Книга: Царские забавы
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3

Глава 2

В этот день дворец был необыкновенно шумен. На двор государя понаехало со всей округи великое множество скоморохов и несметное число шутих. Они толкались во дворе и коридорах и как могли развлекали гостей. Вся Москва жила в ожидании праздника, а когда после обедни были расставлены столы и стольники стали зазывать приглашенных, радостный гул наполнил Столовую избу.
Вопреки общему веселью государь был угрюм и ничего не ел, он только раз ковырнул ложкой заячьи почки и снова воззрился на пир.
Скоморохи, нацепив бубенцы на шею, ретиво прыгали через лавки и столы, а когда нечаянно опрокинули на пол блюдо с яблоками, государь улыбнулся безрадостно. Дворцовые потешники решили не отставать: они так тузили хроменького карлика на потеху боярам, что забили бы его до смерти, если бы не услыхали за спиной медвежий рык. Разбежались по сторонам шуты, а вместо пятигодовалого медведя на них взирало довольное лико Черного Павла.
Бояре изрядно охмелели, но бездонные утробы, всегда ненасытные до дармового пития, продолжали вмещать в себя братину за братиной, чем напоминали бездонный погреб. Иной раз выпитое вино расплескивалось, и ржавая блевотина заливала мраморный пол, а несколькими минутами позже на пахучую жижу мог свалиться величавый хозяин приказа, оросив брызгами сидящих рядом. Неподвижный и забытый, как свалившийся с воза куль, вельможа мог пролежать так до тех пор, пока его не подбирала челядь. Вытащив упившегося до смерти боярина из-под стола, его укладывали на телегу и, неторопливо понукая застоявшуюся лошадь, везли к дому.
Между рядами бояр и окольничих теснились матерые вдовы, которые не уступали мужам ни в количестве выпитого вина, ни в чревоугодии. Бабы поглощали пищу с таким усердием, как будто со следующего дня собирались уйти в трехгодичный пост. Матерые вдовы, как правило, были голосистые, и перекричать их не могли даже речистые бояре; пристыженно умолкал даже церковный хор, собранный государем из самых звонкоголосых певчих, когда бабы затягивали разудалые припевки.
Была у матерых вдов лихость, которую они получили в наследство от почивших мужей, и каждый прожитый год только добавлял их характеру отчаянности, отчего даже самые древние из них частенько напоминали разудалого детину, осмелившегося соперничать в веселости с ватагой потешников. Боярыни не уступали в забавах шутам: лихо пускались в пляс и так задорно орали срамные песни, что вводили в смущение многих девиц.
Бояре принимали матерых вдов за своих, и ни у кого не вызывало удивления, если спьяну под стол скатывалась и государева мамка.
Иван Васильевич справедливо полагал, что, не будь на пиру боярынь, веселье походило бы на покой мертвецкой.
Первой среди ближних боярынь была пятидесятилетняя Елизавета Никаноровна — вдова почившего Плещеева. Кряжистая и такая же сильная, каким в молодости бывал ее муженек, она смело, под громкий хохот, борола на руках любого детину. Государю передавали и то, что объятия ее так же крепки, как стальные обручи Никитки-палача. И самодержец всякий раз подумывал о грехе, поглядывая на колыхающиеся груди теремной боярыни.
Второй вдовой была Нина Андреевна. Суха и костлява, зато имела такой голос, какого не бывает и у протоирея Благовещенского собора в сильном подпитии. Вдова была из сильного рода Курлятевых, а потому садилась впереди многих именитых бояр, хотя никогда не возражала, если степенный муж подставлял бабе свои пухлые коленки. Знал государь и о том, что не однажды в разгар пира именитый боярин уводил вдовушку в темные закоулки царского дворца.
Все было во власти великого московского государя: пожаловать жизнь и осудить на смерть. А это скучно всегда. Царь Иван зевал, глядя на то, как боярыни пили вино из глубокой братины, пущенной по кругу.
