Глава 10
Апрельское тепло — как раз то время, чтобы пахать землицу, а потому мужики ковали сеялки, ладили плуги. Лошадки томились в стойле, наедая крутые бока, и терпеливо дожидались хозяйского окрика, чтобы, взвалив на спины многопудовые бороны, исполосовать глубокими бороздами отдохнувшую за зиму пашню.
Лес, уставший от зимы, пробуждался с трудом: сначала оживала лещина, разбрасывая по оврагам золотую пыль цветов, а уже следом в зеленую сорочку наряжалась стыдливая ольха.
Луга еще дышали первой весенней свежестью. Сейчас здесь можно было встретить только красно-синюю медуницу да хохлатку цвета спелой черники.
Совсем иное будет через месяц, когда сквозь распаханное поле пробьются ростки пшеницы и весна взойдет новой зеленью, словно наденет на себя мохнатый тулуп.
Весна в этот год удалась особенно ранняя. Половодье было стремительным; растопило светило слежавшиеся сугробы, и они сошли со склонов веселыми журчащими ручейками. Вода поднялась под самые горбыли мостов и рвала крутые песчаные берега; она громко ухала, когда с многоаршинной высоты в вертлявый кружащийся омут падали тяжелые земляные комья.
В этом году раньше обычного пробудились медведи. Косолапые подбивались на окраины посадов и терпеливо караулили приблудных псов. Искусен был зверь и хитер: не было слышно лая, не раздавалось рычания, а на месте трапезы оставались только клочья шерсти и бурые пятна крови.
На берегу Неглинной медведь задрал пьяного мастерового, оставив от него только кисть и нижнюю челюсть с клочьями пыжеватой бороды. Погоревали малость родичи и схоронили горькие останки на сельском погосте. Но когда через неделю уже в самом Белом Царевом Городе медведь сумел задрать двух бродяг — бояре зачесали лбы.
— Эдак он и во дворец явится, — рассуждали лучшие люди.
На следующий день, вооружившись пищалями, стрельцы по указу Ивана Васильевича отправились в чащу бить лютого зверя. Не остались без дела и медвежатники — вдоль всего Земляного города были вырыты огромные ямы, а на тропах расставлены ловушки с аппетитными лосиными окороками. Однако медведь-душегубец умело обходил охотничьи секреты и, словно в насмешку над своими преследователями, задирал скотину на выпасах.
Медведя несколько раз видели у Данилова монастыря, другой раз ватага ребятишек натолкнулась на зверя у Святого ключа, где он жадно лакал студеную, освященную самим митрополитом воду.
Тот, кто видел медведя-злодея, говорил, что уши у него были драны, а потому зверя прозвали Безухим. Именно такого мишку бродячие скоморохи за ведро водки продали нынешней зимой боярину Воротынскому. Но челядь не успела довести зверя даже до княжеских ворот — вырвался медведь и убежал в лес.
Быстро одичав, зверь стал жить разбойником. Его привлекала не только домашняя скотина, но и одинокий дровосек, углубившийся в чащу. Очень скоро, поверив в свою безнаказанность, Безухий подошел к московским посадам, где, затаившись в зарослях дикой малины, караулил какого-нибудь неосторожного гуляку.
Медведь был не просто хитер, он был прирожденный охотник и в этом искусстве значительно превосходил своих преследователей: зверь умело петлял и порой заманивал медвежатников в ими же подготовленные ямы. А затем, из глубины леса, словно в насмешку над незадачливыми стрельцами, раздавался его громкий рев.
Справиться с медведем помог случай. Однажды зверь заявился на государеву пасеку. Переломав две дюжины ульев и не отыскав желанного меда, медведь залез в дом, где чугунной сковородой был прибит дочерью пасечника.
Потом над неудачником-медведем потешалась вся Москва, а знающие медвежатники заявляли:
— От страха медведь помер. Сердце у него не сдюжило. Он хоть и огромный, а боязлив дюже. Крика даже нечаянного боится, а чтобы сковородой по носу… для него это похуже, чем грохот пищалей. В прошлом году я в орешнике медведя-шестилетку повстречал. Вот огромный был зверь! Я от страха возьми и в уши ему проори, так он больше моего испугался, весь обделался.
Вся Москва целый месяц только о том и говорила, что некая девка порешила шатуна, и стали кликать ее с тех пор не иначе как Фекла-Медвежатница.
Пришла пора, чтобы вогнать в землю стальные жала бороны и с мужицким покрякиванием, с добрым размеренным понуканием довести откормленных крутобоких лошадок до кромки поля, а потом, утерев мокрый лоб, уронить на развороченный пласт первую каплю пота.
Совсем незаметно для москвичей пришла опала государя на супружницу.
* * *
Малюта Скуратов заявился во дворец после полуночи. Расступилась перед царским любимцем подученная стража, и думный дворянин без боязни затопал на женскую половину.
В тереме еще не спали.
— Ты чего это, Ирод, в Светлицу царицыну явился?! — бранью встретили Григория Лукьяновича верховные боярыни. — Совсем стыд потерял! Или государева гнева уже более не страшишься?!
