Книга вторая
Школьные годы
Глава I ПЕРВЫЙ СЕМЕСТР В КИНГ-ЛОРТОНЕ
Нелегко пришлось Тому Талливеру, оставленному в Кинг-Лортоне на попечении преподобного мистера Стеллинга, в первое учебное полугодие у этого высокочтимого джентльмена. В школе мистера Джейкобза жизнь не представлялась Тому сложной: у него было много товарищей, и так как он хорошо играл во все подвижные игры и еще лучше дрался, он привык верховодить и считал это своим неотъемлемым правом. Сам мистер Джейкобз, которого мальчики называли между собой Старый Очкарик, не внушал ему пи страха, ни почтения; ну и пусть эти допотопные, пожелтевшие от табака притворщики запросто выводят буквы, как в прописях, делают росчерк с завитушками, не задумываясь правильно напишут любое слово и без запинки прочтут вслух: «Меня зовут Норвал», — он, Том, даже рад, что ему не грозит опасность овладеть всеми этими дурацкими премудростями. Он не собирается быть Противным школьным учителем — и не ждите! Он, Том Талливер, будет богатым человеком, как его отец, который развлекался охотой, когда был помоложе, и ездил верхом на великолепной вороной кобыле — славная коняга, любо-дорого глядеть: Том не раз слышал перечисление всех ее статей. Он, Том, тоже будет ходить на охоту и пользоваться всеобщим уважением. Со взрослых, думал он, никто и не спрашивает, чтоб они писали красиво и без ошибок; когда он вырастет, он будет всему хозяин и станет делать, что его душе угодно. Тому было очень трудно примириться с мыслью, что он еще несколько лет должен ходить в школу и что ему не суждено продолжать дело своего отца, которое он считал исключительно приятным, ибо в обязанности мельника, по его мнению, входило лишь разъезжать по округе, отдавать приказания и бывать на рынке; к тому же он думал, что пастор станет пичкать его законом божьим и, возможно, заставит учить по воскресеньям не только краткие молитвы, но еще и Евангелие и Послания апостолов. Однако, за неимением точных сведений, ему трудно было представить, насколько новая школа будет непохожа на школу мистера Джейкобза. Поэтому, чтоб не ударить лицом в грязь перед товарищами, если он их там найдет, Том позаботился захватить с собой коробочку пистонов; не то чтоб они были так нужны, а просто хотелось показать чужим мальчикам, что огнестрельное оружие ему нипочем. Бедный Том, прекрасно видя все заблуждения Мэгги, сам не свободен был от некоторых иллюзий, которым предстояло развеяться в дым при его более близком знакомстве с Кинг-Лортоном.
Он не пробыл там и двух недель, как почувствовал, что жизнь, усложнившаяся не только из-за латинской грамматики, но также и из-за новых норм английского произношения, очень нелегкая штука, а густой туман застенчивости еще усугублял это чувство. Том, как вы уже заметили, не отличался особой робостью, но ему настолько трудно было произнести хотя бы самое простое слово в ответ на замечание мистера или миссис Стеллинг, что он со страхом ждал даже вопроса, не хочет ли он добавки пудинга. Что касается пистонов, то он чуть не бросил их в ближайший пруд — так тяжело было у него на сердце: ведь Том не только оказался единственным учеником мистера Стеллинга, но даже стал несколько скептически относиться к оружию и вообще заподозрил, что его взгляды на жизнь требуют пересмотра. Мистер Стеллинг, по всей видимости, ни во что не ставил ружья и лошадей, однако Том не мог презирать его, как он презирал Старого Очкарика. Если не все то, чем блистал мистер Стеллинг, было чистое золото — как мог Том распознать это даже мудрец лишь путем всестороннего сопоставления фактов научается отличать удары по пустой бочке от грома, возникшего в небесных сферах.
Мистер Стеллинг был крупный плечистый мужчина лет около тридцати, с соломенными волосами ежиком и большими широко открытыми светло-серыми глазами; говорил он звучным низким голосом и держался с апломбом, который граничил с наглостью. Он приступил к пасторским обязанностям с величайшей энергией и намеревался произвести блистательное впечатление на своих ближних. Преподобный Уолтер Стеллинг был не такой человек, чтобы всю жизнь прозябать среди низшего духовенства. Он был полон чисто английской решимости пробить себе дорогу в жизни — прежде всего в качестве учителя, ибо в средней классической школе имелись превосходные должности и мистер Стеллинг рассчитывал на одну из них, но также и в качестве проповедника, — поэтому он собирался так читать свои проповеди, чтобы церковь ломилась от восхищенных слушателей из других приходов, и надеялся производить сенсацию всякий раз, как будет отправлять службу вместо кого-нибудь из своих менее одаренных собратьев. Проповеди свои он импровизировал, что в захолустном приходе вроде Кинг-Лортопа считалось чуть ли не чудом. Отрывки из поучений Массийона и Бурдалу, которые он знал наизусть, и правда, звучали очень эффектно, когда мистер Стеллинг с чувством декламировал их на самых низких нотах своего регистра, и поскольку более слабые сентенции его собственного сочинения произносились так же громко и выразительно, они, как правило, пользовались не меньшим успехом у его паствы. Мистер Стеллинг не придерживался какой-либо определенной доктрины, разве что был у него легкий налет евангелизма, модного тогда в епархии, куда входил его приход. Короче говоря, мистер Стеллинг твердо решил преуспеть в жизни и добиться этого, очевидно, лишь благодаря собственным заслугам, ибо никаких преимуществ, кроме того, что сулило проблематическое родство с одним крупным юристом, пока еще не ставшим лордом-канцлером, у него не было. Естественно, священнослужитель, имеющий столь грандиозные замыслы, влезает поначалу в долги; ведь не думаете же вы, что он станет жить как нищий, как человек, который всю жизнь намерен оставаться помощником пастора, и если нескольких сотен фунтов, данных ему мистером Тимпсоном в приданое за дочерью, не могло хватить на обзаведение красивой мебелью, запасом вин, фортепьяно и на разбивку роскошного цветника, то неизбежно возникала альтернатива: либо на приобретение этих вещей должны быть изысканы дополнительные средства, либо преподобному мистеру Стеллингу придется обойтись без них — что было бы нелепо, ибо отодвинуло бы на неопределенный срок то время, когда он начнет вкушать плоды успеха, а в успехе мистер Стеллинг не сомневался. Он был настолько широкоплеч и решителен, что полагал себе по плечу любое дело: он прославится потрясающими души проповедями, переведет греческую трагедию, даст новое толкование нескольких текстов священного писания. Мистер Стеллинг еще не выбрал трагедии для перевода — ведь он был женат немногим более двух лет и весь свой досуг посвящал миссис Стеллинг, — но зато он рисовал перед этой превосходной женщиной все то, что он совершит в самом ближайшем будущем, и она с доверием внимала своему супругу: он так хорошо во всем разбирался.
Первым шагом на пути к грядущему преуспеянию должны были стать занятия с Томом Талливером, ибо, по удивительному стечению обстоятельств, с мистером Стеллингом велись переговоры относительно другого ученика из тех же мест, и если бы стало известно, что младший Талливер, который, как по секрету заметил мистер Стеллинг своей половине, был довольно-таки неотесанный парень — сделал за какие-то несколько месяцев огромные успехи, это послужило бы лишним шансом в пользу мистера Стеллинга. Поэтому на уроках он был очень строг, считая, что одна латинская грамматика без строгости вряд ли может способствовать развитию такого мальчика, как Том. И не то чтобы мистер Стеллинг был суровый или злой человек — наоборот: он шутил с Томом за столом и исправлял его провинциальную речь и манеры самым игривым тоном, но бедный Том был этим еще сильнее напуган и смущен, так как не привык к шуткам подобного рода и впервые мучился чувством, что он почему-то все делает не так. Когда мистер Стеллинг спрашивал во время обеда: «Ну-с, Талливер, что тебе больше по вкусу: просклонять по-латыни слово „ростбиф“ или отклонить это удовольствие?» — это повергало Тома, для которого каламбур и всегда-то был орешек не по зубам, в такое смятение и замешательство, что более или менее ясным оставалось для него лишь нежелание иметь дело с латынью; конечно, он отвечал: «Отклонить», раздавался общий смех, у него в шутку отбирали тарелку, и Том наконец соображал, что каким-то таинственным образом он отказался от мяса и вообще вел себя дурачком. Если бы он видел, как другие мальчики подвергаются столь же болезненным экспериментам и, не теряя бодрости, переносят их, он бы скорее примирился с этим и считал такие шутки в порядке вещей. Но есть два вида дорогостоящего образования, которое родитель может предоставить своему отпрыску, послав его к священнику единственным учеником: мальчик будет либо наслаждаться нераздельным небрежением преподобного джентльмена, либо страдать от его нераздельного внимания. Именно за это преимущество — за неусыпную заботу мистера Стеллинга о Томе в первые месяцы его жизни в Кинг-Лортоне — и заплатил мистер Талливер такую высокую цену.
Этот почтенный владелец мельницы и солодильни, оставив Тома у нового учителя, возвращался домой с чувством глубокого удовлетворения. Да, в счастливую минуту ему пришло в голову посоветоваться с Райли насчет Тома. Мистер Стеллинг так внимательно смотрел на него, так непринужденно и деловито с ним беседовал, отвечал на каждую медленную, с трудом составленную фразу: «Понимаю, уважаемый, понимаю», «Разумеется, разумеется», «Вы хотите, чтобы ваш сын вышел в люди», — что мистер Талливер пришел в восторг от священника, познания которого столь отвечают требованиям обыденной жизни. Пожалуй, после советника Уайлда, которого он слышал на последней судебной сессии, мистер Стеллинг — самый умный человек из всех, с кем ему доводилось встречаться; он даже похож на Уайлда: точно так же засовывает большие пальцы в проймы жилета. Мистер Талливер был отнюдь не первый, кто принимал апломб за ум; прихожане считали мистера Стеллинга человеком умным, и даже очень умным, и только его духовные собратья ставили его не слишком высоко. Он рассказал мистеру Талливеру несколько историй о жульничествах и поджогах, спросил его совета насчет откорма свиней и так толково, совсем как мирянин, рассуждал об этом предмете, что мельник решил — вот это мне и нужно. Он не сомневался, что превосходный джентльмен сведущ во всех науках и ему в точности известно, чему обучать Тома, чтобы тот мог потягаться с законниками… Сам бедный мистер Талливер и понятия о том не имел — вот он и пришел к такому далекому от истины выводу. Вряд ли справедливо будет смеяться над ним; ведь я знаю случаи, когда гораздо более осведомленные люди, чем наш мистер Талливер, делали выводы не менее далекие от истины и ничуть не более мудрые.
Миссис Талливер, в свою очередь, увидев, что миссис Стеллинг, хотя и молода и ждет еще только второго ребенка, так же, как сама миссис Талливер, мучается из-за дурного характера и поведения няньки и что взгляды этой дамы на способ сушки белья и аппетит растущих мальчиков полностью совпадают с ее собственными, выразила по пути домой полное удовлетворение по поводу того, что они оставляют Тома в доме у женщины, которая, несмотря на свою молодость, выглядит такой разумной и заботливой и так скромно спрашивает совета.
— А они, видать, в достатке живут, — сказала миссис Талливер, — все в доме так красиво, глаз не отведешь, и муар, что на ней, тоже, поди, недешево обошелся. Сестрица Пуллет шила себе платье вроде этого.
— Да, — отозвался мистер Талливер, — у него, надо полагать, водятся денежки и кроме тех, что он получает с прихода. Верно, ее отец дает им какую малость. А теперь вот прибавится еще сотня фунтов за Тома, и без особых хлопот; он говорит — у него природные способности к обучению. Вот, право, удивительно, — добавил мистер Талливер, склонив голову набок, и задумчиво пощекотал лошадь кнутом.
Возможно, именно потому, что педагогическими способностями наградила мистера Стеллинга сама природа, он принялся учить Тома, не принимая в соображение конкретных обстоятельств, с тем постоянством методов, которое отличает животных — как считается, непосредственных ее учеников. Симпатичный бобер мистера Бродерипа, Бинни, как рассказывает этот превосходный натуралист, так же деловито занимался постройкой плотины на четвертом этаже лондонского дома, как если бы закладывал фундамент жилища где-нибудь на реке или озере Верхней Канады. Назначением Бинни было строить: отсутствием воды и невозможностью обзавестись потомством он пренебрегал, как не зависящей от него случайностью. С тем же безошибочным инстинктом мистер Стеллинг принялся вдалбливать в Тома Талливера грамматику латинского языка и геометрию, которые считал единственным базисом солидного образования; все остальные способы обучения были чистым шарлатанством и не могли сделать из человека ничего, кроме дилетанта-всезнайки. Утвердившись на этом прочном базисе, можно было лишь с улыбкой сожаления посматривать на людей, получивших беспорядочное образование и щеголяющих разносторонними либо узко специальными сведениями: все это неплохо, но вряд ли они способны здраво судить о жизни. Придерживаясь такого взгляда, мистер Стеллинг, не в пример иным наставникам, нимало не заботился о том, достаточно ли велика его, Стеллинга, эрудиция и точны ли имеющиеся у него познания, а уж что касается Эвклида, трудно было найти менее пристрастное суждение. Мистер Стеллинг ни к пасторским своим, ни к учительским обязанностям отнюдь не относился с особым энтузиазмом, но, с другой стороны, и не думал, что все на свете вздор. Он считал, что религия — это превосходная штука, и Аристотель — великий авторитет, и церковные епархии и доходы с них — полезные установления, и Великобритании свыше предопределено быть оплотом протестантизма, и в горе надо возлагать упования на бога: он верил всему этому, как хозяин гостиницы в Швейцарии верит в красоту окружающего ландшафта и в то, какое удовольствие получают от этого ландшафта путешественники с артистическими наклонностями. Точно так же и мистер Стеллинг верил в свой метод преподавания; он не сомневался, что обучает младшего Талливера как нельзя лучше. Конечно, когда мельник туманно и неуверенно стал толковать ему о «чертении» и «арихметике», мистер Стеллинг поспешил уверить его, что вполне его понимает; но разве мог этот добрый мистер Талливер иметь разумное суждение о таких материях? Мистер Стеллинг видел свой долг в том, чтобы учить мальчика единственно правильным способом. Да он и не знал никакого другого: мистер Стеллинг не забивал себе голову ненужными сведениями.
Очень скоро мистер Стеллинг стал считать Тома на редкость глупым парнем: правда, ему удалось с тяжким трудом вдолбить Тому в голову парадигмы различных склонений, Но такая абстракция, как связь между падежами и окончаниями слов, никак не умещалась у мальчика в мозгу, и он был совершенно неспособен отличить отдельно взятый родительный от винительного. Мистер Стеллинг не представлял себе, что человек может быть так туп от природы; он заподозрил упрямство или по меньшей мере равнодушие и строго отчитал Тома за недостаток должного усердия. «Вы не испытываете интереса к тому, что делаете, сэр», — неоднократно говорил мистер Стеллинг, и упрек этот, увы, был совершенно справедлив. Для Тома не представляло никакого труда отличить пойнтера от сеттера: стоило только раз показать, в чем между ними разница, и его органы чувств служили ему вполне исправно. Я думаю, они были ничуть не хуже, чем у преподобного мистера Стеллинга: Том мог не глядя сказать, сколько лошадей скачет у него за спиной, и не промахнувшись кинуть камень на самую середину ручья, знал с точностью до дюйма, сколько раз его палка ляжет в ширину площадки для игр и мог без линейки нарисовать на грифельной доске абсолютно правильный квадрат. Но мистер Стеллинг невысоко ставил такие таланты; он замечал только, что Тому не под силу абстракции, воплощенные на страницах страшной латинской грамматики, и что он впадает в состояние, близкое к идиотизму, когда его просят доказать равенство двух данных треугольников, хотя он прекрасно видит, что они действительно равны. Из этого мистер Стеллинг вывел следующее заключение: раз ум Тома не воспринимает морфологии и доказательств теорем, его следует тем более усердно пахать и боронить этими патентованными орудиями. Классические языки и геометрия так возделывают мозг, что он затем готов к приятию любого посева, — было любимой метафорой преподобного джентльмена. Я ничего не имею против теории мистера Стеллинга: если всех непременно нужно воспитывать по одной методе, его метода кажется мне не хуже других. Я знаю только, что она оказалась совершенно непригодной для Тома Талливера, словно его усиленно потчевали сыром в качестве лекарства от желудочного заболевания, при котором сыр безусловно вреден. Прямо удивительно, к каким разным результатам можно прийти, заменив одну метафору другой. Назовите вы мозг интеллектуальным желудком — и остроумное сравнение классических языков и геометрии с плугом и бороной, по-видимому, ничего не даст. Но, с другой стороны, кто-нибудь еще пойдет по стопам признанных авторитетов и сравнит ум с чистым листом бумаги или зеркалом, и тогда наше знакомство с процессом пищеварения окажется ни к чему. Я не спорю, весьма метко было назвать верблюда кораблем пустыни, но вряд ли это сравнение особенно поможет при объездке этих полезных животных. О Аристотель! Если бы тебе повезло и ты был бы не великим старцем, а «современнейшим из современников», — ты, я думаю, не только превозносил бы метафору, как признак высокого интеллекта, но и сокрушался бы, что интеллект этот так редко выражается в чем-нибудь ином и суть вещей можно раскрыть лишь в сравнении.
