Книга: Берега. Роман о семействе Дюморье
Назад: Часть четвертая
Дальше: 11

10

Дом номер 44 по Уортон-стрит в лондонском районе Пентонвиль сильно отличался от дома на улице Бак в Париже; поначалу Кики недоумевал, как вообще можно жить в таком месте. Осенью приехали мать с Изабеллой, – похоже, речь шла о том, чтобы обосноваться в Лондоне. Кики очень тосковал по Парижу, по былой своей жизни в пансионе Фруссара, по товарищам, по Джиги, но вернуться к ним было не суждено, вместо этого он был принят учеником в лабораторию Беркбека при Университетском колледже.
Неспособность сына сдать экзамен на степень бакалавра ничуть не поколебала намерений Луи-Матюрена: он полагал, что еще два года учебы пойдут мальчику на пользу, а поскольку среди его друзей числился доктор Уильямс из колледжа, все устроилось без труда. Кики был обескуражен. Он до последнего надеялся, что папа осознает его полную непригодность к науке и позволит ему профессионально заниматься музыкой или рисованием. Но папа ни о чем таком даже не обмолвился. Что же касается мамы, она настойчиво твердила, что Кики – самый счастливый молодой человек на свете, ведь для него столь ко всего сделали и ему повезло иметь отца, который не только простил ему проваленный экзамен, но еще и устроил его учеником в Университетский колледж, где перед ним открываются такие блистательные возможности; Кики и словечка не смел вымолвить поперек, дабы не нарушать воцарившуюся в семье гармонию. Лучше уж молчать и применяться к создавшейся ситуации, чем рисковать изгнанием из дома. А кроме того, Кики был слишком доброй душой, сама мысль о том, чтобы хоть как-то задеть чувства отца, мучила его несказанно.
Ведь папа́, с его неукротимым энтузиазмом и фантастическими планами переустройства мира, так и остался, по сути, школяром-переростком, и вдвоем им было просто прекрасно. В последние годы жизни в Париже Кики мало видел отца, тот почти все время был в разъездах, а Кики – в школе; в Лондоне же они много времени проводили вместе, часто подолгу гуляли в воскресные дни, забирались в Хампстед или в Ричмонд – Луи-Матюрен, выносливый, как спортсмен, шагал размашисто и размахивал руками, а его тронутые сединой кудри развевались по ветру. Он невнятно повествовал о своих делах в Сити, которые якобы вел от лица покойного брата, однако чем именно отец занимался в конторе, Кики так и не уяснил. Зато суть его спекуляций давно выплыла наружу. Когда Луи-Матюрен чем-то загорался, он не умел держать язык за зубами. Эллен, пережив изначальный шок после его откровений, по старой привычке пожала плечами и стала дожидаться неминуемой развязки. Рано или поздно муж потерпит крах – в интересах детей она хотела надеяться, что случится это не слишком рано.
Да, мысленно соглашалась она, есть некое удовлетворение в том, чтобы получать что-то из ничего – сто фунтов из пяти, – и деньги, конечно же, более чем кстати, тем более что одна удачная сделка позволила отправить Изабеллу в отличную школу; и все же методы мужа она не одобряла – они шли вразрез с ее принципами.
Кроме того, дело было неверное. Ему случалось прогадать, и тогда он запускал руку в ее деньги и интересовался будто бы между прочим, когда она ждет очередных поступлений из Булони.
Кики, разумеется, ни о чем таком даже не догадывался. Денежные вопросы в его присутствии не обсуждались. Он знал, что отец беден, – мама с малолетства постоянно твердила об этом, а кроме того, сумела ему внушить, что расточительность – одно из величайших мировых зол, однако она никогда не уточняла, в чем главная причина этой бедности.
Ведь папа, как известно, гений, великий изобретатель, вот только почему-то никто никогда не слышал о его изобретениях. Кики волей-неволей сознавал это в Париже, среди друзей, и выработал привычку не поднимать эту тему, только искренне надеялся – ради отца, – что его таинственные открытия сумеют оценить в какой-нибудь другой стране, например в Южной Америке или Австралии. Папа прекрасно знал философию, у него были свои приязни и неприязни в древней истории. Как и все атеисты, он был сверх обычного наделен многими добродетелями христиа нина: с нежностью относился к детям и животным, ненавидел человеческие страдания, был безгранично щедр и с готовностью помогал тем, кто попал в беду. Его второй брат, Жак, внезапно скончался в Гамбурге (Бюссоны вообще не отличались долголетием) и оставил жену с тремя детьми в жестокой нужде. Луи-Матюрен в приступе непомерного великодушия выписал вдову с тремя дочерьми в Лондон, снял им квартиру неподалеку, в Пентонвиле, однако судьба над ним посмеялась: приезд родни совпал с неудачной спекуляцией, и Луи-Матюрен вынужден был признать, что почти ничего не может для них сделать.
Вдова, твердо верившая, что ее зять – преуспевающий делец, разумеется, сильно расстроилась и долго изливала Эллен свои горести: как ее обманом вытащили из Гамбурга, где вокруг были добрые друзья, и бросили на произвол судьбы в съемной квартире в Пентонвиле без всяких видов на будущее.
Ситуация сложилась крайне неловкая и привела к решительному охлаждению между двумя семействами – через месяц-другой мадам Жак вернулась в Гамбург. Эллен написала Луизе возмущенное письмо, где, в частности, говорилось: «Все это очень хорошо, но я решительно не в состоянии понять, почему мы обязаны брать на себя заботы о семье твоего брата. Ведь он для нас никогда ничего не делал. Луи считает, что ты могла бы написать Палмелла, – возможно, он, в память о вашей былой дружбе, окажет им какую-то помощь. Сама я не верю в успех этого предприятия. Если не считать нескольких книг, подарков на Рождество и на день рождения, герцог никогда и не вспоминал о своем крестнике Эжене, а что касается Кики, мы могли бы и не трудиться и не давать ему второе имя Палмелла. Как бы то ни было, я запретила Изабелле переписываться с ее кузиной Жозефиной – мне представляется недопустимым, чтобы они продолжали обмениваться письмами, когда их родители в ссоре.
У нас все хорошо, хотя Рождество – не самое беззаботное время, нет уверенности, что спекуляции Луи окажутся успешными. Если ему удастся хоть что-то заработать, я потрачу эти деньги на обучение Изабеллы. Мне нелегко даются ее музыкальные занятия: невозможно стать блистательным музыкантом, не упражняясь по три часа в день. Полагаю, увидев ее сейчас, ты испытала бы некоторое разочарование: она когда-то была прелестным ребенком, однако цвет лица у нее поблек, а передние зубы постоянно болят, и боюсь, через два-три года она их лишится вовсе. Дантисты в один голос утверждают, что их разрушению способствует состояние ее желудка. Очень жаль, что она в свое время не обедала в час дня, как все остальные дети, – Луи упорствовал в своей прихоти садиться за стол в пять. Я страшно переживаю – только подумать, чего ей предстоит натерпеться с искусственными зубами! Луи чувствует себя лучше с тех пор, как отказался от пива и стал пить только ром, разбавленный водой. Мне мучительно слышать, сколько ты делаешь для Эжена, – могу лишь надеяться, что на твою доброту он отвечает безукоризненным послушанием».
Из этого письма видно, что с годами натура Эллен Бюссон-Дюморье отнюдь не смягчилась…
А вот Луи-Матюрен, напротив, в свои пятьдесят пять пел и шутил даже жизнерадостнее, чем в двадцать пять, и радовался как ребенок, когда ему позволили навестить лабораторию Беркбека при Университетском колледже и осмотреть мензурки и колбы, расставленные вдоль стен, даром что Кики даже теперь знал про них крайне мало. От разговоров на научные темы он пытался увиливать и склонял отца к беседам о музыке, поэзии, спорте – о чем угодно, кроме химии; Луи-Матюрен всегда был человеком податливым и разглагольствовал часами, пока Кики болтал ногами и слушал и думал о том, как же это здорово – ничего не делать.
У Кики настал тяжелый период. С одной стороны, его угнетала окружающая обстановка – тоскливо-серый респектабельный Пентонвиль, угрюмая квартирка, в которой они жили. Не было никакого удовольствия возвращаться туда после долгого, тягостного дня в лаборатории, где работы ему выпадало немного, та, что выпадала, угнетала своей монотонностью, а коллеги-студенты были все громкоголосы и заносчивы.
Страсть его к музыке возросла многократно; он выпрашивал у матери несколько шиллингов и отстаивал длинную очередь, чтобы попасть на галерку в Ковент-Гарден, и, когда удавалось туда пробиться, сидел где-нибудь в заднем ряду, опустив подбородок в ладони и закрыв глаза, впивая звуки, которые так много значили для него с тех самых пор, когда он младенцем лежал в кроватке и слушал пение отца.
