкало по перстню, надетому поверх перчатки; она гладила отвратительную лысую собачонку, надушенную и убранную лентами, как и она сама, – собачонка мелко дрожала у нее на коленях.
– Позвольте представить вам нашу преподавательницу английского, миссис Кларк, – сказала директриса.
Луиза, внутренне съежившись, подошла к протянутой руке; проявив недостаток воспитания, англичанка икнула, разлила аперитив, а потом – чем дальше, тем хуже – еще и подмигнула Луизе.
– Ветерок под сердцем, – пробормотала она. – Случается в моем возрасте. Врачи говорят, что не следует пить за едой. Мне что, есть с водой? – говорю я им. Ну здравствуйте, мамзель Бюс. Знаете, что это будет по-английски? – Она рассмеялась дребезжащим смехом, еще раз подмигнула и ткнула Луизу пальцем под ребра.
– Мама! – тихо, увещевающе произнес голос с ней рядом.
– Да чтоб тебя, Эллен! Что я такое сказала? – Странное создание развернулось в кресле и обиженно вспыхнуло; огромный капор слегка скособочился.
– Bonjour, mademoiselle, j’espère que vous vous trouvez en bonne santé.
Дочь – а эти слова наверняка произнесла именно она, предположила растерявшаяся Луиза, – говорила в быстром темпе, на несколько неестественном французском, не обращая никакого внимания на мать, – та передернула плечами и принялась кормить собачонку леденцами из бонбоньерки. Дочь была полной противоположностью матери: одета скромно и неброско, впалые щеки не тронуты румянцем; вместо того чтобы, по примеру матери, поприветствовать Луизу широкой улыбкой, она смерила ее с ног до головы оценивающим взглядом, а выводы, видимо, оставила на потом.
– Мы несколько лет прожили в Италии и на юге Франции, – сказала она. – Теперь собираемся на некоторое время обосноваться в Париже, где я намерена осмотреть все достопримечательности и как можно больше учиться. Возможно, мадемуазель, мы могли бы читать вместе пьесы Корнеля и Расина – Мольера я уже освоила – и стихи более ранних поэтов, например Ронсара и Вийона: мне хотелось бы сравнить их с ранними итальянцами. И не могли бы вы ознакомить меня с основными картинными галереями? В Риме и Пизе я изучила основы живописи. Но я совершенно несведуща во французском искусстве и хочу это исправить. Кстати, а сами вы, случайно, не занимаетесь живописью?
– Немного. Правда, скорее для собственного удовольствия. Мне нравится рисовать цветы. Братья даже утверждают, что у меня есть талант.
– Вот и замечательно. Какое удовольствие встретить культурного человека! Мы с мамой сейчас ведем тихую жизнь. Мое нынешнее общество – книги и ноты.
– Вы музыкантша?
– Да, я играю на арфе. В Италии у меня был превосходный педагог. Но сейчас нам пришлось несколько урезать расходы, так что я больше не занимаюсь.
Лицо ее перекосилось – она уловила концовку материнской фразы.
– Я вам прямо скажу, в чем дело: девушки нынче пошли такие лицемерки, – вещала ее мать. – Увидят пару брюк – и сейчас в краску! Можно подумать, им совсем не интересно, что там, внутри. Да помилуйте, а для чего же тогда нужны брюки? Лучше пораньше выйти замуж и разобраться…
Опешившая директриса не могла подыскать ответ и сидела без всякого выражения на лице; рука, державшая чашку с чаем, застыла в воздухе.
Луиза вспыхнула – из сочувствия к дочери – и опустила взгляд на натертый паркет, чтобы не встречаться с ней глазами.
– В Париже много замечательных преподавателей музыки, – услышала она собственный голос. – Например, студенты консерватории, которые с удовольствием пожертвуют своим временем в обмен на скромное вознаграждение. Если хотите, я могу поспрашивать, мне это ничего не стоит.
Она говорила стремительно, чтобы скрыть замешательство своей юной собеседницы, однако звук ее голоса переключил внимание на нее саму, и ведьмочка крутанулась в своем кресле, чтобы лучше ее видеть; подведенные губы раздвинулись в улыбке, крашеные локоны заплясали по щекам.
– Знаете, что я вам скажу, милочка: слишком уж вы хорошенькая, чтобы работать учительницей, – проговорила она, грозя наставленным на Луизу пальчиком. – Нашли бы вы себе мужа. Вокруг полно молодых людей, главное – искать с умом. Пускай Эллен как-нибудь приведет вас к нам, и, когда вам надоест разглядывать картины и бренчать на арфе, мы с вами немного поболтаем. Уж про мужей-то я все знаю – выскочила замуж в семнадцать – и могу долго расписывать, что именно они делают и как… Вашу мадам спрашивать бесполезно: она не расскажет. Или расскажете, мадам? – И она захихикала, как школьница, погрозив пальчиком директрисе.