Том Талливер, вообще не отличавшийся красноречием, не применял метафор, чтобы выразить свои взгляды на латынь: он никогда не называл ее орудием пытки и лишь к средине следующего полугодия, когда они взялись за «Delectus», дошел до таких высот, что сказал о книге: «скучища» и «дурацкая чепуха». А пока он так же мало мог представить себе, почему и зачем он должен мучиться над латинскими склонениями и спряжениями, как невинной землеройке не понять, зачем зажимают ее в расщепленном стволе ясеня, желая избавить скот от хромоты. Я согласен, что в нынешний просвещенный век кажется почти невероятным, чтобы мальчик двенадцати лет, не принадлежащий в строгом смысле слова к. «массам», которые, как теперь считают, монополизировали право на невежество, не имел представления о том, откуда появилась на белый свет такая штука, как латынь; однако так именно обстояло дело с Томом. Понадобилось бы много времени, чтобы объяснить ему, что когда-то существовал народ, который покупал и продавал быков и овец и вел свои каждодневные дела, пользуясь этим языком, и еще больше времени, чтобы заставить его понять, почему он должен учить этот язык, раз тот потерял всякую связь с жизнью. О римлянах Том знал еще из школы мистера Джейкобза, что о них упоминается в Новом завете — данные правильные, но далеко не исчерпывающие, — а мистер Стеллинг был не из тех, кто станет ослаблять и изнеживать ум своего питомца, прибегая к упрощениям и объяснениям, или понижать укрепляющее действие морфологии, перемежая ее поверхностными и не идущими к делу сведениями вроде тех, что даются девочкам.
Однако, как это ни странно, при таком суровом воспитании Том стал больше похож на девочку, чем когда-либо раньше. У него была сильно развита гордость, и до сих пор ничто не ущемляло ее, — он мог презирать Старого Очкарика и был убежден в своем неоспоримом превосходстве над товарищами; но теперь его гордости наносился удар за ударом. Том был достаточно проницателен, чтобы понять, что у мистера Стеллинга иные, более высокие с точки зрения света, мерки, чем у людей, среди которых он прожил все свое детство, и что согласно этим меркам он, Том Талливер, кажется неотесанным и глупым: сие было ему отнюдь не безразлично, и гордость его страдала так сильно, что это сводило на нет его мальчишеское самодовольство и делало Тома болезненно чувствительным. Он отличался очень настойчивым, чтобы не сказать — упрямым, характером, но ему было чуждо бессмысленное, ослиное упорство: разумное начало преобладало над всем остальным; и если бы он предполагал, что, простояв целый час на одной ноге, или стукнувшись — не очень сильно — лбом о стенку, или произведя, по собственному почину, еще что-нибудь в этом же роде, он станет хоть немного сообразительнее на занятиях и удостоится похвалы мистера Стеллинга, — он, несомненно, попытался бы это сделать. Но Том никогда не слышал, чтобы подобные меры способствовали лучшему усвоению теорем или запоминанию слов, а он не склонен был к гипотезам и Экспериментам. Правда, ему пришло в голову, что он мог бы получить некоторую помощь, если бы помолился; но поскольку молитвы, которые он читал каждый вечер, были давным-давно заучены наизусть, ему не очень хотелось нарушать установленный порядок и добавлять экспромтом ходатайство о помощи, не имеющее, насколько он знал, прецедента. Все же однажды, когда он в пятый раз сбился, отвечая супины третьего спряжения и мистер Стеллинг, убежденный, что виной тому его небрежность, ибо это превосходило все мыслимые границы тупости, как следует его отчитал, указав, что если он не воспользуется предоставленным ему сейчас прекрасным случаем выучить супины, то пожалеет об этом впоследствии, Том, совсем отчаявшись, решил прибегнуть к последнему оставшемуся в его распоряжении средству, и в тот вечер, после обычной молитвы за родителей и «маленькую сестричку» (он начал молиться за Мэгги, когда она была еще младенцем) и за то, чтобы ему всегда следовать божьим заповедям, он добавил тем же тихим шепотом: «И, пожалуйста, сделай так, чтобы я помнил свой урок по-латыни». Затем он остановился, раздумывая, как ему попросить насчет геометрии — помолиться ли о том, чтобы понять, в чем там суть, или есть какая-нибудь более подходящая форма ее усвоения. Наконец он добавил: «И сделай так, чтобы мистер Стеллинг не задавал мне больше Эвклида. Аминь».
Тот факт, что на следующий день он без ошибки ответил супины, поощрил его и впредь не забывать нового добавления к своим молитвам, и восторжествовал над скептицизмом, который мог бы у него возникнуть, так как мистер Стеллинг не перестал задавать ему геометрию. Но вера его сильно поколебалась, когда он добрался до неправильных глаголов и увидел, что здесь ему нечего ждать поддержки. Должно быть, отчаяние, до которого доводили Тома причуды настоящего времени этих глаголов, не заслуживало божественного вмешательства, и, поскольку ему казалось, что он дошел в своих затруднениях до предела, — какой смысл было продолжать молиться о помощи? Том пришел к этому же выводу в один из унылых одиноких вечеров, которые он проводил в кабинете, готовя уроки на завтра. Буквы то и дело расплывались у него перед глазами, хотя он терпеть не мог плакать и стыдился слез. Теперь он даже о Спаунсере думал с нежностью — о Спаунсере, с которым всегда дрался и ссорился; с ним бы он чувствовал себя на равной ноге и наслаждался бы своим превосходством. Мельница и Йеп, который глядит на него, навострив уши, готовый повиноваться любому его знаку, стоит лишь Тому крикнуть «Эй!», возникали перед ним, как мираж, в то время как пальцы его рассеянно играли ножом, свернутой в кольцо бечевкой или еще какой-нибудь реликвией прошлого, лежащей в кармане. Том, мы уже упоминали об этом, никогда еще не был так похож на девочку, как теперь, а в эпоху неправильных глаголов пребывал в особенно угнетенном состоянии вследствие нового способа совершенствования ума, предлагавшегося ему в часы досуга. У миссис Стеллинг незадолго до того родился второй ребенок, и, поскольку ничто не могло повлиять на мальчика благотворнее, нежели сознание, что он приносит пользу, миссис Стеллинг готова была оказать Тому услугу, поручая ему приглядывать за ангелочком Лорой, когда няня возится со слабеньким новорожденным. Ну разве не славное это занятие для Тома — в солнечный осенний день вывести Лору погулять? Это поможет ему чувствовать себя в Кинг-Лортоне как дома, стать настоящим членом семьи. Так как ангелочек Лора еще не совсем твердо держалась на ногах, ей привязывали к поясу ленту, за которую Том и водил ее, как собачонку, в те минуты, когда она желала ходить сама, но такие минуты выпадали редко, и большей частью он носил это прелестное дитя взад-вперед по саду, неподалеку от окон миссис Стеллинг, как ему было наказано. Если вы считаете, что это было несправедливостью по отношению к Тому и даже деспотизмом, то прошу принять во внимание, что есть женские добродетели, которые с трудом уживаются вместе, даже если по природе своей они и совместимы. Когда жена бедного приходского священника умудряется, несмотря ни на что, отлично одеваться и делать прическу, требующую, чтобы няня иногда служила ей камеристкой, когда к тому же ее званые обеды и обстановка гостиной говорят о стремлении к таким высотам элегантности, которые, как воображают обыкновенные женщины, требуют больших доходов, — вряд ли разумно ожидать, что она наймет вторую няню или будет сама выполнять ее обязанности. Мистер Стеллинг прекрасно понимал это: он видел, что его жена творит чудеса, и гордился ею. Конечно, таскать на руках тяжелого ребенка не очень полезно для молодого Талливера, но ведь он довольно часто гуляет и один, а на будущий год мистер Стеллинг позаботится найти Тому учителя гимнастики. В число разнообразных талантов, с помощью которых мистер Стеллинг собирался покорить фортуну и обогнать большинство своих ближних, не входило — быть хозяином в собственном доме. А что ему еще оставалось? Ведь он женился на «самой доброй и милой женщине на свете», по свидетельству мистера Райли, который помнил ее белокурые локоны и неизменную улыбку еще с тех времен, когда она была девицей, и на этом основании, ежели бы между миссис Стеллинг и ее супругом возникли какие-нибудь семейные разногласия, он, не задумываясь, заявил бы, что виноват, разумеется, один мистер Стеллинг.
Будь у Тома не столь добродушный характер, оп бы, несомненно, возненавидел ангелочка Лору, но в нем таилось слишком много задатков настоящего мужчины, который всегда пожалеет и защитит слабого. Боюсь, что миссис Стеллинг он действительно невзлюбил, и даже много лет спустя с неприязнью смотрел на белокурые локоны и плоско заплетенные косы, поскольку они ассоциировались у него с надменными манерами и постоянными напоминаниями о долге — не своем собственном, ясное дело. Но ему нравилось забавлять маленькую Лору, и он с удовольствием играл с ней. Он даже пожертвовал ради нее своими пистонами, отчаявшись в том, что они послужат когда-нибудь более серьезной цели, и полагая, что взрыв доставит ей радость, и тут же получил нагоняй от миссис Стеллинг за то, что учит ребенка шалостям. Лора была для него чем-то вроде товарища, а Том так жаждал иметь товарищей! В глубине души он мечтал о том, чтобы приехала Мэгги, и готов был восхищаться даже ее возмутительной забывчивостью, хотя прежде чуть ли не из милости разрешал сестре сопровождать себя на прогулках.
Тоскливое полугодие не подошло еще к концу, как Мэгги действительно приехала к Тому. Миссис Стеллинг пригласила ее погостить у них в любое время: поэтому, когда в конце октября мистер Талливер отправился в Кинг-Лортон, он взял с собой Мэгги. Она ехала туда с таким чувством, будто пустилась в большое путешествие и начинает знакомиться с миром. Это был первый визит мистера Талливера в Кинг-Лортон, ибо Тому не следовало слишком много думать о доме.
— Ну, сынок, — сказал он Тому, когда мистер Стеллинг вышел, чтобы сообщить жене об их приезде, и Мэгги могла. не стесняясь, поцеловать брата, — ты отлично выглядишь! Учение пошло тебе впрок.
Тому стало досадно, что он не выглядит больным.
— Боюсь, я не очень хорошо себя чувствую, отец, — сказал он, — ты бы попросил мистера Стеллинга, чтоб он не заставлял меня учить Эвклида: это, верно, от него у меня зубы болят. — Зубная боль была единственной известной Тому болезнью.
— Эвклид? Это что, сынок? — спросил мистер Талливер.
— А черт его знает: определения, и аксиомы, и треугольники, и все в этом роде. Книга, где я все это учу, — ужасная чепуха.
— Полно, полно, — с укоризной сказал мистер Талливер, — как не стыдно так говорить? Ты должен учить то, что велит учитель. Он знает, что тебе нужно.
— Теперь я стану тебе помогать, — несколько покровительственно утешила его Мэгги. — Я буду жить здесь долго-долго, если миссис Стеллинг пригласит меня. Я привезла с собой сундучок и фартучки — правда, отец?
— Это ты-то мне поможешь, дуреха! — воскликнул Том, придя в восторг от ее заявления и предвкушая, как он поразит Мэгги, показав ей страничку Эвклида. — Хотел бы посмотреть, как ты сделаешь хоть один из моих уроков. Ведь я даже латынь учу! Девчонки никогда не учат таких вещей, девчонки слишком глупые.
— А я знаю, что такое латынь, — нимало не смущаясь, заявила Мэгги. — Латынь — это язык. В словаре тоже есть латинские слова. Например, bonus — подарок!
— Вот вы и дали маху, мисс Мэгги, — сказал Том, втайне удивляясь. — Больно много ты о себе воображаешь! Bonus как раз значит «хороший», — bonus, bona, bonum.
— Ну и что ж, это может быть в то же время и подарок, — не сдавалась Мэгги. — Почти каждое слово имеет несколько значений. Например, лук — овощ и вместе с тем оружие у дикарей.
— Молодец, дочка! — сказал, смеясь, мистер Талливер, а Тома даже досада взяла, что она так все знает, хотя он и безмерно рад был тому, что Мэгги останется с ним. Самонадеянность быстро с нее слетит, пусть она только по-настоящему познакомится с его книжками.
Миссис Стеллинг, любезно приглашая Мэгги погостить у них, имела в виду недельку, не более, но мистер Стеллинг, поставив девочку между колен и спросив, откуда у нее такие черные глаза, предложил, чтобы она пожила у них подольше. Мэгги решила, что мистер Стеллинг — замечательный человек, а мистер Талливер был рад оставить свою дочку там, где ее смогут оценить по заслугам. Итак, было решено, что за ней приедут только в конце второй недели.
— Давай пойдем теперь в кабинет, Мэгги, — сказал Том, когда отец уехал. — Ну что ты дергаешь головой, дурашка? — продолжал он. Хотя волосы Мэгги отросли и были гладко зачесаны за уши, она по привычке встряхивала головой, словно отбрасывала со лба воображаемые пряди. — Ты похожа тогда на помешанную.
— Я не нарочно, — нетерпеливо сказала Мэгги. — Не дразни меня, Том. Ой, сколько книг! — воскликнула она, увидев книжные шкафы в кабинете. — Как бы мне хотелось иметь столько книг!
— Ха, да тебе не прочитать ни одной из них, — с торжеством произнес брат. — Они все по-латыни.
— И вовсе нет, — возразила Мэгги. — Смотри, что написано на корешке у этой: «История упадка и разрушения Римской империи».
— А что это значит, ты все равно не знаешь, — сказал Том, качая головой.
— Ну, мне нетрудно и узнать, — презрительно промолвила Мэгги.
— Да? А как?
— А заглянуть внутрь и прочитать, что там написано.
— И не пробуй, мисс Мэгги, — закричал Том, увидев, что сна уже берется за книгу. — Мистер Стеллинг никому не позволяет брать свои книги без разрешения. Мне влетит, если ты ее возьмешь.
— Ну, ладно! Тогда покажи мне все твои книги, — сказала Мэгги и, повернувшись к брату, обняла его за шею и потерлась о щеку круглым носиком.
Том, радуясь, что теперь он снова сможет спорить с сестренкой и всячески ею помыкать, схватил Мэгги за талию и стал прыгать с ней вокруг большого дубового стола. Они прыгали все быстрей и быстрей, так что волосы Мэгги рассыпались по плечам и взлетали как лошадиная грива. Круги, которые они описывали по комнате, делались все более неверными, и наконец, натолкнувшись на пюпитр с тяжелыми словарями, дети с грохотом свалили его на пол. К счастью, кабинет помещался в одноэтажном флигеле, и шум этот не был никем услышан, но Том еще несколько минут стоял, не в силах прийти в себя от головокружения и со страхом ожидая, не появятся ли мистер или миссис Стеллинг.
— Хватит, Мэгги, — сказал он наконец, поднимая пюпитр. — Здесь нельзя баловаться. Если мы что-нибудь разопьем, миссис Стеллинг заставит нас кричать peccavi.
— А что это значит? — спросила Мэгги.
— О, это по-латыни значит «хорошая взбучка», — ответил Том, гордый своими познаниями.
— А она сердитая — миссис Стеллинг?
— Еще бы! — сказал Том, энергично кивая головой.
— По-моему, все женщины злее, чем мужчины, — сказала Мэгги. — Тетушка Глегг куда злее, чем дядюшка Глегг, и мама гораздо чаще бранит меня, чем отец.
— Ну, ты и сама когда-нибудь станешь женщиной, — отозвался Том, — так уж чья бы корова мычала…
— Но я буду умной женщиной, — ответила Мэгги, тряхнув головой.
— Ну еще бы, и противной задавакой вдобавок. Никто не станет тебя любить.
— Но ты должен любить меня, Том. Будет гадко, если ты не станешь меня любить, ведь я твоя сестра.
— Если ты будешь противной девчонкой, я все равно не стану.
— О, Том, пожалуйста! Я не буду противной, я всегда буду хорошей с тобой… я со всеми буду хорошей. Ты будешь меня любить, Том, будешь, да?
— Ах, не приставай! Эка важность! Ну, мне уже пора учить уроки. Смотри, что я должен разобрать, — сказал Том, привлекая Мэгги к себе и показывая ей теорему, и она, заложив волосы за уши, приготовилась доказать брату, что может ему помочь. Она начала читать в полной уверенности, что легко с этим справится, но вскоре совершенно запуталась. Ничего не поделаешь — придется сознаться, что ей это не по зубам, а Мэгги вовсе не прельщало самоунижение.
