«Иванец Московский»
Иван Васильевич покидал стольную с тяжелым сердцем. И раньше он уезжал из Москвы — то на Казань, то на войну с Ливонией, то на охоту, но лишь затем, чтобы вскорости вернуться. Сейчас стольный город царь оставлял навсегда. Вопреки обыкновению, он даже не оглянулся на купола, которые манили его золотыми зрачками.
— Душа болит у меня, Гришенька, — жаловался Иван Васильевич Скуратову. — Неужно я был боярам плохим хозяином? Не обижал никого понапрасну, любил по-отечески, одаривал как мог, казну свою не жалел. А они меня сгубить надумали, жену мою, чад моих. Уеду я, Гришенька, на самый край земли, чтобы вовек их никогда не видеть и не слышать. Буду жить в махоньком городке со своими верными слугами. Пускай они себе нового царя выбирают, коли я им не по нраву пришелся. Что скажешь на это, Гришенька?
— А что же сказать, государь? Долго ты терпел от бояр лиха разного. Если бы ты не уехал, так заморили бы они тебя.
— Заморили бы, Гришенька, заморили!
— Государь, далее-то куда путь держать? — подъехал на пегом жеребце князь Вяземский.
— Езжай прямехонько, а там господь надоумит.
Поезд растянулся на добрую версту. Уезжали молча и хмуро, как будто берегли силы для дальнейших странствий. Только кто-то иной раз пытался затянуть песню, такую же горькую, как дальняя дорога, но она глохла, едва родившись. Не было того заряда, чтобы рвать глотку. То не царская охота, когда трубили в рога и орали на радостях всю дорогу былины, веселя себя и государя. Скорее изгнание, когда ворог занял дом, выставив законного хозяина со двора, и оттого печаль была великая.
В зимнюю пору смеркается быстро, едва отъехали от Москвы, а ночь густо облепила поезд. Царь задерживаться не хотел, а потому бегство продолжалось уже в темноте, только иной раз колонна останавливалась, чтобы высветить факелами дорогу.
У большого села царь велел устраиваться на ночь. Повелел привести старосту, и рынды немедленно выполнили наказ государя — притащили перепуганного мужика и бросили в ноги царю.
— Всех моих людей по домам разместишь, а я в самом большом доме остановлюсь. Поживу там денек-другой. Все понял… господин? — избежал привычного обращения Иван Васильевич. Холопы только у царей и бояр бывают, а если он «Иванец московский», как теперь государь себя называл, так, стало быть, все для него господа.
Мужик, видно, ошалел от близкого присутствия самодержца и только мотал головой, не в силах вымолвить ни слова. А может, подзабыл от страха все слова, вот потому и напрягал морщинистое чело. Увесистый подзатыльник, щедро отвешенный Федором Басмановым, значительно прояснил его память, и он стал тараторить без умолку:
— А как же, государь?! Как же не найти?! Все будет так, как надо! В доме у меня жить станешь. Атласные простыни тебе постелю, всю челядь к себе отправлю. Как же не найти?! Вот счастье-то мне на старости лет привалило! Никогда не думал, что государь в моем доме почивать станет!..
— Не государь я более, — стал подниматься с саней Иван Васильевич, — бояре меня из Москвы прогнали, вот поэтому и бедствую. Оставил я свое царствие и иду сам не знаю куда. Видно, счастье искать, которое меня покинуло. Так что не зови меня более государем, для тебя я… Иван Васильевич. А если Иванцом назовешь, так не обижусь.
— Как же можно?! — перепугался мужик. — Неужно прогнали?!
— Прогнали, хозяин… А теперь пойдем. Вставай с колен да веди в свой дом.
Огонь от фонарей, словно ветхую ткань, в клочья разрывал темноту, освещая дорогу государю.
У старосты Иван Васильевич прожил целую неделю. Это не царские хоромы, но дом был обжит и просторен, а потому государю он приглянулся.
К самодержцу теперь челядь обращалась не иначе как Иван Васильевич, а холопы за неделю и вовсе разучились бить челом; посмотрит разудалый молодец на шею, где еще неделю назад висели царские бармы, и проговорит:
— Щи на столе стынут, Иван Васильевич. Хозяин зовет.