Усмехнулся царский холоп и оттеснил в глубину комнаты злых старух.
— Царицу будите, не мешкая! Пусть сюда явится, разговор у меня к ней имеется.
— Чего ты надумал такое, злыдень! — замахали боярыни руками, наступая. — Или не ведомо тебе о том, что царица уже третий час как ко сну отошла!
— Ведаю, — спокойно отозвался Скуратов-Бельский, не отходя ни на шаг, — моя охранная грамота — это слова государевы. Велено будить Анну Даниловну! Если не позовешь… силой в покои войду, а стража мне еще в этом помогать станет.
Анна Даниловна появилась скоро, видать, не спала она в этот поздний час. Глянула царица строго на Григория Лукьяновича и сопровождавших его опришников, прикрикнула:
— Поклон, холоп!
— Анна Даниловна, я по воле государевой прибыл, — заговорил Малюта Скуратов.
— Шибче склонись, холоп! Или царицу уважить не желаешь?! — гневалась Анна.
Помедлил малость Григорий Лукьянович, а потом ударил челом и долго не разгибал спины, разглядывая узор на тканых коврах.
— А теперь изволь сказать, холоп, с чем пожаловал в царицыну Светлицу? — все так же сурово вопрошала двадцатилетняя государыня. — Или для вас, разбойников, законов нет?!
— По велению великого московского князя я прибыл сюда, чтобы спровадить тебя в монастырь на веки вечные.
— Подите прочь! Не поеду никуда, пока государь ко мне не придет! Гоните их в шею, боярыни! — вопила царица.
— Недосуг Ивану Васильевичу по дворцу шастать, государевы дела его держат. — И, указав опришникам на Анну, распорядился: — Приступайте, отроки. Вяжите эту бестию по рукам и ногам.
Молодцы обступили царицу. Анна яростно отбивалась от цепких рук, норовила исцарапать лицо, кусалась:
— Не поеду! Я царица! Государыня московская! Подите вон, холопы!
Опришники крепко повязали царице руки и ноги, в рот затолкали пахучий пояс.
На Анну набросили холщовый мешок, стянули ремнями ее хрупкую фигуру и, закинув на плечи, поволокли из терема.
Дорогая добыча!
— На повозку ее, отроки, бросьте. Да сукном не забудьте ее прикрыть, чтобы всякому ротозею неповадно было заглядывать, — распорядился Малюта. — И не мешкать! Времени у нас не осталось, игуменья заждалась.
Повозка вязла в грязи, и опришники, спешившись в вязкую жижу, едва ли не на плечах выволакивали ее на твердый грунт.
Дорога уводила в лес, который в этот час выглядел особенно угрюмым, а темнота была и вовсе разбойничьей. Прокричит зловеще филин, взбудоражив ночную тишину, и умолкнет, хохоча.
Повозка остановилась перед Тихвинским женским монастырем. Некогда эта обитель была любимым местом государыни. Здесь она не только исповедовалась, доверяя настоятельнице сокровенные тайны, здесь царица отдыхала душевно. В эту же обитель Анна Даниловна отправляла огромные пожертвования и просила стариц молиться о «безвинно убиенных царской властью».
В Тихвинском монастыре Анна всегда была желанной гостьей, и сама игуменья не гнушалась мыть царицыны стопы. Сейчас вместо приветливого лица настоятельницы государыню встречал суровый взгляд надсмотрщицы.
— Распахните поширше ворота, сестры, тюремную сиделицу к нам везут, — сказала инокиня.
С трудом верилось, что еще неделю назад настоятельница била царице до трех десятков поклонов кряду и не поднимала головы до тех самых пор, пока государыня Анна Даниловна не укрывалась в келье.
Суровая игуменья была в монастыре такой же хозяйкой, как совсем недавно великая княгиня на женской половине дворца.
— Бывали у меня в тюремных сидельцах боярыни, бывали княгини, но вот чтобы государыня московская… Это впервые! Так и передайте царю, спасибо за великую честь!
— Скажем, игуменья.
— А вы чего замерли, сестры?! Пропустите слуг царя во двор. Чай, не бесы к нам пожаловали, — хмурилась настоятельница. — Да стол для гостей накройте. Несите из подвалов все самое сытное, чтобы служивые люди довольными ушли. Чтобы жалоб государю не было на скудный прием.
Анну Колтовскую извлекли из колымаги, сняли с головы мешок, срезали на руках веревки и поставили перед игуменьей.
— Принимай постоялицу, старица!
— Ишь ты! У меня таких постоялиц полны подвалы, будет ей с кем беседы вести. Ну чего, инокини, встали?! Али Анну никогда не видывали? Ведите ее в собор, пострижение царица принимать будет, да ножницы поострее подготовьте. Некогда мне с тюремными сидельцами возиться, божьи дела дожидаются.
Участливо, вопреки строгому завету, словно перед ними была по-прежнему царица, монахини подхватили под руки почти бесчувственную Анну и повели в собор.