Государь рассмеялся только раз, когда матерые вдовы, позабыв про степенность, так пригибались в коленях, как будто вернулись в далекое девичество. Бабы напоминали государю гусынь, неторопливо и важно карабкающихся на Кремлевский бугор лишь для того, чтобы, расправив крылья, прыгнуть с его макушки в пенящуюся стремнину и в недолгом полете преодолеть Москву-реку до самой середины.
Рядом с Иваном сидел Петр Васильчиков — последняя государева привязанность.
Царь выделил Петра Григорьевича среди прочих за огромный рост, и даже Иван, немалой сажени, поглядывал на отрока как трава на двухсотлетний дуб. Петр Васильчиков был необычайно худ, и трудно было поверить, что за один присест он съедает дюжину яиц и половину кабана. А когда муж шел по двору, то казался таким же долговязым, как сосна, выросшая посреди чахлого кустарника. Петр Григорьевич был в рост с колодезный журавль, и когда дворянин сгибался в поклоне, то длинным телом умудрялся перегородить половину двора.
Иван Васильевич любил мужей рослых и статных, а к Васильчикову испытывал особенно большую привязанность.
Черный Павел дудел в сопелку, и до того у него получалось ладно, что даже у самых угрюмых гостей он сумел выжать несколько улыбок.
Весело стало и государю.
— Петр, слышал я, что у тебя дочь дюже красивая. Похвастался бы перед государем, показал бы дщерь. — Иван увидел, как дрогнула рука Васильчикова и соус закапал на полы кафтана, заливая серебряный вензель. — Чего же ты молчишь, Петр, или, может быть, чести не рад? А если дочка твоя мне приглянется, я ведь могу и царицей ее сделать. Тестем моим сделаешься, Петр Григорьевич. Чего же ты, окольничий, ложку в сторону оставил?
— Видать, Петр от радости аппетита лишился, — подсказал государю стоявший подле Малюта.
— Ежели желаешь, государь, отчего бы и не показать тебе Аннушку. Только я бы хотел тебе сказать, что мала она еще для замужества. Ей едва семнадцать минуло.
Вздохнул печально государь:
— Скуповат ты на слова, Петр. Другой отец рад был бы дочь со двора справить, а ты держишь ее при себе, как черт заблудшую душу.
— Это я от радости, Иван Васильевич. Когда желаешь дочку увидеть?
— А ежели сейчас? Чего же ты испугался?
— Не готов я сейчас тебя встретить: двор мой неприбран и челядь не предупреждена. И дщерь должна быть такой, чтобы тебе приглянулась. Бестолковая она у меня! Наставления ей хочу дать, а не то опозорить меня перед государем может.
— Не отговоришь ты меня, окольничий, мне всякое видывать случалось. Если угостить нечем, так мне не нужно ничего. Харч я всегда с собой вожу.
Братина, пущенная по кругу, насытила утробы гостей, и каждый глоток был так тяжел, как будто бояре и окольничие проглатывали не сладкое питие, а куски свинца. Рухнула Елизавета Никаноровна под лавку, сполна испытав на себе крепость заморского вина, а челядь, больше беспокоясь о царской утвари, чем о чести боярыни, вытащила матерую вдову за пятки под витые свечи.
— Едем, государь, — решился окольничий.
Поднялся Иван Васильевич из-за стола и, заглушая честной пир соборным басом, объявил:
— Меня Петр Григорьевич к себе в гости зовет. Поеду! А вы, господа, веселитесь. А ты, Павел, гостям скучать не давай!
Уже оседлав коня, Петр Васильчиков вспомнил про сломанное крыльцо и молил случай, чтоб государь не ступил на треснутую половицу и не расшиб лоб. Вот тогда быть опале! Хитрый окольничий выжал из себя любезную улыбку, проклиная в душе сегодняшний пир, навязчивое желание царя, а заодно и красивую дочь.
Царь Иван спешился у самого двора Васильчиковых, а перепуганный окольничий закрутился юлой вокруг государева коня, без конца повторяя:
— За что же мне честь такая великая? Ты бы, государь, во двор въехал.
