Книга: Дети полуночи
Назад: В тени мечети
Дальше: Полночь

Свадьба

Я женился на Парвати-Колдунье 23 февраля 1975 года, во вторую годовщину того дня, как я, отверженный изгнанник, вернулся в квартал чародеев.
Страдания Падмы: натянутая, как бельевая веревка, она, мой лотос навозный, переспрашивает: «Женился? Но прошлой ночью ты сам сказал, что не можешь – и почему ты молчал все эти дни, недели, месяцы…?» Я грустно взглянул на нее и напомнил, что речь уже заходила о смерти моей бедной Парвати и о том, что смерть эта не была естественной… Падма мало-помалу расслабляется, и я продолжаю: «Женщины творили меня, женщины меня и губили. От Достопочтенной Матушки до Вдовы и даже после я всегда был во власти пола, поименованного (ошибочно, на мой взгляд!) слабым. Тут, по-моему, дело в сцеплении, в связи: разве Мать-Индия, Бхарат-Мата, не представляется нам всем женщиной? А от нее, как ты знаешь, спасения нет».
Было в этой истории тридцать два года, во время которых я еще не был рожден; скоро я завершу тридцать первый год моей жизни. Целых шестьдесят три года, до и после полуночи, женщины старались как могли, и в хорошем смысле, и, вынужден признаться, в плохом тоже.
В доме слепого помещика на берегу одного кашмирского озера Назим Азиз обрекла меня неизбежности продырявленных простыней; с водами того же самого озера в мою историю просочилась Ильзе Любин, и я не забыл ее стремления к смерти.
Еще до того, как Надир Хан скрылся в подземном мире, моя бабка, став Достопочтенной Матушкой, повела за собой целую вереницу женщин, меняющих имена; вереницу, не прервавшуюся и сейчас – эта способность просочилась даже в Надира, который стал Казимом и сидел в кафе «Пионер», когда его руки танцевали запретный танец; а после бегства Надира моя мать Мумтаз Азиз стала Аминой Синай.
И Алия, с ее извечной горечью, которая обряжала меня в детские вещички, пропитанные яростью старой девы; и Эмералд, накрывавшая на стол, по которому маршировали перечницы.
Жила-была когда-то и Рани Куч Нахин; снабдив деньгами жужжащего человека, она породила недуг оптимизма, который временами возвращается, даже до сих пор; а в мусульманском квартале Старого Дели объявилась дальняя родственница по имени Зохра, чьи заигрывания породили в моем отце слабость к Фернандам и Флори, проявившуюся через годы.
Перейдем к Бомбею. Там жена Уинки Ванита не смогла устоять перед прямым пробором Уильяма Месволда, и Нусси-Утенок проиграла родовые гонки; а Мари Перейра, во имя любви, поменяла на младенцах ярлычки, прикрепленные историей, и стала для меня второй матерью…
Женщины, женщины, женщины: Токси Катрак, приоткрывшая дверь, которая позже приведет к детям полуночи; ее ужасная нянька Би-Аппа; соперничество в любви между Аминой и Мари, и то, что моя мать раскрыла передо мною, когда я лежал в глубине бельевой корзины: да, Черное Манго, которое заставило меня засопеть и выпустило на волю голоса-не-принадлежавшие архангелам!.. И Эвелин Лилит Бернс – причина падения с велосипеда, девочка, толкнувшая меня вниз с двухэтажного холма в самую гущу истории.
И Мартышка. Нельзя забывать о Мартышке.
Но еще, еще – была Маша Миович, поспособствовавшая потере моего пальца, и тетя Пия, наполнившая мне сердце сладострастной жаждой возмездия, и Лила Сабармати, чье распутство вызвало к жизни мою ужасную, сотворенную чужими руками, вырезанную из газетных листов месть.
И миссис Дубаш, которая нашла мое приношение, – комикс о супермене, и выстроила на его основе, с помощью своего сына, легенду о Господе Хусро Хусрованде.
И Мари, которой являлся призрак.
В Пакистане, стране покорности, жилище чистоты, я следил за превращением Мартышки-в-Певунью, и ездил за хлебом, и влюбился; женщина, Таи-биби, поведала мне правду о себе самом. И, погрузившись во тьму своей души, я обратился к Фуфиям и едва избежал грозящей мне участи – невесты с золотыми зубами.
Начав все сначала, в облике будды, я возлег с туалетной девчонкой и в результате был подвергнут электрошоку в сортире; на Востоке меня соблазнила крестьянская женка, вследствие чего был убит Старик-Время; встретились нам и гурии в храме, и мы спаслись в последний момент.
Под сенью мечети Решам-биби предостерегла собравшихся.
И я женился на Парвати-Колдунье.
– Уф, господин, – восклицает Падма, – что-то слишком много женщин!
Я не возражаю; я даже пока не включил в этот перечень ее саму, а ведь ее мечта о замужестве и Кашмире не могла не просочиться в меня; я и сам желаю того, если-только, если-только, и вот, в какой-то момент смирившись с трещинами, я нахожусь теперь во власти мучительного недовольства, гнева, страха и сожалений.
Но самое главное – Вдова.
– Ей-Богу! – Падма хлопает себя по коленке. – Слишком их много, господин, слишком много.
Как же осмыслить моих слишком-многих женщин? Как разнообразные лики Бхарат-Маты? Или, того больше… как динамический аспект иллюзии-майи, космическую энергию, которую представляют в виде женского органа?
Майя в своем динамическом аспекте именуется Шакти; наверное, не случайно в индуистской религии активная сила божества содержится в его супруге, в царице! Майя-Шакти порождает, но она также «опутывает сознание паутиной снов». Слишком-многие-женщины: уж не являются ли все они ипостасями Деви, богини – той, которая есть Шакти, которая убила демона-быка, которая победила великана Махишу, имя которой Кали, Дурга, Чанди, Чамунда, Ума, Сати и Парвати… и которая, приступая к действию, становится красной?
– Ничего этого я не знаю, – низводит меня Падма с небес на землю. – Они просто женщины, вот и все.
Спустившись с высот фантазии, я вспоминаю, как важно торопиться; все во мне рвется-хрустит-трескается, и я оставляю праздные размышления; пора начинать.

 

Вот как все получилось: Парвати сама завладела своей судьбой; ложь, излетевшая из моих уст, довела ее до отчаяния, и однажды ночью она извлекла из своих поношенных одежд локон героя и принялась произносить звонкие слова.