— Все это вздор и скучища, — покраснев от досады, сказала она, — кому это надо тут разбираться?
— А, вот видишь, мисс Мэгги, — сказал Том, отодвигая книгу и покачивая головой, — видишь теперь, что не такая уж ты умная, как воображаешь.
— О, — вскричала Мэгги, надув губы, — я бы, конечно, все поняла, если бы учила с самого начала, как ты.
— Вовсе нет, мисс Умница, — возразил Том. — Когда знаешь все с самого начала, это еще труднее; тогда ты должен сказать наизусть определение номер три и аксиому номер пять… Ну, не мешай теперь, мне надо все это выучить. Вот латинская грамматика. Попробуй-ка здесь разобраться.
Латинская грамматика совершенно утешила Мэгги после ее унизительного провала в геометрии; она наслаждалась новыми словами и очень скоро нашла в конце книги подстрочный перевод на английский язык, при помощи которого, не прилагая больших усилий, могла показать свою осведомленность в латыни. Потом она решила совсем пропустить правила синтаксиса — так интересны оказались примеры. Эти таинственные фразы, вырванные из неизвестного контекста, как рога удивительных животных или листья неведомых растений, привезенные из дальних стран, даdали безграничный простор ее фантазии и привлекали ее тем более, что были написаны своим, особенным языком, а в то же время она могла научиться их понимать. Она, и правда, была очень занимательной, эта латинская грамматика, недоступная, по словам Тома, ни одной девочке, и Мэгги очень гордилась, что испытывает к ней интерес. Больше всего ей нравились самые отрывочные примеры. «Mors omnibus est communis» показалось бы ей скучным, не будь это написано по-латыни, но счастливый джентльмен, которого все поздравляли, потому что его сын «обладает таким прекрасным характером», предоставил ей приятную возможность строить разные догадки, и она совершенно погрузилась в «густую рощу, куда не мог проникнуть луч звезды», как вдруг Том окликнул ее:
— Ну-ка, Мэгги, дай мне грамматику.
— Ах, Том, это такая славная книжечка, — воскликнула Мэгги, вскакивая с кресла, чтобы передать ему учебник. — Куда интереснее, чем словарь. Я бы скоро выучила латынь. Мне она вовсе не кажется трудной.
— А, я знаю, что ты делала, — сказал Том. — Ты читала английский перевод. Это всякий осел может.
И, схватив книгу, он открыл ее с решительным и деловым видом, словно хотел показать, что с уроком, который ему, Тому, надо учить, всякий осел вряд ли справится.
Мэгги, задетая за живое, подошла к книжным шкафам и стала развлекаться, разгадывая, что означают надписи на корешках книг.
Вскоре Том позвал ее:
— Мэгзи, иди сюда, послушай, как я буду говорить. Стань в том конце стола: мистер Стеллинг всегда сидит гам, когда я ему отвечаю.
Мэгги повиновалась и взяла раскрытую книгу.
— С какого места ты будешь говорить, Том?
— С «Appellativa arborum»; я повторю с самого начала все, что я учил на этой неделе.
Том благополучно справился с тремя строчками, и Мэгги чуть не забыла о своих суфлерских обязанностях, задумавшись о том, что бы могло означать слово mas, которое уже дважды попадалось в тексте, но тут Том накрепко застрял на Sunt etiam volucrum.
— Не говори мне, Мэгги… Sunt etiam volucrum… Sunt etiam volucrum… ut ostrea, cetus…
— Нет, — сказала Мэгги, готовая подсказать ему, и затрясла головой.
— Sunt etiam volucrum… — очень медленно произнес Том, словно ожидая, что следующие слова скорее возникнут у него в памяти, если он недвусмысленно намекнет им, что их ждут не дождутся.
— C, e, u… — сказала Мэгги, потеряв терпение.
— О, я знаю, придержи язык, — прервал ее Том. — Ceu passer, hirundo… Ferarum… ferarum. — Том взял карандаш и с силой поставил несколько точек на обложке книги… — Ferarum…
— Ой, Том, ну и копуша же ты! Ut…
— Ut, ostrea…
— Да нет, — прервала Мэгги, — ut, tigris…
— Да, да, вспомнил, — сказал Том, — надо было: tigris, vulpes, слушай теперь: ut tigris, vulpes; et piscium.
Запинаясь и по нескольку раз повторяя одно и то же слово, Том перевалил через следующие несколько строчек.
— Ну вот, — сказал он, — а теперь идет то, что задано на завтра. Дай-ка мне книгу.
Несколько минут он бормотал что-то под нос, помогая себе ударами кулака по столу, затем вернул ей книгу.
— Mascula nomina in a, — начал он.
— Нет, Том, — прервала Мэгги, — этого здесь нет. Тут: Nomen non creskens genittivo.
— Creskens genittivo! — воскликнул Том с презрительным смехом; Том учил этот кусок к предыдущему уроку, а мальчику вовсе не нужно до тонкости разбираться в латыни, чтобы уловить ошибку в произношении. Creskens genittivo! Ну, и дурища ты, Мэгги!
— И нечего смеяться, Том, ты сам ничего не запомнил. Пишется же это так. Откуда мне знать?
— Говорил я тебе, что девчонки не могут заниматься латынью. Правильно будет: Nomen non crescens genitivo.
— Ну и прекрасно, — сказала Мэгги, надувшись. — Я могу не хуже тебя произнести это. И ты забываешь про остановки. После точки с запятой ты должен задерживаться в два раза дольше, чем после запятой, а ты останавливаешься там, где вовсе нет никакой остановки.
— А, ладно, не трещи под ухом. Не мешай мне учить уроки.
Вскоре их позвали в гостиную, и они провели там весь остаток вечера. Мэгги так разошлась, ободренная вниманием мистера Стеллинга — ведь он, конечно же, восхищается тем, какая она умная! — что Том был изумлен и даже несколько напуган ее смелостью. Утихомирил ее только намек мистера Стеллинга на маленькую девочку, убежавшую, как он слышал, к цыганам.
— Какая это, должно быть, забавная девочка, — заметила миссис Стеллинг в шутку, но шутки на ее счет вовсе не были Мэгги по вкусу. В душу ее закралось опасение, что, пожалуй, мистер Стеллинг не такого уж высокого мнения о ней, и она отправилась спать, несколько упав духом. А миссис Стеллинг, она это чувствует, считает, наверно, ее волосы очень некрасивыми, раз они нисколько не вьются.
Эти две недели в Кинг-Лортоне были счастливым временем для Мэгги. Ей позволяли оставаться в кабинете во время занятий, и она зачитывалась примерами из латинской грамматики. Астроном, который ненавидел всех женщин, вызвал в ней множество недоумений, и она даже как-то спросила у мистера Стеллинга, все ли астрономы ненавидят женщин или только этот один. Но, тут же предвосхищая его ответ, добавила:
— Я думаю, все астрономы; потому что, вы знаете, они живут в высоких башнях, и, если женщины будут приходить к ним болтать, они помешают астрономам смотреть на звезды.
Мистеру Стеллингу очень нравилась ее болтовня, и они были с Мэгги в самых лучших отношениях. Она сказала Тому, что тоже хотела бы жить у мистера Стеллинга и учить те же уроки. Она уверена, что теперь справилась бы с Эвклидом, она снова пробовала читать его и узнала значение букв A, B и C: это названия линий.
— Спорим, что нет, — сказал Том, — хочешь, спрошу у мистера Стеллинга?
— А я не боюсь, — ответила эта самонадеянная девица. — Я и сама могу спросить.
— Мистер Стеллинг, — обратилась она к нему в тот же вечер, когда все собрались в гостиной, — разве я не могла бы выучить Эвклида и все уроки Тома, если бы вы занимались со мной вместо него?
— Нет, не могла бы, — с возмущением сказал Том. — Девчонки не могут понять Эвклида — правда, сэр?
— Они могут нахвататься всего понемножку, я бы так сказал, — ответил мистер Стеллинг. — У них иногда неплохие способности, но знания их неглубоки, они ничего не могут постичь до конца. Они смышленые, но поверхностные.
Том, в восторге от его приговора, праздновал свой триумф, подавая головой сигналы из-за кресла мистера Стеллинга. Что касается Мэгги, то она никогда еще не была так уязвлена. Всю свою коротенькую жизнь она гордилась тем, что ее называют смышленой, а теперь оказалось, что это клеймо неполноценности. Лучше быть тугодумом вроде Тома.
— Ха-ха-ха, мисс Мэгги, — рассмеялся Том, когда они остались одни, — видишь теперь, вовсе не так хорошо быть смышленой. Ты никогда ничего не сможешь понять до конца.
И Мэгги до того была подавлена ожидающей ее страшной участью, что даже и не пыталась найти достойный ответ.
Но когда Люк увез на двуколке это маленькое вместилище поверхностной смышлености и для Тома снова потянулись одинокие дни в кабинете, как мучительно стал он скучать по ней. Он, и правда, стал сообразительнее и лучше справлялся с уроками, пока Мэгги была с ним; и она задавала мистеру Стеллингу такое множество вопросов о Римской империи и о том, действительно ли существовал человек, сказавший по латыни: «Это и гроша ломаного не стоит», или эти слова только перевели на латинский язык, что у Тома возникло смутное представление: жили когда-то на свете люди, которым очень повезло, — они говорили по-латыни без всякой латинской грамматики. Это блестящее открытие сильно пополнило приобретенные им в Кинг-Лортоне познания из истории, ибо до тех пор они ограничивались знакомством с «Краткой историей иудеев».
Но это тоскливое полугодие все же пришло к концу. Как радовался Том, глядя на последние, гонимые ветром желтые листья. Ранние сумерки и первый декабрьский снег были ему куда милее августовского солнца. Когда до каникул и возвращения домой осталось всего три недели, Том, чтобы убедиться в этом воочию, воткнул в углу сада двадцать один прутик и каждый день с такой силой выдергивал один из них и швырял его прочь, что тот мог бы провалиться в тартарары, если бы прутикам доступны были столь далекие путешествия.
Но даже и такой дорогой ценой, как зубрежка латинской грамматики, стоит заплатить за счастье увидеть яркий огонь в окнах отчего дома, когда двуколка бесшумно проедет по заснеженному мосту, за счастье попасть с холода в горячие объятия родных, в тепло домашнего очага, где узор на ковре, каминная решетка и щипцы — наши первые впечатления — так же непререкаемы, как вес и мера. Нигде нам не дышится так легко, как дышалось в местах, где мы явились на свет, где все было нам дорого еще до того, как перед нами встала трудная задача выбора, когда еще внешний мир казался нам продолжением нашей личности и мы принимали его и любили, как мы принимаем наше ощущение бытия и любим свое тело. Пусть выставят на распродажу мебель первого дома, где мы жили, и она покажется ничем не примечательной, быть может даже безобразной — развитый вкус с презрением отнесется к старомодной обивке; и правда, разве не жажда сделать красивее все, нас окружающее, есть то основное, что отличает человека от животного, — вернее, если придерживаться абсолютно точного определения, отличает двуногих обитателей Англии от четвероногих, населяющих прочие страны? Но одному богу известно, куда эта жажда завела бы нас, если бы нам не было свойственно привязываться душой к старым, столь далеким от совершенства вещам, если бы все, что мы сейчас любим, что для нас свято, не уходило корнями в глубину нашей памяти. Бузина, нависающая над спутанной листвой живой изгороди, куда милее нашему сердцу, нежели самый великолепный ладанник или фуксин, рассыпанные по мягкому газону. Пусть это предпочтение будет совершенно не оправдано в глазах профессионала-садовника и прочих людей со строго упорядоченным умом, которых нельзя упрекнуть в склонности к тому, что не блещет самым высоким качеством, — мы предпочитаем эту бузину как раз потому, что она пробуждает в нас память о днях нашего детства, что это не диковина, лишь ласкающая наш глаз своей формой и цветом, но давний друг, неразрывно связанный с той порой, когда наши радости были так живы.
Глава II РОЖДЕСТВО
Добрый старый дедушка Мороз с белоснежными волосами и румяным лицом как нельзя лучше выполнил в ту зиму свои обязанности и, чтобы еще сильнее оттенить тепло и яркий огонь — его богатые рождественские дары, — преподнес вместе с ними холода и снег.
Снег лежал вокруг усадьбы и на берегу Рипла волнами, нежными, как щечки ребенка; он покрывал покатые крыши, четкой линией окаймляя фронтоны и еще сильнее подчеркивая их сочный темно-красный цвет; он пригибал к земле ветви лавров и елей, пока не падал, вспугнув тишину; он облекал белым покровом разрытое поле репы, где черными пятнами выделялись неподвижные овцы. У ворот намело огромные сугробы, и оставленные нерадивым хозяином животные точно окаменевали в «застывшей скорби». Ни блеска, ни тени, небо — сплошная бледная пелена, нигде ни звука, ни движения, и только темная река, не прервавшая бега, стонет, как само неутешное горе. Но, погружая природу в это жестокое оцепенение, дед Мороз улыбался в усы — ведь он думал этим сделать жарче огонь семейного очага, сочнее все краски в доме, желаннее теплый аромат праздничного обеда; он хотел подвергнуть людей сладостному заточению, которое еще более укрепит извечные узы родства и сделает радость на лицах близких милее, чем свет утренней Звезды. Оп вряд ли оказал благодеяния бездомным, вряд ли вспомнил о домах, где очаг горит не слишком жарко и где совсем не готовили праздничного обеда, о домах, где лица людей не светятся радостью, а омрачены тучами безысходной нужды. Но добрый старик был преисполнен самых благих намерений, и если он не владел секретом, как оделять дарами всех поровну, виноват в этом его отец. Время, которое, пусть все с меньшим и меньшим успехом, еще и поныне скрывает эту тайну в своем могучем медленно бьющемся сердце.
И все же, хотя после разлуки все в доме было Тому особенно мило, первый день рождества показался ему почему-то не таким радостным, как в прежние годы. На остролисте было не меньше ягод, чем всегда, и они с Мэгги ничуть не хуже, чем раньше, украсили окна, каминные решетки и рамы картин гирляндами из его ветвей, густо усыпанных красными ягодами, и покрытого черными ягодами плюща. После полуночи под окнами, как обычно, раздалось пение — райское пение, чудилось Мэгги, хотя Том презрительно утверждал, что это всего-навсего Пэтч, старый псаломщик, и церковный хор; ее охватывал благоговейный трепет, когда она просыпалась под эти песни, и люди в простых фланелевых блузах уступали в ее воображении место ангелам, отдыхающим на разверстом облаке. Ночные песнопения помогли, как и всегда, с самого утра создать особое, приподнятое настроение в доме, и когда время подошло к завтраку, из кухни запахло свежими гренками и элем; любимый рождественский гимн, зеленые ветви и краткая проповедь сделали особенно праздничной церковную службу; а когда Мэгги и Том с родителями вернулись из церкви и, отряхнув с ног снег, вошли в гостиную, лица тетушки и дядюшки Мосс и их семерых детей сияли так ярко, как огонь в камине. Плум-пудинг удался таким же красивым и пышным, как всегда, и на нем горели мистические голубые огоньки, словно его с опасностью для жизни пришлось выхватывать из адского пламени, куда его упекли страдающие несварением желудка святоши; десерт был ничуть не хуже, чем обычно: золотые апельсины, коричневые орехи, прозрачно-желтый яблочный мармелад и темно-красная пастила из слив, — ничто не отличало нынешние рождественские праздники от прежних; пожалуй, в этом году было даже лучше, чем когда бы то ни было, кататься на льду и играть в снежки.
Рождество искрилось весельем, но о мистере Талливере вы бы этого не сказали. Он сердился на весь свет, готов был каждую минуту взорваться, и хотя Том был полностью на стороне отца и разделял его обиды, он не мог не испытать того же тяжелого чувства, которое охватило Мэгги, когда, с появлением десерта, мистер Талливер, все больше и больше распаляясь, стал жаловаться на своих врагов. Мысль, что на свете столько мошенников и что взрослым трудно обойтись без ссор, мешала Тому отдать должное орехам и наливке. Том не любил заводить ссору, если ее нельзя было разрешить честной дракой, из которой он имел все шансы выйти победителем; поэтому раздраженный тон отца вызывал в нем чувство неловкости, хотя он даже самому себе не признался бы в этом и уж никоим образом не поставил этого в вину отцу.
