Глава 6
— Государь, почто такая немилость?! — ахнул от услышанного Григорий Лукьянович. — Ведь верой и правдой!.. Всей душой… всем сердцем!.. Ведь пуще отца с матушкой… Неужно в чем повинен?
— Неповинен ты, Гришенька, — ласково отвечал любимцу государь. — Во всем моем большом царстве-государстве по-прежнему нет для меня более близкого человека, чем ты.
— Тогда за что же мне такая опала выпала? Почему от себя отдаляешь, Иван Васильевич? Или вороги перевелись в твоем отечестве? Может, надоба во мне отпала? А может, чего дурного недруги на меня нашептали? Завистников в нашем государстве всегда немало было. На успех мой злые! Если кто говорит тебе худое про меня, так это только вороги. Ослабить они тебя, государь, хотят, верных людей от трона отдалить.
Прошел час вечернего кушания. Сумерки сгустились. Бестелесными тенями в комнату проникли свечники и запалили фонари. Их яркий свет высветил самые дальние углы. Рядом с собой он заметил небольшую тонкую паутину, по которой неторопливо карабкался огромный паук-крестоносец.
— Все не так, Григорий. Верен ты мне, вот потому и посылаю на войну. Ты думаешь, измена только во дворце может гнездо свить? Она и за тысячу верст может быть! Измена под самым горлом у меня норовит упрятаться, чтобы придушить меня костлявыми пальцами. Вспомни немцев, коих я держал и которые на сторону польского короля перекинулись. А Курбский Андрей? Вот кто настоящий изменщик! А потом с воинством на Русь пошел. Такой урон отечеству нанес, что до сих пор отдышаться не могу. Ослаб я, Григорий Лукьянович, а ворогам только этого и надобно. В Ливонии сейчас идет война, а значит, порядку там куда меньше, чем в Стольной. А там, где беспорядок, там власть моя теряется. Пишу строгие указы, а воеводы все по-своему делают. Город за городом ворогу сдают. Кто знает, может, они от польского короля жалованье получают. Разобраться тебе во всем этом нужно, Григорий Лукьянович, — заключил государь.
— Как скажешь, так тому и быть.
— Вот что я тебе хочу сказать, Григорий Лукьянович. Поедешь в Ливонию с именным царским указом. Посмотришь на месте, что да как. С царского благословения будешь карать нерадивых и миловать верных. Крамолу всю выведай, какая имеется. Может, тогда и западные земли от латинян удастся уберечь.
Паук забрался в самую середину паутины и стал дожидаться мух.
— Как велишь, государь, — перевел взгляд на государя Григорий Лукьянович.
— Ежели смуту сумеешь всю повывести… боярский чин получишь. Не посмотрю на твое худородство! — твердо пообещал государь, сунув на прощание под самый нос холопа царственную длань.
Ткнулся Григорий Лукьянович в жесткую ладонь государя и ощутил на губах сладкий вкус ладана.
— Государь, да я за тебя! Да если ты только пожелаешь! Всю смуту на корню повыведу!
— А теперь ступай и береги себя, Малюта.
В комнате было душно. Такой воздух бывает в ночь перед грозой, когда, в ожидании бури, не слыхать крика охотника-филина и не воет заупокойную одинокий волк. В эти минуты даже травы устремляют взгляд в небо, чтобы увидеть господний гнев.
* * *
На следующее утро в сопровождении целого полка стрельцов Малюта Скуратов выехал в Ливонию. Путь обещал быть непростым, дороги раскисли, и там, где еще неделю назад повозки проезжали, не замечая колдобин, теперь образовались такие ямы, которые невозможно было преодолеть даже вброд. Всадники спешивались прямо в грязь и, взвалив на плечи карету, вытаскивали ее на твердый настил. Малюта Скуратов, не отличаясь от прочих, волочил на себе тюки и без конца подгонял нерадивых:
— Живее! Кому сказано, живее! Государев наказ ждать не должен. Ежели так хлебальники разевать будете, шведы с поляками до Москвы дойдут!