Хозяин обедал с Иваном за одним столом, а челядь, с делом и без дела, пялилась во все глаза на державного гостя. В лице хозяина царь встретил благодарного слушателя и, прежде чем отправить ложку в рот, подолгу жалился на судьбу, перечисляя козни бояр:
— Столько лиха они мне причинили, что и не перечислить. Жену мою отравили, в малолетстве в голоде и в холоде держали, а сейчас и вовсе решили с вотчины меня вытолкать.
— А если бы ты не ушел, Иван Васильевич?
— Порешили бы! Наговором каким или зелье отравное в питие подсыпали бы, — хлебал с ложки жаркие щи Иванец московский.
— Выпороть их за это мало, Иван Васильевич.
— Мало, — живо соглашался царь, — другой бы на моем месте в заточение бы их отправил, а я по своей доброте терплю. А потому что рассуждаю я по-праведному — близких слуг, как и родственников, не выбирают. Еще их деды моему деду служили, а потому и я должен их службу принять.
— Все верно, Иван Васильевич, — выпивал винца хозяин.
— Понятливый ты. Мне бы таких слуг поболее, когда я царем был, — вот тогда и смуты бы не случилось. Может, и царствие я бы свое не оставил. Если бы я сейчас на царствии остался, то непременно тебя окольничим бы сделал! А там, глядишь, боярином бы стал.
От такого откровения душа у старосты млела, и улыбка растекалась так обильно, как плавленое масло по горячей сковородке. Не чаял он таких слов услышать. Дед его лапотником был, отец в холопы себя продавал, только он сам едва разжился — старостой стал. И кто бы мог подумать, что сам царь чин окольничего сулить станет. Только вот заковырка одна махонькая имеется: будто бы Иван Васильевич без удела остался, и староста едва сдержался, чтобы не присоветовать государю возвращаться в стольный град.
— Эх, хозяин, хорошо мне у тебя, вот так и жил бы на твоем дворе. Что мне для счастья надобно? А самую малость! Женушку бы, детишек, вот и все, пожалуй. А может, поменяться мне с тобой, хозяин? — пристально посмотрел государь на старосту. — Ты в Москве сядешь, а я вот деревушкой твоей заправлять стану.
— Как же я могу мыслить об этом! — перепугался селянин. — Каждому своя доля. Все мои прадеды господам служили, и я от этой участи не хочу отказываться.
— Не нужен московский двор?
— Не по мне шапка!
Сквозь махонькие оконца Иван Васильевич смотрел, как мокрый снег падает на лужи и, едва коснувшись поверхности, тает. За два дня непогода расковала лед на реке, и вода, как освобожденный колодник, побежала прочь от холодных берегов на свободу.
По привычке бояре толкались перед дверьми государя, желая услышать от него наказ, но Иван Васильевич неожиданно осерчал — прогнал всех вельмож и велел хозяину охранять его покой, и тот ревностно следил за тем, чтобы никто из умного чина не смел приблизиться к его дому. А если невзначай случится — гнал метлой дерзкого.
Государь часами лежал в комнате и, вперив глаза в потолок, не издавал ни звука, и оставалось только гадать, какие мысли рождаются в самодержавной голове.
Неожиданно государь велел собираться в дорогу. Челядь сложилась быстро, возбужденно шепталась в надежде, что государь одумается и вернется в Москву. Но когда Иван Васильевич назвал село Покровское, слуги тихонько вознегодовали — царь все дальше отъезжал от своей вотчины.
Постоял немного государь, поглазел на дом, который дал ему приют, и, поклонившись до земли, пошел к своим саням.
Снег под копытами лошадей только похрустывал и торопил дорогу. А она была многоверстная, то замедляла свой бег на кручах, то спешила на крутых спусках. Темными молчаливыми путниками встречали государев поезд дубы-великаны, которые были не менее величавы, чем сам царь, и поэтому не раздаривали поклоны, стояли вдоль дорог исполинами. Это не березы, которые послушны каждому ветру, и оттого их поклон особенно шибок — до самой земли, в ноженьки проходящему путнику.
Ветки у деревьев что руки — длинные и загребущие, тянутся до середины дороги и норовят содрать шапку с зазевавшегося путника. Этим своеволием они напоминали татей, которые в один миг могут оставить не только без шапки, но и без головы. А государю среди темноты леса то и дело слышался разбойный свист, своей веселостью пробирающий до кишок и холодящий нутро, а то мерещились повешенные вдоль дороги купцы.