На сей раз воплощением зла, с которым мистер Талливер решил померяться силами, был мистер Пиварт, владелец земель вверх по Риплу, — ведь он вздумал заняться орошением, используя водные ресурсы реки, что являлось, или явится, или должно явиться (ведь известно — вода есть вода) посягательством на законные права мистера Талливера. Дикс, хозяин мельницы на Рипле, был лишь жалким подручным у нечистого, по сравнению с Пивартом. Арбитраж быстро его образумил, советы Уэйкема не очень-то пошли ему на пользу; да, Дикс, можно сказать, младенец по части Законов. Гнев мистера Талливера на Пиварта был так велик, что его презрение к бывшему, ныне поверженному противнику приобрело характер дружеской привязанности. Сегодня всю его мужскую аудиторию составлял мистер Мосс, который, по его собственным словам, ничего не смыслил в мельницах и соглашался с мистером Талливером априори, на том основании, что был его родственником и должником; но мистером Талливером руководило не пустое стремление доказать слушателям свою правоту — вовсе нет, ему просто нужно было облегчить душу. Добрый мистер Мосс изо всех сил старался не задремать, хотя от непривычно сытного обеда его неодолимо клонило ко сну; зато миссис Мосс, живо интересовавшаяся всем, что касалось брата, слушала его и вставляла словечко, когда ей позволяли это ее материнские обязанности.
— Пиварт? Это новое имя в наших краях — да, братец? — заметила она. — У него при отце здесь земли не было, да и позже, когда я жила здесь с тобой до замужества.
— Новое? Еще бы не новое, — произнес мистер Талливер, сердито подчеркивая последнее слово. — Дорлкоутская мельница переходила у нас от отца к сыну лет сто с лишком, и никто никогда не слыхал, чтобы на реке были какие-то Пиварты. А потом явился этот господин, и мы глазом моргнуть не успели, как он купил ферму Бинкома, даже не торгуясь. Но я покажу этому Пиварту… — добавил мистер Талливер, осушая стакан, в уверенности, что выразил свои намерения как нельзя более ясно.
— Тебе ведь не придется судиться с ним, братец? — спросила миссис Мосс с некоторым беспокойством.
— Уж не знаю, что там придется делать мне, а вот что ему солоно придется со всеми этими его запрудами да орошением — это я знаю, коли есть на свете закон, который стоит за правое дело. Мне доподлинно известно, кто тут всему корень: это Уэйкем его подуськивает. Уэйкем говорит ему, что его за это к суду не притянут, да ведь не один Уэйкем в законах понимает толк. Оно верно, его обойти — большой мошенник нужен, так можно и такого отыскать, что получше Уэйкема все ходы и выходы в суде знает; ведь вот проиграл же он дело Брамли. Мистер Талливер был человек отменной честности и гордился этим, но он считал, что в суде справедливости можно добиться, лишь наняв самого ловкого мошенника, которому ничего не стоит обвести вокруг пальца мошенника менее искусного. Суд — это своего рода петушиный бой, где попранные права честного человека могут быть восстановлены только в том случае, если он поставит на боевого петуха с самым Задорным нравом и самыми крепкими шпорами.
— Гор не дурак, этого ты мне не говори, — с вызовом продолжал мистер Талливер, словно бедная Гритти пыталась оспаривать таланты этого юриста, — да только рядом с Уэйкемом он слабоват. А вода — вещь особая, ее вилами не подцепишь. Недаром эти дела так по вкусу нечистому и законникам. Оно, конечно, ясно с водой, что правильно, что неправильно, надо только без обмана; ведь река есть рока, и коли у тебя мельница, тебе нужна пода, чтобы вертеть колесо, и нечего мне доказывать, что это орошение и всякие там глупости не остановят моих жерновов, я не хуже их воду знаю. Толкуют мне тут про инженеров! Всякий дурак поймет, что мне от Пивартовых запруд один вред. Но уж коли они инженеров мне тычут, я и сам могу Тома к этому делу определить — уж он там побольше смысла найдет, чем они.
Услышав, какие у отца планы, Том с беспокойством оглянулся и неосмотрительно выдернул погремушку у самой младшей из семейства Моссов, которую он забавлял; поскольку эта особа прекрасно знала, чего она хочет, она немедленно выразила свои чувства пронзительным воплем, и умиротворить ее не могло даже возвращение погремушки, так как юная девица, по-видимому, считала, что это не снимает нанесенной ей обиды. Миссис Мосс поспешила с ней в другую комнату и поделилась с сопровождающей ее миссис Талливер своим глубоким убеждением, что милая крошка имела основательную причину для крика, и те, кто полагает, будто вопли ее вызваны утратой игрушки, глубоко заблуждаются. Когда совершенно законное возмущение младенца утихло, миссис Мосс заметила, взглянув на невестку:
— Мне очень жаль, что брат так близко принимает к сердцу всю эту историю с водой.
— Такой уж у него прав, у вашего брата, миссис Мосс; у нас в семье ничего похожего не было, — ответила миссис Талливер со скрытым укором. В разговоре с миссис Мосс она всегда называла мужа «ваш брат», если его поступки не заслуживали безусловного ее одобрения. Добросердечная миссис Талливер, которая никогда ни на кого не сердилась, все же обладала некоторым характером, без чего она вряд ли могла бы считаться женщиной, а тем более одной из Додсон. Вынужденная в сношениях с сестрами всегда занимать оборонительную позицию, она, естественно, стремилась подчеркнуть свое превосходство урожденной Додсон, пусть даже самой слабой из всех, над золовкой — крупной, покладистой, неряшливой, многодетной женщиной, которая не только была бедна и склонна сидеть на шее брата, но отличалась еще добродушием, уступчивостью и запасом любви, которого хватало и на мужа, и на многочисленных детишек, и даже на всех свойственников.
— Я только молю бога, чтоб он не стал опять судиться, — сказала миссис Мосс, — никогда не знаешь наперед, чем это кончится. И не всегда тот берет верх, кто прав. Этот мистер Пиварт, видать, человек с деньгами, а богачи уж поставят на своем.
— Что до денег, — отвечала миссис Талливер, разглаживая складки на платье, — то мне приходилось видеть немалые деньги г. пашей семье; у моих сестер мужья могут позволить себе все, что им вздумается. Да меня порой страх берет, что я ума решусь от всех этих разговоров про суды да орошения; а сестры валят всю вину на меня, они-то не Знают, что это такое — выйти за человека вроде вашего брата… где им знать? Сестрица Пуллет делает все, что ее душеньке угодно.
— Ну, — сказала миссис Мосс, — не думаю, что я любила бы своего мужа, ежели бы у него своей головы не было и мне пришлось бы водить его на поводу. Куда легче угождать мужу, чем самой додумываться, что делать.
— Ну, уж коли речь зашла об угождении мужу, — промолвила миссис Талливер, не слишком успешно копируя миссис Глегг, — вашему брату долгонько пришлось бы искать жену, которая так не перечила бы ему ни в чем, как я, — уж можете мне поверить. Я только и слышу, что про суды да орошение, с раннего утра до поздней ночи, и никогда ни словечка ему поперек; я одно лишь твержу: «Ладно, мл-стер Талливер, поступай как знаешь, только не судись».
Миссис Талливер, мы это уже видели, имела некоторое влияние на своего мужа, как и всякая женщина. Ведь любая из них может заставить мужа сделать то, что ей угодно, или… как раз обратное, и бесконечные мольбы миссис Талливср, несомненно, среди многих других причин послужили толчком, ускорившим обращение мистера Талливера к услугам закона; их можно бы даже сравнить с вошедшей в пословицу каплей, которая получила славную — или бесславную — известность, переполнив чашу терпения; впрочем, если взглянуть на дело беспристрастно, винить следует скорее предыдущие капли, наполнившие чашу до краев, вследствие чего эта последняя, во всех отношениях невинная капля и должна была привести к столь печальным результатам. Конечно, робкие просьбы миссис Талливер как таковой не могли сыграть решающей роли, но стоило ей отважиться хоть в чем-нибудь прекословить мужу, как он уже видел в ней представительницу Додсонов, а мистер Талливер из принципа не пропускал ин одного случая показать, что им Додсоны командовать не будут, — точнее, что Талливеру, мужчине, ничего не стоит справиться с четырьмя бабами, пусть даже одна из них зовется миссис Глегг.
Но и прямые возражения этой представительницы семейства Додсонов против его тяжбы с Пивартом не смогли бы до такой степени разжечь его желание затеять ее, как мысль об Уэйкеме, постоянно подогреваемая встречами в рыночные дни с этим уж больно дошлым адвокатом. Уэйкем, но глубокому убеждению мистера Талливера, «срывался (выражаясь метафорически) на дне всех этих Пивартовых оросительных каналов; Уэйкем побуждал Дикса подать на мистера Талливера в суд после арбитража; Уэйкем повинен в том, что он проиграл тяжбу об исключительном праве на дорогу и мост и вынужден был открыть проход по своей земле всякому негодяю, которому вздумается нарушить границы частного владения, вместо того чтобы идти, как порядочному человеку, по большой дороге. Стряпчие — все более или менее прохвосты, но вина мистера Уэйкема усугублялась еще тем, что его грязные проделки были направлены против законных интересов мистера Талливера. И последний горький укол получил оскорбленный мельник, когда ему пришлось, занимая пятьсот фунтов, самому обратиться в контору мистера Уэйкема. Эдакий крючконосый краснобай, ничем его не проймешь — всегда-то он уверен в своей игре! Жаль, что Гор, лысый круглолицый мужчина с пухлыми руками и обходительными манерами, так мало на него похож: нужно трижды подумать, прежде чем поставить на этого петушка против Уэйкема. Гор тоже недурной плут, слабость его отнюдь не в излишней щепетильности, но как бы часто и многозначительно он ни подмигивал, это не заменит дара видеть людей насквозь; и хотя мистер Талливер был тверд в своем убеждении, что вода есть вода и что, следовательно, в этом деле Пиварту не на что опереться, иногда у него возникало опасение, что Уэйкем может вытащить больше за ко-/ нов против этого бесспорного (с точки зрения всех разумных людей) положения, чем Гор — за него. Но, с другой стороны, ежели дело дойдет до суда, он сможет пригласить советника Уайлда защищать свои интересы, вместо того чтобы иметь этого прославленного спорщика против себя, и перспектива увидеть, как свидетель Уэйкема потеет и мнется — так это однажды было с его, Талливера, свидетелем, — очень соблазняла его, ибо сулила возмездие за причиненное ему зло.
Не один день раздумывал мистер Талливер над этими сложными вопросами, разъезжая по округе на своей серой кобыле… не один раз склонял голову то к одному, то к другому плечу, в зависимости от того, какая чаша весов перевешивала, но итог его размышлений еще покрыт был мраком, и, чтобы прийти к нему, мистеру Талливеру надобно было не один раз горячо обсудить этот вопрос в кругу друзей и родных. Эта начальная стадия, когда мистер Талливер перечислял все нанесенные ему обиды и выкладывал свою точку зрения на занимающий его предмет всем родственникам и свойственникам, естественно, потребовала немалого времени, и к февралю, когда Тому предстояло вернуться в школу, в деле Пиварта не появилось почти ничего нового — ни новых пунктов обвинения, ни более определенных указаний на меры, какие мистер Талливер собирается принять против этого опрометчивого нарушителя аксиомы, что вода есть вода. Многократное повторение, подобно трению, чаще приводит к накалу, чем к сдвигу с мертвой точки, и накал мистера Талливера становился все ощутимее. Если мистер Талливер и не мог найти новых улик против Пиварта, то один факт был налицо: они с Уэйкемом стали друзьями — не разлить водой.
— Отец, — как-то вечером, незадолго до отъезда, сказал Том, — дядюшка Глегг говорит, что Уэйкем все-таки посылает своего сына к мистеру Стеллингу. Это неправда — все то, что там болтали, будто отец пошлет его во Францию. Ты ведь не захочешь, чтобы я учился с сыном Уэйкема, правда?
— Ну, это пустое, сынок, — ответил мистер Талливер, — ты только не учись у него дурному, вот и все. Парнишка — несчастный уродец, а лицом в мать, он, поди, и вообще-то мало на отца похож. Значит, Уэйкем высоко ставит мистера Стеллинга, коли посылает к нему своего сына, а Уэйкем не спутает — где мука, где отруби.
В глубине души мистер Талливер даже гордился, что его сын будет пользоваться теми же преимуществами, что сын Уэйкема, но самому Тому это было сильно не по нутру. Вот если бы сын стряпчего не был горбуном, все разрешилось бы куда проще: Том с чистой совестью мог бы его поколотить, не сомневаясь, что заслуживает самого высокого морального одобрения.
Глава III НОВЫЙ ТОВАРИЩ
Стоял сырой, холодный январский день, когда Том отправился, обратно в школу, — как раз подходящий денек для начала этого нового тяжелого этапа в его жизни. Единственным светлым лучом в охватившем Тома мраке было предвкушение радости, которую он доставит маленькой Лоре своим подарком — пакетиком леденцов и восковой куклой. Он с удовольствием рисовал себе, как крошка Лора раскроет ротик и протянет ручонки к конфетам; и, чтобы придать еще больше реальности этой приятной картине, он вынул из кармана пакет, проделал в бумаге дырочку и вытянул один леденец. От поднятого верха двуколки несло сыростью, вокруг почти ничего не было видно, и Тому пришлось еще не один раз прибегнуть к этому утешению, пока они добрались до Кинг-Лортона.
— Ну-с, Талливер, мы рады снова тебя видеть, — сердечно приветствовал его мистер Стеллннг. — Раздевайся и пойдем до обеда в кабинет. Там ты сможешь согреться и познакомишься с новым товарищем.
С чувством неловкости и тревоги Том принялся разматывать бесчисленные шерстяные шарфы, в которые был закутан. Он и раньше видел Филипа Уэйкема в Сент-Огге, Но всегда как можно скорее отводил глаза. Ему было бы неприятно иметь товарищем горбуна, даже не будь тот сыном дурного человека; Том не представлял себе, чтобы сын дурного человека мог быть хорошим. Вот его отец — хороший человек, и Том был готов отколотить каждого, кто бы в этом усомнился. Поэтому, когда он следовал за мистером Стеллингом в кабинет, в его душе задор боролся с замешательством.
— Вот тебе новый товарищ, Талливер, — сказал преподобный джентльмен, когда они вошли в комнату, — поздоровайтесь, это мастер Филип Уэйкем. Я вас оставлю, знакомьтесь. Я думаю, вы уже кое-что слышали друг о друге — ведь вы из одних мест.
Том стоял с нерешительным и неловким видом, а Филип поднялся со своего места и застенчиво на него посмотрел. Тому не хотелось подходить к нему, так сразу протянуть руку и сказать: „Здравствуй“.
Мистер Стеллинг благоразумно вышел из комнаты: стоит только взрослым уйти, и у мальчиков пропадает все их смущение.
Филип был слишком горд и вместе с тем слишком застенчив, чтобы первым подойти к Тому. Он думал, вернее — чувствовал, что Тому неприятно на него глядеть — почти никто не любил смотреть на него, — а его уродство гораздо сильнее бросалось в глаза, когда он ходил. Поэтому они не только не пожали друг другу руки, но не обменялись и словом. Том подошел к камину и стал греться у огня, время от времени украдкой посматривая на Филипа, который рассеянно рисовал что-то на лежавшем перед ним листе бумаги. Он снова сел и теперь думал, о чем бы ему заговорить с Томом, стараясь пересилить свою нелюбовь первым завязывать знакомства.
Том все чаще и чаще останавливал свой взгляд на лице Филипа, потому что мог смотреть на него, не замечая горба, а лицо это вовсе не было неприятным, — только очень взрослое — подумал Том и стал гадать, насколько Филип его старше. Анатом — даже просто физиономист — увидел бы, что горб у Филипа не врожденный, а следствие падения в раннем детстве, но трудно было ожидать, чтобы Том разбирался в таких тонкостях: для него Филип был просто горбун. Ему почему-то представлялось, будто уродство сына Уэйкема как-то связано с тем, что стряпчий — мошенник (он не раз слышал, как мистер Талливер с необыкновенным жаром обзывал его так), — к тому же, сам себе в этом не признаваясь, Том побаивался, что мальчик окажется злым и, не имея сил драться, станет вредить исподтишка. Неподалеку от школы мистера Джейкобза жил горбун портной, по всеобщему мнению — личность весьма непривлекательная, за которым с улюлюканьем вечно гонялись выразители общественного мнения — мальчишки, всячески пороча его доброе имя; таким образом, Том опирался на факты. Вместе с тем трудно было найти что-нибудь менее похожее на уродливую физиономию портного, чем грустное лицо Филипа, у которого даже волосы, волнистые и каштановые, завивались на концах, как у девчонки; Том счел его поистине достойным жалости. Этот Уэйкем — бледный, тщедушный малый: ясно, он не умеет играть ни в какие путные игры. Но он так ловко орудует карандашом, что прямо зависть берет; ему это, видно, не стоит никакого труда. Что он там такое рисует? Том уже согрелся и был не прочь найти себе какое-нибудь занятие. Все равно, куда приятнее иметь товарищем горбуна со скверным характером, чем в одиночестве простаивать у окна, глядя на дождь и колотя ногой по плинтусу; каждый день что-нибудь станет случаться — ссора или еще что-нибудь; и Том подумал, что даже неплохо будет показать Филипу, что с ним, с Томом, его штучки не пройдут. Он пересек комнату и взглянул на лежавший перед Филипом лист бумаги.
— Ой, да это же осел, и еще навьюченный… и спаньель и куропатки во ржи! — воскликнул он, позабыв свою застенчивость от удивления и восторга. — Вот это да! Хотел бы я так рисовать. В этом семестре я буду учиться рисованию. Интересно, станут у меня выходить ослы и собаки?
— Этому не нужно учиться, — сказал Филип, — меня никогда не учили рисовать.
— Никогда не учили? — повторил Том с изумлением. — Как же это? Когда я рисую собак, и лошадей, и других животных, у меня и голова не получается и ноги, хотя я очень хорошо вижу, какими они должны быть. Я умею рисовать дома с самыми разными трубами, и дымоходы вдоль стены, и слуховые окна, и всякое такое. Но у меня, верно, тоже получались бы собаки и лошади, если бы я больше старался, — добавил он, рассудив, что если он будет слишком хулить свои рисунки, Филип может подумать, будто он, Том, намерен вообще ему подчиняться.
— Да, конечно, — подтвердил Филип, — это совсем не трудно. Нужно только хорошенько смотреть на вещь и много раз ее рисовать. Что один раз сделаешь неверно, в другой раз исправишь.
— Но разве тебя совсем ничему не учили? — озадаченно спросил Том, у которого зародилось подозрение, что горб Филипа может быть источником удивительных талантов. — Я думал, что ты уже давно ходишь в школу.
— Да, — улыбаясь ответил Филип, — я изучал латынь, и греческий язык, и математику, и словесность, и другие предметы.
— Но ведь тебе не нравится латынь? — спросил Том, доверительно понижая голос.
— Так себе. Я к ней равнодушен.
— Так ты, верно, еще не дошел до Propria quoe maribus? —Том склонил голову набок, словно хотел сказать: „Вот это орешек; интересно, что ты запоешь, когда попробуешь его раскусить!“
Филип почувствовал горькое удовлетворение, убедившись, как многообещающе глуп этот хорошо сложенный, энергичный на вид мальчик, но так как сам он был крайне обидчив и к тому же хотел расположить к себе Тома, он удержался от смеха и вежливо ответил:
— Я уже покончил с грамматикой; я учу теперь другие вещи.
— Значит, мы не будем заниматься вместе? — разочарованно протянул Том.
— Нет, но все равно я смогу тебе помогать. Я буду рад помочь, если это в моих силах.
Том даже не сказал спасибо, так его поразила мысль, что сын Уэйкема вовсе не такой злой, как можно было бы ожидать.
— Послушай, — помолчав немного, спросил он, — ты любишь своего отца?
— Люблю, — покраснев до корней волос, ответил Филип. — А ты своего разве не любишь?
— О, разумеется… Я просто хотел знать, — сказал Том, несколько устыдившись своего вопроса, когда заметил, что Филип покраснел и, по-видимому, чувствует себя неловко. Ему было очень трудно определить свое отношение к этому сыну Уэйкема; и он подумал, что если бы Филип не любил своего отца, это в какой-то мере могло бы вывести его из затруднения.
— А теперь ты будешь учиться рисовать? — спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Нет, — ответил Филип, — отец хочет, чтобы я сейчас все свое время отдавал другим вещам.
— Чему? Латыни, Эвклиду и всякой такой штуке, да? — сказал Том.
— Да, — ответил Филип; он уже давно перестал рисовать и сидел теперь, опершись подбородком на руку, а Том, облокотившись о стол и вытянув шею, со все растущим восхищением рассматривал осла и собаку.
— И ты ничего не имеешь против? — спросил Том с любопытством.
— Нет; мне нравится знать то, что знают другие. А потом я выучусь и тому, что мне хочется.
— Не понимаю, зачем нужно учить латынь. От нее никакого проку.
— Латынь входит в образование джентльмена, — ответил Филип. — Все джентльмены изучают одни и те же вещи.
— Ну да! Ты думаешь, сэр Джон Крейк, начальник королевской псовой охоты, тоже знает латынь? — сказал Том, который мечтал быть на него похожим.
— Он, конечно, занимался ею в детстве, — сказал Филип, — но, полагаю, давно ее забыл.
— О, это и я могу, — сказал Том, вовсе не имея намерения сострить, а просто довольный тем, что уж латынь-то, во всяком случае, не помешает ему стать таким, как сэр Джон Крейк. — Но пока учишься, придется все помнить, а то мистер Стеллинг задаст вытвердить кучу строчек из „Оратора“. Мистер Стеллинг так придирается… ты еще увидишь. Он десять раз заставит повторить одну и ту же строчку, если скажешь nam вместо jam… У него и буковки не переврешь, уж я то знаю.
— О, я не боюсь, — ответил Филип, не в силах удержаться от смеха. — У меня хорошая память. А некоторые уроки я просто люблю. Я очень люблю греческую историю и вообще все, что касается греков, Я бы хотел быть греком и сражаться с персами, а потом вернуться домой и писать трагедии, или быть таким мудреном, как Сократ, чтобы все меня слушали, и умереть такой же славной смертью. (Филип. как вы видите, был не прочь показать хорошо сложенному варвару свое умственное превосходство.)
— А что, греки были храбрые воины? — спросил Том, почуяв, что здесь перед ним открываются широкие перспективы. — Был там кто-нибудь вроде Давида, или Голиафа, или Самсона? Я только про них и люблю читать в истории иудеев.
— О, про греков есть очень много таких сказаний — о древних героях, которые сражались с дикими зверями, как Самсон. А в „Одиссее“ — это очень красивая поэма — есть еще более удивительный великан, чем Голиаф, — Полифем; у него был только один глаз посреди лба; а Одиссей ростом куда меньше, зато умный и очень хитрый — зажег ствол сосны и ткнул Полифему горящей головней прямо в глаз, так, что тот заревел, как тысяча быков.
— О, вот забавно! — воскликнул Том, отскочив от стола и прыгая на месте. — Послушай, ты расскажешь мне все эти истории? Потому что греческого я учить не буду… ведь правда? — добавил он, бросив прыгать, в ужасе, что вдруг это не так. — Разве все джентльмены изучают греческий?.. Как ты думаешь, мистер Стеллинг меня тоже заставит его учить?
— Нет, не думаю… скорее всего нет, — сказал Филип. — Но ты можешь прочитать эти сказания и не зная греческого. Они есть у меня по-английски.
— Да нет, я не люблю читать; лучше ты мне расскажи. Моя сестра Мэгги вечно пристает ко мне со своими рассказами, но она читает одни глупости. Девчонкам только глупости и нравятся. А ты много помнишь историй про сражения?
— О да, — сказал Филип, — очень много, и не только о греках. Я могу рассказать тебе про Ричарда Львиное Сердце и Саладина и про Уильяма Уоллеса, и Роберта Брюса, и Джеймса Дугласа… я знаю целую массу историй.
— Ты ведь старше меня, да? — спросил Том.
— Старше? А тебе сколько лет? Мне пятнадцать.
— А мне еще нет четырнадцати, — сказал Том. — Но я побеждал всех мальчиков у Джейкобза — это школа, где я раньше учился. И я лучше всех играл в мяч и лазал по деревьям. Хорошо бы, мистер Стеллинг разрешил нам ходить на рыбную ловлю. Ты ведь можешь удить, правда? Там нужно только спокойно сидеть или стоять, знаешь.
Том, в свою очередь, стремился восстановить нарушенное равновесие. Этот горбун не должен думать, что его знакомство с историями про сражения ставит его наравне с настоящим воином и героем вроде Тома Талливера.
Филипа передернуло при этом намеке на его неспособность к подвижным играм, и он ответил не без раздражения:
— Терпеть не могу удить рыбу. По-моему, надо быть дураком, чтобы сидеть часами подряд, глядя на удочку, или закидывать ее раз за разом и все без толку.
— Ну, ты бы не назвал дураком того, кто вытаскивает на берег громадную щуку, это уж точно, — негодующе сказал Том. Он ни разу в жизни не поймал ничего „громадного“, но, встав на защиту рыбной ловли, не мог удержаться от некоторого преувеличения. Конечно, у этого сына Уэйкема есть свои недостатки, и нечего ему задаваться.
К счастью, окончательно гармония этой первой встречи нарушена не была, так как их позвали обедать, и Филип не имел больше возможности развивать свои порочные взгляды на обсуждаемый предмет. Но Том сказал себе, что другого от горбуна и ждать нечего.
Глава IV „ГЕНИАЛЬНАЯ“ ИДЕЯ
Эта противоречивость чувств, возникшая при первой встрече Тома с Филипом, не оставляла Тома и в дальнейшем, даже после того, как они провели вместе много недель. Том так и не избавился от привычной мысли, что Филип, сын „мошенника“, — его естественный враг, так и не смог до конца преодолеть отвращение к его уродству. Том всегда оставался верен раз принятому взгляду; как это свойственно людям, у которых ощущения господствуют над мыслью и чувством, он видел факты внешнего мира такими, какими они показались ему при первом знакомстве. Но вместе с тем ему доставляло удовольствие общество Филипа, когда тот бывал в духе. Филипу не представляло никакого труда помочь ему в латинских упражнениях, а Том смотрел на них как на головоломку, разгадать которую можно лишь благодаря счастливой случайности. И Филип знал такие удивительные истории про сражения, про Хэла из Винда, например, и про других героев, пользовавшихся особой любовью Тома, так как они разили своих врагов направо и налево. О Саладине Том был невысокого мнения: подумаешь — может в один миг разрубить саблей подушку! Кому это надо — сражаться с подушками? Это была глупая история, и больше Том не просил ее рассказывать. Но когда в битве у Бэннок-берна Роберт Брюс, верхом на вороном коне, приподнявшись в стременах, взмахивал добрым боевым топором и с одного удара вдребезги разбивал не только шлем, но и череп чересчур пылкого рыцаря, восторг Тома не знал границ, и будь у него под рукой кокосовый орех, он тут же расколол бы его кочергой в знак симпатии к доблестному Брюсу. Когда Филип был в хорошем настроении, он доставлял Тому превеликое удовольствие, усугубляя пальбу, грохот и неистовство каждой битвы всем арсеналом эпитетов и метафор, имевшихся у него в запасе. Но так бывало далеко не всегда. Несколько раздраженных слов, вырвавшихся у Филипа при их первой встрече, были не случайны. Временами Филип впадал в состояние тяжелой душевной угнетенности, которая проявлялась отчасти в повышенной обидчивости, отчасти в ожесточении, вызванном сознанием своего уродства. Во время таких нервных приступов ему казалось, что каждый брошенный на него взгляд полон оскорбительного сожаления или плохо скрытой брезгливости, в лучшем случае — безразличия, а для Филипа безразличие было, что порыв северного ветра для уроженца, юга. Неловкое покровительство Тома на их совместных прогулках доводило Филипа до бешенства: он яростно набрасывался на бедного парнишку, не имевшего на уме ничего дурного, и глаза его, обычно спокойные и печальные, метали отнюдь не шуточные молнии. Ничего удивительного, что Том продолжал держаться с ним настороже.
С другой стороны, Тома привлекало к Филипу его удивительное умение рисовать — ведь он выучился всему этому сам. Новый учитель рисования, к великой досаде Тома, вместо ослов и собак давал ему копировать наброски ручьев, деревенских мостиков и развалин, сделанные мягким черным карандашом и наводящие на мысль, что основное в природе, так сказать, — глянец. Поскольку Том был пока совершенно равнодушен к живописным ландшафтам, вполне понятно, что рисунки мистера Гудрича казались ему малоинтересными произведениями искусства. Мистер Талливер, имевший намерение пристроить Тома к какому-то еще для него самого неясному делу, где понадобится чертить планы и рисовать карты, встретив в Мадпорте мистера Райли, посетовал, что Тома, по-видимому, ничему такому не учат, и этот услужливый советчик тут же предложил, чтобы Тому взяли учителя рисования. Конечно, мистеру Талливеру придется за это заплатить, но что из того? Пусть только научат Тома хорошо владеть карандашом, а там он сможет использовать свое умение для любых целей. Поэтому было решено давать Тому специальные уроки, а кого мог пригласить мистер Стеллинг в качестве учителя, как не мистера Гудрича, считавшегося в пределах двенадцати миль вокруг Кинг-Лортона первоклассным художником? Под его руководством Том научился очень остро оттачивать карандаш и воспроизводить ландшафт в общих чертах, что при его любви к конкретным деталям казалось ему, разумеется, крайне скучным.
Все это, не забывайте, происходило в те „темные“ времена, когда не существовало специальных школ, — еще до того, как учителя стали все сплошь поражать абсолютной честностью, а духовенство — широкими взглядами и разносторонней культурой. Не тайна, что в тот менее счастливый век были, кроме мистера Стеллинга, и другие священнослужители с ограниченным интеллектом и неограниченными потребностями, доход коих, по женской логике (ведь Фортуна — женщина, и к тому же слепая, так что ей свойственно ошибаться), соответствовал не потребностям их, но интеллекту, от которого, каждому ясно, доход совершенно не зависит. Проблема, стоявшая перед этими джентльменами, заключалась в том, как изменить соотношение между их потребностями и доходом, и поскольку от потребностей не так-то легко отказаться, самым простым, по-видимому, было повысить доходы. Не их вина, что сделать это можно было только одним путем: раз все те плебейские занятия, при которых люди вынуждены хорошо выполнять свою работу за низкую плату, исключены для служителей церкви, им не остается ничего иного, как взимать высокую плату за плохо выполняемую работу. К тому же откуда было мистеру Стеллингу знать, что воспитание — дело трудное и деликатное? Требовать этого от него — все равно что требовать от зверька, проделывающего ходы в скале, широкого знакомства с основами горных разработок. Мистера Стеллинга с детства учили рыть ход по прямой, и ни на что другое он не был способен. Но из сверстников Тома, которых отцы препоручали лицам духовного звания и которые по прошествии нескольких лет возвращались домой столь же невежественными, как и были ранее, очень многим пришлось куда хуже, нежели Тому Талливеру. В ту далекую пору образование подростка зависело почти всегда от случая: иногда ему везло, чаще — нет. Когда вы берете в руки бильярдный кий или стаканчик с игральными костями, вы куда вернее можете рассчитывать на удачу, чем отцы наших отцов — мистер Талливер, к примеру, — когда они выбирали школу или учителя для своих сыновей. Эти превосходные люди, вынужденные всю жизнь писать по фонетической системе — как бог на душу положит, и, несмотря на это, успешно ведущие свои дела и прикопившие достаточно денег, чтобы помочь своим чадам вступить в жизнь по более торной дороге, чем вступали они сами, поневоле должны были полагаться на совесть и эрудицию школьного учителя, проспект которого попадался им на глаза, — проспект, обещавший куда больше того, на что они рассчитывали, вплоть до предоставления ученикам белья и посуды. Еще хорошо, если какой-нибудь честолюбивый торговец мануфактурным товаром из числа их знакомых не пускал своего сынка по духовной части и этот молодой человек не завершал свои забавы в колледже опрометчивой женитьбой. В противном случае наивные отцы, стремясь сделать для своих отпрысков все, что в их силах, могли ускользнуть от сына мануфактурщика, разве что оказавшись случайно в числе основателей средней классической школы (не пользующейся особым вниманием членов попечительного совета), где два-три мальчика получали в свое полное распоряжение просторные покои и в придачу учителя — беззубого, подслеповатого и глухого, чьи нечленораздельные объяснения и абсолютное равнодушие обходились в три сотни фунтов с головы. Несомненно, муж этот был зрелым ученым, когда впервые вступил в свою должность, но за зрелостью следует другая стадия, куда менее ценимая на рынке.
Таким образом, по сравнению со многими другими английскими юнцами, его сверстниками, которым приходилось пробиваться в жизни вооруженным обрывками малопригодных знаний и изрядной дозой вполне пригодного невежества, Тому еще посчастливилось.
Мистер Стеллинг был широкоплечий здоровяк с манерами джентльмена и по-своему добрый — он считал, что растущему мальчику необходимо есть много мяса, и ему было приятно, когда Том хорошо выглядел и с удовольствием уничтожал свой обед. Он не отличался особой щепетильностью, не очень понимая, что каждое наше деяние вызывает неисчислимые последствия, и был недостаточно компетентен для своей высокой роли; но некомпетентные джентльмены тоже должны жить, и если, не имея денег, они хотят жить, как подобает благородным господам, то что им остается, кроме правительственных должностей или просвещепия юношества? Том сам был виноват, что, по складу его ума, ему не шли впрок те знания, которыми его пичкал мистер Стеллинг. Мальчику, неспособному к восприятию математических символов и отвлеченных понятий, приходится страдать из-за этого врожденного недостатка так же, как если бы он родился хромым. Метод преподавания, узаконенный путем долгой практики нашими почтенными предками, заключался в том, что они не отступали даже перед выходящей из ряда вон тупостью того или иного отдельно взятого ученика. И мистер Стеллинг был убежден, что мальчик, не усваивающий символов и отвлеченных понятий, не усвоит и ничего другого, если бы даже преподобный джентльмен и мог его этому другому обучать. У наших почтенных предков было в обиходе весьма остроумное орудие пытки — тиски; сжимая их все сильней и сильней, они извлекали на свет несуществующие факты. В твердом убеждении, что факты эти существуют, что могли они делать, как не сжимать тиски? Так и мистер Стеллинг был твердо убежден, что каждый мальчик, даже самый неспособный, может выучить то, чему только и стоит мальчиков учить; если дело подвигается туго — значит, нужно покрепче сжать тиски — еще строже спрашивать уроки, а чтобы возбудить более горячий интерес к латинским стихам, надо давать в качестве наказания выучить наизусть страницу из Вергилия.