Скуратов-Бельский проявлял чудеса выносливости: он мог спать, зарывшись в сугроб, не есть по несколько дней кряду и таскал на спине такие короба, какие не сумели бы взвалить и трое дюжих молодцов. Сейчас, лишенный былой власти и величия, он как будто хотел доказать окружавшим его отрокам, что не случайно долгие годы находился подле государя, что не случаем был выделен из толпы худородных для того, чтобы вознестись на небывалую высоту, стать приближенным самого государя и помыкать князьями и боярами.
В Малюте сочетались гибкий ум и сила воли, не знавшая границ; а мысль его была изворотлива, подобно угрю, прижатому трезубцем к песчаному дну. Вся его сметливость уходила на то, чтобы сделаться угодным государю, угадать настроение Ивана Васильевича и выявить недругов там, где как будто их не должно быть. И вот сейчас, оказавшись вдали от Москвы, Малюта ощутил себя покинутым; и единственное, что ему оставалось делать, так это забыться в долгой дороге, перетаскивая ящики со скарбом и снедью.
Григорий Лукьянович торопился. Он хотел выполнить наказ государя как можно скорее и тем самым заслужить былое расположение. Прежней благосклонности можно было добиться только в том случае, если удастся выведать всех ворогов.
В пути Григорий Лукьянович не желал подолгу останавливаться даже на ямах, где по обыкновению всякого путника ожидал щедрый хлебосол и ковш крепкой браги. Обругает думный дворянин матерно ямщика, посмевшего заикнуться о ночлеге, отхватит с выдохом стакан крепкой клюквенной настойки и спешит дальше в Ливонию.
У самой границы обломалась ось.
Карета налетела на разбойный тайник, прикрытый сушняком и припорошенный землей. Ухнул Малюта Скуратов в десятисаженную глубину и едва не убился до смерти. Где-то в глубине леса уныло заплакала росомаха, а стрельцы, не обращая внимания на будоражащий вой и проявляя завидное усердие, выволокли помятого царского любимца. Григорий Лукьянович не сомневался в том, что если бы из перекошенного чрева кареты извлекли неживое тело государева посланника, горевать об этом было бы некому. Перекрестились бы с облегчением все разом, затем вырыли бы поглубже яму и упрятали бы в нее без отпевания бывшего думного дворянина Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского вместе с тайным посланием от царя-батюшки.
Малюта Скуратов даже не покалечился. Он счел это хорошей приметой, стало быть, впереди его ожидала еще большая удача.
Стрельцы, сокрушая пятками заклинившую дверцу кареты, проявляли сочувствие к Малюте Скуратову.
— Потерпи, Григорий Лукьянович, потерпи, родименький! Это тати во всем виноваты: вырыли на дороге яму да спрятались по кустам, дожидаючись, пока в нее купец дородный громыхнется. Кто бы мог подумать, что в нее сам Григорий Лукьянович угодит. Шалят разбойнички, ничего не скажешь. Было бы нас поменьше, так с каждого душу вытрясли бы вместе с кошельками. А помнишь, что под Москвой делалось, Григорий Лукьянович, когда Яшка Хромой да Гордей Циклоп хозяйничали? Ведь дня не проходило, чтобы злодеи обозы не пограбили.
Малюта постоял на краю ямы, сплюнул вниз и справедливо решил, что только чудо спасло его от погибели.
— Сотника ко мне позвать, что с дозором ехал! — распорядился Григорий Лукьянович.
Явился здоровенный детина, преклонил колени перед царским любимцем и попросил жалостливо прощения:
— Помилуй Христа ради, Григорий Лукьянович. Яма была вырыта у самой обочины, а мы по середке езжали, как и полагалось.
Обступили сотника отроки Малюты Скуратова, готовые вжать плечи неугодного в грязь. Вот моргнет сейчас Григорий Лукьянович, и стрельцы сполна накормят нерадивого пахучим навозом.