— Жених я твоей дочери или нет? — благодушно улыбался Иван Васильевич, ступая на землю. — А если жених, тогда, стало быть, будущего тестя уважить должен. А теперь вели отворять ворота, скажи челяди, что государь московский в гости пожаловал.
Петр Васильчиков вбежал во двор и громким гласом устроил переполох.
— Мать твою эдак! — кипятился окольничий, ошпаривая обидными словами шныряющую по двору челядь. — Сказано вам было, вина крепкого на столы выставить! Такого, чтобы отрыжки не давало, не любит Иван Васильевич кислого.
Петр Васильчиков думал о том, что легче вынести катастрофы вселенского потопа, чем приход в дом государя московского.
— Будет сделано, боярин!
— Доченьке моей скажите, чтобы краюху пшеничного хлеба государю поднесла! Рушники чтобы без жира и пятен были, — сердито наставлял Васильчиков. — А то я вас знаю, и с сажей можете государю подсунуть!
Великого московского князя сопровождала дюжина рынд: все одного роста, в красных кафтанах, даже топорики несли одинаково, положив их на правое плечо. Бордовые воротники и яркие узоры на сапогах придавали всему их виду чопорность, и если бы не жиденькие бороденки, что пробивались на уголках скул, их можно было бы принять за красных девиц.
Царь Иван ступил на двор, который был так грязен, что напоминал скотный выпас: тьма мух кружилась над зловонным пометом, а две блестящие и зеленые, видать особенно нахальные, уже успели досадить государю.
— Пакость-то у тебя какая во дворе, окольничий, — обеими руками отмахивался Иван Васильевич от злобных насекомых.
— Челядь у меня ленивая, государь, — быстро нашелся Васильчиков, — только и норовят, чтобы пакость какую-нибудь учинить. Да вот еще спереть что с хозяйского стола, — и, сняв с головы бобровую шапку, лихо швырнул ее под ноги государю прямо на испражнения. — Проходи, Иван Васильевич, ежели потребуется, так мы тебе меховую дорожку до самого крыльца выстелим.
— Ишь ты! — уверенно примял государь стопой бобровый мех. — Ежели бы не твоя дщерь, так вовек не ступил бы в этот смрад! Ну, ничего, окольничий, как станешь моим тестем, я тебе такие хоромы возведу, что не хуже моих будут.
Челядь, выстроившись рядком, многим челобитием сумела загасить государев гнев, и Иван Васильевич, превозмогая в себе брезгливость, шествовал к высокой лестнице.
Анна появилась на крыльце нежданно — озарила сиянием светлых очей загаженный двор и, держа в тонких руках белый пахучий каравай, важной павой стала спускаться по шатким скрипучим ступенькам прямо навстречу застывшему царю.
Онемели молоденькие рынды, глазеючи на красу. Кто бы мог подумать, что в таком зловонии эдакий цветок распуститься способен.
— Милости просим, царь наш батюшка, — поклонилась боярышня Ивану Васильевичу, — отведай хлеба и соли. Не побрезгуй нашей скудости.
— Двор у тебя, Петр Григорьевич, гадость, зато дочка шибко хороша! — признал царь и, отщипнув краюху, обильно обвалял кусочек в соляной пыли, после чего опустил его двумя пальцами в рот. — Во дворе царском, девица, жить будешь, — пообещал государь. — Государыней-царицей тебя сделаю. А теперь дай я тебя расцелую, хочу посмотреть, такая ты аппетитная на вкус, как твой хлебушек, или, может быть, горчинка в тебе имеется? А если и есть, худо оттого не будет! — вдруг расхохотался государь. — Острые бабы мне тоже по вкусу.
А неделю спустя Васильчикова Анна Петровна сделалась царицей.
* * *
Митрополит Кирилл Анну не признал и немедленно отослал по всем епархиям скороходов, чтобы на утренней службе поминали в здравице только государя Ивана Васильевича и чад его.
