Книга: Тайная любовь княгини
Назад: ОДНАЖДЫ В КОЛОМНЕ
Дальше: ОТРАВА

БОЯРСКОЕ ЛУКАВСТВО

— Правды я хочу, государыня-матушка, — жалился именитый боярин Иван Васильевич Шуйский. — Вот ты своими верными холопами пренебрегаешь, опалу беспричинную на их головы кладешь, а неверных людишек вокруг себя держишь.
— О ком ты говоришь, князь? — дрогнули брови Елены Васильевны, и на гладком челе обозначилась едва заметная черточка.
— Ведомо о ком… о боярине Овчине!
Получив сообщение от брата Василия о тайном ребенке Ивана Оболенского и Соломонии, Иван Васильевич Шуйский стал готовиться к разговору с великой государыней. Он продумал каждое свое слово, выверил всякий жест и даже надушил усы благовониями, чтобы от него исходило тонкое дыхание полевых трав.
Голову решил он обрить наголо, зная, что Елена Васильевна не терпит кустиков седых волос, и даже пригласил к себе известного московского брадо-брея, приветив его сперва ковшом малиновой настойки.
Мастеровой был искусен не только в бритии голов, славился он еще и великой любовью к бражничанью. Опустошив домашние запасы боярского вина и испробовав значительную часть настоев в подвалах хлебосольного князя Шуйского, брадо — брей принялся за работу.
— Ты бы, боярин, шею пониже наклонил. — Мастеровой густо накидал пены на голову Ивана Шуйского.
— Что-то у тебя руки дрожат, — опасливо озирался Иван Васильевич на лезвие бритвы.
— Ты на руки, боярин, не смотри, ты в работе меня испробуй, — убежденно заверил детина.
Брадобрей работал быстро и умело, сбрасывая седые княжеские локоны вместе с обильной пеной прямо на пол. Когда половила головы была выбрита, мастеровой взял ковш белого вина и выпил его в один присест. После чего заявил:
— Кожа у тебя дрянь, боярин, больше на птичью похожа. Брею я тебя, а мне кажется, что гуся выщипываю.
— Ты бы язык попридержал, ежели розог не хочешь.
— А ты, Иван Васильевич, шеей бы не дергал, иначе кровищей изойдешь. Эх, едрит твою! Дрянь у тебя башка, боярин, — в который раз произносил мастеровой. И всякий раз это звучало так весело, будто он нахваливал князя за проявленную удаль. — Эх, крепка у тебя наливка, а в нос так дает, что все сопли вышибает. — Брадобрей зажмурился и что есть силы чихнул на блестящую макушку боярина.
После бритья Шуйский расплатился гривенником, но, всмотревшись в бритый череп, увидел два легких пореза и подумал, что лучше было бы наградить нерадивого брадобрея трехдневным сидением в подвале.

 

— В чем ты обвиняешь Ивана Федоровича? — после продолжительного молчания вымолвила государыня.
— А в том, матушка, что обманывает он тебя во всем. А ты доверчива, как дите неразумное, веришь каждому его слову, а он между тем государеву измену творит.
— Дальше говори, боярин, а то повелю палачам язык из тебя вытянуть.
— А дело вот в чем, Елена Васильевна, — полюбовницу Иван Федорович имеет.
Великая княгиня утром принимала именинные калачи, и сейчас они возвышались на столе огромной горой, едва ли не скрывая от нее самого Ивана Васильевича Шуйского, и только суеверие удерживало государыню, чтобы не пульнуть в того сытной сдобой.
Елена Васильевна подняла глаза на боярина и вопрошала:
— И как же зовут полюбовницу князя?
Иван Шуйский среди многих калачей сумел разглядеть подарок и от Шигоны-Поджогина — только его супруженица, известная мастерица на всю Первопрестольную, могла выпекать такие чудные хлеба. По форме калач напоминал подкову, тем самым суля государыне многие лета, сверху хлеб полит яичной глазурью и обильно посыпан маком, а дух от него стоял такой сытный, что Передняя великой княгини напоминала дворцовую пекарню. К тому же он был еще и с тмином, запах которого боярин особенно уважал.
Князь почувствовал тяжелый приступ чревоугодия и изо всех сил старался не смотреть на подношение дворецкого.
— То Соломонида Юрьевна, государыня.
— Первая супруга Василия Ивановича? — Великая княгиня не сумела скрыть удивления.