— Пойдем, матушка, спешить не будем, некуда теперь нам торопиться. Дальше этих стен все равно уже не уйти.
Покорно, словно овца, шествующая за пастырем, государыня-матушка пошла с мрачными сестрами.
Анну остановили у алтаря, здесь же, сжимая огромные ножницы в руках, дожидалась игуменья.
— Посадите царицу Анну в кресло. Пусть осмотрится сначала, первый и последний раз ей перед настоятельницей сидеть.
— Нет! Нет! Нет! — очнулась вдруг государыня. — Не желаю в монастырь. Я государыня русская! Я великая княгиня московская!
Кресло опрокинулось на каменный пол, умолкла служба, и суровый голос игуменьи напомнил, кто здесь хозяин.
— Ну, чего стоите, сестры? Держите Анну крепче, да сорвите с нее все лишнее. Гордыня в платье золотом упрятана, пусть останется, в чем на свет божий появилась.
Царицу разнагишали, усадили в кресло и плотно обступили со всех сторон, стараясь спрятать от мужского погляда.
— По доброй ли воле ты, раба божья Анна, принимаешь постриг? — спокойно вопрошала игуменья.
— Уйди от меня, старица! — едва шептала царица. — Грех ты на свою душу берешь.
Игуменья продолжала беспристрастно:
— …По доброй ли воле отрекаешься ты от мирской жизни? И готова ли ты променять мир, полный плотских утех и наслаждений, на мир скорби, где не существует ничего более, чем служение господу нашему?
— Тошно мне, старицы! Все уйдите, дышать хочу! — завопила государыня.
Расшиблась бы Анна об пол, не подхвати ее руки стоящих рядом стариц.
— Никак государыня чувств лишилась, — прошептала одна из монахинь.
— Это она от радости, — сказала настоятельница, — чего только в такую минуту не случается.
Запустила старуха цыплячью ладонь в густые пшеничные волосья царицы и разметала локоны.
— Дивной красоты волосья, — не смогли удержать восторга божьи сестры.
Игуменья хищными пальцами ласкала Анну, а потом, отобрав самый красивый локон, чиркнула его ножницами.
— Принимаем тебя в Тихвинскую обитель, дочь моя. Будь же отныне божьей невестой, — смилостивилась игуменья, — и нарекаем тебе иноческим именем Дарья. А теперь укройте старицу куколем, не век же ей сидеть голой перед алтарем. А вы чего, отроки, встали?! — обратилась владычица к опришникам, застывшим у дверей. — Берите инокиню Дарью под руки да ведите в подвал. Там она скорее в себя придет.
* * *
Под самое утро в ворота князя Воротынского раздался стук.
— Отворите! Это Федька Огонь, холоп государев. Да не мешкайте, беда на дворе!
Забрехала недовольно собака, разбуженная дерзким стуком, а потом, матерясь и чертыхаясь, к воротам подошел боярский караульничий и, обругав для порядка неожиданного гостя, смилостивился:
— Проходи… коли нужда имеется, только боярин спит еще.
Федька был государевым истопником и дежурил, как правило, в государевых палатах. Он был настолько искусен в своем ремесле, что дворцовая челядь дала ему прозвище Огонь. Порой казалось, что пламя водится у него между пальцев, и правда, стоило Федьке прикоснуться к выложенным поленницам, как они начинали полыхать с такой яростью, как будто в них вдувал жизнь сам дьявол.
Третий год Федька Огонь числился в государевых холопах, но даже Малюте было неведомо о том, что принадлежал отрок Михаилу Воротынскому всецело, пристав к нему так же крепко, как затертые порты к ляжкам.
Федька Огонь был отпрыском обмельчавшего, некогда сильного боярского рода Шадриных, чьи многочисленные потомки разбрелись по всей Руси в поисках лучшего куска хлеба. Сам родитель, перепившись на Святую Пасху, помер, продав незадолго до смерти в холопство боярину Воротынскому свое недозрелое чадо.
Так и оказался Федька Шадрин в доме князя Михаила Ивановича Воротынского.
Холопий срок вышел у отрока, когда ему минуло пятнадцать лет, но с крепким домом боярина Федька расставаться не спешил — князь относился к детине как к сыну, а когда тот подрос, обещал выдать за него замуж одну из своих младших дочерей. Во время смотра недорослей на способность к государевой службе Михаил Воротынский сумел определить детину в московский дворец.
— Ты вот что, Федька, — напоследок поучал опытный царедворец отрока, — государь он сам по себе, а мы, бояре, свое должны гнуть. Не привечает нас государь-батюшка, того и гляди все боярские рода с корнем повырывает. К своей руке поганых людей допускает, пришлых разных, а нас совсем от двора оттеснил. Ох, горько нам нынче, Феденька, вот потому мы должны знать, что царь помышляет, о чем говорит. Понимаешь?
— Понимаю, боярин.
— Вот ты, Федя, и будешь моими ушами! Относился я к тебе как к сыну, ничем не выделял среди чад своих кровных. Бывало ли такое, чтобы плетью наказывал?