Государь вдруг вспомнил пророчества лекаря Шуберта, которого повелел казнить за то, что тот не сумел вылечить Анастасию Романовну. Он-то однажды и предсказал Ивану Васильевичу, что тот будет так велик, как может быть только небожитель, и сделается таким бесславным, каким может быть только позор. И если не сгинет он среди лесов, всеми брошенный, то возвысится еще более.
— Как же ты увидел это? — прошептал тогда Иван Васильевич, потрясенный пророчеством.
— Позволь свою руку, государь, — посмел потребовать царскую длань Шуберт. — О! Самодержавная ладонь много чего стоит. Это самый верный способ заглянуть в прошлое и узнать будущее. Линии на ладони не что иное, как божьи знаки, они говорят о человеке все. Создатель показал свою божественную мудрость, когда начертал на ладони эти линии. Искусству гадания я обучился от своей бабки, которая в свою очередь научилась от своей, и так до двенадцатого колена. Я не столь искусен, как мои именитые предки. Три мои прабабки были сожжены на костре за то, что обладали невероятным даром пророчества. И говорят, сам папа римский протягивал им свою священную ладонь, чтобы узнать будущее. О, государь, эти пальцы говорят о том, что ты стремишься к славе… Вот этот бугор подтверждает, что ты честолюбив, а вот этот островок на линии рассказывает о том, что ты склонен к убийству и к пролитию крови. Такие люди, как ты, часто бывают изгнаны и очень плохо кончают.
— Видно, не зря твоих бабок жгли на костре! — отдернул руку самодержец.
И вот сейчас пророчества немца начинали сбываться — государь неприкаянно плутал по чаще, и, того и гляди, несусветная судьба выведет его к топкому болоту, где ему и сгинуть вместе со всей челядью.
— Стоять! — крикнул вдруг самодержец.
И колонна, послушная грозному окрику, замерла, а далекий ее хвост едва перевалил сопку и затерялся на крутом изгибе дороги.
— Что случилось, государь? Не озяб ли? — хлопотал вокруг царя Басманов.
— Не озяб!.. Вели разворачивать сани, на Коломенское едем! Хочу праздник Николы Чудотворца в тепле встретить.
— Поворачивай! Государь велит!
— Поворачивай!
— Поворачивай сани!
От саней к саням передавалась воля Ивана Васильевича, и только эхо глухо терзало лес:
— Ай! Ай! Ай!
И колонна поползла через лес в село Коломенское. Впереди, освобождая дорогу для государя, ехало три десятка рынд. Срывая глотки, они орали:
— Поберегись! Государь Иван Васильевич едет! Расступись! Иван Васильевич едет!
Село Коломенское встречало самодержца молчаливо: ни радости, ни веселья, не было здесь хлебосольного приветствия, а колокола и вовсе на морозе застыли. Село угрюмо — ни огонька! Только церковный купол, собрав в себя сияние звезд, казался отражением луны.
— Все! Не хочу далее ехать! — заявил решительно царь. — Хочу здесь никольские морозы переждать.
Отринул от себя теплую шубу Иван Васильевич и, не дожидаясь рынд, ступил на снег.
— Едрит твою! — чертыхнулся государь, опрокинувшись.
Гололед, как опытный ратоборец, сбил самодержца с ног, и тот, поверженный, упал к ногам челяди.
— Как же ты так, Иван Васильевич! Как же это ты, родимый! Вот угораздило-то! — подхватили царя крепкие руки слуг.
— А-а-а-а! — заорал государь, пронзенный острой болью. — Да куда ты тянешь! Колено все выворотило!
Даже через порты было видно, как кость вышла из суставов и выперла острым краем.
— Сейчас, государь! Сейчас, батюшка! — бережно положили Ивана Васильевича на снег рынды. — Да как же тебя угораздило, Иисусе Христе!
Царь идти не мог. Рынды взвалили Ивана на плечи и понесли в село. Самодержец люто ругался, когда кто-то из слуг оступался на мерзлой земле и тем самым причинял несносную боль.
— В этом селе знатный костоправ есть, — говорил Афанасий Вяземский, — со всей округи к нему ходят. Вот он тебя, государь, и осмотрит. Выправит тебе ноженьку так, что лучше прежней станет.