— Именно так, Елена Васильевна. А еще у Соломониды младенец имеется… И все поговаривают, что сие чадо — наследник московский.
В Передней комнате было сильно натоплено, и боярин Шуйский чувствовал, как пот обливает свежие порезы на его бритом лбу. И Шуйский в который раз пожалел, что не отлупил пьяницу-брадо-брея.
— Лентяи у меня печники, — вдруг вымолвила государыня, — только пожалование получать любят, а дрова все сырые норовят растопить, вот потому и не греется комната, — поежилась Елена Васильевна и спрятала белые узкие ладони в соболиную муфту. — Так, значит, справедливо глаголили в народе, что Соломонида понесла в монастыре?
— Люди зря говорить не станут, государыня. Народ куда более глазаст, чем каждый из нас. А ведь этот младенец может и сына твоего потеснить, матушка. А может быть, Иван Овчина того и желает, чтобы самому от его имени править? — Вкрадчивый голос боярина, будто скользкий уж, вполз в самую душу Елены Васильевны. Гадине под самым сердцем государыни было уютно, но великая княгиня ощущала болезненный холод. Она знала, что не вытравить теперь эту мерзкую животину из гнездовища. — А ведь Соломонида Юрьевна — баба справная, конюший на ней и жениться может. Иван Федорович третий год как вдов. Вот и будем мы ему челом бить как великому московскому князю и государю всея Руси.
Елена Васильевна опять поежилась.
— Что ты еще знаешь, Иван Васильевич?
— Думается мне, государыня, лихо он против тебя надумал. Доверие твое заполучил, к престолу приблизился, а все для того, чтобы тебя с этого места спихнуть.
— Ступай, боярин. Спасибо тебе за службу.
— Это наш холопий долг, государыня. Деды наши исправно московским князьям служили, вот и мы отставать от них не желаем, — попятился боярин к двери.
Порог был высокий, с широкой ступенью, Иван Шуйский оглянулся, чтобы не споткнуться о брус, а государыня в затылок ему обронила:
— Ежели слукавил ты, боярин, смотри, помрешь в башне.

 

Даже сделавшись матерой вдовой, Елена Васильевна не оставила своих прежних забот и, как могла, устраивала жизнь и судьбу каждого из домочадцев.
Особенно жаловала великая княгиня верховных девок и частенько велела вносить в расходные записи постройку свадебного наряда для своих любимиц, а некоторым из них государыня выдавала деньги на свадьбу.
Елена Васильевна любила принимать участие в смотринах, а то и сама подбирала женихов для боярышень, и не припомнить случая, чтобы великовозрастная девица осталась без супруга. Елена Глинская часто гостила в мужских монастырях, где среди сирых и убогих подбирала женихов для тех девок, что не удались разумом или были кривы. А когда нарождалось чадо, она непременно становилась крестной матерью и жаловала счастливых родителей горстью полтин.
В это утро Елена Васильевна решила найти жениха для золотошвеи Матрены. Девица была на редкость неказистой — с тощей и плоской фигурой, безобразными отвислыми грудями и кривой шеей. Трижды Елена Васильевна приводила к ней молодцов, и всякий раз смотрины расстраивались, едва детины видели невесту. Не помогали ни добрые посулы, ни великое жалованье.
В этот раз великая княгиня решила действовать наверняка и подобрать для любимой золотошвеи не доброго молодца с румянами на обоих щеках, а умудренного жизнью бобыля, который за невзрачной внешностью девки-перестарка сумеет рассмотреть добрую хозяйку и заботливую мать.
Суконная слобода, что расположилась за китайгородской стеной, славилась на всю Первопрестольную своими бобылями, которые, как глаголила молва, умели не только шить боярские охабни, но и славно веселиться, каждое воскресенье выпивая зараз по ведру пива. А потом, совокупившись воедино, бобыли крепко дергали за чубы женатых сотоварищей, получая заслуженную похвалу от жадных до забав московитов.
В эту Суконную слободу и отправила государыня девок присмотреть жениха для неказистой Матрены. Вернувшись, верхние боярышни рассказывали великой княгине, что все бобыли с изъяном: ежели который не косил, так дерется лютым боем; есть такие, что не бьются, так они непременно хромы или кривы. Но вот на окраине села поживает белокурый бобыль саженного роста, кличут Матвеем. Детина видный и покладистый, и грех у него совсем невеликий — лазает по ночам к замужним бабам. Да и служба у Матвея почетная — подшивает подкладки на боярские охабни. В слободе глаголили, будто молодец во всеуслышание заявил, что поменял бы беспутную жизнь на тихий семейный уют, ежели было бы за бабой богатое приданое. Ну а коли девица ряба, оно и к лучшему: некрасивая баба так же надежна, как любимая рубаха, — всегда при тебе и всегда согреет.