Узнав об этом, царь сердиться не стал, махнул рукой в пустоту и произнес безразлично:
— Пускай себе не признают, а только жену им для меня не выбирать.
Анна была тиха и врожденным смирением больше напоминала инокиню, чем царицу. Она старалась избегать больших выездов в город и выходила на люди только в окружении огромного числа боярышень, которые так ретиво укрывали ее махровыми платками, что можно было подумать, будто бы взгляд каждого москвича способен сокрушить вражью крепость. Анна Петровна опасалась сглаза: если выходила на улицу, то вешала на грудь спасительный образок, о который обязательно должны были расшибиться все лихие силы. Никто из горожан даже случайно не узрел лица царицы, но все в один голос говорили о том, что она свежа и краснощека.
Неожиданно для служивых людей Иван Васильевич отстранил Петра Васильчикова от дворцовых дел, а потом и вовсе повелел окольничему съехать в Ростов Великий, где его ожидала незавидная должность недельщика.
Видно, государь так и не смог позабыть двор Васильчикова, где перепачкал любимые атласные сапоги.
Однако держать вдали от московского двора новоявленную родню не сумел даже царь. Скоро Васильчиковы понаехали в Стольную, оттеснили потомственных стольников и кравчих. Столбовые дворяне затаили глубокую обиду, но спорить с родом, набравшим силу, никто не желал. Царицына родня держалась так, как будто на следующую пятницу им заседать в Боярской думе, и хмурые взгляды дворни ломались о горделивые лица новых избранных.
Даже опришники теперь не сомневались в том, что не пройдет и месяца, как Васильчиковы с Постельного крыльца переберутся в Переднюю палату.
Вся родня Анны напоминала поросят одного помета: краснощекие, белолицые, проворные, они старались проникнуть в любую щель, и стрельцы, что стерегли дворец с большим бережением, невесело запрещали:
— Не велено по двору шастать, для худородных Постельное крыльцо имеется!
Неугомонная энергия Васильчиковых пробивала даже усердие строгих караульщиков, стоявших в дверях государевых сеней. Служивые люди, поднакопив терпения, отстраняли бердышами государеву родню и не забывали ехидно добавлять:
— Вот когда наденешь боярскую шапку, тогда милости просим! А сейчас за непослушание и батогов получить можешь.
Васильчиковы частенько являлись на двор во хмелю, чего не водилось прежде и с более знатными, и, не прячась от прочей челяди, разливали романею в стаканы. А однажды спьяну гуртом выдрали за чуб Салтыкова Арсения, сокольничего Разрядного приказа.
Видно, так и тузили бы Васильчиковы безвинных дворян и поганили обидными словами честь именитых жильцов, кабы один из стряпчих не возвысил слово и не отписал государю докладную, что был бит озорниками и изменщиками.
Государь на ябеду отозвался быстро. Вышел на Постельное крыльцо и, подозвав к себе обиженного стряпчего, спросил, сердясь:
— Называй, Матвеюшка, кто из Васильчиковых посмел обидеть тебя, холопа моего верного?
— А вот эти чубатые, государь, — с готовностью ткнул тот перстом в перепуганных отроков.
— Теперь скажи мне, была ли брань на Постельном крыльце?
— Как не быть, Иван Васильевич? Сынчишкой боярским меня называли, орали, что отец мой, дескать, лаптем щи хлебал, а дети мои и вовсе безродные.
— Ишь ты!
— А еще за волосья меня таскали, и так крепко, что до плешины выдрали, — согнулся стряпчий, показывая оголившуюся макушку.
— Эй, холопы, подойдите к государю, — окликнул Иван Васильевич провинившихся братьев. — Так, значит, это вы и есть царицына родня?
— Точно так, государь-батюшка, — отвечал старший Васильчиков. Схлынул со щек мужа румянец, оставив на белой коже тонюсенькие разводы синих сосудов. — Не по злому умыслу брань затеяли, государь. Называл нас стряпчий небылишными позорными словесами.
— Знали ли вы о том, что брань на Постельном крыльце задевает честь государя?