— Не припомню, Михаил Иванович, — честно признался отрок. — Облагодетельствовал ты меня, как родного.
— Ну так вот… ежели услышишь против меня злой умысел, дашь знать тотчас. А по осени мы свадебку отпразднуем! Дочь за тебя свою младшенькую отдам. Знаю, что по сердцу она тебе пришлась, да и Дарьюшка, кровинушка моя, тоже в твою сторону поглядывает.
— Как скажешь, Михаил Иванович, глазами и ушами твоими буду. Ничто мимо меня не пройдет!
Нечасто Федор Огонь наведывался в хоромы боярина Воротынского во время государевой службы, но если случалось такое, то на то были особые причины. А чтобы ночью, покинув место караульничего у государевых палат… такое произошло впервые!
Разжигая печь в царских сенях, Федор услышал, как государь в Передних палатах поучал Малюту Скуратова:
— Езжай немедля к боярину Воротынскому и волоки его в Пытошную.
— Тотчас и поеду, — был ответ.
— И еще вот что, приволоки в темницу женушку его и дочерей. Без них Михаилу Ивановичу тоскливо будет.
Федор, оставив государеву службу, поспешил к дому Воротынского.
Отрока Михаил Иванович выслушал почти спокойно. Боярин принадлежал к той породе людей, которые не умели безропотно следовать судьбе и с каждой превратностью боролись так, как будто она была для них самой важной. Они не отступали даже тогда, когда перед ними вставала стена, а если разбивали лбы, так только о скальную поверхность.
Боярин медлил.
— Поторопился бы ты, князь! Через минуту Малюта здесь будет.
Наконец Воротынский обратил свой взор на Федора.
— Поздно бежать, — устало отмахнулся князь. — Из Москвы уже не выйти, караулят меня уже у всех ворот.
— Батюшка, не узнаю тебя! Ты ли это? — рухнул перед князем на колени Федька Огонь. — Бежать нужно! Если себя пожалеть не хочешь, так хоть дочек своих пожалей! Позору девиц предадут, а тебя перед всем честным миром скоморохом выставят!
— Ох, господи! — Под самый дых саданули Федоровы слова. Долго еще не отдышаться. И, помедлив мгновение, князь произнес устало: — В дорогу собирайтесь! Девки сенные, готовьте боярышень, еду я из Москвы. Ничего, я управлюсь. У Никольских ворот верные люди стоят, не дадут пропасть, выпустят на волю боярина, только чтобы дочки не замешкались. Коней запрягайте, еду! Грешно глаголить, но слава тебе, господи, что хоть отроки в ливонском походе.
В доме поднялся переполох: девки связывали узлы, горничные помогали боярышням опоясать платья, а боярин все торопил:
— Быстрее, девоньки! Поспешайте! Бог с этим добром. Ничего, может быть, на чужой сторонушке еще и разживемся. Не дадут нам добрые люди пропасть!
Когда в телеги были уложены узлы, когда боярышни и Михайла Воротынский с женой устроились в колымаге, а возничий уже примерился плетью к крупу лошадей, чтобы пустить их прямиком до Никольских ворот, старый князь в ужасе прошептал:
— Икону-хранительницу позабыли! А возвращаться в дом грех, дороги доброй не будет. — И, перекрестившись во спасение, повелел: — Погоняй, может быть, и обойдется.
У самых ворот возницу князя Воротынского попридержала застава:
— Кто таков?! — сурово спрашивал караульничий осемнадцати лет.
— Неужно зенок лишился?! — осерчал Михаил Иванович. — Князь Воротынский перед тобой!
— Вот тебя, изменника, мы и дожидаемся. Вяжите его крепче, стрельцы! Да веревок на благое дело не жалейте. Крутите ему руки и ноги. Да про дочек его не позабудьте!
Шапку с боярина сбили, нательный крест сорвали, охабень разодрали; хлынула кровушка из разбитой губы.
— Хранительницу позабыли, — горевал князь Воротынский. — Вот и отступился господь.
Трое суток боярина держали в подвале, залитом зловонной водой. Воротынскому приходилось не спать, чтобы не захлебнуться в ядовитой жиже, а когда на четвертые сутки его пожелал увидеть Малюта, сил, чтобы идти, у боярина не оказалось.
Подхватили князя дюжие рынды под руки и поволокли из гноища.
В Пытошной было натоплено. Сама изба больше напоминала жаркую преисподнюю, где заплечных дел мастера, топтавшиеся у кувшинов с расплавленной смолой, больше напоминали чертей, толкущихся у кипящих котлов.
Малюта Скуратов был Люцифером.
— Садись, Михаил Иванович, — кивнул дворянин на раскаленный от жара стул. — В подвале ты, видать, продрог, вот самое время, чтобы согреть косточки.
— Спасибо за любезность, Григорий Лукьянович, только откажусь я от этой чести. Не так я велик, чтобы перед такими знатными господами, как ты, сиживать.