Во время спектаклей он переставал чувствовать себя потерянным недорослем, неспособным узреть красоту в пробирках с реактивами, – музыка будто по волшебству переносила его в зачарованный край. Галантные фигуры, прогуливавшиеся по улицам Вероны и Севильи, были для него реальными, и он, не покидая скамьи на галерке, шел с ними рядом, участвовал в дуэлях, ухаживал за дамами, с той же счастливой беззаботностью пел мадригалы. Мир фантазии и был его миром – он жил мечтами, и бледный молодой человек с квадратными плечами, который брел к себе домой в Пентонвиль, был не более чем тенью.
Убежать от реальности он мог еще в Национальную галерею и Британский музей. Если днем выдавалось свободное время, он уносил туда свой незамысловатый обед из бутербродов и часами сидел перед какой-нибудь картиной или другим произведением искусства, напитываясь ощущением цвета, линии и формы, пока смотрители не начинали бросать на него подозрительные взгляды, будто он был помешанным, сбежавшим из лечебницы; приходилось вставать и с показной беспечностью уходить прочь, напевая себе под нос.
Иногда, когда накатывала тоска по Парижу, он шел к Лондонскому мосту и смотрел, как отходит судно на Булонь; когда пароход отваливал от причала, выпуская дым из толстой короткой трубы, Кики чувствовал себя изгнанником на чужом берегу. Как ему хотелось вновь разломить французский хлеб, оторвать подгоревшую коричневую ко рочку; выпить черного-черного кофе с цикорием; отрезать ломоть сыра грюйер. Как не хватало ему французских мостовых, бесцельных прогулок по набережным, как он мечтал вновь, подняв глаза, уставиться в бледное лицо собора Парижской Богоматери, а потом, когда придет вечер, вновь вслушиваться в неуловимое бормотание Парижа – биение жизни, тихие толчки радости.
Луи-Матюрен и Эллен начали за него тревожиться. Он сделался молчалив, хмур и задумчив, очень много курил – явно во вред здоровью. Эллен попыталась его вразумить, но он поднял на нее озадаченные, несчастные глаза и ничего не ответил – выражение его лица обескуражило ее и заставило отступить, и, чтобы хоть как-то уте шиться, она отправилась бранить Изабеллу, упражнявшуюся за роялем.
Дети не оправдали ее надежд. Они рассеянны, безвольны. Возьмите Кики – должен учиться на химика, а сам, вместо того чтобы читать научные книги, бродит по Британскому музею и пытается что-то откопать в родословной Бюссонов. Это новое безумство овладело им совсем недавно. Он объявил, что Бюссоны – порождение дикой, влажной почвы Бретани, а возможно, и более дальних краев, Мэна или Сарта – Эллен толком так и не поняла; в любом случае он что-то вычитал про фамильный замок и древний Парк Морье и теперь, по словам Изабеллы, только этим и бредил. Родителям он почти ничего не рассказывал. Луи-Матюрен объявил, что Кики попусту тратит время, и выказал некоторую досаду. Да, замок где-то существует, но его отец, кажется, никогда там не жил, и не пора ли Кики засесть за научные труды, хватит уже копаться во всяких дряхлых книжках из Британского музея.
Изабелла также оказалась по натуре далеко не такой целеустремленной, как хотелось бы Эллен. Она худо-бедно справлялась с учебой, однако постоянно отправлялась куда-то с подружками на чай, болтала о пустяках и о цвете нового платья думала куда больше, чем о занятиях музыкой.
Она, Эллен, в ее возрасте была другой. Ей, чтобы развлечь себя, не нужны были подруги. Эллен с радостью отметила, что, когда Изабелла подросла, Луи-Матюрен стал обращаться с ней строже. Ей не разрешалось одной выходить на улицу, Кики сопровождал ее в школу и обратно. Луи-Матюрен утверждал, что за девушками нужен глаз да глаз, – Эллен это несколько удивляло.
Она уже давно заметила, что, когда с деньгами делалось особенно туго, он неизменно напускал на себя нелепую помпезность. А здесь, в Пентонвиле, видимо под незримым влиянием изысканий Кики в Британском музее, он отказался от фамилии Бюссон и стал называться просто Дюморье.
– Я не позволю, чтобы Изабелла ходила в шеренге парой, как сиротка из приюта, – возглашал он. – Если Кики не сможет встретить ее из школы, я встречу сам.
