39
Коль в женщине Лик чистоты,
Подобно мне, узрев,
Дерзнул любить отныне ты,
«Он» и «Она» презрев,
И от завистливых людей
Сокрыть любовь сумел.
Что насмеялись бы над ней,
То истинно ты смел.
И пред тобой бледнеет честь
Былых твоих предтеч.
Но много выше подвиг есть
Сокрытое сберечь.
Джон Донн
Сэр Джеймс Четтем не был особенно изобретательным, но его стремление «воздействовать на Брука» в сочетании с неизменной верой в благодетельное влияние Доротеи помогли ему измыслить небольшой план — под предлогом легкого нездоровья Селии пригласить Доротею (одну) во Фрешит-Холл, а по дороге завезти ее в Типтон-Грейндж, предварительно рассказав ей обо всем, к чему привела система мистера Брука в управлении поместьем.
И вот однажды в четыре часа, когда мистер Брук и Ладислав сидели в библиотеке, дверь отворилась и слуга доложил о миссис Кейсобон.
Уилл изнывал от скуки и, уныло помогая мистеру Бруку разбирать «документы», живописавшие повешения за кражу овец, доказывал способность нашего сознания скакать одновременно на нескольких конях: он мысленно расставался с Типтон-Грейнджем и снимал квартиру в Мидлмарче, но эти практические меры перемежались озорными замыслами эпоса, воспевающего кражу овец с гомеровской наглядностью. Услышав имя миссис Кейсобон, он вздрогнул как от удара электричеством, и у него даже закололо кончики пальцев. Цвет его щек, положение лицевых мышц и живость взгляда изменились настолько, что могло показаться, будто каждая молекула его тела получила магический сигнал. Да так оно и было. Ибо тайна магии заложена в самой Природе. Кому дано измерить неуловимую тонкость сигналов, которые говорят о свойствах не только тела, но и души, и делают страсть мужчины к одной женщине столь же непохожей на его страсть к другой, как несходны между собой благоговейный восторг перед отблесками утренней зари, играющими на водах реки, горных склонах и снежной вершине, и удовольствие от веселого сияния китайских фонариков среди зеркал? Уилла отличала редкая впечатлительность. Звук, извлеченный умелым смычком из струн скрипки, изменял для него облик мира, и его точка зрения менялась с такой же легкостью, как и настроение. И услышав имя Доротеи, он как бы вдохнул утреннюю свежесть.
— Очень приятно видеть тебя, милочка, — сказал мистер Брук, поднимаясь навстречу племяннице и целуя ее. — Полагаю, ты оставила Кейсобона его книгам. И правильно. Тебе незачем становиться слишком уж ученой женщиной, знаешь ли.
— Этого, дядюшка, опасаться не стоит, — ответила Доротея.
Она повернулась к Уиллу, пожала ему руку со спокойной сердечностью, а затем продолжала:
— Я очень непонятлива. И, сидя над книгами, нередко блуждаю в мыслях где-то далеко от них. Я обнаружила, что быть ученой куда труднее, чем чертить планы сельских домиков.
Она опустилась на стул рядом с дядей напротив Уилла, но, казалось, не замечала его, а продолжала думать о своем. Уилла охватило горькое разочарование. Смешно! Как будто он хоть на мгновение поверил, что она приехала ради него.
— Да-да, милочка, ты обожала чертить планы. Но всякому коньку полезно дать отдых, не то он может ускакать с тобой неизвестно куда. А это, знаешь ли, нехорошо. Надо крепко держать его в узде. Вот, например, я. Я всегда знал, когда остановиться. Именно это я постоянно объясняю Ладиславу. Мы с ним похожи, знаешь ли, — ему нравится входить во все. Мы с ним работаем над вопросом о смертной казни. Мы вместе многое сделаем — Ладислав и я.
— О да! — сказала Доротея с обычной своей прямотой. — Сэр Джеймс говорил мне, что надеется скоро увидеть большие перемены в вашем поместье. Он говорит, что вы намерены сделать новую оценку ферм, предпринять необходимые починки и перестроить дома арендаторов. Типтон будет трудно узнать! Как чудесно! — продолжала она, захлопав в ладоши с прежней детской непосредственностью, которую в замужестве научилась подавлять. — Если бы я по-прежнему жила дома, то, конечно, опять начала бы ездить верхом, чтобы сопровождать вас и самой все видеть. И сэр Джеймс говорит, что вы собираетесь пригласить мистера Гарта, а он хвалил мои домики.