Ситуация делалась невыносимой. Мисс Кларк поднялась и резко произнесла, обращаясь к матери:
– Мы отняли у мадам слишком много времени, а у мадемуазель Бюссон наверняка вот-вот начнется урок. Боюсь, нам пора… Так мы сможем начать в следующий вторник? C’est entendu, mademoiselle. Мне будет крайне приятно общество столь образованной молодой дамы.
Впервые за все время дочь распрямила спину и заговорила с чувством. Ее сверкающие глаза будто бы говорили без слов: «Я одинока, я хочу, чтобы ты стала моей подругой. Мне кажется, мы поймем друг друга». После этого она поклонилась и вышла из комнаты; мать семенила следом, постукивая высокими каблучками, накидка сползала с плеч, лысая собачонка таращила глаза из-под мышки.
– Вечно Эллен уводит меня как раз тогда, когда становится весело, – пожаловалась она. – Такая славная девочка, вот только, entre nous, начисто лишена чувства юмо ра. Вас бы познакомить с моим сыном, мамзель. Славный парнишка, унтер-офицер, знаете ли. Женщины его просто обожают… понятно, что у него нет времени для старушки-матери!
Она еще раз подмигнула, а потом, подняв руку, прошептала учительнице английского в самое ухо:
– Не задерживайтесь в гувернантках; это дурно сказывается на цвете лица. И советую завести любовника. Щечки расцветут как розы!
Она вышла, сотрясаясь от хохота, окутанная ароматом духов; собачонка фыркала, плевалась и покусывала ее за ухо, выражая полное одобрение.
С этого и началась дружба между Эллен Джоселин Кларк и Луизой Бюссон-Дюморье – в детстве они уже виделись однажды, хотя и не знали этого. Дружба, которой предстояло справиться с трудностями близких отношений и иных превратностей судьбы; внутренняя связь, которую укрепляло определенное сходство: обе родились на исходе восемнадцатого столетия и, соответственно, к нему уже не принадлежали, обе успели впитать ханжество и чопорность, столь свойственные новому веку. Кроме того, обеим привили довольно жалкий снобизм. Эллен твердо верила, что в ней течет королевская кровь, и склонна была заноситься, забывая про свое трущобное происхождение, Луиза же обожала измышлять истории про древний замок в Шеню-де-Сарт, которого никогда не видела, но который принимала за данность, и крепко держалась за аристократические воспоминания о бедном своем покойном папеньке, который, несмотря на симпатии к роялистам, окончил жизнь, учительствуя в Туре.
Голубая кровь обеих была мифом, и, наверное, в потайных недрах души они знали об этом и сильно страдали – иногда это добавляло каплю горечи в их разговоры; этого не случилось бы, будь они в состоянии осознать, что простая честная буржуазная кровь – самая надежная и жизнестойкая, именно она дарует тем, в чьих жилах течет, способность трудиться, достигать намеченного и мыслить здраво, иная же кровь обращается в воду и порождает бездельников, белоручек, бесплодных мечтателей.
Эжени Сен-Жюст немного ревновала к новой подруге, которая так часто отнимала у нее ее ненаглядную мадемуазель Бюссон, но, будучи по натуре мягкосердечной, скоро утешилась мыслью, что ведь мисс Кларк, в конце концов, не ученица, она уже взрослая, а из всех барышень, обучающихся в пансионе, она, Эжени, явно пользуется особым благоволением.
Единственным облаком на Луизином горизонте оставался, как всегда, ее брат Луи-Матюрен, который бросил занятия вокалом так же внезапно, как и начал, и не придумал ничего лучше, чем увлечься наукой, – он намеревался совершить путешествие к звездам.
Вернувшись в воскресенье домой, в тесную квартирку на улице Люн, Луиза обнаружила, что мать рыдает, Аделаида и Гийом стоят с открытым ртом, а Луи-Матюрен мерит комнату шагами и возводит хулу на святых.
– Они эпилептики, все до единого, – возглашал он. – Уж я-то знаю, я специально изучал эпилепсию, и симптомы все налицо. Выпученные глаза, пена изо рта, нечувствительность к боли, нарушения речи, многочасовая неподвижность – все это несомненные признаки эпилепсии. Добрый вечер, Луиза. Гляди, блудный сын вернулся. Опера лишилась величайшего певца всех времен и народов. Петь я больше не стану. Займусь наукой.