Случалось, что он, к большому смущению дочери, поджидал ее у школьных ворот – экстравагантная фигура в развевающемся плаще (зачастую над головой у него еще реял алый зонт).
– И кто это тут у нас такой? – осведомлялся он, разглядывая темноволосое длинноногое дитя, которое помахивало сумкой с книжками, вцепившись Изабелле в локоть.
Изабелла вспыхивала, стыдясь отцовской памяти, ибо «дитя» она уже представляла ему раз двадцать, и произносила с запинкой:
– Ну как же, папа, это моя лучшая подруга Эмма Уайтвик. Уверена, что ты ее помнишь.
– Уж пусть мисс Уайтвик меня простит, – ответствовал он с безукоризненной учтивостью. – Впредь мы будем узнавать друг друга в лицо.
После чего, взметнув алый зонт и всплеснув плащом, он разворачивался и шагал прочь, иногда разговаривая сам с собой, а Изабелла в крайнем смущении семенила следом.
Джиги, как и следовало ожидать, продолжал причинять семье неприятности и беспокойство. Луиза написала из Версаля, что имела с месье Фруссаром беседу касательно будущего мальчика, и месье Фруссар откровенно объявил ей, что крестник ее – неисправимый лентяй и вообще никчемный ребенок, который, по его, месье Фруссара, мнению, совершенно не приспособлен ни к каким занятиям. Луиза умолчала о том, что́ добавил к этому директор пансиона: что у мальчика, видимо, имеется глубинная пси хологическая проблема и его безответственность, возможно, проистекает из родительского недопонимания. По натуре он мальчик ласковый, привязчивый, но никто никогда не отвечал ему на эти чувства. В итоге в нем развились безалаберность и легкомыслие. Сам Джиги, в ответ на прямой вопрос, говорил, что у него есть одна мечта – вступить во французскую армию. Ни мать, ни отец не ждут его в Англии, это он прекрасно понимал. На его содержание у них попросту нет денег, да и в любом случае интересы Кики и Изабеллы важнее. А значит, быть ему военным, служить под началом императора – он увидит заморские края и будет жить в свое удовольствие. Луиза сомневалась в том, что Луи-Матюрен даст на это свое позволение, и действительно, в первое время обмен письмами между Лондоном и Версалем носил довольно бурный характер.
Луиза, всей душой любившая крестника, поддерживала его планы. Ему нравятся лошади и свежий воздух, он вполне может вступить в régiment de chasseurs. Лично она не видит в этом ничего зазорного. Кроме того, как утверж дает его наставник, больше он все равно ни к чему не пригоден. Отец решительно возражал: никто из Бюссонов-Дюморье еще отродясь не был рядовым воякой и с какой это радости сын его станет унижаться – чистить офицерские сапоги и сгребать лошадиный навоз, а именно такая жизнь, по его твердому убеждению, и ждала Эжена в армии.
Вздор, отвечала Луиза с необычной для нее твердостью; есть все надежды на то, что Эжен дослужится до офицерского чина – это дело вполне обычное, – и тогда он может преуспеть чрезвычайно. В любом случае это жизнь, достойная мужчины, мальчику она пойдет на пользу. Она сможет выделить ему кое-что из своих денег, на этот счет отец с матерью могут не переживать. Это письмо охладило и умерило пыл Луи-Матюрена, и через несколько недель он дал свое согласие в форме следующего документа, подписанного и скрепленного печатью в лондонской ратуше:
Я, нижеподписавшийся, Луи-Матюрен Бюссон-Дюморье, проживающий по адресу: Лондон, Баклсбери, Бардж-Ярд, 5 (там находилась его контора), со всей полнотой ответственности заявляю, что мой сын, Александр Эжен Бюссон-Дюморье, родился в Брюсселе, в Бельгии, девятого февраля 1836 года и получил образование во Франции, в пан сионе месье Фруссара в Пасси. В свете его ярко выраженной склонности к военной карьере даю свое официальное согласие на то, чтобы он поступил на службу в армию Его Величества Императора Франции.
Итак, жизнерадостный, беззаботный, обделенный родительской любовью Джиги стал – к добру ли, к худу – рядовым кавалеристом и направился в Саргемин, где стоял его полк; в карманах его, благодаря заботам крестной, было отнюдь не пусто, а кроме того, она оплатила его новую форму.
Эллен прислала ему две гинеи, присовокупив, что с трудом собрала эту сумму, а Луизе в отдельном письме сообщила, что попытается время от времени посылать еще, однако Джиги не следует на это полагаться.