— Четтем слишком уж тороплив, милочка, — ответил мистер Брук, слегка краснея. — Слишком уж, знаешь ли. Я не говорил, что намерен взяться за все это. И не говорил, что не намерен, знаешь ли.
— Он полагает так потому, — сказала Доротея без тени сомнения в голосе, точно юный певчий, выводящий «Верую», — что вы думаете выставить свою кандидатуру в парламент, обещая ратовать за улучшение доли простых людей, а это в первую очередь означает земледельцев и батраков. Подумайте о Ките Даунсе, дядюшка! Он с женой и семью детьми ютится в лачуге из двух комнатушек немногим больше этого стола! А бедные Дэгли! Их дом совсем развалился, и они живут на кухне, а комнаты оставили крысам. Вот одна из причин, милый дядя, почему мне не нравились ваши картины, как вы ни пеняли мне за это. У меня щемило сердце при воспоминании о грязи, о безобразности того, что я видела в домах бедняков, и слащавые картины в гостиной казались мне бесчувственными попытками искать наслаждения в фальши. Словно мы равнодушно отворачивались от тяжкой жизни наших ближних за этими стенами. По-моему, мы не имеем права выходить на трибуну и требовать широких перемен, если сами ничего не сделали, чтобы уничтожить зло рядом с нами.
Доротея постепенно увлекалась, забыв обо всем, отдаваясь возможности свободно излить свои чувства, — прежде это было для нее привычным, но в замужестве она научилась сдерживаться в непрерывной борьбе между душевными порывами и страхом. На миг к восхищению Уилла приметался холодок. Мужчина редко стыдится того, что его любовь к женщине остывает, когда он замечает в ней величие души, — ведь природа предназначила подобное величие только для мужчин. Впрочем, природа порой допускает досадные промашки, как, например, в случае с добрейшим мистером Бруком, чей мужской ум, ошеломленный потоком красноречия Доротеи, в эту минуту был способен только запинаться и заикаться. Не находя что ответить, мистер Брук встал, вдел в глаз монокль и принялся перебирать лежащие на столе бумаги. Наконец он сказал:
— В том, что ты говоришь, милочка, кое-что есть, да, есть, однако далеко не все, э, Ладислав? Нам с вами не нравится, когда в наших картинах и статуях находят изъяны. Молодые дамы склонны к пылкости, знаешь ли, к односторонности, милочка моя. Изящные искусства, поэзия и прочее возвышают нацию… Emollit mores… Ты ведь теперь немного понимаешь латынь. Но… а? Что такое?
Эти последние слова были обращены к лакею, который пришел доложить, что лесник поймал в роще одного из сыновей Дэгли с убитым зайчонком в руках.
— Сейчас иду, сейчас иду. Я не буду с ним строг, знаешь ли, — добавил мистер Брук в сторону Доротеи и радостно удалился.
— Вы ведь согласны, что перемены, которые я считаю… которые сэр Джеймс считает необходимыми, действительно нужны? — спросила Доротея, едва мистер Брук вышел.
— Да. Вы меня совершенно убедили. Я никогда не забуду ваших слов. Но не могу ли я поговорить с вами о другом? Возможно, мне больше не представится случая рассказать вам о том, что произошло, — воскликнул Уилл и, вскочив, оперся обеими руками на спинку стула.
— Разумеется, — встревоженно ответила Доротея и, тоже встав, отошла к окну, в которое, повизгивая и виляя хвостом, заглядывал Монах. Она прислонилась к открытой раме и положила руку на голову пса. Хотя, как нам известно, ей не нравились комнатные любимцы, которых надо носить на руках, чтобы на них не наступили, она всегда была очень добра с собаками и старалась не обидеть их, даже когда уклонялась от их ласк.
Уилл не пошел за ней и только сказал:
— Я полагаю, вам известно, что мистер Кейсобон отказал мне от дома?
— Нет, — после паузы ответила Доротея с глубоким огорчением. — Я очень сожалею, — добавила, она грустно, думая о том, что было неизвестно Уиллу, — о разговоре между ней и мужем в темноте, и вновь испытывая тягостное отчаяние при мысли, что она не может повлиять на него.