Отвергнутая Салемом, Парвати вспомнила, кто был когда-то его коварным врагом; и, взяв в руку бамбуковую палку из семи колен с прилаженным на конце металлическим крюком, она присела на корточки в своей хижине и приступила к заклинаниям; с Крюком Индры в правой руке и локоном в левой, она звала его к себе. Парвати призывала Шиву; хотите верьте, хотите – нет, но Шива пришел.
С самого начала были колени и нос, нос и колени; но на протяжении всей моей повести я заталкивал того, другого, на задний план (так же, как однажды изгнал его со встреч детей). Но больше нельзя замалчивать его присутствие, ибо однажды утром, в мае 1974 года – трещины ли в памяти тому виной, или это и вправду случилось восемнадцатого – может быть, в тот же самый миг, когда пустыни Раджастана потряс первый ядерный взрыв, произведенный Индией? Произошло ли взрывное вторжение Шивы в мою жизнь одновременно с внезапным, без какого-либо предупреждения, вступлением Индии в атомный век? Так или иначе, но он явился в трущобы чародеев. Облаченный в мундир, украшенный орденами и погонами, произведенный уже в чин майора, Шива сошел с армейского мотоцикла; и даже сквозь неприглядную ткань цвета хаки, из которой шили армейские штаны, легко было различить две феноменальные выпуклости его смертоносных коленок… нынче вся Индия чествовала его, но когда-то он был главарем банды на задворках Бомбея; когда-то, до того, как он открыл для себя войну с ее узаконенным насилием, в сточных канавах находили задушенных проституток (знаю, знаю: доказательств нет); теперь он был майором Шивой, но также и сынком Уи Уилли Уинки, помнившим слова давно отзвучавших песен: напев «Доброй ночи, леди» до сих пор звучал у него в ушах.
Есть здесь ирония, которую необходимо отметить: разве не поднялся Шива как раз тогда, когда опустился Салем? Кто теперь прозябал в трущобах, а кто взирал на соперника с необозримых высот? Только война способна так пересочинить человеческие жизни… Так или иначе, в день, который вполне мог быть восемнадцатым мая, майор Шива появился в квартале фокусников и проехал по ранящим взоры улицам трущоб со странным выражением на лице: бесконечное презрение к бедности, свойственное недавним выскочкам, смешивалось в нем с чем-то более таинственным: возможно, майор Шива, привлеченный в сии смиренные пределы заклинаниями Парвати-Колдуньи, и ведать не ведал, какая сила велела ему явиться сюда.
Засим следует воссоздание головокружительной карьеры майора Шивы; эту картину я написал, опираясь на то, что поведала мне Парвати после нашей свадьбы. Похоже, мой коварный соперник любил хвастаться перед ней своими подвигами, и вы могли бы сделать скидку на то, что человек, так часто бьющий себя кулаком в грудь, невольно грешит против истины; и все же нет оснований предполагать, будто то, что он рассказал Парвати, а она повторила мне, намного отстоит от подлинного положения дел.
В конце войны на Востоке легенды об устрашающих подвигах Шивы гремели по улицам городов, попадали в газеты и журналы и таким образом просачивались в салоны людей зажиточных; облаками, плотными, как мушиные рои, забивались в ушные раковины хозяек – так что Шива оказался повышен и в социальном статусе, а не только в армейском звании, и его стали приглашать на тысячу и одно собрание: на банкеты, музыкальные вечера, партии в бридж, дипломатические приемы, партийные конференции, большие сборища и менее значительные местные праздники, вроде спортивных состязаний в школах и фешенебельных балов – и везде ему рукоплескали и завладевали им самые благородные и прекрасные женщины страны, к которым сказания о его подвигах липли словно мухи; застили им глаза так, что они видели этого парня сквозь туман легенды; покрывали кончики пальцев так, что при прикосновении ощущалась лишь волшебная пленка мифа; прилипали к их языкам, и они уже не могли говорить о нем, как об обычном, земном человеке. Индийская армия, в то время вступившая в политическую борьбу против намечающегося сокращения расходов на вооружения, поняла всю ценность посланника, обладающего такой харизмой, и позволяла герою вращаться среди его влиятельных поклонников; Шива охотно, по доброй воле, вступил в новую жизнь.
Он отрастил роскошные усы, и его денщик ежедневно умащал их льняным маслом с добавками кориандра; непринужденно вращаясь в гостиных сильных мира сего, он участвовал в легком политическом трепе и всегда заявлял себя горячим, убежденным сторонником госпожи Ганди, более всего из-за ненависти к ее оппоненту Морарджи Десаи, который был непозволительно стар, пил собственную мочу; чья кожа шуршала, словно рисовая бумага; к тому же, будучи главой администрации Бомбея, он когда-то запретил алкоголь и взялся за молодых гунда, то есть хулиганов или апашей, иными словами, за самого мальчишку Шиву… но эта праздная болтовня занимала лишь часть его мыслей, в основном поглощенных дамами. Шиву тоже осаждало слишком-много-женщин, и в те бурные дни после победы он создал себе тайную репутацию, которая (хвастался он перед Парвати) вскоре встала вровень с официальной, явной – «черная» легенда рядом с «белой». Чем делились леди в салонах или во время игры в канасту? Что прорывалось свистящим шепотом сквозь смешки всюду, где собирались вместе две или три блестящие дамы? А вот что: майор Шива становился известным соблазнителем; дамским угодником, наставляющим рога богачам; одним словом – племенным жеребцом.