— Господи, за что ты посылаешь на меня такие страдания? — молился Иван Васильевич. — Мало того, что с царствия меня прогнал, так ты хочешь и без ноги меня оставить! Али недостаточно тебе моего покаяния?! — безутешно горевал Иван, понося ослушавшихся бояр, скверную дорогу, а заодно и все царствие. И уже в раскаянии: — Спасибо, господи, что несут меня не вперед ногами!
Государя определили в поповский дом, который стоял на самой вершине сопки.
Священник неистово хлопотал вокруг поверженного царя и весело приговаривал:
— Вот радость-то привалила! Вот радость! Кто бы мог подумать, что господь нам самого Ивана Васильевича пошлет.
— Костоправа зовите! — вопил государь. — Да уберите с моих глаз эту масленую рожу!
Попа прогнали от очей государя прочь, а слуги разбежались по домам искать костоправа. Скоро они привели седовласого старика с такой длинной бородой, что ее приходилось заправлять за шнурок, перетягивающий в поясе сорочку.
Старик подошел к государю, который сидел на большом сундуке и, задрав ногу на табурет, тихо постанывал. Слов старик не ронял: вытянул вперед руки и стал водить ими, видно, выкуривая из поповского дома нечисть, проникшую вместе с многочисленной свитой государя. Потом осторожно притронулся мягкими, словно цыплячий пух, пальцами к опухоли на ноге царя.
— Тепло, Иван Васильевич? — спокойно низким голосом поинтересовался старик. — Ты уж потерпи, сейчас совсем жарко станет.
Иван почувствовал, как от пятки к колену поднялась теплота, которая прошлась таким жаром, что распалила голень, поползла в пах, грозя сжечь дотла.
— И долго так будет… старик?
Старец отвечал не сразу, опалил государя взглядом в упор, а потом изрек:
— Потерпи, государь.
Только Василий Блаженный мог так смотреть: тот тоже ничего не боялся, для него что сатана, что царь — все едино было.
Тут пальцы старика уверенно пробежали по колену, тиснули где надо, и кость встала на свое место.
— Уф! — выдохнул царь.
— Все, государь, теперь можешь топать к себе в Москву. Износу твоей ноге не будет.
— Не государь я более, — буркнул Иван, — вместо меня в столице бояре остались.
— Гордыня тебя обуяла, Иван Васильевич, поклона все ждешь да челобития, только ведь все мы от Адама и Евы созданы. И во грехе! Ежели ждешь поклона, то не дождешься, сам должен первый челом ударить. Вот тогда бояре к тебе лицом повернутся, а так скитаться тебе до скончания века по лесам, словно бродяге бездомному!..
И говорил старик так, словно подслушал давний разговор царя с Шубертом.
Никольские морозы постучались в ворота колючим ветром. Закружилась пурга, шибанула охапку снега в тесаные ставни и побежала дальше по кривой улочке пугать холодной зимой мужиков и баб. Ребятишкам потеха — снега на никольские морозы привалит столько, что не разгрести его до глубокой весны, а значит, баловства хватит на целую зиму. Это снежные горки и крепости, а еще баб можно лепить, да таких высоченных, чтоб под самую крышу были. Можно еще в снегу купаться, да так, чтобы с головой и чтобы холод щипал шею и спину.
День святого Николы государь решил провести в покаянии. Помолился Иван, посетовал на тяжкую судьбинушку, а потом, приняв чарку портвейна, повелел позвать писаря.
Из окон поповского дома открывался вид на реку, за которой простирался хвойный лес. Бор был одет в снег, и сосны стояли в белых плащах торжественно, как рать перед поединком. Никола святой накануне поработал крепко: замостил все дороги, укрепил зимний путь через реку, да так ладно, что уже не отодрать эти гвозди до самой весны.
В такой день Иван Васильевич любил устраивать на Москве-реке гулянье: повелевал, чтобы бабы были в пестрых сарафанах и нарядных платках; мужики в новых телогреях и высоких шапках. Стрельцы привозили бочку сладкого вина из царских припасов, а молодцы за полный ковш мерились силами.
Самому ловкому Иван Васильевич дарил медный стакан, по бокам которого выбивалась надпись: «От государя всея Руси Ивана Васильевича за расторопность и ловкость». