ОТЕЦ, МАТЬ И СЫН
Иван Федорович Овчина пришел в монастырь тайно. Поменял свой золоченый кафтан на простую рубаху и порты и перехожим бродягой постучался в ворота.
— Сестра божья, смилостивись надо мной, не оставь без пристанища. Тати да душегубцы в ночи шастают, того и гляди живота лишат, — жалился странник.
— Ой, господи, — раздался робкий голос за высокими стенами, — игумен у нас дюже строгий. Да уж ладно, проходи, не оставлять же христианскую душу на погибель.
Скрипнули ворота, и Оболенский углядел потупленные очи хорошенькой монахини.
— Спасибо, сестра. Пожелал бы тебе жениха доброго, так богохульником не хочу прослыть.
— Был у меня жених, — кротко отвечала старица.
И в тишайших глазах молодой вратницы Иван Федорович увидел столько черной кручины, сколько не доводилось зреть даже у вдовьих баб.
— Вот оно что, — только и сумел ответить князь.
— Во двор ты не проходи, для странников мы избу держим подле ворот. Наши старицы с миром не знаются, да и строго у нас! А краюху хлеба с молоком я тебе принесу. Ступай за мной, добрый молодец.
Изба была невелика, но в сравнении с кельями выглядела хоромами. Внутри скупо: напротив двери огромный медный крест, жесткая кровать у стены, на скамье оплывший восковой огарок.
— Отдыхай, добрый человек, а с рассветом будь добр покинуть божью обитель, — услышал он суровый наказ старицы.
Едва вратница ушла, Иван Овчина вышел во двор. Постоял малость, вслушиваясь в монастырскую тишину, а потом прямиком зашагал к келье Соломонии.
Дверь, по велению монастырского устава, оставалась незапертой, и через узенькую щель пробивался тускло-желтый свет.
Постоял малость Овчина, а потом, крестясь, отворил дверцу.
Срамно было видеть Соломонию в монашеской келье. Более двадцати лет баба проживала в великолепии, о каком, поди, не помышляли даже фараоны, и злата на ее руках было больше, чем на платьях византийских цариц. Ее охраняли, как сокровищницу турецкого султана, и оберегали, как нетленную длань Иоанна Крестителя, и даже на выездах по монастырям великую княгиню сопровождала дружина до полутора тысяч всадников. Московиты же, встречая ее экипаж, падали ниц и не поднимали голов до тех пор, пока вдали не утихало громыхание подвязанных к днищу цепей.
— Господи! Ты ли это? — обернулась Соломония на неосторожный скрип отворяемой двери.
— Я, матушка, — не смел смотреть в лицо государыни князь.
— Чего же ты очи в половицы уставил, или я так дурна стала, что и взглянуть на меня не желаешь?
— Грех говорить, государыня, но монашеское одеяние тебе еще больше к лицу, — преодолел робость Иван Овчина. — Была бы моя воля, Соломонида Юрьевна, так я бы век от тебя зенок не отрывал. Только такой слепец, как наш государь, мог от себя твою красоту великую отринуть.
— Сладенько поешь, князь, видно, девицы с тобой скучать не умеют. А теперь отвечай — зачем пришел?
— В народе говорят, государыня… что сына ты родила. Неужно правда?
— Вот оно что, о грехе моем решил напомнить, негодник!
— Помилуй меня, окаянного, государыня, не желаю тебя ни в чем укорить. Просто желал узнать — Василия ли это сын… или мой? А может, лукавый понапрасну народ тревожит? Чего ж ты молчишь, Соломонида Юрьевна? Может, чада никакого и в помине нет! Может, кликуши с твоего ведома народ мутят, чтобы московскому государю досадить. Ответь же наконец!
Нахмурила государыня чело и напомнила красивую птицу Сирин, у которой вместо клобука изящная корона.
— Нет у меня боле зла на государя. Сына хочешь посмотреть? Пойдем со мной.
Соломония взяла со стола огарок и отворила дверь в темноту.
Князь послушно последовал за старицей. Свеча ярко полыхала, и их кривые тени бессловесными призраками скользили вдоль стен. Никогда Иван не думал, что монастырь может быть таким зловещим. В этот полуночный час камни обители напоминали о душах усопших, а Соломония походила на проводницу между живым и мертвым царствием.
Государыня повела князя через двор, мимо монастырского амбара, пропахшего прелым зерном, мимо конюшни с запахом слежавшегося навоза, прямо к невысокой часовенке.
— Вот ты и пришел к сыну в гости, — просто объявила Соломония. — Спит он крепким сном под мраморной плитой, на которой написано: «Здесь покоится невинноубиенное чадо, сын великого князя всея Руси Георгий Васильевич. Одиннадцать месяцев от роду». Взглянуть желаешь?
— Да.
Перекрестилась государыня и вошла под своды часовни.
— Справа его могила, у самой стены, — подсказала Соломония. — Сорок дней будет, как помер ребеночек-то.
В правом углу часовенки, ничем не отличаясь от дюжины других могил, князь увидел белую плиту, подле которой тлела лампадка.