— Как же об этом не знать, Иван Васильевич? Ведали! — отвечал младший Васильчиков. — Только не могли мы обиду по-другому унять. Что же такое будет, если каждый безродный на братьев царицы гавкать начнет!
— Вот оно что. Выходит, вы вместо государя надумали суд вершить?
— Государь…
— Не велика ли честь для холопов будет?
— Разве мы посмели бы, Иван Васильевич?
— Кто из Васильчиковых старшой? — все более хмурился Иван Васильевич.
— Я буду, государь-батюшка, — вышел вперед муж лет сорока. Сухой и нескладный, он напоминал суковину, оставленную на поле: коленки остры, плечи торчали углом, вот, кажется, дотронешься до него и обдерешь мясо до крови, — московский дворянин Елизар Васильчиков. — Может, ты меня, государь, и не помнишь, но я брат Петра Васильчикова, тестя твоего. На свадьбе с Анной Петровной второй тост мой был, я тогда здравицу молодым пожелал. Ты, Иван Васильевич, повелел мне кубок до дна выпить с рейнским вином, а в него полведра уходит. Ты, государь, еще молвил: если выстою, то пожалуешь.
— Ну и как, пожаловал я тебя?
— Пожаловал, государь. За то, что я стоек оказался, ты мне поясок именной подарил… Я его и сейчас поверх кафтана надел.
— Посмотрим, так ли ты стоек, как себя нахваливаешь. Вот что я тебе скажу: если от моего кулака не упадешь, пожалую еще раз, а если свалишься… Не обижайся, Елизар, поясок заберу, не заслужил. Ну так как, готов?
Напыжился Елизар Васильчиков и стал напоминать растопыренную борону, что выставила во все стороны колючие зубья.
— Готов, Иван Васильевич.
Плюнул царь на сжатые пальцы и с размаху саданул в челюсть московскому дворянину. Откинулась голова у Елизара Васильчикова, как будто злая сила изогнула борону пополам, да так и оставила ее ржаветь на озимом поле.
— Устоял, — подивился государь, — другие так замертво падают. Носи поясок с честью, заслужил. — И, глянув на разбитые пальцы, зло пробормотал: — Что за порода такая, Васильчиковы? До крови весь разодрался.
— Спасибо, что благословил, государь, — сплюнул на Постельное крыльцо три выбитых зуба Елизар. — Не каждый день от самого царя по мордасам получать приходится.
— Выпороть всех Васильчиковых на дворе батогами, — распорядился царь, ступая к дверям. — Будут знать, как ссору на Постельном крыльце учинять. А потом в шею их из дворца! И чтобы более никогда их в своем доме не видывал.
— Сделаем как велишь, государь, — отозвался тысяцкий, детина лисьей наружности, — эти Васильчиковы и шагу во двор не ступят.
— Иван Васильевич, ты мне милость обещал царскую, — упрямо настаивал старший из Васильчиковых.
Государь остановился в самых дверях.
— Пожалования захотел, холоп? — Иван Васильевич угрюмо посмотрел на Елизара и разглядел в московском дворянине породу, такого хоть клещами рви, а он на своем стоять будет, и, махнув рукой, распорядился: — Елизара батогами не бить. А ты, Николашка, — обратился государь к стоявшему подле него думному дьяку, — отпиши указ: быть с сегодняшнего дня Елизару Григорьевичу окольничим. И пускай съезжает с глаз долой! В Нижнем Новгороде воевода преставился, вот и пусть возьмет город на два года в кормление.
— Спасибо, государь, — счастливо прошамкал щербатым ртом Васильчиков, — век не забыть мне этой милости.
И утер с подбородка кровавую слюну.
На следующий день три дюжины Васильчиковых неровным рядком стояли без штанов в самой середине площади. Зрелище было дивное, и смотреть на него сбежались все служивые люди. Косматые, краснощекие, Васильчиковы держались так, как будто им доверено было провожать государя до царственного места, словно тщательные приготовления Никитки-палача относились к кому-то другому.