— Ладно, живи покудова, — неожиданно смилостивился Малюта. — На войну едешь. Лучше пасть от руки ворога с честью, чем сгинуть в бесчестии от своих.
— Григорий Лукьянович, благодетель ты мой! Спасибо тебе за милость. Век на тебя молиться не перестану. А еще детишкам своим накажу, чтобы почитали тебя, как своего батюшку.
— Сколько же тебе исполнилось, служивый?
— Двадцать минуло.
— Хм… Немного, однако. Ты нарожай еще этих детишек. Не на гулянье к девкам едешь, а на войну… Если в другой раз дорогу не усмотришь, запорю! — спокойно пообещал Малюта Скуратов.
Карету, подарок Ивана Васильевича, Малюта решил оставить в ливонской земле. Забросали ее дружно лапником отроки, будто похоронили, и поехали дальше.
Лагерь был приметен издалека: множество шатров были выставлены на самой дороге, перекрывая путь из Ливонии в Москву, а всего лишь в нескольких верстах находилась вражья крепость Виттенштейн.
Воеводы встретили царского любимца хмуро. Отсутствовало напрочь то чинопочитание, к которому Григорий Лукьянович привык в Москве, находясь вблизи от государя всея Руси.
Не ударили челом князья, как бывало ранее. Не бросили под ноги полушубок, чтобы царский любимец не замарал сапоги, а только суховато поздоровались за руку и повелели слугам отсыпать овса коню Григория Лукьяновича.
— С прибытием тебя, Лукьянович, знаем, что ты к иной чести привык, только здесь у нас не Гостиные палаты, а девки хлеб-соль выносить не станут. Война тут, а не гулянье молодецкое! — заметил главный воевода Голицын Василий Васильевич. — Вчерась под Виттенштейном две сотни отроков полегли. А какие рубаки были! Теперь не скоро сыскать таких, а за день этому ремеслу не обучиться.
— Как же это случилось?
— Вышли пешим порядком в дозор, а на них шведы конные из засады налетели, так всех разом до единого и посекли. Сложили мы порубленные куски дружинников в одну яму и схоронили с отпеванием. Да, так-то здесь у нас. Это не то что в Пытошной избе суставы тюремным сидельцам выворачивать.
— Дерзок на язык ты стал, Василий Васильевич.
— А что ты мне можешь сделать? Может, в темницу упечешь? Здесь моя власть! Ты вот что, Григорий, ежели хочешь со мной ладить, то поперек горла у меня не становись. Оно у меня луженое, проглочу!
— Как бы костью в горле я у тебя не застрял, Василий Васильевич, или, может быть, тебе государева грамота более не указ?! Что мне государю об этом отписать? — осерчал Малюта.
— Грамота государева? Покажь!
— Кликнуть сюда дьяка, пускай царское послание зачитает.
Явился дьяк, одетый в черный кафтан. Низенький коротконогий мужичина глянул строго на воеводу Голицына и принялся читать царский указ:
— Быть думному дворянину Григорию Лукьяновичу Скуратову-Бельскому при воинстве ливонском моими глазами и ушами. Пусть воеводы чтят его и челом ударяют при встрече по тридцать раз кряду!
— Слыхал? — усмехнулся Малюта. — Или прочитать еще разок?
— Достаточно, — отвечал князь Голицын и, повернувшись к младшим воеводам, стоявшим за его спиной, приказал: — Ну, чего застыли истуканами?! Писано же государем было, чтобы кланялись по тридцать раз кряду!
И воеводы дружно ударили челом думному дворянину.
Лагерь поживал обыкновенными походными буднями: днем дружинники кололи копьями чучела и рубились на тупых мечах, отрабатывая удары, а с темнотой затевали нешуточный пир, и, не ведая того, что государями затеялась война, можно было бы подумать о том, что Иван решил перепоить дружины. Запрещалось пить только стрельцам, стоящим в дозоре. Однако и они с нетерпением дожидались смены караула, чтобы сполна наградить себя за вынужденное воздержание.