Женщины, рассказывал он Парвати, были всюду, куда он ни являлся: их нежные, гибкие, по-птичьи хрупкие тела, клонящиеся под тяжестью украшений и похоти; их глаза, которые затуманивала легенда о герое – трудно было бы противиться им, даже если бы и возникло такое желание. Но майор Шива и не собирался противиться. Он сочувственно преклонял свой слух перед рассказами об их маленьких драмах: мужья-импотенты, побои, недостаток-внимания; охотно выслушивал любые оправдания, какие только приходили в голову этим пленительным феям. Как моя бабка на своей бензоколонке (но с более пагубной целью), он внимал их бедам; потягивая виски в сверкающих, озаренных свечами бальных залах, он наблюдал, как трепетали ресницы, как посреди жалоб красноречиво учащалось дыхание; и в конце концов им всегда удавалось уронить сумочку, или пролить коктейль, или выбить у него из руки трость так, что ему приходилось нагибаться и доставать то-что-упало, и тут он видел записки, воткнутые в сандалии, торчащие лакомыми кусочками из-под пальцев с накрашенными ногтями. В те дни (если верить майору) прелестные, забывшие стыд индийские бегам стали ужасно неуклюжи, и их туфли говорили о полуночных свиданиях, о бугенвиллии, чьи плети достигают окон спальни, о мужьях, столь кстати уехавших спускать на воду корабли, сопровождать партии экспортного чая, закупать шарикоподшипники в Швеции. Пока эти несчастные отсутствовали, майор Шива посещал их дома и крал то, что было им дороже всего: жены их падали в его объятия. Вполне возможно (я разделил пополам цифры, приведенные майором), что в разгар его волокитства в него были влюблены не менее десяти тысяч женщин.
И, конечно, рождались дети. Отпрыски беззаконных полуночных часов. Красивые, резвые младенцы, не ведающие горя в своих богатых колыбельках. Покрывая ублюдками всю карту Индии, герой войны шел своей дорогой, но (и об этом он тоже поведал Парвати) майор имел один странный недостаток – он терял интерес к любой женщине, стоило той забеременеть; какими бы красивыми, чувственными, любящими ни были дамы, он за версту обходил их спальни, как только они объявляли, что носят его ребенка; и прелестным леди с красными от слез глазами приходилось убеждать своих рогатых мужей, что – да, конечно, это твой малыш, дорогой, жизнью клянусь, разве он не похож на тебя, нет, я не грущу, с чего мне грустить, я плачу от радости.
В числе таких брошенных матерей оказалась Рошанара, юная жена магната сталелитейной промышленности С.П. Шетти; и на ипподроме Махалакшми в Бомбее она проткнула непомерно раздувшееся самомнение Шивы, словно воздушный шар. Он прогуливался среди паддоков, наклоняясь через каждые несколько ярдов, чтобы подобрать женские шали и зонтики, которые, казалось, обретали собственную жизнь и вырывались из рук своих владелиц, когда майор проходил мимо; Рошанара Шетти вышла ему навстречу, решительно встала на пути и не двигалась с места; глаза этой семнадцатилетней девчонки переполняла неистовая детская обида. Он холодно поздоровался с ней, едва прикоснувшись к фуражке, и попытался пройти, но юная леди впилась ему в руку ноготками, острыми, как иголки; улыбнулась ледяной, предвещающей недоброе, улыбкой, и пошла рядом. Пока они шли, Рошанара влила ему в уши отраву своего полудетского гнева; ненависть и обида на бывшего возлюбленного придали убедительности ее речам, заставили его поверить. Юная особа нашептывала безжалостно – как это забавно, Боже мой, вот он хорохорится в высшем свете, будто петух в курятнике, а тем временем дамы смеются у него за спиной – о да, майор сахиб, не надо себя обманывать, знатным женщинам всегда нравилось спать со скотами-деревенщиной-грубиянами, но по-настоящему вот что мы о вас думаем: Боже мой, смотреть противно, как вы едите и жир течет по подбородку; думаете, мы не замечаем, что вы никогда не держите чашку за ручку, когда пьете чай; воображаете, будто мы не слышим, как вы рыгаете и пускаете ветры; для нас вы как ручная обезьяна, майор сахиб, от вас, конечно, есть польза, но вы попросту скоморох.
После удара, нанесенного Рошанарой Шетти, молодой герой войны стал по-другому смотреть на окружающий мир. Теперь ему казалось, будто женщины при виде его хихикают, закрываясь веерами; он замечал странные, насмешливые, искоса бросаемые взгляды, каких никогда не замечал прежде; и хотя он старался улучшить свои манеры, все было напрасно: чем сильнее он бился над собой, тем более неуклюжим становился – целые потоки низвергались с его тарелок на бесценные ковры из Келима, и отрыжка излетала из его глотки с грохотом поезда, выходящего из туннеля, и ветры вырывались с неистовством тайфуна. Его новая блестящая жизнь сделалась для него всечасным унижением; теперь он по-другому трактовал авансы знатных красавиц – засовывая любовные записки в туфли, они вынуждали его, забывая о достоинстве, склоняться к их ногам… узнав, что даже если ты – настоящий мужчина и обладаешь всеми мужскими достоинствами, тебя все же могут презирать за то, что ты не умеешь правильно держать ложку. Шива почувствовал, как былая тяга к насилию вновь пробуждается в нем, как оживает ненависть к высшим классам и их власти; вот почему я уверен – вот почему я знаю, – что, когда чрезвычайное положение предоставило Шиве-крепкие-коленки шанс присвоить себе немножечко власти, его не нужно было просить дважды.
15 мая 1974 года майор Шива вернулся в свой полк, расквартированный в Дели; он утверждал, что через три дня его охватило желание еще раз увидеть красавицу с глазами, словно блюдца, которую он впервые встретил давным-давно на Конференции Полуночных Детей; искусительницу с прической «конский хвост», которая попросила у него в Дакке локон его волос. Майор Шива заявил Парвати, будто явился в квартал чародеев потому, что желает развязаться с богатыми суками из индийского высшего света; потому что надутые губки девушки пленили его с первого взгляда; именно по этим причинам он и просит Парвати уехать с ним. Но я уже и так был неимоверно щедр к майору Шиве – предоставил его рассказам слишком много места в той версии случившегося, которая принадлежит мне, и только мне; итак, я настаиваю – чего бы там ни вообразил себе узловато-коленчатый майор, в квартал его привела просто-напросто магия Парвати-Колдуньи.
Салема не было в квартале, когда майор Шива приехал на мотоцикле; когда ядерные взрывы, сотрясавшие бесплодные равнины Раджастана, проходили вдали от глаз людских, под поверхностью этой пустыни, взрыв, изменивший всю мою жизнь, тоже произошел вдали от моих глаз. Когда Шива схватил Парвати за руку, я вместе с Картинкой-Сингхом присутствовал на внеочередном собрании многочисленных красных ячеек города, посвященном проблемам общенациональной забастовки на железных дорогах; когда Парвати, не чинясь, уселась на заднее сиденье «Хонды», на которой приехал герой, я деловито клеймил позором правительство, предпринявшее аресты профсоюзных лидеров. Короче говоря, пока я был озабочен политикой и претворением в жизнь моей мечты о спасении нации, Парвати силой колдовства привела в движение план, в результате которого явились в свой срок покрытые хною ладони, и песни, и подписи под брачным контрактом.