— Ответь мне, государыня, чей это был младенец?
— То был твой сын, боярин.
— Как же так случилось, что он помер? — не пытался скрыть горя Иван Федорович.
— По государеву указу Георгий Васильевич задушен. Явились в монастырь под видом странников трое отроков, опоили кормилку злым зельем, а когда она забылась дурным сном, придушили чадо в колыбели и тотчас отбыли восвояси. А теперь ступай отсюда, Иван Федорович, дай его душе покоя. Неуютно младенцу, когда отец его рядом и безмерно печалится.
Овчина не стал дожидаться утра: потревожил своим внезапным появлением вратницу, сказал, что теснит его тело монастырская духота, и попросился обратно в ночь. Покачала хорошенькой головой старица, отомкнула калитку и, пожелав доброго пути, оставила молодца на пустынной дороге.
Соломония же в келью не вернулась. В пристрое собора неярко горела лучина, и государыня пошла прямо на огонь. Она трижды стукнула в дверь. Раздался обеспокоенный девичий голос:
— Кто же это там?
— Я это, Павлина, отворяй. Ушел государев посыльный. Если еще пожалуют, то уж не сегодня.
— Проходи, матушка, — поклонилась молоденькая старица. — Наш батюшка Георгий только уснул. Все боялась, что гость наш незваный крик младенца может услышать. Да бог миловал.
Пристрой был небольшой: еле вмещал кованый сундук, коротенькую лавку да деревянную колыбель, едва оставалось в углу место для подсвечника из витых свеч.
Соломония заглянула в колыбель, и лико ее осветилось, будто приласкал губы теплый солнечный лучик.
— Как он еще мал! Господи, если бы батюшка знал, какого младенца обидел, — не могла насмотреться на сына Соломония. — Если про чадо будут спрашивать, говорить всем, что дите почило, — в который раз наказывала государыня.
— Не позабуду, матушка, не тревожься. Как он на батюшку похож, на государя Василия, — всплеснула руками старица.
Не ответила Соломония, глянула строго из-под вороха густых ресниц на восторженную монахиню и тотчас усмирила ее радость.
— Чтобы младенца стерегли денно и нощно, глаз не спускали с государева наследника!
— Так и делаем, матушка, так и делаем, бережем, как собственную десницу, — отозвалась кормилица.
— А теперь побудь за дверью, мне сыну заветное слово шепнуть надобно. — Когда старица вышла, Соломония достала из рукава мешочек с травой и положила под голову дитяти. — Царь-трава, обереги моего сына от лиха, дай ему многие лета и великого счастья. Пусть всякое недоброе дело разобьется от видения моего чада. Беда, отступись, а прибудь добро!
Уже год как Соломония стала зелейницей. Этот талант в ней открылся совсем нежданно, когда надумала она ладонью приласкать изнывающую от жара монахиню. Едва дотронулась прохладными пальцами до лба, а лихоманки как и не бывало. Отшатнулись в тот миг от государыни старицы, пытаясь разобраться в увиденном — божий дар в нее вселился или, может быть, лукавый ведовством одарил? Вот сейчас разомкнет старица уста, а из великокняжеского зева, словно у аспида огненного, брызнет на созерцающих палящее пламя. Но государыня заговорила спокойно, так, будто чудо для нее обыденное дело:
— Вот она и здорова, сестры.
Слух о чудодейственном спасении старицы мгновенно распространился по округе, и к отставной государыне шествовали теперь не только за добрым советом, но и затем, чтобы излечиться от недужности и хвори. Соломония Юрьевна много читала, и древние рукописи, бережно переписанные старательными сестрами, оказались для нее проводниками в доселе неведанный мир заклинаний и трав. Теперь бывшая государыня больше напоминала чернокнижницу, которой подвластны не столько святые дела, сколько тайны потустороннего мира.
Великая княгиня умела заговаривать боль и способна была отвести всякую порчу, а отвадить беду от собственного сына — для нее и вовсе пустяк. Важно только, чтобы заговор этот не услышало чужое ухо, и Соломония жарко нашептывала в безмятежный лик спящего чада:
— Спаси и обереги моего сына от всякого лиха. Сделай так, чтобы не сумела его взять ни одна хворь, чтобы тварь обходила его стороной, а вражья стрела облетала.
Монашка в махонькие лоскуты разорвала папорот и разбросала его вокруг колыбели. Образовался тот самый круг, через который не сможет ступить ни одна вражья сила и, стукнувшись лбом о неведомую границу, всякая нечисть упадет на землю грудой сожженного пепла.
Потом Соломония достала одолень-корень. Она собирала эту траву на день таинственного Ивана Купалы, когда пробуждается всякая сатанинская сила. Причем рвала ее в полночь, когда растение распускается белым цветом и горит так же ярко, как свеча у алтаря. Не каждый может увидеть одолень-траву, небывалая ее сила дается только настоящему чародею.
Соломония Юрьевна некоторое время держала корень в руках, наблюдая за тем, как белый свет его освещал комнату, а потом осторожно положила одолень на махонькую головку сына.