Она нисколько не скрывала своей печали, и Уилл понял, что она не связывает эту печаль с ним и ни разу не спросила себя, не в ней ли самой заключена причина ревности и неприязни, которые мистер Кейсобон испытывает к нему. Его охватило странное чувство, в котором радость смешивалась с досадой: радость оттого, что ему по-прежнему дано пребывать в чистом храме ее мыслей, не омраченном подозрениями, и досада оттого, что он значит для нее столь мало. Ее открытая доброжелательность отнюдь ему не льстила. Однако мысль, что Доротея может измениться, так его пугала, что он справился с собой и сказал обычным тоном:
— Мистер Кейсобон недоволен тем, что я принял здесь место, которое, по его мнению, не подходит для меня, как его родственника. Я объяснил, что не могу уступить ему в этом. По-моему, все-таки нельзя требовать, чтобы я ломал свою жизнь в угоду предрассудкам, которые считаю нелепыми. Благодарность можно превратить в орудие порабощения, точно рабское клеймо, наложенное на нас, когда мы были слишком молоды, чтобы понимать его смысл. Я не согласился бы занять это место, если бы не собирался использовать его в достойных и полезных целях. С семейной же честью я обязан считаться только так, и не более.
Доротее было невыносимо тяжело. Она считала, что ее муж глубоко не прав, и не только в том, о чем упомянул Уилл.
— Нам лучше оставить эту тему, — произнесла она, и голос ее дрогнул. Раз вы расходитесь во мнениях с мистером Кейсобоном. Вы решили остаться тут? — спросила она, тоскливо глядя на подстриженную траву за окном.
— Да. Но ведь теперь мы больше не будем видеться! — жалобно, словно ребенок, воскликнул Уилл.
— Вероятно, нет, — сказала Доротея, обернувшись к нему. — Однако до меня будут доходить вести о вас. Я буду знать, что вы делаете для моего дяди.
— А я о вас не буду знать ничего, — сказал Уилл. — Мне никто ничего не будет рассказывать.
— Но ведь моя жизнь очень проста, — заметила Доротея и улыбнулась легкой улыбкой, словно озарившей ее грусть. — Я всегда в Лоуике.
— Томитесь там в заключении! — не сдержавшись, воскликнул Уилл.
— Вы напрасно так думаете, — возразила Доротея. — Я ничего другого не хочу.
Уилл промолчал, но она продолжала, словно отвечая на его несказанные слова:
— Я имею в виду — для меня самой. Правда, я предпочла бы не иметь столь много: я ведь ничего не сделала для других, и моя доля благ слишком велика. Однако у меня есть моя вера, и она меня утешает.
— Какая же? — ревниво спросил Уилл.
— Я верю, что желать высшего добра, даже не зная, что это такое, и не имея возможности делать то, к чему стремишься, все-таки значит приобщиться к божественной силе, поражающей зло, значит добавить еще капельку света и заставить мрак чуть-чуть отступить.
— Это прекрасный мистицизм, он…
— Не надо названий, — умоляюще произнесла Доротея. — Вы скажете персидский или еще какой-нибудь, не менее географический. А это — моя жизнь. Я сама пришла к такому убеждению и не могу от него отказаться. Еще девочкой я искала свою религию. Прежде я много молилась, а теперь почти совсем не молюсь. Я стараюсь избегать себялюбивых желаний, потому что они не приносят пользы другим, а у меня и так уже всего слишком много. Я рассказываю вам про это только для того, чтобы вы поняли, как проходят мои дни в Лоуике.
— Я бесконечно вам благодарен за откровенность! — пылко и несколько неожиданно для себя воскликнул Уилл. Они смотрели друг на друга, как двое детей, доверчиво секретничающие про птиц.
— А ваша религия? — спросила Доротея. — То есть не церковная, но та вера, которая помогает вам жить?
— Любовь ко всему, что хорошо и красиво, — ответил Уилл. — Но я бунтовщик и, в отличие от вас, не чувствую себя обязанным подчиняться тому, что мне не нравится.
— Но если вам нравится то, что хорошо, где разница? — с улыбкой заметила Доротея.
— Это что-то слишком уж тонко, — сказал Уилл.
— Да, мистер Кейсобон часто говорит, что я склонна к излишним тонкостям. Но я этого как-то не чувствую, — ответила Доротея со смехом. Однако дядя что-то задержался. Я пойду поищу его. Я ведь просто заехала по дороге во Фрешит-Холл. Меня ждет Селия.
Уилл сказал, что сходит предупредить мистера Брука, и тот вскоре вернулся в библиотеку и попросил Доротею подвезти его до фермы Дэгли — он намерен поговорить с родителями маленького браконьера, которого поймали с зайчонком. По дороге Доротея вновь коснулась вопроса о переменах в управлении поместьем, но на этот раз мистер Брук не дал поймать себя врасплох и завладел разговором.
— Четтем, милочка, — начал он, — ищет во мне недостатки, но если бы не Четтем, так я бы не стал оберегать дичь на моих землях, а ведь даже он не станет утверждать, будто эти деньги расходуются ради арендаторов. Мне же, откровенно говоря, это несколько претит… я не раз подумывал о том, чтобы заняться вопросом о браконьерстве. Не так давно ко мне привели Флейвела, методистского проповедника, за то, что он убил палкой зайца: они с женой гуляли, а заяц выскочил на тропинку прямо перед ним, и Флейвел успел ударить его палкой по шее.
— Как жестоко! — воскликнула Доротея.
— Да, признаюсь, мне это показалось не слишком достойным — методистский проповедник, знаешь ли. А Джонсон говорит: «Лицемер он, и больше ничего, сами видите!» И право, Флейвел совсем не походил на «человека высочайших правил», как кто-то назвал христианина… кажется, Юнг, поэт Юнг… Ты знакома с Юнгом? Ну, а Флейвел в черных ветхих гетрах говорит в свое оправдание, что господь, по его разумению, послал им с женой сытный обед и он был вправе ударить зайца, хотя он и не ловец перед господом, подобно Нимроду… Уверяю тебя, это было весьма комично. Филдинг непременно воспользовался бы… или Скотт. Да, Скотт сумел бы. Но когда я подумал об этом, то, право же, почувствовал, что было бы вовсе не плохо, если бы бедняга мог возблагодарить бога за кусок жареной зайчатины. Это же только предрассудки… предрассудки, подкрепленные законом, знаешь ли. Ну, палка, гетры и прочее. Однако рассуждениями ничему не поможешь, а закон есть закон. Но я уломал Джонсона и замял дело. Полагаю, Четтем поступил бы строже, и тем не менее он бранит меня, точно я самый жестокий человек в графстве. А! Вот мы и тут.
Мистер Брук вышел из кареты у ворот фермы, а Доротея поехала дальше. Поразительно, насколько безобразней кажутся любые недостатки, стоит нам заподозрить, что винить в них будут нас. Даже наше собственное отражение в зеркале словно меняется после того, как мы услышим откровенную критику наименее восхитительных особенностей нашей внешности. И просто удивительно, как спокойна наша совесть, когда мы тесним тех, кто не жалуется, или тех, за кого некому вступиться. Жилище Дэгли никогда еще не казалось мистеру Бруку таким жалким, как в этот день, когда его память язвили придирки «Рупора», которые поддержал сэр Джеймс.
Правда, под умягчающим влиянием изящных искусств, которые придают живописность чужой нужде, посторонний наблюдатель мог бы от души восхититься этой крестьянской усадьбой, носившей название «Тупик Вольного Чело века». Темно-красную крышу старого дома украшали полукруглые чердачные окна, две дымовые трубы утопали в плюще, на большом крыльце были сложены вязанки хвороста, половину окон закрывали серые растрескавшиеся ставни, а под ними буйствовали кусты жасмина. Осыпающаяся кирпичная ограда, через которую перевешивались плети жимолости, ласкала глаз благородством мягких оттенков, а перед распахнутой дверью кухни лежал дряхлый козел, живой символ старинных суеверий. Мшистая кровля коровника, обвисшие на петлях серые двери амбара, батраки в заплатанных штанах, которые сбрасывали в амбар с повозки снопы, готовые для ранней молотьбы, привязанные перед дойкой тощие коровы в почти пустом коровнике, даже свиньи и белые утки, вяло бродящие по заросшему запущенному двору, словно обессилев от скудости достающихся на их долю объедков, — картина эта, осиянная тихим светом, льющимся с неяркого неба в прозрачной дымке высоких облаков, могла бы очаровать нас на полотне и затронуть совсем не те чувства, которые пробуждали постоянные сетования газет того времени на застой в сельском хозяйстве и на прискорбную нехватку необходимых капиталовложений. Однако именно эти неприятные ассоциации занимали сейчас мистера Брука и портили для него безыскусственную прелесть открывшейся перед ним сельской сцены. Пейзаж оживляла фигура самого мистера Дэгли с вилами в руках и в древней приплюснутой спереди касторовой шляпе, которую он надевал перед дойкой. Куртка и штаны на нем были праздничными, но потому лишь, что он утром ездил на рынок и вернулся поздно, так как позволил себе редкое удовольствие — пообедать за общим столом в «Голубом быке». Возможно, назавтра он сам подивился бы своему мотовству, но в обеденный час положение страны, краткий перерыв в жатве, рассказы о новом короле и многочисленные афишки на стенах, казалось, давали право человеку немножко отвести душу. В Мидлмарче свято соблюдался старинный завет, что добрая еда требует доброго питья, а под добрым питьем Дэгли понимал эль за обедом и грог после обеда. Напитки эти действительно хранили в себе истину в том смысле, что не сфальшивили и не развеселили беднягу Дэгли, а только подогрели его недовольство и развязали ему язык. Кроме того, он через меру хватил мутных политических толков — зелья, довольно опасного для крестьянского консерватизма, который сводится к утверждению, что все скверно дальше некуда, а от любых перемен только хуже будет. Он остановился, сжав вилы, и, все больше багровея, воинственно смотрел на своего помещика, который неторопливо приближался семенящей походкой, заложив руку в карман панталон и небрежно помахивая тросточкой.