Государыня решила взглянуть на бобыля и, обрядившись в рясу, потопала в сопровождении девок в Суконную слободу. Дом его оказался ветхим, покосившимся и напоминал убогого старца, застывшего на перекрестке, чтобы выпросить у проходившего люда скудную милостыню. Трудно было поверить, что в избенке, вросшей наполовину в навоз, мог прятаться некий былинный молодец. Но когда он появился, уверенно шагнув из недр земли, все сомнения отпали.
— А хорош! — не сумела сдержать восхищения великая княгиня.
Детина стал рассматривать монашек с предельной откровенностью и дерзким взглядом своим напомнил Елене Овчину-Оболенского.
— Хорош, государыня.
— Завтра вестового отправлю к его землянке, пусть передаст детине, что в приданое за Матрену он получит именьице небольшое, а еще на службу его к себе возьму… Печником у меня будет, — улыбнулась государыня каким-то своим заповедным мыслям. — И расскажите мне слово в слово, как он встретит благую весть.
А следующим днем девки поведали Елене о великой радости молодца, когда ему сказали, что за Матрену государыня дает именьице под Москвой и жалует его дворянским чином.
После обедни Елена Васильевна пожелала увидеть Оболенского.
В это время государыня отдавалась утехам, и застать ее можно было в Потешной палате раскачивающейся на качели или среди сенных девиц распевающей припевки.
Иван Федорович неслышно ступил в комнату, и задорная песнь враз прервалась. Государыня сидела на дощатой качели, которую за веревки раскачивали две девки.
— Звала, Елена Васильевна? — наклонился конюший, касаясь пальцами дощатого пола.
— Звала, Иван Федорович. Слыхала я о том, — с ходу перешла к делу Елена Глинская, — будто бы у тебя зазноба появилась… в женском монастыре.
Боярин распрямился и уловил горьковатый запах ландышей. Государыня любила этот цветок, лепестки которого подкладывала не только в одежду, но даже под одеяла и подушки.
— Кто же тебе мог такое нашептать, матушка?
Девки продолжали раскачивать великую княгиню, и по лицу Елены Иван Овчина видел, что эта забава доставляла ей радость.
— Уж не думаешь ли ты, Иван Федорович, что, кроме тебя, у меня в Московии слуг нет? Нашептали… А люди напрасно молвить не станут. И кто же она, твоя любава, Иван Федорович?
— Срамно мне разговор такой вести, Елена Васильевна. Кроме тебя, я других баб более не вижу и не желаю.
— Помоги мне сойти, Иван.
Девки попридержали качель, и глаза Елены Глинской оказались вровень с очами конюшего. Он протянул руки, и государыня, словно созревшее яблоко, упала в ладони боярина.
Конюший слегка прижал к себе великую княгиню и почувствовал зной, исходящий от ее сдобного тела.
— Не растерял ты своей силушки, Иван Федорович. А монахиню свою так же крепко обнимал?
— Государыня, лихие люди надумали оговорить меня. Хотят помощи твоей лишить. Разве я отважился бы на такое?
— Может, ты запамятовал, Иван Федорович, так я тебе напомню. Знаешь ли ты некую инокиню Софью? Ту, которая, в народе сказывают, прежде была великой московской княгиней… — Елена Глинская отстранилась от рук конюшего.
— Ах, вот ты о чем, государыня. Я и вправду успел запамятовать об этом грехе. Давненько такое было, Елена Васильевна, ох давненько, и вышло случайно, по нужде моей мужской. Да и стряслось это всего единожды.
— Оставьте нас, девки, — строго распорядилась московская княгиня.
— Государыня, неужно ты думаешь, что я посмел бы променять тебя на старицу?
— Это не самый твой страшный грех, Иван Федорович.
— В чем же ты меня еще обвиняешь, Елена Васильевна?
— Я знаю о том, что ты, боярин, ведал о сыне Соломониды и Василия Ивановича и не сказал мне об этом. А может, ты хочешь, чтобы он на престоле восседал?
