9
Больше всего болит левый бок, возле ребер. Когда он, задрав тонкую фуфайку, ощупывает пальцами это место, там чувствуется припухлость.
Лео лежит в своей узкой, слишком короткой кровати, ноги упираются в прутья. За окном еще темно, хотя посветлее, чем когда он ложился.
Голова отзывается резкой болью, когда он, вцепившись в одеяло и матрас, поднимает себя в сидячее положение. Над письменным столом висит зеркало. Избитая половина лица сейчас не такая красная, скорее синяя с желтым и опухшая, как и ребра. Он дотрагивается до щеки. Боль усиливается.
Босиком он на цыпочках идет по комнате. Феликс вообще не шевелится, лежит в кровати на животе, засунув руки под подушку, что-то бормочет во сне. Лео выходит в коридор, тихонько, как вчера прокрался домой.
И когда отец в конце концов заглянул в комнату, Лео лежал лицом к стене, притворялся спящим.
Лео закрывает дверь в комнату Винсента, где стоит кроватка, в которой когда-то спал он, а сейчас спит его трехлетний братишка, ногами на подушке. Идет дальше мимо спальни родителей, закрывает и эту дверь. Как обычно, на миг замирает среди запахов. Красное вино отцовского дыхания, материн ментол, а главным образом запах огромных рабочих брюк отца, висящих на железном крючке у входной двери, в их длинных карманах спрятаны финский нож и складная линейка. Этот запах был здесь всегда, как сохнущая краска или запах солнца на коже, – теперь он напоминает Лео о джинсовой куртке Кекконена. Он осторожно протягивает руку к брюкам. Плотницкие штаны висят вот так уже почти две недели. Обычное дело зимой, когда простои от одной работы до другой становятся длиннее.
Какие-то звуки.
За закрытой дверью.
Лео спокойно ждет, закрывает глаза, надеется, что все стихнет. Прижимает ухо к крашеной поверхности. Вновь тишина. Наверняка это мама. Обычно она ворочается и что-то бормочет, когда по возвращении домой ей удается немножко поспать после нескольких ночных дежурств в лечебнице. Он изучил утренние звуки. Хорошо, когда отец дышит глубоко и шумно, но будь начеку, если эти звуки смолкают. Лео ждет еще секунду-другую, потом идет на кухню и достает белый хлеб, на вкус отдающий патокой, сыр с большими дырками и апельсиновый джем. Тостер включать не стоит, он слишком тарахтит. Берет три стакана, наливает в каждый апельсинового соку, примерно на сантиметр, и разбавляет его водой из-под крана. Возле мойки он каждый раз старается не задеть кастрюльку с засохшим вином – темный, жесткий слой, который никак не отмоешь. На рабочем столе – кучки билетов лото, сплошь в крестиках, образующих разные узоры, согласно системе, какой издавна пользуется отец. Он пересчитывает окурки в пепельнице. Отец засиделся до глубокой ночи и сейчас не встанет. Мальчик возвращается в комнату, трясет за плечо Феликса, потом Винсента, приложив палец к губам, – и они, как всегда, кивают.
За едой никто не говорит ни слова. Паточный хлеб, апельсиновый джем поверх сыра, полный стакан соку. Он слегка подвигает свой стул, прислушивается к родительской спальне. Тяжелого дыхания не слышно. Может, папа просто повернулся? А вдруг они слишком громко чавкали и разбудили его? Лео вытряхивает из пластиковой обертки последний ломтик хлеба, намазывает и передает Винсенту, у которого пальцы, и щеки, и волосы перепачканы джемом.
Дверь. Он уверен. Эта паршивая, сволочная дверь.
А теперь шаги отца, который медленно идет из спальни в туалет, – даже сквозь закрытую дверь ему слышно журчание мочи.
Еще полбутерброда. Два глотка сока. Вот и он. Длинный бледный торс, толстые предплечья, джинсы, расстегнутые на поясе, босые ноги, которым, кажется, нет конца. Он стоит на пороге, оглядывает кухню, заполняет собой весь дверной проем.
Проводит рукой по волосам, откидывает их назад; папа всегда так выглядит.
– Доброе утро.
Лео жует. Когда жуешь, отвечать невозможно. А поскольку жуешь и не можешь ответить, есть время повернуться лицом к Феликсу, подставив голосу одну только правую щеку.
– Я сказал доброе утро, ребятки.
– Доброе утро.
Лео слышит, как они торопливо отвечают хором, словно хотят, чтобы все поскорее кончилось. Папа проходит у него за спиной, открывает шкаф, достает стакан, наливает себе воды. Судя по звуку, выпивает половину, потом оборачивается к столу.
– Что-то случилось?
Лео не смотрит на него, только косится здоровым глазом.
– Лео, ты не смотришь на меня.
Теперь он чуть поворачивает голову, стараясь по возможности не обнаруживать чересчур много.
– Покажи-ка мне лицо.
Он не успевает ничего сказать. Феликс опережает его. Кладет бутерброд на стол и громко говорит:
– Их было двое против одного, папа. Они…
Отец уже не возле мойки, а рядом с Лео.
– Что это такое?
Лео отворачивается в сторону.
– Ничего.
Папа хватает его за подбородок. Не очень сильно, но все-таки поднимает его лицо. Опухшая щека Лео отливает синим и желтым, глаз заплыл.
– Черт побери, что это такое?
– Лео… отбивался. Правда. Папа! Он…
Ответил опять Феликс, Лео не сумел вымолвить ни
слова. Обычно слов у него хоть отбавляй, полон рот. Но сейчас их нет. А когда они появились, он их проглотил.
– Ты отбивался?
Отец посмотрел на Лео, потом на Феликса, потом опять на Лео, стараясь перехватить его взгляд, все смотрел, смотрел.
– Лео?
– Папа, он отбивался, я видел, много раз, он…
– Я спрашиваю у Лео.
Глаза, сверлящие глаза. И рот, без конца задающий вопросы.
– Нет. Я не отбивался.
– Их было двое, папа… и они большие, тринадцати и четырнадцати лет, и…
– О’кей. Достаточно.
Большие руки приподняли избитое лицо Лео повыше, осторожно ощупали.
– Мне все ясно. Ступай в школу, Лео. А когда вернешься… решим, как нам быть.