…Здесь я вынужден волей-неволей прибегнуть к чужим рассказам; только Шива может поведать, что случилось с ним; отъезд Парвати описала мне Решам-биби примерно в таких словах: «Бедная девочка, уехала и пусть себе, она так долго грустила, можно ли ее винить?»; и только Парвати могла поделиться со мною тем, что пережила она.
Благодаря своей всенародной славе героя войны, майор пользовался некоторыми поблажками, ему было позволено больше, чем другим военным; так, никто не призвал его к ответу за то, что он привез женщину в казарму, которая, если уж говорить начистоту, не предназначалась для женатых офицеров; и он, не ведая, что послужило причиной столь замечательной перемены в его жизни, уселся, как его просили, в плетеное кресло, а Парвати сняла с него сапоги, растерла ноги, принесла воды со свежевыдавленными лаймами, отправила денщика восвояси, умастила майору усы, помассировала колени, а затем приготовила на обед такое вкусное бириани, что Шива перестал спрашивать, что такое с ним происходит, а начал просто этому радоваться. Парвати-Колдунья превратила немудрящую армейскую казарму во дворец, в Кайласу, достойную Шивы-бога; и майор Шива, затерявшись в бездонных озерах ее глаз, нестерпимо возбужденный чувственно выпяченными губками, дарил ее одну своим вниманием целых четыре месяца, или, если быть точным, сто семнадцать ночей. Двенадцатого сентября, однако, все изменилось: Парвати, припав к его ногам, прекрасно зная его взгляды на сей предмет, сообщила Шиве, что носит его ребенка.
Отныне связь Шивы и Парвати приобрела бурный характер, стала сопровождаться затрещинами и битьем тарелок: земной отголосок вечной супружеской битвы-богов, которую их тезки, по слухам, ведут на вершине горы Кайласа в великих Гималаях… В то время майор Шива пристрастился к выпивке, а также к шлюхам. То, как герой войны гонялся по индийской столице за гулящими бабами, весьма напоминало разъезды Салема Синая на «Ламбретте» по самым темным закоулкам Карачи; майор Шива, скованный в обществе богачей откровениями Рошанары Шетти, решил теперь платить за удовольствие. И такова была его феноменальная плодовитость (заверял он Парвати, попутно колотя ее), что он испортил карьеру многим беспутным женщинам, подарив им детей, которых те станут любить слишком сильно, чтобы сбыть с рук; он рассеял по столице целое войско уличных сорванцов, и в этом войске отражалась как в зеркале та рать бастардов, которую он зачал в салонах, освещенных свечами.
Черные тучи собирались и на политическом небосклоне: в Бихаре, где коррупция-инфляция-голод-неграмотность-безземельность правили бал, Джай Пракаш Нараян создал коалицию студентов и рабочих, выступавших против конгресса Индиры; в Гуджарате вспыхивали мятежи, сжигались поезда на железных дорогах, и Морарджи Десаи объявил бессрочную голодовку с целью низложить продажное правительство конгресса (коим руководил Чиманбхай Патель) в этом пораженном засухой штате… излишне говорить, что он преуспел в своем деле и не умер с голоду; короче, пока дух Шивы закипал гневом, страна волновалась тоже; и что явилось на свет, пока нечто росло в животе у Парвати? Ответ вы знаете: в конце 1974 года Дж.П. Нараян и Морарджи Десаи образовали партию оппозиции, известную под именем «Джаната Морча» – народный фронт. Пока майор Шива шатался по шлюхам, конгресс Индиры пошатнулся тоже.
И Парвати наконец освободила его от заклятья. (Никакое другое объяснение не подходит: если он не был околдован, то почему не выгнал ее в тот самый миг, когда услышал о беременности? И если бы чары не были сняты, как он вообще мог расстаться с ней?) Майор Шива будто бы пробудился от сна и увидел рядом с собой девчонку из трущоб с раздутым животом; теперь ему казалось, будто она воплощает в себе все его страхи – она сделалась олицетворением трущоб его детства, из которых он выбрался и которые теперь, приняв образ этой девки и ее проклятого ребенка, опять тянули его вниз-вниз-вниз… Схватив Парвати за волосы, Шива швырнул ее на заднее сиденье мотоцикла, и очень скоро она уже стояла, покинутая, на краю квартала чародеев; ее вернули туда, откуда она явилась, и с собою она принесла лишь одну вещь, которой у нее не было, когда она уезжала: вещь эта была спрятана в ней, как невидимый человек в плетеной корзине, и росла-росла-росла, точно так, как Парвати с самого начала и задумывала.
Почему я так говорю? – Потому что это наверняка правда; потому что случилось то, чему суждено было случиться; потому что я верю: Парвати-Колдунья забеременела, чтобы свести на нет единственный довод, какой я мог привести против своей женитьбы на ней. Но мое дело – описать все, как было, и пусть разбирается потомство.
В холодный январский день, когда крики муэдзина с самого высокого минарета Пятничной мечети замерзали, покидая его уста, и опускались на город священным снегом, вернулась Парвати. Она ждала до тех пор, пока не осталось уже никаких сомнений в том, что ей предстоит; корзинка, сплетенная в ее лоне, выпирала сквозь чистые, новые одежды, поднесенные влюбленным Шивой, чья страсть ныне умерла. Губы ее, уверенные в предстоящем торжестве, больше не складывались в модную гримаску; и пока она стояла на ступенях Пятничной мечети, стояла долго-долго, чтобы как можно больше людей увидели, как она переменилась: в глазах, огромных, как блюдца, таился серебристый блеск удовлетворенного желания. Такой я и увидел ее, вернувшись под сень мечети с Картинкой-Сингхом. Грусть моя была безутешна, и вид Парвати-Колдуньи на ступенях, с руками, спокойно сложенными на выпирающем животе, с длинным конским хвостом, развевающимся в прозрачном, словно хрусталь, воздухе, ничуть не прибавил мне бодрости и веселья.