Каждую ночь пьяное баловство заполняло всю округу таким ревом развеселых голосов, что шведы поначалу думали, будто русские вышли в наступление. Осмотревшись, они стали понимать, что московские дружины прибыли в Эстонию лишь для того, чтобы вдоволь вкусить браги, поорать среди темноты срамные песни, затем проспать до обеда, чтобы потом вновь быть готовыми к очередной бессонной ночи; ну, может быть, еще затем, чтобы пальнуть невпопад раз-другой по крепким вратам крепости.
Так было всегда: и деды пивали брагу перед сечей, и отцы, а потому Григорий Лукьянович менять ничего не стал — он пил вино, не отставая от воевод, и, опасаясь отравы, предпочитал белое, жалованное государем перед самой отправкой. А когда думный дьяк напивался изрядно, то грозной тенью шатался по лагерю в сопровождении дьяка-сморчка и кричал вслед каждому боярину:
— Всех порешу! Всю крамолу повыведу! Царя-батюшку надумали сокрушить. Измену учинили, русские земли шведу сдаете! На дыбе все сгинете!
Григорий Лукьянович успокаивался только после полуночи, когда голос его вконец осипал и сам он уставал от собственного ора, а ноги отказывались служить. Свалится Малюта Скуратов подле потухшего костра, так закопченным и проспит до самой обедни.
Воеводы глухо роптали и, набравшись терпения, дожидались, когда Григорий Лукьянович оступится в крепостной ров и захлебнется в зловонной мути. Однако эта думка совсем не мешала воеводам откланиваться Григорию Бельскому с тем усердием, как если бы он был наследным царевичем, а при каждой встрече они растягивали губы так приторно, что впору было приготовить из этих улыбок сладкий кисель.
Ничто не брало Малюту Скуратова — ни стрела, ни каменное ядро, ни шипящая брань в затылок. Григорий Лукьянович был словно заговоренный: недосягаемый для пуль, он внушал ратникам почти суеверный страх, казался едва ли не бессмертным.
В первую же неделю пребывания в лагере Малюты Скуратова были прилюдно наказаны розгами трое видных воевод за то, что не желали отвешивать худородному поклоны, а на брань государева посланника ответили матерно и кликнули «псом». Дальше и того было хуже — выставил Малюта на позор тысяцкого перед воинством без шапки, а потом приказал ему будить воинство «удалым петушиным криком», так и кукарекал знатный ратоборец все утро, пока наконец не пробудилась дружина.
Затем в центре лагеря Григорий Лукьянович повелел установить позорный столб, к которому привязывались особенно нерадивые.
Однако шведский король Иоанн продолжал шаг за шагом теснить дружинников, уже изрядно подуставших от ливонской кампании.
Не было желания у посошной рати умирать ни за царя, ни за отечество. Оторвали от плуга неслуживых людей, дали им по рогатине и отправили рубиться с латинянами. Как тут не вспомнить оставленных детишек, красу-жену и еще то, что за год успело отдохнуть озимое поле и самое разумное сейчас дело — это бросить парное зерно в густую жирную грязь.
Да где там!
Воеводы спуску не дают — без конца одолевают изнурительными караулами, заставляют рубиться с чучелами и посылают в дозор, а чуть не так — хрясь кулаком по морде! И не сыскать на них управы даже у самого царя.
А тут еще сам Малюта Скуратов пожаловал. Вот кто злыдень! И смерды во все глаза смотрели на государева любимца, о котором немало худого толковали на всех ярмарках Руси. Они разглядывали его так, как будто он и впрямь явился из пекла, чтобы свершить очередное злодеяние.