— Достойный ответ, князь, да за такие речи мы тебя напитком сладеньким угостим, — ласковым голосом продолжал Малюта. — Ну-ка, Никитушка, поднеси Михаилу Ивановичу кружечку нашего винца, оно такой крепости, что даже такого молодца, как ты, с ног свалить может.
— Это мы мигом, Григорий Лукьянович, — отвечал Никита-палач и, уцепившись крепко железными клещами за кувшин, налил расплавленной смолы в медный глубокий стакан. — Пожалуйте, князь Михаил Иванович.
— Спасибо, Никитушка, — спокойно отвечал боярин, почувствовав у самых губ жар кипящей смолы. — Только охоты у меня нынче нет. Сыт я!
— А может, после подвала у тебя рученьки затекли? — участливо спрашивал Малюта. — Так мы их быстро на дыбе разомнем!
— Вижу, что особенное у вас гостеприимство, — усмехнулся Воротынский, — такого нигде не встретишь.
— Это ты верно сказал, другого такого приема, как у нас в Пытошной избе, во всей Москве не сыскать. Если решили напоить, то так, чтобы молодца с ног сокрушить. Если желаем косточки помять, так за версту хруст слышен будет.
— Наслышан я об этом, Григорий Лукьянович, вон сколько по столице калек шастает. Не обошлось здесь и без твоего участия.
— Прав ты, князь. Только не все разумом велики, как ты, Михаил Иванович. Иным нужно кости поломать, чтобы до правды добраться. Вот у тебя я и хочу спросить, давно ли злой умысел супротив государя держал?
— Помилуй меня, Григорий Лукьянович, — взмолился Воротынский, — и в мыслях у меня такого не было. Любил и люблю государя нашего Ивана Васильевича пуще отца с матерью!
— Не всю ты правду мне говоришь, Михаил Иванович, лукавишь дюже, — печально вздохнул Малюта. — Гордыню свою извечно показываешь. Скажи мне откровенно, разве не ты подговаривал Семена Ромодановского в покои царя девицей проникнуть?
— А если и было, так что с того? — нехотя признавался боярин. — Но совсем не для того, чтобы государя осмеянию подвергнуть, а шутки ради.
— Неискренен ты со мной, князь, — почти горестно сожалел Малюта Скуратов. — А жаль! Ты же знаешь, боярин, как я к тебе относился. Признаюсь честно, Михаил Иванович, не люблю я бояр, но к тебе всегда благоволил. А знаешь почему?
— За что же такая честь? — усмехнулся князь.
— За ум почитал! — ткнул думный боярин себя в лоб. — Неужели ты захочешь так бесславно сгинуть? Назови мне всех супостатов, кто государя хотел насмешливым словом обидеть. Может, о заговоре каком ведаешь?
— Не знаю, о чем ты говоришь, Григорий Лукьянович. Не было такого!
— Видно, за эти три дня, что просидел в темнице, порастерял ты свой умишко, Михаил Иванович. Ну что ж, придется тебе помочь. Эй, Никитушка, посади нашего гостя на стул, — ласково произнес Скуратов-Бельский.
— Нет! Нет! Нет! — отпихивал от себя заплечных дел мастеров князь Воротынский, но восьмипудовый Никита скрутил старика, посадил на раскаленный чугун.
— Аааа! Будь же ты проклят!
— Поднимите его, бесталанного… Охо-хо! Видать, болит у тебя зад, Михаил Иванович, только теперь настал наш черед шутить. Еще раз спрашиваю, кто еще кроме тебя надумал надсмехаться над государем?
— Никто не надсмехался над государем, Григорий Лукьянович. Пошто зазря мучаешь? — кривился от боли боярин.
— Не было, говоришь, никого?
— Не было.
— Ой, а какие пальчики у тебя красивые, боярин! Да такие ладошки нужно в перчатки прятать, иначе пораниться можно. Никитушка, принеси для князя Воротынского перчатки, да такие, чтобы по размеру были.
Никита снял с гремучей цепи перчатки, висевшие на стене, и ласково проговорил:
— Мы для тебя одежду подыскали, Михаил Иванович, а вот эти заточенные шипики тебе только немного пальчики пощекотят. — И он, приладив перчатки к ладоням князя, затянул их кожаными ремнями, дробя Воротынскому суставы.
Князь Михаил орал, просил пощады, а Малюта Скуратов, наклонившись к изможденному лицу, ласково вопрошал:
— Назови, с кем зло хотел государю учинить. Назовешь, тогда гуляй себе, куда пожелаешь.
— Покарает тебя, Григорий, господь, — строго вещал Воротынский, — сгинешь ты, как пес приблудный. Даже верных собак хозяева плетьми учат, а тебя, недоноска эдакого, Иван Васильевич вовсе измордует!
— Красноречив ты, Михаил Иванович, соловьем заливаешься, твоими речами только девок на посиделках тешить. Никитушка, помощник мой верный, подвесь князя вниз башкой, авось тогда придет к нему умная мысль.