Мы с Картинкой-джи ходили по улицам позади Главного почтамта, длинным и узким, застроенным многоквартирными домами; воспоминания о предсказателях-парнях-с-кинетоскопом-целителях все еще витали здесь; и здесь Картинка-Сингх устраивал представление, с каждым днем приобретавшее все более явный политический смысл. Его легендарное мастерство собирало огромные толпы; люди сбивались в кучу, радостно, добродушно гудели; а он заставлял змей под тягучие звуки флейты разыгрывать настоящий спектакль. Я, в роли помощника, читал заранее заготовленную речь, а змеи исполняли свой танец. Я вещал о великой несправедливости в распределении богатств, и две кобры изображали немую пантомиму: богач отказывается дать нищему грошик. Полицейские преследования, голод-болезни-неграмотность – обо всем упоминал я, и все это показывали в своем танце змеи; а потом Картинка-Сингх, завершая свое действо, заговорил о природе красной революции, и обещания поплыли по воздуху, так что еще до того, как из задних дверей почтамта появилась полиция и принялась дубинками и слезоточивым газом разгонять митинг, иные уличные ротозеи начали задавать Самому Прельстительному В Мире разные каверзные вопросы. Не убежденный, наверное, двусмысленной пантомимой змей, чей драматический смысл вышел по необходимости несколько темным, какой-то парень крикнул: «Эй, Картинка-джи, тебя бы в правительство – даже Индирамата не дает нам таких расчудесных обещаний!»
Потом пустили слезоточивый газ, и мы все, кашляя, отплевываясь, ослепнув, побежали, словно преступники, от полиции, усмиряющей беспорядки; мы бежали и плакали на бегу лживыми слезами. (Как когда-то в Джаллиан-валабагхе, но здесь – в этот раз по крайней мере – не жужжали пули). И хотя слезы на глаза вызвал всего лишь газ, каверзное замечание неизвестного парня вогнало Картинку-Сингха в ужасающую тоску, ибо поставило под сомнение то, чем он так гордился – связь с реальностью, твердую почву под ногами; после газа и дубинок я тоже впал в уныние, ощутив у себя внутри знакомый трепет крылышек: мотылек беспокойства зашевелился в животе, и я понял: что-то во мне восстает против тех портретов неисправимо подлых богачей, какие рисует Картинка танцем змей; мне вдруг пришли на ум совсем другие мысли: «Всюду есть люди хорошие и плохие – они вырастили меня, они обо мне заботились, Картинка-джи!» После этого я убедился, что преступление Мари Перейры вырвало меня из двух миров, а не из одного; что я, изгнанный из дядиного дома, никогда не смогу до конца войти в мир-каким-видит-его-Картинка-Сингх; что на самом деле моя мечта о спасении отечества была игрою зеркал и дыма, пустым бормотанием дурня.
И потом – Парвати, с ее исказившимся силуэтом, в жестком, ясном свете зимнего дня.
То был – или я ошибаюсь? Надо спешить, спешить: вещи ускользают от меня час от часу все быстрее – то был воистину день ужасов. Как раз в тот день – а может быть, и в другой – мы обнаружили, что старая Решам-биби насмерть замерзла в своей лачуге, которую сама когда-то воздвигла из ящиков фирмы «Далда Ванапасти». Она стала светло-синей, почти голубой, как Кришна, как Иисус, как небо Кашмира, которое иногда просачивается в чьи-то глаза; мы сожгли ее тело на берегу Джамны, среди засохшей грязи и лежащих буйволов, и в итоге она не попала на мою свадьбу, что было печально, ибо Решам-биби, как все старухи, любила свадьбы, и в прошлые годы всегда энергично и весело включалась в предварительную церемонию нанесения хны; она вела и ритуальный запев, в котором друзья невесты поносят жениха и его родню. Однажды хула, которую она пропела, оказалась такой блестящей и тонко рассчитанной, что жених оскорбился и расторг помолвку; но Решам-биби это не устрашило: не ее вина, сказала старуха, что в нынешние времена молодые люди малодушны и непостоянны, как неоперившиеся петушки.
Когда Парвати уехала, меня не было рядом; отсутствовал я и в момент ее возвращения; имел место и еще один любопытный факт… разве что я забыл, и это случилось в какой-то другой день… но во всяком случае, мне кажется, что именно в день возвращения Парвати один из индийских министров находился в своем личном вагоне в Самастипуре, когда раздался взрыв, забросивший его на страницы истории; Парвати, уезжавшая под взрывы атомных бомб, вернулась к нам, когда господин Л.Н. Мишра, министр железных дорог и подкупа, счастливо покинул этот мир. Предвещания, еще предвещания… возможно, в Бомбее дохлые тунцы плавали брюшками кверху и указывали на берег.

 

26 января, День Республики, – благодатное время для иллюзионистов. Когда огромные толпы скапливаются поглазеть на слонов и фейерверки, городские скоморохи выходят на улицы, чтобы заработать на жизнь. А для меня этот праздник имеет особое значение: именно в День Республики свершилось мое бракосочетание.
В первые дни после возвращения Парвати старухи квартала заимели обыкновение при виде ее закрывать себе со стыда уши; она же, нося ребенка, зачатого вне брака, не знала за собой никакого греха и с невинной улыбкой проходила мимо. Но, проснувшись поутру в День Республики, она обнаружила над своей дверью веревку, на которой были подвешены стоптанные башмаки, и расплакалась безутешно, под гнетом величайшего из оскорблений потеряв контроль над собой. Мы с Картинкой-Сингхом, оставив свою хижину, полную корзин со змеями, пошли утешать ее в этом (рассчитанном? непритворном?) горе, и Картинка-Сингх стиснул зубы с выражением мрачной решимости. «Идем-ка домой, капитан, – велел мне Самый Прельстительный В Мире. – Нам нужно поговорить».
А в хижине он начал: «Извини меня, капитан, но я должен тебе сказать. Я все думаю, как это ужасно для мужчины – пройти по жизни бездетным. Не иметь сына, а, капитан: разве это не горе?» И я, единожды солгавший о своем мужском бессилии и загнанный в угол собственной ложью, молча слушал Картинку-джи, а тот предлагал мне жениться: это восстановит честь Парвати и решит проблему с моим бесплодием, в котором я сам сознался; и, несмотря на страх перед ликом Джамили-Певуньи, который, накладываясь на черты Парвати, имел надо мною ужасную власть, доводил меня до исступления, я так и не нашел, что возразить на это.