Он стоял в середине комнаты, размахивая руками, безумные голубые глаза смотрели на нее сверху вниз, каштановые кудри отлетели с высокого лба.
Луиза нежно поцеловала брата, задержала его руку в своей.
– Я очень рада, что ты одумался и бросил сцену, – сказала она. – Но что это за новые глупости? Ну же, Луи, успокойся и говори здраво. Смотри, маму перепугал, а у маленьких такой вид, будто они увидели привидение.
– Глупости? Кто смеет утверждать, что я говорю глупости? – вскинулся Луи, отталкивая сестру. – Если и есть истина в этом проклятом мире, где мы имеем несчастье жить, то искать ее следует в науке. Бога твоего не существует, твоя религия – издевательство над людьми. Знаешь ли ты, что когда ты складываешь руки и возносишь к Небесам свои молитвы, ты на деле обращаешься к миллиардам солнц, вращающихся в космосе, к частице бескрайней Вселенной? Что и наш мир когда-то был пылающим шаром и когда-нибудь либо вновь обратится в пламя и сгорит, либо медленно остынет и омертвеет, как и Луна?
– Жестокие, смехотворные выдумки, – твердо произнесла Луиза. – Господь этого не попустит.
– Бедная моя сестренка, да я же тебе только что сказал, что никакого бога нет и никогда не было. Бог – людское изобретение, отводная труба для эмоций. Мы до такой степени лишены отваги, что вынуждены создавать идола…
– Довольно, Луи! – вмешалась мать. – Не смей больше богохульствовать в этом доме! Ты был рожден и воспитан католиком, как и твои братья и сестры; если ты решил отречься от веры, пусть это останется на твоей совести, но слушать об этом мы не желаем. И пока ты придерживаешься подобных взглядов, лучше тебе здесь не появляться.
Луи-Матюрен запустил пятерню в волосы и громко застонал.
– Никто меня не понимает! – пробормотал он. – Сочувствия никакого, просвещаться не хотят. Вышвыривают из родного дома прямо на улицу. Дивный пример христианской добродетели: мать отказывает в корке хлеба родному сыну. Ну да ладно. Я горд, я тверд в своем стремлении преуспеть. Настанет день, когда имя мое будет на устах всего мира; ученые и профессора назовут меня Великим Учителем. Я уже придумал, как построить аппарат, на котором можно полететь на Луну… Луиза, ты единственная из всей семьи хоть немного меня понимаешь. Неужели и ты вышвырнешь меня за дверь?
В своей мольбе он был похож на школьника-переростка – длинноногий, кудрявый, из светло-голубого глаза старательно выжата слеза.
Губы Луизы дрогнули, она вспомнила, как в детстве вызволяла его из сотен переделок: дурацкие приключения, непонятные порывы – он всегда поступал по-своему, безалаберный, без царя в голове, единственный непутевый сын ее матери… Она взяла его за локоть и увела в коридор над лестницей.
– Ты прекрасно знаешь, что всегда можешь приходить ко мне, – сказала она, – но не надо вот так вот врываться в дом, Луи, и кричать про атеизм и дьявола. Матушка столько настрадалась в жизни, она уже немолода. Постарайся об этом не забывать. Кроме того, и мне, которая любит тебя и любит Господа, больно смотреть на заблудшего брата.
Он ее не слушал; она видела, что рассеянный взгляд его голубых глаз устремлен сквозь нее, за нее, в какую-то его фантазию. Сжав его руки покрепче, она помолилась про себя – на нее вдруг нахлынуло твердое убеждение, что он действительно гений, великий человек, что когда-нибудь имя его будет на устах всего мира, как он и предрек.
Возможно, он сделает какое-нибудь великое открытие, которое принесет пользу всему человечеству; в старости она станет гулять в Королевском саду и увидит там его статую.
– Господи, – шептала она, – сделай Луи-Матюрена великим среди людей, и да подчинится он Твоей воле, и да будут все его помыслы благородны.
Ей показалось, что лицо его озарено светом, которого она раньше не видела, что он исполнен новой решимости. По его глазам она поняла, что он далеко, там, куда ей никогда за ним не последовать. Она всего лишь женщина, скромная учительница, а он гений. И тут он вдруг повернулся к ней, тяжело вздохнул и, улыбнувшись своей мечтательной доверчивой улыбкой, поцеловал ей руку.
– Луиза, – начал он, – такой пустяк… просто стыдно тебя тревожить… у меня тут опять должок… так, мелочь, какие-нибудь пятьдесят франков… и говорить не о чем… но если бы ты дала мне денег прямо сейчас, до того как я уйду…