Однако во втором полугодии тиски были несколько ослаблены. Филип делал очень большие успехи, и мистер Стеллинг увидел, что куда легче добиться репутации хорошего учителя, лишь немного помогая этому способному мальчику, нежели с огромным трудом вдалбливая науки в тупую голову Тома. Джентльмены с широкими плечами и честолюбивыми устремлениями часто обманывают ожидания друзей, не сумев добиться успеха в жизни. Возможно, дело здесь в том, что для преуспеяния требуются какие-то исключительные качества, а не только исключительное желание преуспеть; возможно, дело здесь в том, что эти рослые джентльмены довольно ленивы и их divinoe particulum aurce гаснет из-за слишком хорошего аппетита. По этой ли причине или по другой, но мистер Стеллинг медлил с осуществлением своих смелых проектов — не взялся на досуге за перевод греческой трагедии или за какую-нибудь другую, требующую эрудиции, работу; вместо того он, с решительным видом заперев за собой дверь кабинета, усаживался читать роман Теодора Гука. Тома все менее строго спрашивали уроки, и так как Филип ему помогал, он теперь мог кое-как брести от задания к заданию, делая вид, что старается изо всех сил, и не рискуя, что мистер Стеллинг уличит его в полном безразличии к предмету занятий. Том считал теперь школу куда более сносной и двигался вперед, вполне довольный жизнью, подхватывая случайные знания там, где их вовсе не предполагалось, и набивая руку в письме, чтении и каллиграфии, между тем как ему самым сложным образом преподносились малопонятные вещи, для запоминания которых требовалась бесконечная зубрежка, а к ней-то он оказался совершенно неспособным. Так вот и шло его образование.
Все же Том сделал заметные успехи — возможно, потому, что был не абстракцией, на которой можно демонстрировать вред неправильного обучения, а живым мальчиком из плоти и крови, не склонным поддаваться обстоятельствам.
Так, он стал гораздо лучше держаться, и благодарить за это в значительной степени следовало мистера Поултера, деревенского школьного учителя, ветерана испанских кампаний, занимавшегося с Томом гимнастикой, к их полному взаимному удовольствию. Мистер Поултер, который, как считали завсегдатаи „Черного лебедя“, в былые времена вселял страх в сердца французов, теперь имел вид не особенно грозный. Это был сморщенный старичок, с самого утра уже нетвердый на ногах, и не возраст был тому виной, а неслыханное озорство кинг-лортоновских мальчишек, выносить которое он мог лишь при помощи джина. Однако держался он, как подобает военному, прямо, сюртук у него был всегда тщательно вычищен, штрипки на панталонах туго натянуты, и когда он по средам и субботам приходил заниматься с Томом, джин и воспоминания, переполнявшие его, придавали ему весьма воинственный вид — ни дать ни взять престарелый боевой конь, заслышавший зов барабана. Занятия их обычно затягивались, так как мистер Поултер пускался в повествования о военных событиях, куда более интересных для Тома, чем эпизоды из „Илиады“, с которыми его познакомил Филип: ведь в „Илиаде“ ее было пушечной пальбы, к тому же Тома несколько возмутило, что ни Гектора, ни Ахилла, возможно, вообще никогда не существовало на свете. Но герцог Веллингтон еще и сейчас был жив, да и Бонапартишка не так давно умер, — поэтому рассказы мистера Поултера об испанской кампании не вызывали сомнений в их подлинности. Мистер Поултер, оказывается, был видной фигурой в битве под Талаверой и немало способствовал устрашению врага. В те дни, когда его память получала более крепкое, чем обычно, поощрение, он вспоминал (под строжайшим секретом, чтобы не возбудить ни в ком зависти), что герцог Веллингтон с большой похвалой отозвался об этом бравом солдате — Поултере. Даже лекарь в госпитале, где он лежал, получив порцию картечи, был поражен тем, какой он здоровяк: в жизни своей он не видел, чтобы раны заживали так быстро. Во всех вопросах, связанных с этой важной кампанией, но носящих менее личный характер, мистер Поултер не был так красноречив и заботился лишь о том, чтобы не подкрепить споим авторитетом каких-нибудь недостоверных сведений, относящихся к военной истории. А уж тот, кто претендовал на знакомство с осадой Бадахоса, мог вызвать в мистере Поултере лишь молчаливое сожаление. Пусть бы этого болтуна сбили с ног в самом начале осады и бежали по нему, едва не вышибив из него дух, как это было с мистером Поултером, — вот тогда бы он знал, что такое осада Бадахоса! Временами Том навлекал гнев своего учителя, проявляя интерес к военным событиям, в которых мистер Поултер не участвовал.
— А генерал Вулф, мистер Поултер, — правда, он храбрый воин? — спросил Том, считавший, что все военные герои, увековеченные на вывесках трактиров, сражались против Бонапарта.
— Вовсе нет, — с презрением отвечал мистер Поултер. — Ничего подобного!.. Выше головы! — тут же строго скомандовал он, к вящему восторгу Тома, сразу вообразившему, что он представляет в своем лице целый полк.
— Нет, нет, — продолжал мистер Поултер, уже скомандовав „вольно“. — Лучше не говори мне о генерале Вулфе. Что он сделал? Умер от ран. Подумаешь, геройство! Любой умер бы от тех ран, что получил я… Пусть бы этого генерала Вулфа рубанули разок саблей, как меня, сразу бы из него дух вон!
— Мистер Поултер, — начинал просить Том, как только тот упоминал о сабле, — как бы мне хотелось, чтобы вы принесли саблю и показали мне сабельные приемы.
Долгое время мистер Поултер в ответ на эту просьбу только с важным видом качал головой и покровительственно улыбался, как Зевс на слишком дерзкие требования Семелы. Но однажды, когда сильный ливень задержал мистера Поултера в „Черном лебеде“ на двадцать минут дольше обычного, сабля была принесена… только, чтобы на нее посмотрели.
— И это та самая сабля, которая была при вас во всех сражениях, мистер Поултер? — спросил Том, дотрагиваясь до эфеса. — Вам случалось этой саблей срубать голову французу?
— Голову? Еще бы! Он не ушел бы от меня, будь у него даже три головы.
— Но ведь у вас были, кроме того, и мушкет и штык? — сказал Том. — По мне, мушкет и штык лучше всего: можно сначала застрелить врага, а потом заколоть его… Бах! Взз! — Том разыграл соответственную пантомиму, показывая, какое это удовольствие — спустить курок и пронзить врага штыком.
— О, нет ничего лучше сабли, когда дело дойдет до рукопашной, — возразил мистер Поултер, поддаваясь восторгу Тома, и так неожиданно выхватил саблю из ножен, что Том стремительно отскочил в сторону.
— Ах, мистер Поултер, если вы хотите показать мне приемы, — быстро сказал Том, чувствуя, что проявил не подобающее англичанину малодушие, — разрешите, я сбегаю за Филипом. Ему тоже будет интересно посмотреть.
— Этому горбатому мальчонке? — с презрением произнес мистер Поултер. — Что толку ему смотреть?
— О, он так много знает о сражениях, — настаивал Том, — и как раньше стреляли из луков, и про боевые то! юры.
— Ладно, пусть придет. Я ему покажу кое-что получше, чем его луки и топоры, — сказал мистер Поултер, покашливая, и, став в позицию, сделал для разминки несколько движений кистью руки.
Том понесся в гостиную к Филипу, который, сидя за роялем, наслаждался, подбирая по слуху мелодии и подпевая игре. Он был наверху блаженства, пристроившись, как бесформенный тюк, на высоком табурете — голова откинута назад, глаза устремлены в потолок, рот широко раскрыт — и в полный голос выводя поразивший его воображение романс Арне.
— Пойдем, Филип, — закричал Том, врываясь в комнату, — хватит сидеть здесь и вопить „ля-ля-ля“… Пойдем в каретный сарай, мистер Поултер покажет нам сабельные приемы.
Одного того, что Том грубо нарушил его уединение, этого диссонанса между громким мальчишеским голосом и теми Звуками, что заставляли трепетать все существо Филипа, было вполне достаточно, чтобы вывести его из себя, даже если бы речь шла не о Поултере и сабельных приемах. Том, торопясь отвлечь мистера Поултера от мысли, будто он испугался сабли, так поспешно от него отпрянув, не придумал ничего лучше, чем попросить разрешения позвать Филипа, хотя прекрасно знал, что Филип не выносит даже упоминания о занятиях с мистером Поултером. Том никогда не поступил бы столь опрометчиво, не будь так сильно задета его гордость.
Филип весь затрясся: он прервал игру и, залившись краской, крикнул, вне себя от ярости:
— Убирайся вон, идиот! Не смей приходить ко мне и орать тут во всю глотку. Тебе только с ломовыми лошадьми разговаривать!
Случалось, что и раньше Филип сердился на Тома, но никогда еще он не обрушивал на товарища столь доступных его пониманию словесных ядер.
— Я могу разговаривать с людьми почище тебя, ты… трус несчастный, — сказал Том, мигом вспыхивая от огня, которым пылал Филип. — Ты знаешь — я тебя не ударю, ведь ты все равно что девчонка. Но мой отец — честный человек, а вот твой — мошенник! Все это говорят.
Том выскочил из комнаты и изо всех сил хлопнул дверью, позабыв от злости про всякую осторожность: хлопать дверьми в пределах, доступных слуху миссис Стеллинг, которая могла оказаться где-нибудь неподалеку, считалось оскорблением, смыть которое могли только двадцать строчек Вергилия. И действительно, эта леди тут же спустилась из своей комнаты, чтобы выяснить причину шума и последовавшей за ним полной тишины. Она увидела, что Филип сидит, скорчившись на подушечке для молитвы, и плачет.
— В чем дело, Уэйкем? Что тут за шум? Кто хлопнул дверью?
Филип взглянул на нее и поспешно вытер глаза.
— Сюда заходил Талливер… звал меня во двор.
— А с тобой что такое? — спросила миссис Стеллинг.
Из двух учеников она предпочитала Тома: он был более обязателен, и она часто пользовалась его услугами. Вместе с тем отец Филипа платил больше, чем мистер Талливер, и миссис Стеллниг хотела показать мальчику, что относится к нему как нельзя лучше. Филип, однако, встречал ее авансы так же, как моллюск — самые любезные приглашения вылезть из своей раковины. Миссис Стеллинг не отличалась любящим и нежным сердцем; это была женщина, которая умела хорошо одеваться и, спрашивая: „Как вы поживаете?“, с рассеянным видом поправляла пояс или приглаживала волосы. Это безусловно ценится в свете, но для Филипа ее достоинства не имели никакой пены. Только любовью можно было завоевать его душу.
В ответ на ее вопрос он сказал:
— У меня снова заболел зуб, вот и нервы расшалились.
Это с ним однажды действительно случилось, и он обрадовался, когда нашел, словно по наитию, как объяснить свои слезы. Ему пришлось положить на зуб одеколон, отказавшись от креозота, но это было нетрудно.
Тем временем Том, пустив отравленную стрелу в сердце Филипа, возвратился в каретный сарай, где мистер Поултер, мрачно уставившись в одну точку, расточал все совершенство своих сабельных приемов перед крысами — может быть, и внимательными, однако неспособными оценить его по заслугам, зрителями. Но мистер Поултер и один стоил сотни; я хочу сказать, что он сам восхищался собой больше, нежели целая сотня зрителей. Он не обратил на Тома никакого внимания, так он был поглощен своим делом, — один великолепный выпад, за ним — второй, третий, четвертый; и Том, не без тревоги глядя на сосредоточенное лицо мистера Поултера и кровожадную саблю, которой, казалось, не терпится рассечь что-нибудь поплотнее воздуха, любовался представлением из самого дальнего угла. И только когда мистер Поултер остановился и утер со лба испарину, Том вполне почувствовал прелесть упражнений и пожалел, что все уже позади.
— Мистер Поултер, — сказал Том, когда сабля наконец была спрятана в ножны, — дайте ее мне ненадолго.
— Ну нет, молодой джентльмен, — возразил мистер Поултер, решительно качая головой, — ты можешь себе что-нибудь повредить.
— Ну что вы, я буду осторожен, я не пораню себя — правда, не пораню. Да я и не буду вынимать ее из ножен, я просто стал бы салютовать ею и все такое.
— Нет, ничего не выйдет, говорю тебе, ничего не выйдет, — ответил мистер Поултер, готовясь к отбытию. — Что бы на это сказал мистер Стеллинг?
— О, послушайте, мистер Поултер, я отдам вам свои пять шиллингов, если вы одолжите мне саблю на недельку. Вот, — сказал Том, протягивая соблазнительный кружочек серебра. Хитрец! Он рассчитал эффект не хуже зрелого философа.
— Хорошо, — еще более серьезно сказал мистер Поултер, — только ее никто не должен видеть.
— О, конечно, я положу ее под кровать, — нетерпеливо пообещал Том, — или даже на дно своего сундучка.
— Ну-ка, давай посмотрим, можешь ли ты вытаскивать ее из ножен, не поранившись.
После того как эта операция была проделана несколько раз, мистер Поултер почувствовал, что совесть у него чиста, и сказал:
— Ну хорошо, мастер Том, я возьму крону, чтобы быть умеренным, что ты себе не повредишь.
— О, конечно, нет, мистер Поултер, — воскликнул Том, с восторгом протягивая ему монету и сжимая в руке саблю, которая, кстати, могла бы быть и полегче.
— А если мистер Стеллинг увидит, как ты несешь ее в дом? — выдвинул мистер Поултер новый довод, предварительно спрятав деньги в карман.
— О, по субботам он всегда сидит наверху, в своем кабинете, — сказал Том.
Он не любил действовать исподтишка, но был не против небольшой военной хитрости, когда дело того стоило. Поэтому с триумфом, смешанным со страхом — страхом, что ему могут повстречаться мистер или миссис Стеллинг, — он унес саблю в свою комнату и, по некотором размышлении, спрятал ее в чуланчике, за висящим там платьем. В этот вечер он уснул, предвкушая, как поразит Мэгги, когда она приедет: подвяжет ножны к поясу красным шарфом и объявит ей, что сабля его собственная и что он собирается идти в солдаты. Никто, кроме Мэгги, не будет так глуп, чтобы поверить ему, и никому, кроме Мэгги, он не отважится показать саблю; а Мэгги, и правда, должна была приехать к нему на следующий неделе, перед тем как отправиться вместе с Люси в пансион.
Если вы думаете, что мальчику в тринадцать лет не пристало быть таким ребячливым, вы, должно быть, исключительно благоразумный человек, и — пусть даже посвятили себя гражданской профессии, требующей скорее мирного, чем грозного вида, — никогда, с тех пор как у вас появились усы, не принимали воинственной позы перед зеркалом и не хмурили брови, глядя на свое отражение. Я не уверен, что мы могли бы пополнять нашу армию, если бы дома не было штатских людей, которые любят воображать себя солдатами. Войнам, как и другим драматическим зрелищам, вероятно, пришел бы конец, не будь на свете „публики“.
Глава V ВТОРОЕ ПОСЕЩЕНИЕ МЭГГИ
Трещину в отношениях двух мальчиков было не так просто заделать, и они довольно долго разговаривали друг с другом, только когда их к тому вынуждала необходимость. При различии их темпераментов обида легко могла перейти в ненависть, и у Филипа этот процесс, по-видимому, уже начался. По натуре он не был злым, но обидчивость часто толкала его к недобрым чувствам.
Быку — мы можем позволить себе утверждать это, ссылаясь на авторитет одного из великих классиков, — не свойственно пускать в ход зубы как средство нападения. Том был милый тринадцатилетний бычок и бросался на подозрительные предметы со всей присущей быкам ловкостью, но он случайно попал в самое уязвимое место и причинил Филипу такую острую боль, будто, преисполненный ядовитой злобы, долго и тщательно целился, чтобы поразить его посильней.
Том не понимал, почему бы им не покончить с этой ссорой, так же как они кончали со многими другими, просто делая вид, что ровно ничего не случилось. Хотя он никогда раньше не говорил Филипу, что его отец — мошенник, мысль Эта всегда в какой-то степени определяла его отношение к товарищу, который не вызывал у него доверия и которого он не мог ни любить, ни ненавидеть; поэтому выражение Этой мысли вслух не явилось для него таким событием, как для Филипа. Он имел полное право сказать так, раз Филип первый на него набросился и обозвал худыми словами. Но заметил, что все попытки пойти на мировую не встречают со стороны Филипа никакого отклика, Том снова надулся и решил никогда больше не обращаться к нему за помощью — ни с рисунками, ни с латынью. Они держались друг с другом настолько корректно, насколько это было необходимо, чтобы мистер Стеллинг не заметил, что они в ссоре, — он сразу бы положил конец таким глупостям.