— Дэгли, милейший Дэгли, — начал мистер Брук, сознавая всю меру своей снисходительности к провинившемуся мальчишке.
— Ого-го! Так я, выходит, милейший? Покорнейше вас благодарю, сэр. Покорнейше вас благодарю, — ответил Дэгли с такой злобной иронией, что дворовый пес Хватай поднялся с земли и навострил уши. Впрочем, тут во дворе появился замешкавшийся где-то Монах, и Хватай сел, хотя уши продолжал держать торчком. — Очень мне приятно слышать, что я такой милейший.
Мистер Брук сообразил, что день был базарный и что его достойный арендатор, по-видимому, пообедал в городе, но не усмотрел в этом достаточной причины, чтобы прервать свою речь. Тем более что во избежание недоразумений он мог затем сообщить все необходимое миссис Дэгли.
— Вашего маленького Джейкоба поймали с убитым зайчонком, Дэгли. Я распорядился, чтобы Джонсон запер его на час-другой в пустой конюшне. Чтобы попугать, знаете ли. Его отправят домой еще засветло, но вы присматривайте за ним, хотя пока достаточно будет реприманда, знаете ли.
— Как бы не так! Да чтоб я выдрал мальца в угоду вам или кому там еще! Ни за что, будь вас тут хоть двадцать помещиков, а не один, и такой, что хуже поискать.
Дэгли выражал свое негодование так громогласно, что его жена выглянула из кухонной двери — единственной, которой пользовались в этом доме и которая закрывалась только в очень плохую погоду. Мистер Брук поспешил сказать умиротворяюще:
— А-а, вон и ваша жена. Я, пожалуй, побеседую с ней. Я вовсе не имел в виду порки, — и, повернувшись, направился к дому.
Однако Дэгли только укрепился в своем намерении «поговорить начистоту» с джентльменом, удалившимся с поля боя, и пошел за ним следом. Хватай брел позади, угрюмо сторонясь Монаха, намерения которого, возможно, были самыми дружескими.
— Как поживаете, миссис Дэгли? — сказал мистер Брук с некоторой поспешностью. — Я пришел рассказать вам про вашего сынишку. Я вовсе не хочу, чтобы его проучили прутом. — На этот раз мистер Брук постарался выразиться как можно яснее.
Замученная работой миссис Дэгли — худая, изможденная женщина, давно забывшая, что такое радость (даже посещение церкви не скрашивало ее дни, так как ей не во что было принарядиться), — после возвращения мужа уже испытала на себе его гнев и в самом глубоком унынии ожидала худшего. Однако муж не дал ей ничего сказать.
— Еще чего! Хотите вы или не хотите, а прута он не попробует! — заявил он, швыряя слова, точно камни. — И нечего вам тут про прутья толковать, коли от вас и прутика на починку не дождешься! Съездите-ка в Мидлмарч послушать, как вас там похваливают!
— Придержал бы ты язык, Дэгли, — сказала его жена. — Не брыкал бы колоду, из которой тебе пить. Когда у человека дети, а он деньги по базарам швыряет и домой возвращается пьяный, так для одного дня он довольно набаламутил. А что Джейкоб-то натворил, сэр?