Отобрал заплечных дел мастер прутья, разложил их горкой перед каждым опальным мужем и, хлестнув себя хворостиной по икре, убедился, что она нужной крепости и обломается не ранее двадцатого удара.
— Вот и ваш черед настал, — сообщил радостно Никита. — Царские любимцы долго во дворце не сидят. Вам-то еще повезло, другие мужи и вовсе на дубовой колоде почили. Своей привязанности государь не меняет только к палачам, — хохотнул веселый старик.
— Господи, дай мне силы, чтобы не обесчестить себя воплем, — проговорил первый мученик и почтительно, будто разговаривал с отцом, попросил палача: — Начинай, Никитушка, начинай, родимый.
Обломав о виноватого по тридцать палок, Никитка закончил наказание.
— А теперь следующего давай! — прикрикнул он на подмастерьев, доставая из корзины розги. — Да не этого, хилого, а того, с красной рожей, вот его-то, видать, ни плетьми, ни палками не перешибить.
Подвели краснощекого детину. Оробел хлопец, словно девка перед сватами, а Никита-палач уже командует:
— Ну, чего зенки уставил?! Это тебе не девичьи посиделки, а суд государев. Спусти порты пониже, разум через задницу вправлять придется, — и, обмакнув розги в огуречный рассол, сделал замах.
— Ай! — завопил детина.
Палач довольно покрякивал и в каждый удар вкладывал столько старания и силы, сколько дровосек при рубке могучей сосны.
— О-ох! О-ох! Эка, она! О, как ядрена! Видать, крепко дерет! О-ох! — веселился Никитка.
Во время казней палач не уставал, он напоминал скоморошьего плясуна, который готов был радовать своей умелостью всякого ротозея, лишь бы хлопали в ладоши да сыпали пятаками. Смахнет Никита Иванович испарину со лба и по новой наставляет разуму государевых обидчиков.
Казнь закончилась, когда розги были разбиты в мочала, палки обломаны и валялись по всей площади длинными занозистыми щепами.
Васильчиковых во дворце более не видывали — раскидал Иван Васильевич жениных родственников по многим уездам, а тех немногих, что остались в Москве, повелел опришникам хлестать при встрече, как воров.
К Анне Иван Васильевич охладел. Любовь его к царице больше напоминала раннюю, благоухающую яблоневым цветом весну, которая вдруг неожиданно была прервана сильными заморозками. Опали белые лепестки, не оставив после себя даже завязи.
Сторонился государь супружницы, и постельничие приметили, что вторую неделю Анна Петровна не перешагивала порога царской опочивальни. Государь не желал видеть жену и в Трапезной комнате, и боярышни потчевали царицу в тереме. Уже никто не сомневался в том, что участь Анны Васильчиковой будет не менее печальной, чем судьба сгинувшей в монастыре Колтовской.
Анна Петровна сполна познала мужнину неприязнь. Это не только недобрые взгляды бояр, которые еще вчера падали ниц на окрик караульничих, когда она, шелестя китайскими шелками, легким шагом шла по длинным коридорам, это и недружелюбный шепот в спину, а то и вовсе кто-нибудь из челяди вполголоса пожелает ей порчи или погибели.
Скоро государь отослал к царице кравчих и рынд и повелел держать Анну под крепким присмотром.
Никто не ведал, отчего царица впала в великую немилость: и нравом кротка, и ликом приветлива, жить да не тужить. Ан нет, не у каждой девицы судьба так же сладка, как липовый мед. Все разрешилось разом, когда Малюта Скуратов во хмелю поведал боярам о том, что нелюба стала царю Анна с месяц назад, когда после бражной ночи лег он в супружескую постелю и почудилось ему, будто бы вместо царицы на него мертвец воззрился. Перекрестился Иван Васильевич в страхе и только после того сумел отогнать видение.
С тех пор видеть рядом с собой Анну государь не желал. Служивые люди уже не сомневались в том, что скоро предстоит государыне перебираться из терема дворца в келью монастыря.