Но Мэгги, приехав к Тому, не могла удержаться, чтобы не смотреть со все растущим интересом на его нового товарища, хотя оп и был сыном этого гадкого Уэйкема, на которого так сердился ее отец. Она прибыла в разгар занятий и сидела в сторонке, пока Филип отвечал уроки мистеру Стеллингу. Том за несколько недель до ее приезда писал ей, что Филип знает бесчисленное множество разных историй, не таких глупых, как у нее, и теперь, слушая его, Мэгги решила, что он, должно быть, очень умный. Она надеялась, что Филип найдет умной и ее, Мэгги, когда они поговорят друг с другом. К тому же Мэгги с нежностью относилась ко всем калекам; она предпочитала хромых ягнят, потому что ей казалось, что сильные и здоровые не так рады будут ее ласкам, а ей больше всего на свете нравилось ласкать тех, кому это доставляет радость. Она очень любила Тома, но ей хотелось, чтобы его больше беспокоило, любит она его или нет.
— А Филип Уэйкем, кажется, славный мальчик — а, Том? — сказала она, когда они вышли вместе в сад перед обедом. — Он же не мог сам выбрать себе отца, правда? И я читала об очень плохих людях, у которых были хорошие сыновья, и о хороших родителях и плохих детях. А если Филип хороший, мы должны только жалеть его, раз у него отец плохой человек. Ведь он тебе тоже нравится, да?
— Странный он какой-то, — отрывисто бросил Том, — и злится на меня за то, что я назвал его отца мошенником. А я имел полное право это сказать, ведь так оно и есть, и он первый начал браниться. Побудь тут минутку одна, Мэгги, ладно? Мне надо сбегать в мою комнату. У меня там что-то есть.
— А мне можно с тобой? — спросила Мэгги, которой в первый день после разлуки была мила даже тень Тома.
— Нет, я тебе потом расскажу, что это, сейчас еще рано, — сказал Том и вприпрыжку побежал от нее прочь.
После обеда мальчики снова пошли в кабинет готовить уроки на завтра, чтобы в честь приезда Мэгги быть вечером свободными. Том сгорбился над латинской грамматикой, бесшумно шевеля губами, как ревностный католик, стремящийся поскорее повторить „Отче наш“ положенное число раз, а Филип в другом конце комнаты прилежно читал что-то, заглядывая то в одну, то в другую большую книгу, с таким довольным видом, что возбудил любопытство у Мэгги, — совсем непохоже было, что он учит уроки. Она сидела у камина на низенькой скамеечке недалеко от обоих мальчиков, попеременно наблюдая то за тем, то за другим; и как-то, оторвавшись от книги, Филин встретился взглядом с внимательными черными глазами, глядевшими на него с немым вопросом. Он подумал, что эта сестренка Талливера — премилое создание и совершенно непохожа на своего Грата; он бы хотел, чтобы у него, Филипа, была младшая сестренка. Есть у нее что-то такое в глазах, отчего на ум приходит принцесса из сказки, превращенная в бессловесную лягушку или лебедя… Я думаю, он увидел в них неудовлетворенную мысль и неудовлетворенную жажду любви.
— Послушай, Мэгзи, — сказал наконец Том, закрывая книги и откладывая их в сторону с энергией и решительностью истинного мастера в искусстве ничегонеделанья. — С уроками покончено. Пойдем со мной наверх.
— А зачем? — спросила Мэгги, когда они вышли из комнаты; она вспомнила его предварительный визит в спальню и возымела кое-какие подозрения. — Ты, может, хочешь сыграть со мной какую-нибудь штуку?
— Да нет, Мэгги, нет, — уговаривал ее Том, — тебе это очень-очень понравится.
Он обнял ее за шею, она обвила рукой его талию, и таи, обнявшись, они пошли наверх.
— Послушай, Мэгги, только ты никому не говори, знаешь, — сказал Том, — а то я получу пятьдесят строчек.
— А оно живое? — спросила Мэгги, которой вдруг пришло в голову, что он тайком держит в своей комнате хорька.
— Сейчас увидишь, — ответил Том. — Иди теперь в тот угол и закрой пока глаза, — добавил он, запирая дверь спальни. — Я скажу тебе, когда можно будет повернуться. Только не визжи.
— Если ты меня напугаешь — буду, — сказала Мэгги, становясь серьезной.
— Да нечего тут пугаться, глупая, — сказал Том. — Ну, закрывай глаза, да смотри не подглядывай.
— Очень мне нужно, — презрительно сказала Мэгги и уткнулась лицом в подушку, показывая, что честь для нее превыше всего.
Том, опасливо оглядываясь, пошел к чулану, затем забрался в него и притворил за собой дверь. Мэгги ничего не стоило сдержать свое слово, даже не опираясь на твердые принципы: лежа с закрытыми глазами, она скоро забыла, где находится, и задумалась о бедном горбатом мальчике — таком умном! — но тут Том позвал ее:
— Гляди теперь, Мэгги!
Тому пришлось немало поломать голову и заранее подготовить кое-какие эффекты, для того чтобы предстать перед Мэгги в столь поразительном обличье. Недовольный мирным выражением своего лица — его круглые розовые щеки и добродушные серо-голубые глаза, над которыми виднелся лишь слабый намек на соломенного цвета брови, никак не желали принимать грозный вид, сколько бы он ни хмурился перед зеркалом (Филип как-то рассказал ему о человеке, у которого морщины на лбу напоминали подкову, и Том изо всех сил старался хмуриться, чтобы и у него на лбу были такие же морщины), — он прибегнул к помощи незаменимого в этих случаях средства — к жженой пробке — и навел себе черные брови, благополучно сошедшиеся над переносицей, и зачернил подбородок — уже менее аккуратно. Вокруг ночного колпака он обмотал наподобие тюрбана красный платок, а грудь перехватил красным шарфом, как перевязью. Весь этот красный цвет в сочетании с насупленными бровями и решительность, с которой он сжимал саблю, держа ее острием вниз, должны были дать хотя бы примерное представление о его жестокой и кровожадной натуре.
Какую-то секунду Мэгги смотрела на него в полном недоумении, и Том получил огромное удовольствие, но тут же она рассмеялась и, хлопая в ладоши, воскликнула:
— О, Том, ты нарядился, как Синяя Борода в балагане.
Очевидно, сабля ничуть ее не поразила — она была в ножнах. это легкомысленное существо нуждалось для устрашения в более сильных средствах, и Том решил перейти к своему коронному номеру. Нахмурившись в два раза грознее, чем прежде, — в воображении, если не в действительности, — он осторожно вытащил саблю и направил ее на Мэгги.
— О, Том, пожалуйста, не надо, — стараясь не выдать своего страха, воскликнула Мэгги и отбежала от него в противоположный конец комнаты. — Я закричу, честное слово, закричу! Ой, не надо! Лучше бы я совсем сюда не приходила!
Лицо Тома стало расплываться в удовлетворенной улыбке, но он тут же сдержал это проявление чувств, не подобающее суровому воину. Медленно, чтобы не наделать шума, он опустил ножны на пол и грозно сказал:
— Я герцог Веллингтон! Шагом марш!
Он топнул правой ногой, все еще направляя шпагу на Мэгги, которая, дрожа и чуть не плача от страха, забралась на кровать, чтобы хоть немного увеличить расстояние между собой и братом.
Том, в восторге, что имеет свидетеля своих военных подвигов — пусть даже свидетель этот Мэгги, — напряг все силы, чтобы показать такое умение владеть саблей, какого естественно было ожидать от герцога Веллингтона.
— Том, я этого не вынесу… я буду сейчас кричать, — всхлипнула Мэгги при первом движении сабли. — Ты поранишься, ты отрубишь себе голову.
— Раз… два, — решительно произнес Том, хотя на „два“ рука его дрогнула. „Три“ прозвучало не так уверенно, и тут сабля покачнулась, а Мэгги громко вскрикнула. Сабля упала, да еще лезвием Тому на ногу, а сразу же за тем и он тоже упал. Все еще крича, Мэгги одним прыжком соскочила на пол, и тут послышался звук быстрых шагов.
Первым из своего кабинета в том же этаже подоспел мистер Стеллинг. Он увидел обоих детей на полу. Том был без сознания, и Мэгги, обезумев от страха, с громким плачем трясла его за курточку. Бедняжка решила, что он умер, и все же трясла его, словно это могло вернуть его к жизни. А через минуту она заплакала от радости — Том открыл глаза. Она еще не в состоянии была горевать из-за того, что он поранил себе ногу. Том жив — казалось, нет большего счастья!
Глава VI ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ
Бедный Том, стоически вытерпев жестокую боль, не отступил от своего решения не ябедничать на мистера Поултера и рассказал только то, что невозможно было скрыть: отданная за шпагу крона осталась тайной даже для Мэгги. Но его мучила ужасная мысль, настолько ужасная, что он не решался задать вопрос, боясь услышать роковое „да“, — он не решался спросить у доктора или мистера Стеллинга: „Я останусь хромым, сэр?“ Он держал себя в руках и не кричал во время перевязки, но когда возле него осталась одна Мэгги, оба они, положив головы на одну подушку, дружно расплакались. Том думал, что теперь ему придется ходить на костылях, как сыну колесного мастера, а Мэгги, не догадываясь, что у него на душе, плакала просто за компанию. Ни доктору, ни мистеру Стеллингу не пришло в голову, что у Тома могут возникнуть такие опасения и что следует его успокоить. Но Филип подкараулил мистера Стеллинга, когда он пошел провожать врача, и получил ответ на тот вопрос, который не отважился задать Том.
— Простите, сэр… что мистер Аскерн говорит насчет Талливера — он будет хромать?
— О нет, нет, — ответил мистер Стеллинг, — только первое время.
— А он сказал об этом Талливеру, как вы думаете?
— Нет, на эту тему не было вообще никаких разговоров.
— Так мне можно пойти сказать ему, сэр?
— Да, конечно. Хорошо, что ты мне напомнил, это, и правда, может его треножить. Пойди к нему, только не поднимайте там никакой возни.
Первой мыслью Филипа, когда он услышал о несчастье, было: „Неужели Талливер останется хромым? Это будет для него очень тяжело“, — и обида, которую он до сих пор не мог простить Тому, потонула в жалости к товарищу по несчастью. Филип чувствовал, что теперь их ничто не разъединяет, у них обоих одна беда, и ждут их одни и тс же страдания. Он не столько думал о происшедшей катастрофе и ее последствиях, сколько о том, что должен чувствовать в эту минуту Том. Филип прожил на свете всего пятнадцать лет, но эти годы были отравлены мыслями о его непоправимом несчастье.
— Знаешь, Талливер, мистер Аскерн сказал, что ты скоро понравишься, — застенчиво проговорил он, подходя к кровати Тома. — Я только что спрашивал мистера Стеллинга, и он говорит, что понемножку ты станешь ходить — не хуже, чем прежде.
От нежданной радости у Тома на миг перехватило дыхание, затем он облегченно вздохнул, и его серо-голубые глаза взглянули прямо в лицо Филипу, а этого не бывало уже больше двух недель. Что до Мэгги, намек на опасность, о которой она и не думала, взволновал ее, словно пришла новая беда; и при мысли, что Том вдруг на всю жизнь останется хромым, хотя Филип уверял, что это вряд ли может с ним случиться, она прильнула к брату и снова расплакалась.
— Ну, не будь такой глупенькой, Мэгзи, — нежно произнес Том, обретя теперь всю свою храбрость, — я скоро поправлюсь.
— До свидания, Талливер, — сказал Филип, протягивая ему небольшую хрупкую руку, и Том немедленно ответил ему пожатием своей куда более крепкой руки.
— Послушай, — сказал Том, — попроси мистера Стеллинга, чтобы он разрешил тебе приходить сюда, пока я лежу… и, знаешь что, Уэйкем, расскажи мне про Роберта Брюса.
С тех пор все свободное от занятий время Филип проводил с Томом и Мэгги. Том по-прежнему с удовольствием слушал рассказы о сражениях, но всякий раз утверждал, что все эти великие воины, совершившие столько славных деяний и оставшиеся целыми и невредимыми, были с ног головы защищены превосходными доспехами, а при таких условиях, конечно, сражаться нетрудно. Он бы не поранил себе ногу, будь на нем железный башмак. Он с большим интересом выслушал новую историю про человека, у которого была жестокая рана на ноге и который так ужасно кричал от боли, что друзья не могли этого вынести и высадили его на необитаемом острове, ничего не оставив ему, кроме отравленных стрел, чтобы он мог добывать себе пропитание.
— А я даже не пикнул, знаешь, — ответил Том, — а у меня нога болела не меньше, чем у него. Только трусы кричат от боли.
Но Мэгги считала, что, когда тебе очень больно, ничуть не зазорно немножко поплакать и жестоко было со стороны друзей так поступить с Филоктетом. Она хотела знать, была ли у него сестра и почему она не отправилась вместе с братом на необитаемый остров, чтобы ухаживать за ним.
Однажды, вскоре после этого разговора, Филип и Мэгги сидели вдвоем в кабинете, пока Тому делали перевязку. Филип читал книгу, а Мэгги, бесцельно послонявшись по комнате и не желая приниматься за какое-нибудь занятие, потому что скоро снова вернется к Тому, подошла и, облокотившись на стол рядом с Филипом, стала смотреть, что он читает; они к этому времени уже были хорошими друзьями и держались друг с другом запросто.
— О чем это ты читаешь по-гречески? — спросила она. — Это стихи, верно? Потому что короткие строки.
— О Филоктете… Помнишь, хромой человек, о котором я вам рассказывал, — ответил он, подперев голову рукой и устремляя на нее взор, видимо даже довольный, что она прервала его чтение. Мэгги рассеянно смотрела на него, опершись грудью на стол и болтая ногами, и взгляд ее черных глаз становился все более неподвижным и отсутствующим, как будто она совсем забыла о Филипе и его книге.
— Мэгги, — сказал после минутного молчания Филип, все еще подпирая голову руками и глядя на нее, — если бы у тебя был такой брат, как я, ты бы любила его так же, как Тома?
Пробужденная от задумчивости, Мэгги слегка вздрогнула и сказала: „Что?“ Филип повторил свой вопрос.
— О да, даже больше, — без колебаний ответила она. — Нет, не больше, потому что не думаю, чтобы я могла любить кого-нибудь сильнее Тома. Но мне было бы тебя так жаль… так жаль.
Филип покраснел: именно это он и хотел знать — сможет ли она любить его, несмотря на его уродство, и все же, когда она сказала об этом так прямо, почувствовал, что ее жалость причиняет ему боль. Мэгги, несмотря на свои десять лет, поняла, что так говорить не следовало. До сих пор она вела себя так, словно не замечала его горба: присущая ей чуткость и собственный печальный опыт подсказали это ей лучше, чем самое утонченное воспитание.
— Ведь ты такой умный, Филип, и так хорошо играешь на рояле и поешь, — добавила она быстро. — Я бы очень-очень хотела, чтобы ты был моим братом. Я тебя так люблю. И ты бы оставался со мной дома, когда Том уходил бы гулять, и учил бы меня всему, правда? Греческому языку и всему другому.
— Но ты скоро уедешь отсюда, Мэгги, и отправишься в школу, — сказал Филип, — и тогда ты совсем меня забудешь, и тебе будет все равно, есть я на свете или нет. А потом я встречу тебя, когда ты уже станешь взрослая, и ты меня даже и не заметишь.
— О нет, я знаю — я тебя не забуду, — сказала Мэгги, с серьезным видом покачивая головой. — Я никогда ни о ком не забываю и думаю о всех, с кем я расстаюсь. Я думаю о бедном Йепе… у него опухоль в глотке, и Люк говорит, что он подохнет. Только не рассказывай Тому, он очень огорчится. Ты никогда не видел Йепа: он такой забавный песик… И никому-то до него дела нет, кроме Тома и меня.
— А обо мне ты тоже будешь думать, хотя бы как о Йепе? — с грустной улыбкой промолвил Филип.
— О да, еще бы, — смеясь отвечала Мэгги.
— А я тебя очень люблю, Мэгги, я тебя никогда не забуду, — сказал Филип, — и когда буду чувствовать себя очень несчастным, я стану думать о тебе и мечтать, чтобы у меня была сестренка с такими, как у тебя, черными глазами.
— А почему тебе нравятся мои глаза? — спросила польщенная Мэгги. Она никогда не слышала, чтобы кто-нибудь, кроме отца, отзывался о них с похвалой.
— Не знаю, — сказал Филип. — Они не такие, как у всех. Кажется, что они говорят… и говорят с такой добротой. Я не выношу, когда люди долго на меня смотрят, но когда ты глядишь на меня, Мэгги, мне это только приятно.