— Тебе этого и знать не надо, — крикнул Дэгли, свирепея все больше. Тут я говорю, а ты знай помалкивай. И я поговорю, я все выложу, хоть провались он, твой ужин. Вот что я скажу: я жил на вашей земле, а допрежь того мой отец и дед, и наши деньги в нее вкладывали, и все едино я и мои сыновья ее своими костями удобрим, потому как денег, чтобы ее купить, у нас все равно нету, коли король этого дела не кончит.
— Милейший, вы пьяны, знаете ли, — сказал мистер Брук доверительно, но не вполне благоразумно. — Как-нибудь в другой раз, как-нибудь в другой раз, — добавил он и повернулся, собираясь удалиться.
Однако Дэгли тут же преградил ему путь. Не отстававший от хозяина Хватай, услышав, что его голос становится все более громким и сердитым, глухо зарычал, и Монах, величественно насторожив уши, подошел поближе. Батраки возле амбара слушали, бросив работу, и здравый смысл подсказывал мистеру Бруку, что лучше стоять спокойно, чем ретироваться, когда тебя по пятам преследует разъяренный арендатор.
— Не пьянее вас, а может, и потрезвее! — объявил Дэгли. — Выпить я выпью, только разума не теряю и знаю, что говорю. А я говорю, что король этому делу положит конец: так верные люди толкуют, потому как будет ринформа, и коли помещик свой долг перед арендаторами не справлял, так и долой его отсюдова, пусть улепетывает подальше. В Мидлмарче-то знают, что такое ринформа и кому улепетывать придется. Они вот говорят: «Я знаю, кто твой помещик», а я отвечаю: «Ну, может, вам от этого толк есть, а мне так никакого». Они говорят: «За грош удавиться готов». «Верно», — говорю. «Он, — говорят, — ринформы дожидается». Тут я и разобрался, что это за ринформа такая. Чтобы, значит, вы и всякие вроде вас улепетывали подальше, а уж мы вас проводим чем-нибудь таким, что пахнет похуже цветочков. А теперь что хотите, то и делайте, меня не испугаешь. И парнишку моего лучше не трогайте. За собой посмотрите, как бы вам ринформа боком не вышла. Вот и весь мой сказ, — заключил мистер Дэгли и вогнал вилы в землю с решимостью, о которой, несомненно, пожалел, когда попытался снова их выдернуть.
Тут Монах громко залаял, и мистер Брук воспользовался этим. Он покинул двор со всей быстротой, на какую был способен, несколько ошеломленный новизной случившегося. Его никогда еще не оскорбляли на принадлежащей ему земле, и он склонен был считать, что пользуется всеобщей любовью и уважением (как это свойственно всем нам, когда мы больше думаем о собственной добросердечности, нежели о том, что хотели бы получить от нас другие люди). Когда мистер Брук за двенадцать лет до описываемых событий поссорился с Кэлебом Гартом, он полагал, что арендаторы останутся очень довольны, если их помещик будет всем заниматься сам.
Те, кто знакомился с повествованием мистера Дэгли о почерпнутых им в Мидлмарче сведениях, возможно, удивились его полуночной темноте, однако в описываемые времена наследственному фермеру с таким достатком было весьма легко прозябать в невежестве несмотря на то, что священник его и соседнего приходов был джентльменом до мозга костей, что младший священник жил совсем близко и проповедовал весьма учено, что его помещик интересовался решительно всем, особенно же изящными искусствами и улучшением социальных условий, а светочи Мидлмарча мерцали всего лишь в трех милях от его фермы. Что же до способности всех смертных увертываться от приобретения знаний, то возьмите кого-нибудь из своих знакомых, осиянных интеллектуальным блеском Лондона, и взвесьте, каким был бы этот приятный застольный собеседник, если бы он обучился началам «счета» у типтоновского причетника, а Библию читал бы по складам, безнадежно спотыкаясь на таких именах, как Иеремия или Навуходоносор. Бедняга Дэгли иногда прочитывал по воскресеньям два-три стиха из Священного писания, и мир по крайней мере не становился для него темнее, чем прежде. Но кое в чем он был знатоком — в тяжелом крестьянском труде, в капризах погоды, болезнях скота и опасностях, грозящих урожаю в Тупике Вольного Человека, названном так, вне всяких сомнений, иронически: дескать, человек волен выйти оттуда, если захочет, но только идти ему оттуда некуда.