Парвати – а в том, я уверен, и состоял ее замысел, – тотчас же ответила согласием, сказала «да» так же легко, как в прошлом без конца твердила «нет»; после чего торжества, ознаменовавшие собою День Республики, приобрели особенный смысл: их, казалось, затеяли специально ради нас; но у меня никак не шло из головы – вот снова судьба, рок, неизбежность, все то, что составляет антитезу свободному выбору, завладело моей жизнью; вот опять явится на свет младенец, который не будет сыном своего отца, но будет, по ужасной иронии обстоятельств, кровным внуком отцовских родителей; запутавшись в паутине хитросплетенных генеалогий, я даже готов был спросить себя, что началось, а что кончается, и не тикают ли исподтишка часы, ведя обратный счет времени, и что вообще родится на свет вместе с моим ребенком.

 

Решам-биби, конечно, недоставало, но свадьба получилась неплохая. Парвати была надлежащим образом обращена в ислам (Картинку-Сингха это взбесило, но я настаивал, и в этом почувствовав зов прежней жизни) рыжебородым хаджи, которому было явно не по себе среди толпы отпускающих шуточки, зубоскалящих безбожников; под бегающим взглядом этого типа, похожего на вытянутую, бородатую луковицу, моя невеста нараспев произнесла, что верит: нет Бога, кроме Бога, и Мухаммад пророк его; она приняла имя, которое я выбрал для нее из вместилища моих грез, и стала Лайлой, что значит «ночь»; ее тоже затянуло в повторяющиеся, порождающие эхо циклы моей истории, где столько людей были вынуждены поменять имена… как и моя мать Амина Синай, Парвати-Колдунья стала другой женщиной для того, чтобы иметь ребенка.
На церемонии наложения хны половина чародеев усыновила меня, исполнив роль моей «семьи»; вторая половина встала на сторону Парвати, и приносящая счастье хула пелась до поздней ночи, пока замысловатые узоры хны подсыхали на ладонях невесты и подошвах ее ног; и хотя без Решам-биби некому было придать поношениям характер по-настоящему язвительный, мы не слишком об этом сожалели. Когда праздновали никах, т.е. собственно свадьбу, счастливая чета восседала на помосте, который наскоро соорудили из ящиков «Далда», порушив лачугу Решам, и чародеи проходили мимо нас торжественной процессией, бросая нам на колени мелкие монеты; и когда новоявленная Лайла Синай лишилась чувств, все лица озарила довольная улыбка, ибо каждая уважающая себя невеста должна падать в обморок на своей свадьбе, и никто даже не намекнул на такую смущающую подробность, что к потере сознания могла привести дурнота или толчки ребенка, спрятанного внутри, в невидимой корзинке. В тот вечер маги устроили такой великолепный спектакль, что слухи о нем распространились по всему Старому городу, собрав целые толпы зрителей: мусульман-бизнесменов из близлежащего мусульманского квартала, где прозвучало некогда публичное уведомление; серебряных дел мастеров и продавцов молочных коктейлей с Чандни Чоук; прохожих, вышедших прогуляться вечерком, и японских туристов, которые все как один (ради такого случая) из вежливости надели марлевые повязки, чтобы не заразить нас микробами при дыхании; были там и розовые европейцы, обсуждавшие с японцами достоинства линз у разных фотоаппаратов; щелкали затворы объективов и сверкали вспышки, и один из туристов поведал мне, что Индия поистине удивительная страна с замечательными традициями, и все было бы просто чудесно и великолепно, если бы тебя не заставляли все время есть индийскую пищу. А во время валимы, церемонии свершения брака (во время которой на этот раз не вывесили запятнанной кровью простыни, ни продырявленной, ни целой, потому что я провел брачную ночь, крепко зажмурив глаза и отвернувшись от молодой жены, дабы невыносимые черты Джамили-Певуньи не преследовали меня в неразберихе кромешной тьмы), чародеи превзошли самих себя, приложив еще больше усилий, чем в вечер свадьбы.
Но когда возбуждение улеглось, я услышал (и здоровым, и тугим ухом) звук, с которым исподтишка обрушивалось на нас неумолимое будущее: тик-так, все громче и громче, пока рождение Салема Синая – и, следовательно, отца ребенка тоже – не отразилось как в зеркале в том, что произошло ночью двадцать пятого июня.

 

Пока таинственные убийцы расправлялись с правительственными чиновниками и даже едва не отправили на тот свет избранного лично госпожой Ганди верховного судью, А.Н. Рая, весь квартал фокусников сосредоточился на другой тайне: тугой, словно шар, корзине, которая сплеталась в животе Парвати-Колдуньи.
Пока «Джаната Морча» расширялась в самых разных причудливых направлениях и наконец слилась с коммунистами маоистского толка (такими, как наши люди-змеи, включая гибких, словно резиновых, тройняшек, с которыми Парвати жила до брака – после свадьбы мы поселились в собственной лачуге; жители квартала выстроили ее для нас в качестве свадебного подарка на месте, где стояла хижина Решам) и с крайне правым крылом «Ананда Марг»; пока левые социалисты и члены консервативной «Сванатры» пачками вступали в ряды Народного фронта… пока этот самый фронт прирастал гротескнейшим образом, – я, Салем, без конца размышлял над тем, что же такое зреет в прирастающем лоне моей жены.
Пока недовольство общества конгрессом Индиры грозило прихлопнуть правительство, словно муху, новоявленная Лайла Синай, глаза у которой сделались еще больше, чем прежде, сидела сиднем, неподвижная, будто камень, а ребенок все тяжелел и, казалось, вот-вот раздробит ей кости в пыль; и Картинка-Сингх, в неведении вторя давным-давно высказанному замечанию, сказал: «Эй, капитан! Здоровенький будет ребенок, мальчишка первый сорт, настоящий богатырь!»
И вот настало двенадцатое июня.
Исторические исследования, газеты, радиозаписи рассказывают нам, что в два часа пополудни двенадцатого июня суд высшей инстанции города Аллахабада в лице судьи по имени Джаг Мохан Лал Синх признал премьер-министра Индиру Ганди виновной в злоупотреблениях во время избирательной кампании 1971 года; но до сих пор оставался скрытым во мраке неизвестности тот факт, что именно в два часа пополудни Парвати-Колдунья (ныне Лайла Синай) окончательно убедилась, что пришел срок родить.