— Странно, похоже, что ты любишь меня больше, чем Том, — со вздохом промолвила Мэгги. Затем, желая доказать ему, что он нравится ей ничуть не меньше из-за его горба, она добавила: — Хочешь, я тебя поцелую, как Тома? Я с удовольствием поцелую, если ты хочешь.
— Да, очень: меня никто никогда не целует.
Мэгги обняла его за шею и с серьезным видом поцеловала.
— Ну вот, — сказала она, — я всегда буду тебя помнить и, когда встречу, снова тебя поцелую, хотя бы это было через много лет. А теперь я пойду; мистер Аскерн, верно, уже перевязал Тома.
Когда отец приехал за ней, она сказала ему:
— О, отец, Филип Уэйкем так хорошо относится к Тому… Он такой умный мальчик и я так его люблю. И ты тоже его любишь — да, Том? Ну, скажи, что ты его любишь, — умоляюще добавила она.
Слегка покраснев, Том взглянул на отца и сказал:
— Я не буду дружить с ним после школы, отец; но сейчас мы с ним помирились, после того как я поранил себе ногу, и он научил меня играть в шашки, и я у него выигрываю.
— Ну что ж, сынок, — сказал мистер Талливер, — коли он с тобой хорош, отвечай ему тем же и будь хорош с ним. Он бедный калека и пошел в свою покойную мать. А только больно близко с ним не сходись… ведь и отцова кровь в нем тоже есть. Да, да, яблочко от яблони недалеко падает.
Полная противоположность характеров Филипа и Тома сделала то, чего не могло бы сделать одно только предостережение мистера Талливера: несмотря на доброту, проявленную Филипом во время несчастья с Томом, и на ответное расположение Тома, они так и не стали близкими друзьями. Когда Мэгги уехала и нога у Тома поправилась, дружеский огонь, зажженный жалостью и чувством благодарности, постепенно угас, и между ними установились прежние отношения. Филип часто бывал раздражителен и насмешлив, и постепенно память о его доброте уступила в душе Тома место прежнему недоверию и антипатии к этому чудному мальчишке, горбуну и сыну мошенника. Для того чтобы мальчиков, да и взрослых, соединила вспышка мимолетного чувства, они должны быть из металлов, которые легко сплавить, — в противном же случае они неизбежно разойдутся в разные стороны, как только вспышка погаснет.
Глава VII ЗОЛОТЫЕ ВРАТА ОСТАЮТСЯ ПОЗАДИ
И вот Том без особых происшествий подошел к своему пятому полугодию в Кииг-Лортоне, — ему уже исполнилось шестнадцать, — а Мэгги, вытянувшись с быстротой, достойной, по мнению тетушек, всяческого порицания, проходила курс обучения в пансионе мисс Фёрнис, в старинном городке Лейсхеме на Флоссе, куда была отправлена вместе с кузиной Люси. Первое время она в письмах к Тому всегда просила передать Филипу привет и интересовалась, как он поживает, но в ответ Том коротко сообщал ей о своей зубной боли, о том, что помогает строить в саду домик из дерна, и еще что-нибудь в этом роде. Она огорчилась, услышав на каникулах от Тома, что Филип стал таким же странным, как прежде, и часто бывает очень злым; насколько она поняла, они не дружили больше, и когда она напомнила Тому, что он должен всегда любить Филипа за его прежнюю доброту, Том ответил: „Ну, я тут ни при чем. Я ему ничего плохого не делаю“. Она почти не встречалась с Филипом за те годы, что провела у мисс Фёрнис; в летние каникулы он всегда уезжал к морю, а на рождество она лишь изредка видела его в Сент-Огге. Когда они все же сталкивались где-нибудь, она вспоминала о своем обещании поцеловать его при встрече, но, как молодая леди, обучающаяся в пансионе, понимала теперь, что о таком приветствии не может быть и речи и что Филип тоже этого не ждет от нее. Обещание оказалось неосуществимым, подобно многим другим милым несбыточным обетам наших детских лет, как обещания Эдема, где царила вечная весна и рядом с белоснежными цветами персика рдели зрелые плоды — неосуществимым, когда золотые врата остаются позади.
А тут еще отец, перейдя от слов к делу, действительно начал тяжбу, и представителем Пиварта и нечистого против мистера Талливера выступил Уэйкем; Мэгги с огорчением поняла, что вряд ли они когда-нибудь опять сблизятся с Филипом: одно упоминание об Уэйкеме приводило ее отца в ярость, и она слышала, как он сказал однажды, что, если этот горбун, его сын, унаследует богатства своего отца, нажитые нечестным путем, на его голову тоже падет проклятие. „Старайся поменьше иметь с ним дела, сынок“, — приказал он Тому, и выполнить это приказание было тем легче, что к этому времени мистер Стеллинг взял еще двух учеников. Хотя этот джентльмен шел в гору и не с той молниеносной быстротой, какой поклонники его безудержного красноречия ожидали от человека с таким громовым голосом, все же он преуспел настолько, что мог позволить себе увеличить расходы значительно больше, нежели возросли его доходы.
Школьные дни Тома текли монотонно, как вода на мельнице, и ум его, питаемый неинтересными ему или неудобоваримыми понятиями, продолжал пребывать в спячке. Но каждые каникулы он привозил домой рисунки все большего и большего формата, сделанные в манере мистера Гудрича, и акварели, где преобладал ярко-зеленый цвет, а также толстые тетради с переписанными из учебников задачами и упражнениями, тетради, где главное внимание их владельца уделялось каллиграфии. После каждого семестра Том привозил домой новую тетрадь или две в доказательство своих успехов по истории, христианскому вероучению и античной литературе; но его знакомство с этими предметами проявлялось и еще кое в чем. Ухо Тома и его язык привыкли ко многим словам и выражениям, которые считаются обязательными для образованного человека, и хотя он никогда и не пытался разобраться в том, что учил, все же уроки оставили в его уме кое-какие слабые, неопределенные и отрывочные следы. Мистер Талливер, видя, что Том занимается вещами выше его, мистера Талливера, разумения, решил, что, значит, с образованием сына все в порядке. Правда, он заметил, что Том не рисует карт и как будто мало времени уделяет „арихметике“, но не стал высказывать неудовольствия мистеру Стеллингу. Мудреное дело вся эта наука; а коли он заберет Тома от мистера Стеллинга, почем знать, найдет ли он что получше.
К концу пребывания Тома в Кинг-Лортоне вы не узнали бы в нем того неуклюжего, застенчивого подростка, каким он был, покидая школу мистера Джейкобза. Он стал теперь рослым юношей с непринужденными манерами и речью, сдержанной настолько, насколько это приличествует человеку скромному, но знающему себе цепу; носил фрак и высокие воротнички и каждый день трогал пушок на верхней губе, с нетерпением ожидая той минуты, когда сможет наконец пустить в ход бездействующую бритву, приобретенную во время последних каникул. Филип уже уехал после летнего семестра, чтобы провести зиму на юге, так как здоровье его оставляло желать лучшего, и его отъезд еще усилил охватившее Тома беспокойное и радостное чувство, которое обычно бывает у нас перед окончанием школы. К тому же была надежда, что в течение этого семестра тяжба отца будет наконец решена, и это делало перспективу возвращения домой значительно более приятной. Том, знавший о тяжбе только со слов отца, не сомневался, что проиграет Пиварт.
Он уже несколько недель не получал вестей из дома — факт, которому он не придавал особого значения, так как его родителям не свойственно было выражать свою любовь к нему в слишком частых письмах, — как вдруг, к его великому удивлению, утром холодного пасмурного дня, в последних числах ноября, ему сообщили, что приехала Мэгги и дожидается его в гостиной. Сказала ему об этом миссис Стеллинг и тут же оставила его.
Мэгги тоже сильно выросла к этому времени — она была не на много ниже Тома, хотя ей только недавно минуло тринадцать, — и уже закалывала косы короной на голове, а сейчас казалась даже старше брата. Она скинула шляпку, ее тяжелые косы были спущены на затылок, словно ей невмоготу была еще и рта тяжесть, и когда она с тревогой обратила свой взгляд к двери, навстречу Тому, ее юное лицо казалось странно повзрослевшим. Она ничего не сказала ему и только, обхватив его шею, сдержанно поцеловала. Том привык к ее изменчивым настроениям, и сдержанность ее приветствия не вызвала в нем никакого беспокойства.
— Что случилось, почему ты приехала так рано, да еще в такую холодину? Ты в двуколке? — спрашивал Том.
Мэгги между тем присела на диван и, потянув его за руку, усадила рядом с собой.
— Нет, я дилижансом. Я шла от заставы пешком.
— Но почему ты не в школе? Разве у вас уже каникулы?
— Отец хотел, чтобы я была дома, — сказала Мэгги, и губы ее дрогнули. — Я приехала четыре дня назад.
— Разве отец нездоров? — начиная тревожиться, спросил Том.
— Да, немного, — сказала Мэгги. — У нас большое несчастье, Том. Тяжба окончилась, и я приехала сказать тебе об этом. Я думала, лучше тебе узнать обо всем до того, как ты вернешься домой, а писать мне не хотелось.
— Неужто отец проиграл? — поспешно спросил Том, вскакивая на ноги и резким движением засовывая руки в карманы.
— Проиграл, Том, милый, — сказала Мэгги, глядя на него и дрожа всем телом.
Несколько минут Том молчал, уставившись в землю. Затем, проговорил:
— Значит, отцу придется заплатить большие деньги?
— Да, — еле слышно вымолвила Мэгги.
— Ну что ж, тут ничего не поделаешь, — бодро сказал Том, не представляя себе реально, как может отразиться на них потеря большой суммы денег. — Но отец, верно, очень раздосадован? — добавил он, взглянув на Мэгги; он подумал, что волнение ее объясняется свойственной всем девчонкам привычкой делать из мухи слона.
— Да, — опять еле слышно промолвила Мэгги. Затем, видя, что Том не понимает всей глубины несчастья, добавила громко и быстро, точно слова вырывались у нее помимо ее воли: — О, Том, он потеряет мельницу, и землю, и все; у нас ничего не останется.
В глазах Тома блеснуло изумление, он побледнел, и его пронизала дрожь. Не сказав ни слова, он снова сел на диван и устремил отсутствующий взор в окно напротив.
Том никогда не тревожился о своем будущем. Его отец ездил на хорошей лошади, держал открытый дом и имел бодрый, уверенный вид состоятельного человека; Тому и в голову не могло прийти, что его отец вдруг прогорит. О такого рода беде у них всегда говорили как о бесчестье, а он никак не мог связать представление о бесчестье с кем-либо из своих близких, меньше всего — с отцом. Том родился и вырос в семье, где сам воздух был пропитан гордой респектабельностью. Он знал, что в Сент-Огге есть люди, щеголяющие богатством, и его родня всегда отзывалась о них с насмешкой и осуждением. Всю жизнь он верил, не имея тому, собственно, никаких доказательств, что отец может потратить любую сумму, если ему это заблагорассудится, и, поскольку образование, полученное у мистера Стеллинга, повысило его требования к жизни, Том часто мечтал, как он, когда станет старше, обзаведется собственной лошадью, собаками, седлом и всей прочей амуницией, приличествующей благородному молодому джентльмену, займет видное положение в обществе и покажет, что он не хуже своих сент-оггских сверстников, воображающих, будто они стоят выше на общественной лестнице только потому, что отцы их — юристы, врачи или владельцы крупных маслобоен. А что касается тетушек и дядюшек с их пророчествами и многозначительным покачиванием головой — Том просто не обращал на это никакого внимания и считал, что родичи — малоприятная компания: сколько он себя помнит, он только и слышал, как они бранят все на свете. Отец лучше их знал, что нужно делать.
На губе Тома уже показался пушок, но его мысли и мечты о будущем мало чем отличались от тех мальчишеских фантазий, которых он был полон три года назад. Тем более жестоким показалось ему пробуждение.
Мэгги испугало молчание Тома, его бледность и дрожь. Ведь она еще не все сообщила ему… Она еще не сказала самого страшного. Наконец она обвила руками его шею и, проглотив слезы, проговорила:
— О, Том… милый, милый Том, не волнуйся так сильно… постарайся стойко это перенести… — Она умоляюще поцеловала его.
Том безучастно подставил ей щеку, и на глаза его навернулись слезы, но он тут же смахнул их рукой. Жест этот, казалось, вывел его из оцепенения, потому что он встрепенулся и сказал:
— Я поеду с тобой, Мэгги. Разве отец не велел, чтобы я приехал?
— Нет, Том, отец об этом не говорил, — сказала Мэгги; ее тревога за брата помогла ей побороть собственное волнение. Что с ним будет, когда она расскажет ему все? — Но маме хотелось бы, чтобы ты приехал… бедная мама… она так плачет. О, Том, дома так ужасно.
Губы Мэгги побелели, и она дрожала почти так же, как Том. Бедняжки теснее прижались друг к другу… их трясла лихорадка — одного от неопределенной тревоги, другую — при мысли об ужасной действительности. Когда Мэгги заговорила, Том едва мог ее расслышать.
— И… и… бедный отец!..
Язык не повиновался Мэгги. Но неизвестность была для Тома невыносима. Его смутные опасения перешли в страх, что отца за долги посадили в тюрьму.
— Где отец? — нетерпеливо спросил он. — Да говори же, Мэгги!
— Он дома, — сказала Мэгги; отвечать на вопрос ей было все-таки легче. — Но, — добавила она, помолчав, — он не в себе… Он упал с лошади… Он никого не узнает, кроме меня, с тех пор… Он, кажется, не в своем уме… О, отец, отец…
И Мэгги разрыдалась тем отчаяннее, что долго сдерживала слезы. Но Том не мог плакать — так сжалось у него сердце. Он не имел столь ясного представления о размерах' свалившейся на них беды, как Мэгги, побывавшая дома; он только чувствовал, как его давит всесокрушающее бремя непоправимого, по-видимому, несчастья. Он почти безотчетно крепче прижал к себе плачущую Мэгги, однако лицо его было сурово… в сухих глазах пустота… словно черное облако вдруг бросило тень на его грядущий путь.
Но скоро Мэгги перестала плакать: довольно было одной мысли, чтобы пробудить ее к действию.
— Нам пора, Том… мы не должны задерживаться. Отец станет звать меня… Мы должны быть у заставы в десять, иначе пропустим дилижанс, — торопливо проговорила она, решительно поднялась с дивана и, вытерев глаза, стала надевать шляпку.
Ее настроение сразу же передалось Тому.
— Подожди минутку, Мэгги, — сказал он. — Я должен сообщить обо всем мистеру Стеллингу.
Он собирался зайти в кабинет, где были другие ученики, но мистер Стеллинг, услышав от жены, что Мэгги была, по-видимому, очень расстроена, когда просила позвать к ней Тома, и решив, что брат и сестра достаточно пробыли вместе, уже сам шел к ним, чтобы узнать, в чем дело, и выразить свое соболезнование.
— Простите, сэр, я должен ехать домой, — отрывисто проговорил Том, встретив мистера Стеллинга в коридоре. — Я должен сейчас же вместе с сестрой вернуться. Мой отец проиграл тяжбу… потерял все свое состояние… и очень тяжело болен.
Мистер Стеллинг был добрый человек; он понимал, что, возможно, и сам понесет некоторые убытки, но это никак не отразилось на том чувстве глубокого сострадания, с которым он смотрел на брата и сестру, сраженных горем на самом пороге юности. Когда он узнал, что Мэгги приехала в дилижансе, и увидел, как она стремится поскорей снова быть дома, он не стал их задерживать и только шепнул что-то миссис Стеллинг, которая пришла за ним следом, и она тут же покинула комнату.
Том и Мэгги стояли, уже готовые отправиться в путь, когда миссис Стеллинг вошла с небольшой корзинкой и, повесив ее на руку Мэгги, сказала:
— Не забудьте поесть по пути, дорогая.
Сердце Мэгги устремилось к этой женщине, которую она никогда не любила, и она молча поцеловала ее. Это был первый порыв того чувства, которым одаривает нас несчастье, — той благодарности за простое внимание, что завязывает крепкие узы нежной дружбы; так уже одно присутствие товарища пробуждает в измученном человеке, выброшенном кораблекрушением на айсберг, неиссякаемый источник любви.
Мистер Стеллинг положил руку Тому на плечо и сказал:
— Да благословит тебя бог, мой мальчик; напиши мне, как у тебя дела. — Затем он молча простился с Мэгги. Том часто думал о радостном дне, когда он навсегда оставит школу. А сейчас его школьные годы казались ему праздником, которому теперь пришел конец.
Скоро две хрупкие юношеские фигуры уже едва можно было различить вдали, и наконец они скрылись за высокой изгородью.
Они ушли вдвоем в спою новую жизнь, жизнь печали, и отныне уже не видеть им радости, не омраченной заботой. Впереди лежала покрытая терниями пустыня, и золотые врата детства закрылись за ними навсегда.