Князя Воротынского подвесили вниз головой, обливали кипятком, лупцевали кнутовищем, но он, проявляя твердость, повторял одно:
— Ни в чем не повинен! Если и было в моих делах что запретное, так совсем не для того, чтобы государя высмеять! Батюшка он нам всем, а разве чадо может на смех отца выставить?
Малюта, красный от усиливающейся жары и досады, продолжал выжимать из боярина признание:
— Так… Если не царя, стало быть, государыню хотел своей шуткой обесчестить?
Воротынский говорил с передыхом:
— Тешится над всеми нами государь, медведями собственную челядь травит, так почему не позабавиться и нам, его слугам. Я сам большой потешник.
— Вот ты и признался, боярин, зло ты имел на Анну Даниловну за своего сына, вот потому и хотел ее шутихой выставить перед всем двором, а заодно и самого государя? Так ведь, боярин?
— Нет, — сплевывал кровавую слюну князь, — не ведаю, о чем говоришь, Григорий, а мой сын уже третий год как на погосте лежит.
— Упрям ты, боярин, только Пытошная изба — это ключ ко всем запорам. Посмотрю, что ты завтра скажешь, когда тебя сам государь всея Руси расспрашивать начнет. А теперь отведите боярина в застенок, пускай сырой водицы похлебает. Да, может, еще ума там наберется.
Всю ночь боярин Воротынский простоял по колено в воде, опершись о стену. Вот она, государева плата за то, что отогнал тьму Девлет-Гирея от Москвы. Видно, так богат государь воеводами, что самых лучших из них может жечь огнем и томить в темнице…
Застонал Михаил Воротынский. Стены — плохой собеседник, проглотили камни чужую обиду и хоть бы словечко в ответ вымолвили.
О том, что уже наступило утро, Михаил Воротынский понял по колокольному звону, который сумел достучаться даже до глубин подвала, преодолев пятиаршинную толщу стен.
Помолился под удары набата воевода и стал дожидаться худшего.
Скоро распахнулась дверь, и солнце ударило в непроглядную темень золотым лучом.
— Боярин, государь тебя кличет, — поторопил сверху знакомый голос и уже совсем мягко: — И не серчай на меня. Службу надо нести. Поставили меня тюремных сидельцев сторожить… Вот я и стерегу. Рад бы пособить, да вот не ведаю как, — говорил Федька Огонь. — Только и остается мне, что каяться. Эх, жаль, не бывать свадебке с твоей младшей дочерью.
— Где дочки мои? — поперхнулся от ужаса Михаил Воротынский.
— А где же им еще быть, боярин? Рядом, по соседству сидят. Не докричаться до них через стены, немота одна!
К ногам боярина были привязаны огромные колодки, и при каждом шаге они производили такой грохот, как будто по коридору двигалась колесница.
Солнце спряталось под самой жаровней, потому в Пытошной было несносное пекло; светило грозило сжечь теплом всякого, кто осмелится приблизиться вплотную, и мастера предупредительно держались поодаль.
А Никитка-палач уже подталкивал Воротынского к самому жару.
— Проходи, наш дорогой гость, мы для тебя такую жаровню справную напекли, что твои старые косточки мигом разогреются.
— Благодарствую, Никитушка, — кланялся Михаил Иванович, — вижу, что и ты обо мне печешься.
— Такое крепкое тепло для особо именитых гостей, а ты для нас, князь, одним из самых желанных будешь. Сам государь соизволил нынче прийти, говорить с тобой пожелал.
Только сейчас Михаил Воротынский приметил царя.
Иван Васильевич мало чем отличался от находившихся здесь бояр, даже кафтан на нем был не так ярок, как в иные дни; охабень сидел на государе комом, словно был скроен неумехой-портным. Всем своим видом царь напоминал кречета, запертого в тесную избу: крыльями не взмахнуть, шею не вытянуть, так и сидел он, нахохлившись, глубоко вжав голову в сутулые плечи.
Сдал государь нынче. Навалившиеся напасти помяли его мускулистое тело, на челе остались следы глубоких переживаний.
— Сказывай, холоп, какую такую измену супротив государя своего хотел учинить? — почти торжественно попросил Иван Васильевич.
— Прости, государь, ежели что не так бывало в моей службе, но только лиха тебе никогда не желал. Даже в мыслях у меня такого не бывало.
— А не для того ли ты племянника своего в женское платье обрядил, чтобы он обманом во дворец проник, а потом меня жизни лишил?!
— Государь мой, Иван Васильевич, я клятву тебе на верность давал, и видит господь, что не нарушил ее ни разу, а если имел на кого зло, так это только на царицу Анну… Как перед богом признаюсь.
— Смел ты, боярин, — отвечал царь. — Это я еще тогда заприметил, когда ты крымских татар от столицы погнал. Моим опришникам этого не удалось, а ты сумел! Жаль мне с тобой расставаться будет.
— Спасибо, государь, что сполна обласкал меня за верную службу, — согнулся Михаил Иванович, и тяжелые цепи на его плечах забряцали.