Роды Парвати-Лайлы длились тринадцать дней. В первый день, когда премьер-министр Индира отказалась уйти в отставку, хотя по приговору суда она на шесть лет отстранялась от всех общественных постов, матка Парвати-Колдуньи, хотя и сокращалась так болезненно, будто мул бил туда копытом, никак не желала раскрываться; Салем Синай и Картинка-Сингх, изгнанные из хижины, где она мучилась, тройняшками-акробатками, взявшими на себя обязанность повитух, вынуждены были вслушиваться в ее бесплодные крики – а пожиратели огня, шулера, факиры, ступающие по горячим угольям, подходили один за другим нескончаемой чередой, хлопали по плечу, отпускали грязные шуточки; и только в моих ушах звучало тиканье часов… обратный отсчет времени Бог знает к какому событию, и меня охватил страх, и я сказал Картинке-Сингху: «Не знаю уж, что выйдет из нее на свет Божий, но наверняка ничего хорошего…» И Картинка-джи меня утешал: «Не волнуйся, капитан! Все обойдется! Парень будет первый сорт, клянусь тебе!» А Парвати все кричала-кричала, и ночь поблекла, и настал день, и то был день второй, когда на выборах в Гуджарате «Джаната Морча» разбила наголову кандидатов госпожи Ганди, а моя Парвати от невыносимой боли вся застыла, будто брусок стали; она отказывалась есть, пока не родится ребенок или случится то, чему суждено случиться; а я сидел, скрестив ноги, у лачуги, где она терзалась, и весь дрожал от ужаса на самом припеке, и молился – только бы она не умерла, только бы не умерла, хотя я так ни разу и не занялся с ней любовью во все месяцы нашего брака; хоть я и боялся призрака Джамили-Певуньи, я все же молился и постился, несмотря на уговоры Картинки-Сингха – «Ради всего святого, капитан» – я отказывался от еды, и на девятый день на квартал спустилось ужасное молчание, тишина такая полная, что даже призывы муэдзина с мечети не могли нарушить ее; безмолвие столь сокрушительной силы, что оно заглушало рев демонстраций «Джанаты Морчи» у Раштрапати Бхаван, президентского дворца; немота пораженных ужасом, обладавшая той же страшной, всепоглощающей, магической властью, что и великое молчание, повисшее некогда над домом моих деда и бабки в Агре, так что в этот девятый день мы не услышали, как Морарджи Десаи призывал президента Ахмада отправить в отставку запятнавшего себя премьер-министра – единственными звуками в целом свете оставались прерывающиеся стоны Парвати-Лайлы. Схватки обрушивались на нее, будто горы, скала за скалою, и она словно звала нас из длинного, гулкого туннеля своих мук, и я сидел, скрестив ноги, разрываемый на части ее страданием, и беззвучное «тик-так» звучало в моем мозгу, а в хижине тройняшки поливали водой тело Парвати, чтобы оно не иссохло, ибо воды отходили потоками; разжимали ей зубы и вставляли палочку, чтобы несчастная не откусила себе язык; надавливали на веки, стараясь опустить их, потому что страшно было смотреть, как глаза Парвати вылезают из орбит – девушки боялись, что глазные яблоки выкатятся на пол и выпачкаются в грязи; и настал двенадцатый день, и я уже был ни жив ни мертв от голода, а где-то в городе, в другом месте, верховный суд уведомил госпожу Ганди, что она может не подавать в отставку, пока не будет рассмотрена ее апелляция, но при этом не должна голосовать в Лок Сабха и получать жалованье, и когда премьер-министр Индира, воодушевившись этой частичной победой, принялась честить своих противников в выражениях, каким позавидовали бы и рыбачки коли, роды моей Парвати достигли такой точки, когда, несмотря на крайнее изнеможение, она нашла в себе силы извергнуть из обескровленных уст целую литанию грязных, воняющих клоакой ругательств; смрад непристойной брани шибанул нам в ноздри, вывернул нас наизнанку; три акробатки стремглав вылетели из хижины, крича, что Парвати так высохла, так побледнела: еще немножко, и станет совсем прозрачная; и что она всенепременно умрет, если ребенок не выйдет тотчас же, прямо сейчас; а в ушах у меня звучало «тик-так», громко звучало «тик-так», и я наконец убедился – да, скоро, скоро-скоро-скоро, и когда тройняшки вернулись к ее постели вечером тринадцатого дня, они завопили – да, да, она стала тужиться; ну давай, Парвати, тужься-тужься-тужься, и пока Парвати тужилась в своей лачуге, Дж.П. Нараян и Морарджи Десаи тоже подстрекали Индиру Ганди; пока тройняшки визжали – тужься-тужься-тужься – лидеры «Джанаты Морчи» призывали полицию и армию не подчиняться приказам ограниченного в правах премьер-министра и в каком-то смысле заставляли госпожу Ганди тужиться тоже, и когда тьма сгустилась к полуночному часу, ибо разве может что-то случиться в какой-то другой час, тройняшки заверещали – он идет-идет-идет – а где-то там, далеко, премьер-министр Индира рожала свое дитя… в трущобах, в хижине, подле которой я сидел, полуживой от голода, мой сын шел-шел-шел – вот уже показалась головка – заверещали тройняшки, а в это время отряды особой резервной полиции арестовывали лидеров «Джанаты Морчи», включая таких невозможно древних, почти мифологических персонажей, как Морарджи Десаи и Дж.П. Нараян; тужься-тужъся-тужься – и в самом сердце этой ужасной полуночи, когда «тик-так» гремело у меня в ушах, родился ребенок, в самом деле первый сорт, настоящий богатырь, выскочил в конце концов так легко, что невозможно было понять, из-за чего разгорелся весь сыр-бор. Парвати в последний раз жалобно всхлипнула, и он выскочил, а в это время по всей Индии полицейские производили аресты лидеров оппозиции, кроме коммунистов промосковской ориентации; хватали учителей-юристов-поэтов-журналистов-профсоюзных активистов; в общем, всех, кто когда-либо имел неосторожность чихнуть во время речи мадам, и когда три акробатки обмыли младенца, и завернули его в ветхое сари, и вынесли показать отцу – тогда же, в тот же самый момент, впервые прозвучали слова «чрезвычайное положение», и ограничение-гражданских-прав, и цензура-печати, и вооруженные-силы-в-состоянии-боевой-готовности, и арест-подрывных-элементов; что-то подходило к концу, а что-то начиналось, и в самый миг рождения новой Индии, в начале полуночи, длившейся два долгих года, мой сын, дитя нового «тик-така», появился на свет.