* * *
Анна проплакала целую неделю. Государь не желал жену видеть совсем. Мамок, посланных царицей в Передние покои, Иван Васильевич отправил с бранью восвояси и пригрозил, что в следующий раз прикажет отхлестать их батогами за настырность.
Раскрасневшиеся глаза государыня прикрывала плакун-травой. Однако это помогало мало: не то цвет девки рвали без приговора, не то корень был ранним, а потому не успевал набрать нужной силы. Очи государыни от рева едва не вытекали из впадин, и горе, спрятавшееся в глазах, было безутешным, как у неразумного дитяти.
Отчуждение государя Анне было непонятным — еще месяц назад Иван желал ее так же страстно, как чахлый побег проливного дождя, как ратоборец жаждет чарку вина перед горячей сечей, как юнец долгой зорьки с девицей.
А тут даже к обедне не призовет!
Анна спрашивала мамок о государе, интересовалась его привязанностями, и боярыни охотно отвечали Анне, что Иван Васильевич любит васильковый настой, да такого крепкого духа, чтобы от тела дышало, словно от прелого букета.
Царица купалась в бочке с настоями, мыла волосы маточником и девясилом, но государь в постелю Анну более не призывал.
— Приворожить тебе государя надобно, — поделилась с царицей верхняя боярыня Клавдия Патрикеевна. — А ты, государыня-матушка, очи на меня не таращь, все так поступают! Как мой муженек от меня отворачиваться стал, так я столько приворотных трав наварила, что иная хозяйка и за год не сготовит. Вот тебе крест целую, что чародейством занималась, а зато сейчас он словно теленочек несмышленый за мной бегает.
— Все готова сделать, боярыня, только чтобы государя к себе вернуть.
— Ты вот что, царица, слушай меня внимательно и не перебивай, — строго наказала Клавдия Патрикеевна. — Средство я верное знаю, оно мне еще бабкой было завещано. Вот кто настоящая ведьма была! Прости меня, господи…
— Говори, боярыня, что делать должна.
— Как колокола вечерню отзвонят, наденешь монаший куколь. Это для того, чтобы тебя не признал никто. За порог выйдешь. Встанешь перед государевыми окнами и произнесешь приворотные слова: «От неба до земли, от света до ноченьки велика моя любовь к суженому. Летите, мои слова, быстрыми стрелами через горы и поля, через степи и леса, дойдите до ушей милого, и пускай приворожит затаенное слово к родимой женушке, подобно тому как грудное молоко привязывает дитятю к матери». А после того как проговоришь, — горячо шептала тайное боярыня, — плесни вот этого снадобья себе под ноги и скажи: «Пусть язык у государя онемеет, ежели посмеет он воспротивиться наговору, пусть он перестанет слышать, если не захочет внять словам милой. Пусть он лишится разума, ежели не распознает чистого сердца!» Чего ты, государыня, хмуришься? А по-другому нельзя. Всех жен Иван Васильевич от себя спровадил, и тебе худо придется, ежели ты не приворожишь его.
— Когда же мне начать ворожить, боярыня?
— А чем раньше, тем лучше, государыня-матушка. Ежели сегодня приступишь, так завтра царь к тебе явится.
Царица едва дождалась вечера. Чем бы она ни занималась в этот день, не переставала думать о предстоящем волхвовании. А перед самой вечерней государыня-матушка проколола спицей палец. Облизала Анна Петровна окровавленную ранку и стала дожидаться худого…
Колокола в этот день были особенно настойчивы, медные языки колотили так, как будто хотели добудиться до мертвецов, а когда прогудел последний звон, затушив серебряным гулом лампадку, стоящую перед иконой Богородицы, царица надела припасенную рясу, надвинула на глаза шлык и вышла за порог.
На смиренного инока никто из стрельцов даже не взглянул. Устали отроки за целый день тянуться в рост перед заморскими послами, вот и разбрелись вместо вечерней молитвы по комнатам, где молодцов уже поджидали любвеобильные кухарки.
Царица Анна спустилась во двор.