— А только ведомо ли тебе, холоп, что царь и царица в единое яблоко составлены. Захочешь его надломить, так нам обоим больно станет. За одно то, что дурное про Анну думал, тебе опала великая полагается… Только не в одном этом ты грешен, Михаил Иванович.
— В чем же еще моя вина, государь?
— В чем, спрашиваешь?.. Мне хочется, чтобы об этом ты сам мне поведал.
— Ни в чем я не виноват, государь, — отвечал опальный вельможа. — Если и есть в чем моя вина, так только в том, что люблю тебя и твоих отроков безмерно. Так люблю, что готов живот за них положить.
— Живот, говоришь… Нечасто нынче такие радивые холопы, как ты, встречаются, чтобы за господина своего живот клали… Обещаю, что смерть твоя будет легкой.
Распеклась жаровня до красноты, и от сосуда, что стоял на раскаленной плите, потянуло едким смоляным запахом.
Вдохнул глубоко Никита и изрек:
— Для меня смоляной дух лучше всякого благовония будет. Поднесешь иной раз какому-нибудь злыдню под нос кипящего навара, так он сам все расскажет. Прикажи, Иван Васильевич, так я такое сделаю, что от усердия говорить у боярина язык распухнет.
— Если и есть человек в моем отечестве, кто предан мне всей душой, так это мой Никитушка. Уже не одного ворога царского покарал, — ласково вещал самодержец. — Вот кто старается на благо государя! Если бы не ты, Никита, так до многих изменников никогда бы не доискался.
— Государь Иван Васильевич, да я ради тебя!.. — начал было Никита-палач.
— Вот еще один холоп за государя жизнь свою готов положить. Только где же она, правда, Михаил Иванович? Тебе ли верить, человеку, что ворога в мой дворец привел, или палачу, что на тот свет многих недругов моих отправил?
Распалилась жаровня, будто разродилась многими солнцами, одно из которых закатилось боярину за воротник.
Пот с Михаила Ивановича стекал так обильно, что заливал глаза, огромными каплями выступал на скулах. Только от одного присутствия государя может бросить в жар, а Пытошная, вместе с Никиткой-палачом, — это чересчур!
Утер влагу с лица боярин и произнес:
— Я свое слово сказал, государь. Только за моими речами не одно поколение почивших предков, что московским государям верой и правдой служили. Да и сейчас мы царю нашему пособляем чем можем.
— Натерпелся я от вас, — махнул рукой Иван Васильевич, — служба ваша в том, чтобы опоры меня лишить и самим Русью править! И отец твой был такой же, все моему батюшке пакости чинил, да и ты от него недалеко ушел.
— Обидные слова, государь, ни за что прах моих предков оскорбить хочешь.
— Ладно, хватит об этом. Рассказывай, какую измену учинить хотел? А если во всем сполна признаешься, обещаю живота не лишать. А для беседы я тебе мужа подыскал степенного. Никитушка, исповедуешь боярина Воротынского?
— Исповедую, государь, для того у меня щипчики имеются. Вот ими я и буду слова из боярина вытягивать.
Опришники тоже стояли мокрущие, как будто прибыли после доброй бани, не обтершись.
Не потел только Никита-палач. Детина был неотъемлемым предметом Пытошной избы, такой же, как чугунные башмаки или дыба, а разве может покрываться испариной орудие пыток. Кожа его была лишена чувствительности, она задубела и покрылась таким наростом шерсти, через который не может пробиться ни крепкий зной, ни жгучий холод.
— Вот и славненько, — запустил руку за ворот государь и, зажмурив глаза, точно так же, как это делает на солнцепеке кот, растер пятерней грудь, — даю я тебе откупную на боярина Воротынского… Последний раз спрашиваю, Михаил Иванович, давно ли ты против меня умысел дурной задумал?
— Не было этого! Не ведаю ни о чем!
— А может быть, князь, дочки твои знают? Они хоть малые, но, видно, не только в любви понимают, но и в делах отцовских. Давеча мои молодцы за титьки их теребили, а они от счастья так пищали, что стены едва не треснули. Стоит только Никитушке привести девиц в избу, так они всю правду о батеньке поведают.
— Побойся бога, государь, неужно деток безвинных сгубить хотите?
— Эти детки так умело тюремных сидельцев утешали, что те полдня отойти не могли, — хохотал государь.
Бояре, стоявшие позади Ивана Васильевича, невесело подхватили резкий государев смех.
Дочерей Воротынского государь повелел отдать тюремным сидельцам, и когда через день караульщики отомкнули подвал и вынесли на свет боярышень, узнать их было невозможно. Вместо телогрей и шуб — грязные лоскуты, лица исцарапаны, на щеках кровавые коросты, а от девиц исходил такой смрад, словно всю жизнь они провели у зловонных мест. Трудно было представить, что еще вчерашним вечером они были первыми красавицами Стольной, к которым сватались каждую неделю молодцы со всех городов Северной Руси, на которых во время службы озирался весь приход, а сам священник прерывал на полуслове проповедь, случайно столкнувшись с девицами взглядами.