Если он будет благоразумен, – писала она, – он прекрасно управится, а поскольку теперь ему не на кого рассчитывать, кроме самого себя, ибо родные от него далеко, я полагаю, что он скоро бросит детские выкрутасы и станет честно осваивать свое ремесло. Он прежде всего должен заботиться о собственном здоровье, дабы оно позволяло сносить все тяготы, которые неизбежно встретятся на его пути. Кики говорит, что, как только начнет зарабатывать занятиями химией, он выделит Эжену содержание, однако я сильно сомневаюсь в том, что Кики сможет обеспечить даже самого себя, а уж брата и подавно.
Бедная, сварливая, обиженная жизнью Эллен – почему в каждом из ее писем сквозит такое недовольство? За каждым тянется след язвительности, озлобленности. Эти ее письма, пестрящие поправками и помарками, ужасно неразборчивые, написанные острым черным пером, – все вместе и каждое в отдельности есть свидетельство своего рода умственного несварения; можно подумать, что где-то в глубине ее существа таится неизбывная досада, которая то и дело выплескивается на поверхность в форме докучливой, неприятной воркотни.
Можно подумать, человечество в чем-то перед ней провинилось; на ближних она будто бы смотрела сквозь темные очки. Да, Луи-Матюрен был совершенно несносен, он то и дело обманывал ее надежды – брал у нее деньги, пускал на ветер, брал снова. Ни одно из обещаний молодости он не выполнил, ничего в жизни не добился. И все же это был тот же человек, который влюбился в нее двадцать с лишним лет назад, обворожил ее своим пением, лелеял ее и забавлял. Он неизменно был с ней нежен, никогда ей не изменял. Да, эксцентричный, можно даже сказать – сумасшедший, но об этом она знала уже тогда, когда он впервые устремил на нее взгляд голубых глаз и запел «Серенаду» Шуберта так, как ее еще никогда и никто не пел.
Бог послал ей троих детей; они были не более эгоистичны и толстокожи, чем все другие дети. И все же она не могла удержаться от того, чтобы постоянно шпынять их, нервировать, лезть в их юные жизни своими бесцеремонными пальцами, надавливая на нежные места, царапая там, где больно. «Если Кики не оправдает моих ожиданий, я окончательно отчаюсь, – писала она Луизе. – Он такой вялый, безынициативный. Сидит целыми днями и мечтает. Вечно этот карандаш в руке – а я только и думаю о том, сколько денег мы зря потратили на его обучение». Но, кто знает, может, она просто оправдывала себя на пись ме? Может, за всем этим таилось зернышко страха? Кики бездельничает; юный бездельник – это будущий неудачник, никчемный человек, дилетант. Джиги уже покатился вниз по наклонной плоскости. Неужели то же самое ждет и Кики? А Изабелла с ее пустячными девичьими увлечениями? Почему все ее дети проявляют одинаковое легкомыслие, отсутствие твердых принципов, откуда в них именно то, что она с такими мучениями вытравливала? Со слепым, неразумным ужасом перед наследственностью она винила во всем мать. Она оглядывалась на первые годы века, на собственное детство, и стоило ей на миг сосредоточиться на прошлом, перед глазами всплывала мать на вершине своей сомнительной славы – она улыбалась ослепительной лицемерной улыбкой, швыряя на ветер нравственность и разрывая в клочья приличия. В детские годы Эллен еще могла обмануться показным блеском, но теперь, в почтенном возрасте пятидесяти пяти лет, усматривала в материнском прошлом только низость, торгашество, бесшабашную игру с судьбой. И содрогалась от ужаса.
Стоило Изабелле залиться веселым смехом – и Эллен вглядывалась в нее с подозрением. Стоило Кики сделать остроумную подпись под одной из своих омерзительных карикатур – и Эллен вновь слышала материнский голос: язвительный юмор, острый язычок.
С наследственностью не поспоришь, уж слишком она сильна. В итоге она тебя все равно, скорее всего, доконает. Она думала про Кики, Джиги, Изабеллу, про их детей и детей их детей – как все они пойдут по жизни, передергивая плечами и дерзко подмигивая, готовые пропеть все лето красное, как та стрекоза в басне, которая забыла, что рано или поздно придет осень и солнечные деньки кончатся. Она видела презрительно наставленный на нее материнский палец – «бедняжка Эллен, такая сутулая и невзрачная, поэтому-то у нее никогда не было чувства юмора» – и чувствовала, что стоит ей вспомнить эти карие глаза с поволокой и этот визгливый, клекочущий смех, как ее начинают душить обида, раздражение, бесплодный гнев.