И было кое-что еще: представьте себе, когда в туманной полумгле этой бесконечно длящейся полуночи Салем впервые увидел своего сына, он неудержимо расхохотался; да, несчастный отец слегка тронулся умом с голодухи, но к тому же отчетливо сознавал, что неутомимая судьба снова подстроила ему нелепую, мелкую каверзу, и хотя Картинка-Сингх, возмущенный моим смехом – а я был так слаб, что скорей хихикал, прыскал в кулак, будто школьница, – то и дело кричал на меня: «Да уймись же ты, капитан! Не дури! Ведь сын, капитан, радуйся!» – Салем Синай признал новорожденного, истерически смеясь над роком, ибо мальчик, младенчик, сынок мой Адам, Адам Синай, был великолепно сложен; в нем все было соразмерно, кроме – и в этом все дело – ушей. По обеим сторонам его головы хлопали, как паруса, два слуховых органа, пара ушей столь колоссально огромных, что тройняшки признавались потом: когда показалась голова младенца, они подумали в один какой-то нехороший миг, что это – голова слоненка.
– Капитан, Салем-капитан, – молил Картинка-Сингх, – приди же в себя! Стоит ли из-за ушей так убиваться!

 

Он родился в Старом Дели… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: Адам Синай появился на свет в окутанных тьмой трущобах 25 июня 1975 года. А в какой час? Это тоже важно. Я уже сказал: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия подошла к чрезвычайному положению, он пришел в этот мир, торопясь чрезвычайно. Все затаили дыхание; везде, по всей стране, – безмолвие и страх. Скрытая тирания этого зловещего часа тайно приковала Адама Синая наручниками к истории, и его судьба неразрывно сплелась с судьбою его страны. Он явился без всяких пророчеств, без торжеств и помпы; премьер-министры не писали ему писем; но все равно: мое сцепление, мое единение с историей подошло к концу, а его – началось. Ему, конечно же, не дали сказать ни слова; в конце-то концов, он тогда еще не мог сам подтереть себе нос.
Он стал сыном отца, который не был ему отцом; но так же и сыном времени, которое так покорежило реальность, что с тех пор никто не может выпрямить ее.
Он был родным внуком своего деда, но слоновая болезнь поразила его уши, а не нос, потому что он был к тому же родным сыном Шивы-и-Парвати – слоноголовым Ганешей.
Он родился с ушами такими длинными и такого размаха, что они, должно быть, слышали стрельбу в Бихаре и крики избиваемых дубинками докеров Бомбея… этот ребенок слышал слишком многое и поэтому не говорил, онемев от избытка звуков, и в промежутке между тогда-и-теперь, между трущобами и консервной фабрикой, я не слыхал, чтобы он произнес хотя бы одно слово.
Он обладал пупком, который выпирал наружу, а не был вдавлен внутрь, так что даже Картинка-Сингх вскричал в изумлении: «Его бимби, капитан! Взгляни-ка на его бим-би!» – и с самых первых дней малыш стал внушать нам благоговейный трепет.
Он был таким спокойным и благодушным младенцем, что никогда не ревел и не хныкал, и это сразу же покорило сердце его приемного отца, который прекратил смеяться над нелепыми ушами, взял ребенка на руки и стал осторожно баюкать.
И младенец на руках у отца услышал песенку, какую давным-давно певала впавшая в немилость няня: «Кем ты захочешь, тем ты и станешь; станешь ты всем, чем захочешь».
Но теперь, когда я породил своего лопоухого, безмолвного сына, остались вопросы по поводу другого, синхронного, рождения, и их следует прояснить. Мерзкие, каверзные вопросы: а не просочилась ли мечта Салема о спасении нации, не проникла ли сквозь пораженные осмосом ткани истории в мысли самой Индиры, премьер-министра? Не преобразилась ли пронесенная мной через всю жизнь вера в некое уравнение, сопрягающее меня с государством, не обернулась ли в уме «мадам» знаменитой-в-те-дни пресловутой фразой: Индия – это Индира, а Индира – это Индия? Оспаривали ли мы друг у друга центральное положение, алкала ли она смысла столь же страстно, столь же глубоко, как и я, – и может быть, может быть, поэтому?..
Влияние причесок на ход истории: еще одна щекотливая проблема. Если бы Уильям Месволд не был причесан на прямой пробор, я, возможно, не сидел бы сегодня здесь; и если бы прическа Матери народа была окрашена единообразно, чрезвычайное положение, которым она разродилась, запросто могло бы и не иметь темной стороны. Но волосы ее были белоснежными с одной стороны пробора и черными – с другой; так и чрезвычайное положение имело белую сторону – публичную, явную, задокументированную, изученную историками, – и сторону черную, которая, будучи скрытой-кошмарной-нерассказанной, станет нашим предметом.
Госпожа Индира Ганди родилась в ноябре 1917 года у Камалы и Джавахарлала Неру. При рождении ей дали имя Приадаршини. Она не была в родстве с «Махатмой» М.К. Ганди; фамилия досталась ей от мужа, Фероза Ганди, с которым она сочеталась браком в 1952 году и который стал известен как «зять народа». У них родилось два сына, Раджив и Санджай, но в 1959 году Индира вновь поселилась у отца и стала «общепризнанной хозяйкой дома». Фероз попытался было тоже водвориться там, но безуспешно. Он стал яростным хулителем правительства Неру, раздул скандальное дело Мундхры и ускорил отставку тогдашнего министра финансов Т.Т. Кришнамачари – самого «Т.Т.К.». Господин Фероз Ганди скончался от сердечного приступа в 1960 году, в возрасте сорока семи лет. Санджай Ганди и его жена, бывшая манекенщица Менака, выдвинулись во время чрезвычайного положения. Молодежное движение Санджая особенно активно участвовало в кампании по стерилизации населения.
Я привел эти довольно элементарные сведения на тот случай, если вы не осознали до сих пор, что в 1975 году премьер-министр Индии уже пятнадцать лет была вдовой. Или (тут уместна заглавная буква): Вдовой.
Да, Падма, зуб на меня имела действительно Индира-Мать.
Назад: В тени мечети
Дальше: Полночь