— Привести боярышень Воротынских, пусть Михаил Иванович на них порадуется, я им таких женихов отыскал! — весело выкрикнул государь.
— Не идут они, Иван Васильевич, — отвечал Никита.
— Что так? Или загордились?
— Не способны они, государь.
— А вы им подсобите, поддержите под рученьки, как цариц. Честь им окажите.
— Как скажешь, государь… Привести строптивиц, и чтобы не мешкали! Не на смотрины девки идут, а в Пытошную избу, нечего им прихорашиваться!
Через минуту стрельцы ввели девиц, они едва шли, и, если бы отроки не держали их под руки, не сумели бы боярышни сделать и двух шагов.
Сейчас это были старухи, если не по годам, то по тому, что им пришлось выстрадать. Девицы были избиты и истерзаны дюжиной тюремных сидельцев, которые никак не ожидали от государя подарка в виде двух красивых боярышень.
— Господи, да что же это делается?! — в горе вскричал князь Воротынский. — Боже, дай мне силы, чтобы выдержать все это! Почто девиц ссильничали?! Не будет тебе, царь, прощения перед православным миром! Уподобился ты, Иван, демону, что кровь человеческую сосет!
— Вон как ты заговорил, князь, — спокойно отвечал Иван Васильевич. — Тебе бы не в Пытошной избе быть, а проповеди старицам сердобольным читать. Твои доченьки тюремным сидельцам приглянулись… Ежели ты и дальше будешь упрямиться, так им еще долго в сотоварищах с убивцами да с татями быть.
— Господи, за что ты меня караешь?! За что подвергаешь мукам!
— Больно тебе, боярин? А мне разве не горько было, когда жен моих позору предавали, жизни их лишали, а меня, государя своего, бесчестили? Позора ты хотел для царя, только самому тебе из него не выбраться. Сгниешь в помойной яме! — И, повернувшись к девицам, продолжал: — Девицы-красавицы, славненько ли вас потешили тюремные сидельцы? Довольны ли вы их гостеприимством?.. Молчите? Видно, красавицы от счастья язык прикусили. Мои стрельцы кого угодно расшевелят. Что, стрельцы, удаль молодецкую желаете перед своим государем-батюшкой показать? — весело подмигнул государь стоявшим рядом отпрыскам.
— Как боярышень не уважить, ежели они такие раскрасавицы? — пробасил стоявший рядом с государем опришник.
— Вот что я предлагаю, молодцы, позабавьте Михаила Ивановича, пусть девоньки покажут все то, чему их колодники обучили. И государю вашему радость будет!
— Иван Васильевич, государь, помилуй! Все скажу, только дочек не трожь! — со слезами умолял боярин. — И так настрадались, горемышные.
— Поздно, боярин, — смеялся Иван Васильевич, — забавы хочу, а мои молодцы до этого большие удальцы!
Девиц раздели донага, привязали к лавкам.
— А боярышни-то дородные уродились, — вступил в разговор Малюта Скуратов, — видать, большую радость тюремным сидельцам доставили, — бесстыдно озирал думный дворянин девок, — эх, какую красу под себя подминали!
— Любо-дорого смотреть, — согласился Иван Васильевич, — только не будем такими жадными, не одним нам красоту ненаглядную зреть. Зовите всех детин с приказа, пускай на девиц поглазеют.
Молодцы набежали со всего двора, хихикая, поглядывали на раздвинутые ноги боярышень и, не стесняясь, хватали их за понравившиеся места. Веселье удалось на славу: хохотал государь, закатывался смехом Никитка-палач, без конца утирал потешную слезу Григорий Лукьянович, и только боярин Воротынский молчал камнем.
Эдакая гора скорби среди всеобщего веселья.
Девицы уже давно не чувствовали позора, не ощущали страха, лежали бездыханными и только иной раз открывали глаза, чтобы удивить развлекающихся молодцев полнейшим безразличием.
Служивые люди, не уступая в скорости друг другу, под восторг заплечных мастеров поснимали порты и голой возбужденной толпой окружили девиц, а потом, по разрешению государя и считаясь со старшинством в очередности, забавлялись боярышнями по-мужски.
Скрипели лавки, тихо постанывали девицы, а вокруг хохот, хохот…
Забава государю наскучила только тогда, когда от смеха стало сводить скулы.
Иван замахал руками и завопил:
— Хватит! Хватит! А теперь унесите девиц, они мне больше не понадобятся. Думаю, Михаил Иванович теперь наверняка разговорится. Спрашиваю тебя, князь, давно ли замыслил худое супротив господина своего?
— Будь ты проклят, кровопийца! — хрипел Воротынский. — Вурдалак!
— Жаль, что не получилось у нас с тобой задушевного разговора, Михаил Иванович, — печально вздыхал государь.
Поднялся самодержец и, утирая мокрый лоб, пошел к порогу.
— Иван Васильевич, а что с боярином-то делать? — опешил Никитка-палач.
— Никитушка, а я тебя разумным мужем почитал. Ответь мне, что же палач должен делать с государевым изменником? Повесить боярина, а потом свезти в Убогую яму.