— Государыня-матушка, помилосердствуй! За что ж ты меня так?! Ведь Ванюша не только твой сын, но и мой!
— А ты присядь, Иван Федорович, — указала государыня на лавку, на которой сложены были в кучу личины и дудки.
Иван брезгливо отодвинул грешные хари и присел прямо на скоморошье платье.
— Незаслуженно обижаешь ты меня, Елена Васильевна, ведь служу я тебе верой и правдой. Сама знаешь, бесплоден был твой супруг, государыня; а малец этот народился от той моей грешной ночи с Соломонидой. Не хотел я тебе открываться, чтоб душу твою почем зря не бередить. А теперь можешь казнить меня, государыня, но от тебя не отступлюсь.
— Господи, за что же мне эти муки! Люб ты мне, Ваня! — вскричала вдруг княгиня.
Овчина-Оболенский увидел на ее щеках слезы. Сейчас она напоминала обычную молодуху с московских посадов, вот разве что охабень из золотной добротной ткани да шея украшена заморскими каменьями.
Иван Федорович за свою жизнь знавал разных баб: были среди них отзывчивые на доброе слово, встречались такие, что за измену могли подсыпать в питие отравного зелья, но никто его не любил так, как великая княгиня.
— Елена Васильевна, разве я дал хоть единожды повод, чтобы ты усомнилась в моей любви и преданности? Отчего я ненавистен боярам? Оттого, что служу тебе крепче иного цепного пса, что готов разодрать всякого, кто посмеет посягнуть на власть малолетнего Иванушки. Я не могу сказать ему, что он мой сын, но кровь, она чувствует родную душу. Вот потому и привязан он ко мне куда как крепче, чем иное дите к своему отцу. А боярам завидна наша дружба. Оттого они, лукавые, поперек нас с Иванушкой стоят.
— Вижу я, Иван Федорович, как он к тебе тянется. Иной раз всплакну ненароком, а боле ничего не могу поделать. Не скажешь ведь сыну, что это отец его учит из пищалей палить.
Иван Овчина-Оболенский привязался к малолетнему великому князю накрепко. Он учил его ездить верхом на лошадях, стрелять из лука и драть волосья неразумным холопам. И даже лазил вместе с московским государем на высокие липы разорять грачиные гнезда. Взамен от Ивана Васильевича князь получал немереную мальчишескую любовь.
Государь рос на глазах. Лицо его теряло былую округлость и понемногу вытягивалось, и конюший порой со страхом наблюдал за тем, как весь облик великого московского князя все более принимал его черты.
В этом возрасте Овчина был так же долговяз и длиннорук, с такими же запавшими огромными серыми глазищами.
— И не говори, государыня. Пусть это навечно останется нашей тайной.
Улыбнулась великая княгиня:
— Разве эту тайну убережешь, Ванюша? Великий московский князь даже ходит так, как ты. С терема я вчера за ним смотрела, и даже боязно сделалось, как вы похожи. Неужно ты думаешь, что никто не примечает этого?
— Примечают, а только в глаза молвить не посмеют. За такое и языка можно лишиться. Простила ли ты меня, государыня?
— Разве я могу на тебя сердиться, любимый ты мой! Нет у меня на свете никого, кроме тебя и нашего сына. Это ты меня прости, Ванюша. Обижала я тебя понапрасну, корила почем зря, а все из-за того, что ревностью исходила. А как узнала, что ты с Соломонидой сошелся, так совсем белый свет не мил сделался.
Иван Овчина осушил поцелуями лико государыни. Запершило в горле у конюшего, будто ядреного рассолу испил.
— Люба ты мне, Елена. Я до тебя никогда такой сладости не испытывал. Порой едва вечера дождаться могу, чтобы к тебе в покои заявиться. А ведь я не юнец, Елена Васильевна.
Иван Овчина широкой ладонью расправил на платье государыни складку. Нежным получилось это прикосновение. Так заботливый хозяин поглаживает ласковую кошку, а та в благодарность перебирается к нему на колени.
Великая княгиня неожиданно поднялась и локтем смахнула со скамьи личину. Образина упала с громким стуком на пол, показав Ивану надсмехающуюся оскаленную пасть.
— Ступай, Иван Федорович, к себе. Нужда будет, призову.
Наклонил голову Овчина-Оболенский и молвил покорно:
— Слушаюсь, государыня.
Назад: ОДНАЖДЫ В КОЛОМНЕ
Дальше: ОТРАВА