Когда в конце осени 1852 года ей за завтраком подали письмо от Джорджа, в котором сообщалось, что ночью, совершенно внезапно, мать их скончалась и будет нынче же погребена в Булони, Эллен сильно побледнела и странным, глуховатым голосом произнесла: «Слава богу», сама не осознавая, что говорит; после этого она встала из-за стола и вышла из комнаты. Вскрытое письмо осталось лежать на ее тарелке. Кики и Изабелла посмотрели друг на друга в тревоге и некотором смущении, а потом Изабелла сказала:
– Кажется, маме нехорошо, – и с тревогой взглянула на отца.
Луи-Матюрен, сосредоточенно просматривавший финансовые страницы «Таймс», рассеянно поднял глаза и только тут обнаружил, что Эллен вышла.
– Что такое с вашей матерью… – начал было он, а потом, увидев у нее на тарелке письмо, написанное почерком Джорджа, наклонился и прочитал первую страницу:
Милая моя Эллен, с тяжелым сердцем, обливаясь слезами, берусь я нынче за перо, однако убежден, что ты примешь этот удар со свойственной тебе стойкостью. Наша любимая матушка нас покинула. Она внезапно скончалась в пятницу ночью, мы почти уверены, что она совсем не страдала, просто отошла во сне. Весь день она провела, как всегда, жизнерадостно, днем даже съездила покататься с Джорджи и малышом. Перед сном пожаловалась на легкое несварение желудка, но, поскольку после стакана портера для нее это обычное дело, мы не придали ее словам особого значения. «Давно пора устроить очередной прием», – сказала она, целуя нас с Джорджи перед сном, – насколько я понимаю, то были ее последние слова. Когда около полуночи горничная, как то было заведено, пошла от нести ей бодрящее питье, оказалось, что она лежит поперек кровати, все еще одетая, и тяжело дышит. Послали за нами, я побежал за врачом, однако ничто не помогло. Так и не придя в сознание, в четверть четвертого она скончалась.
Джорджи потрясена и с тех пор почти непрерывно плачет. Боюсь, как бы ее горе не сказалось на нашем сынишке – сегодня он впервые в жизни отказался от еды. Когда ты, дорогая Эллен, получишь это письмо, мать наша уже будет лежать в могиле – мы тихо, без всякой пышности похороним ее на здешнем английском кладбище. Разумеется, уладив дела здесь, мы приедем в Англию, дабы обсудить будущее. Как тебе известно, я вполне обеспечен, моей пенсии хватает на то, чтобы содержать жену и ребенка. Материнская рента пожизненно переходит к тебе. Но поговорим об этом при встрече… Я до глубины души потрясен случившимся, мне трудно поверить, что я больше никогда не услышу ее смеха, не возьму ее нежную ручку в свою. На меня с необычной силой нахлынули воспоминания детства, мне кажется, что только вчера мы с тобой стояли рядышком у окна в гостиной на Тависток-плейс и смотрели вниз на маму, которая в великолепном наряде садилась в карету, где уже сидел джентльмен, – кажется, это был сэр Чарльз Милнер. А когда карета тронулась, она подняла глаза на окно, улыбнулась, помахала нам рукой. В чем бы ее ни обвиняли раньше и ни обвинили в будущем, сколько бы ни связывали ее с давно отшумевшими скандалами, мы-то с тобой знаем, что она была хорошей матерью и многое из того, что она делала, делалось только ради нас. Передай мой поклон Луи и другим домочадцам, надеюсь, что мы скоро увидимся.
Твой любящий брат
Джордж Ноэль Кларк
Луи-Матюрен положил письмо на стол, минуту подумал и, прочистив горло, обратился к сыну и дочери.
– Ваша бабушка скончалась, – сказал он, потом примолк, будто собирался произнести небольшую, соответствующую случаю речь, но не справился с захлестнувшими его чувствами; он пробормотал что-то на латыни о скоротечности человеческой жизни, после чего достал из кар мана ножницы и вырезал из газеты длинную сводку финансовых новостей. Взглянул на часы. Если прямо сейчас поехать в контору в Сити, он еще успеет связаться с Хаттоном – тот на Бирже – и дать распоряжение все-таки купить эти акции…
Назад: Часть четвертая
Дальше: 11