Слюдяные оконца в клетях были темны, и только в комнате государя ярко полыхал фонарь, и дрожащая тень упала на лицо Анны.
Анна Петровна извлекла припрятанный в рукаве глиняный горшочек. Оглядевшись, стала творить заклинания.
— От неба до земли, от света до ноченьки, — причитала протяжно царица, глядя на государево оконце, — …приворожи государя к родненькой женушке, — плеснула царица мутную пахучую жидкость на белую штукатурку царской избы.
— Ах ты, колдун треклятый! Государя надумал сгубить! — Из ниоткуда возник сотник. — Рясой монашьей прикрыться захотел. Эй, стрельцы, хватайте колдуна! Под замок его волоките!
— Окстись! — вскричала Анна. — Мне ли государя морить, дурень!
— Так ты еще и бранишься, злыдень! — ухватил стольник за шиворот царицу. — Волхвовать на царском дворе удумал!
Царица Анна яростно вырывалась из крепких пальцев стрельца.
— Пусти, ирод! Поплатишься ты за это!
— Грозишься, колдун старый! — ударил сотник Анну по лицу. — Бейте его, господа! — закричал он подбежавшим стрельцам. — На государя, злыдень, надумал порчу навести. Лупи его смертным боем!
Следующий удар сотника пришелся в живот. Охнула Анна Петровна и повалилась на землю. А затем ее распластанное и бездыханное тело еще долго и зло топтали рассерженные стрельцы.
— Помер, видать, колдун, — посветил фонарем сотник в разбитое лицо государыни.
— Да это никак ли баба! Бороды у монаха не видать! — подивился рядом стрелец. — В мужском обличье предстала.
— Вправду баба! Вон кудри из-под шлыка повылезли! По всему видно, колдунья мужское платье надела, чтобы государю лихо причинить.
— Ладно, что спохватились вовремя, не допустили зла, только что нам государю ответить, когда спросит, каким наветом колдун во дворец забрел.
— На то он и колдун, видать, обернулся вороной и залетел на царский двор.
Фонарь ярко осветил лицо Анны.
— Колдун-то за знатную бабу себя выдавал, гляньте-ка, молодцы, на ее шею, — сказал сотник.
— Ого-го! Три нити ожерелья жемчужного. А жемчуг-то не речной, а с заморских стран привезен, — дивились стрельцы.
— Господи… да это же царица Анна Петровна!
Замерли стрельцы в ужасе, разглядывая прекрасное и обескровленное лицо молодой женщины.
— Чего же здесь царица-то делает? Она у себя в тереме, среди боярышень должна быть! — перекосило от страха лицо сотника.
— Глянь сюда! — разодрал рубище один из стрельцов. — Может, жива еще?! Померла…
Анна лежала на земле смиренной монахиней, не уберегли ее спасительные кресты, а панагея на груди больше походила на покойницкую иконку.
— Чего застыли, стрельцы? Взяли убиенную да в собор понесли, — понемногу приходил в себя сотник.
Анну бережно подняли. Легка была царица, но дюжие мужи, собравшиеся гуртом, несли ее так, как будто взвалили на плечи тяжкий крест.
В этот поздний час собор был заперт.
Тишь кругом.
Стрельцы стучались недолго, из темноты возникла долговязая фигура старика-пономаря.
— Ну, чего, служивые, стучите?! Для вечерней молитвы вы уже припоздали, а для утренней пришли рановато.
— Смилуйся над нами… Царицу мы несем… Анну Петровну Васильчикову, — сумел выдавить из себя сотник и, тряхнув белесым чубом, добавил: — По неведению мы государыню порешили. Думали, что она колдунья… не разобрать в темноте, на стены зелье поливала…
О царском наказании старались не думать. Даже заточение в острог каждый из стрельцов воспринимал сейчас как милость божию.
— Это надо же такой беде великой случиться, — неловко стянул с головы шапку пономарь, щурясь на бездыханное тело. — Что же вы наделали, стрельцы…
Назад: Глава 1
Дальше: Глава 3