Поговаривали, что государь охладел к своему любимцу, а потому сослал его подалее от глаз, где тот мог бы сгинуть от пули или пасть от пущенной стрелы. Однако не брали его ни пищали, ни черное слово. Если и одолевало чего, так это тяжкое похмелье.
Однажды к Малюте заявился сам князь Василий Голицын. Главный воевода прошел в избу без стука, шапку не снял, а с ним вошло еще пятеро рынд. Замер Григорий Лукьянович от дурного предчувствия с ложкой в руках за жирной похлебкой, а густой навар тяжелыми капельками застыл на длинных рыжеватых усах.
— Вот и наступило время, Григорий, чтобы сполна с тобой за все поквитаться, — ласково начал князь. — Ты уже, наверное, и не припомнишь, как моего единоутробного брата в Пытошной избе мучил? Как я тебя ни упрашивал, не пожелал помиловать. А потом за жену его принялся и детей великовозрастных живота лишил. Теперь твоя очередь настала, Григорий Лукьянович.
— О чем ты, князь?
— О чем, спрашиваешь? — Голицын удобно уселся на лавку. — А это я тебе сейчас растолкую. Давеча ты принародно лаялся, матерно поганил воевод и бояр… а еще самого государя хулил. На то у меня свидетели имеются. Да ты никак поперхнулся, Григорий? — посочувствовал князь.
— Чего же я такое говорил?
— Вчера вечером ты сказывал о том, что государь наш великий Иван Васильевич мужей любит более, чем девок, называл ты царя срамными словами… Кои произнести не могу, так как чести государя лишают. А еще говорил о том, что государь наш казнит безвинно. А ты ешь, Григорий Лукьянович, — не сходила сладкая улыбка с лица князя Голицына, — дорога в острог тебе предстоит дальняя и тяжелая. Сейчас мои молодцы тебя в железо обрядят, вот в такой одежонке и отбудешь ко двору Никитки-палача. А он тебя встретит весело, как старого доброго друга. А там Иван Васильевич тебя пожалует двумя столбами с перекладиной. Ха-ха-ха!
— Помилуй меня, князь, Христа ради! — взмолился Григорий Лукьянович. — Ну, чего спьяну не наболтаешь! Когда я во хмелю, то сам себя не помню, могу такое наговорить, что потом не рад буду.
— Пожалел ли ты моего братца, Григорий Лукьянович? Он ведь тоже пощады просил. А ведь безвинным сгинул, оговорил ты его! Теперь до самой Стольной в клетке поедешь, пускай вся Россия на тебя посмотрит.
— Пощади, Василий Васильевич! По мне лучше живота себя лишить, чем срамным в Москву возвращаться. Ведаю о том, что великодушен ты, знаю, что в воинстве своем людей без вины не наказываешь. Прости меня, князь!
Воевода Голицын призадумался.
Именно этих слов и ждал он от думного дворянина. Ухнул Малюта с высоты Стольной, чтобы разбить лоб о ливонскую глушь. Все. Далее падать больше некуда. Если и провалится еще куда Григорий Лукьянович, так только в лесную топь.
— Искупления, говоришь, желаешь?
— Желаю, князь, помилуй меня, всеми святыми тебя заклинаю! И так я горя нахлебался сполна в малолетстве, а на старости лет ты меня позором казнить хочешь! — И уже строго: — Ведь и я не один… мою кончину тебе припомнить могут.
Хмельной, в драном кафтане, Григорий Лукьянович совсем не походил на того мужа, который многие годы стоял между боярами и государем. Сейчас думный дворянин больше напоминал общипанного кочета, которого только мгновение отделяет от кипящего котла.
— Вот что я тебе скажу, Григорий Лукьянович, есть у тебя шанс замолить грехи.
— Слушаю тебя, Василий Васильевич.
— Завтра посошная рать на крепость пойдет, вот ты ее и поведешь! Ежели в живых останешься, не буду греха поминать, а если погибнешь в брани… значит, за государя жизнь отдал. Считай, что божий суд свершается. Ну, как, согласен? Или в железе в Москву возвертаться желаешь?
— Быть по-твоему, князь, поведу я посошную рать.
В эту ночь посошной рати было не до сна. Не бог весть какие вояки собрались в Ливонском походе. Самый большой боевой выход для многих крестьян — это драка из-за девок в соседней деревне, а о бранном поле они и вовсе не помышляли.
Все как один дружинники молились. Многие предчувствовали смерть и оттого стакан за стаканом вливали в себя брагу.
Малюта Скуратов этой ночью тоже не спал и в сопровождении дьяка бродил по лагерю.
Две бочки из своих запасов выставил Малюта. Вино было белое. Царское.
— Подходи, ратники. Не робей! — призывал Григорий Лукьянович. — Такого винца вы еще не пивали.
А часом позже ратники скребли стаканами самое дно, пытаясь вычерпать последние полведра.
Утро. Рассвет. Тишина стояла заповедная. Многим из отроков не прожить даже дня; впереди только два часа, а позади прожитая жизнь.
— В общем, так, — тихо проговорил Григорий Лукьянович, — как я поднимусь в рост, так вы сразу за мной шагайте. И башку понапрасну не выставляйте. А награда вот какая… кто первый в крепость войдет, тот батюшке-государю представлен будет. Имение под Москвой получит… Чтобы шли боевым порядком. Поначалу те, кто в броне и в сапогах, а за ними лапотники пойдут. Эх, заживем… ежели в живых останемся.
Ухнула пушка, и каменное ядро, крепко постучавшись во врата вражьей крепости, разломилось на две половины.
— За мной, ребятушки! — поднялся во весь рост Григорий Лукьянович. — Два раза не умирать!
Пластинчатый панцирь, начищенный до блеска, полыхал огнем, слепя ворога. Огромным кострищем Григорий Лукьянович пересек поле, добежал до тына. Плащ крыльями разметался на плечах, и не хватало только порыва ветра, чтобы отнести мужа вольной птицей на стены вражьего детинца.
Малюта слышал, как, дыша в затылок, за ним бежал полк посошной рати. Лапотники рвали порты о заостренные колья, люто бранились, падали, но не желали уступать в прыти государеву любимцу. Вооруженные одними топорами, без брони, выставив неприятелю грудь, отроки казались бессмертными.
— За веру! За Христа! За государя нашего! — орал Малюта Скуратов, совсем не ощущая усталости.
Григорий подумал — жаль, что государя нет здесь и он не может порадоваться за своего любимца. Наверняка он хлопнул бы в ладоши и воскликнул: «Гляди-кось! Кто бы мог подумать, что Григорий такой славный воевода. А как прыток! Имей я при себе с десяток таких удальцов, так Ливонский поход завершился бы еще три года назад».
Григорий Лукьянович и сам чувствовал, что его место среди посошной рати. Это в его характере бежать во весь рост и, подняв личину, проорать на вражью крепость, ощетинившуюся многими копьями: «Берегись, ворог! Сам Малюта Скуратов пришел вас бить!» Руки Малюты созданы не для того, чтобы, подобно кромешнику, душить в темницах душегубцев, а затем, чтобы на неприятельских башнях вывешивать царский стяг.
Малюта казался неуязвимым — стрелы отскакивали от металлических пластин и зарывались острыми носами в рыхлую землю. Григорий успел поверить в собственное бессмертие, он приостановился только на мгновение, чтобы громким криком ободрить поотставшую рать. Он приподнял личину, неловко задралась бармица, обнажив шею, и в этот миг каленая стрела зацепила металлическую сеть и острым жалом впилась в горло.
— Господи, как она горяча, — остановился Малюта.
Подбежали ратники, прикрыли Григория Лукьяновича щитами, усадили бережно.
— Вот он и свершился, божий суд. Эх, помирать неохота, — признался Григорий Лукьянович. — Жаль, что государь Иван Васильевич не увидел… моей кончины.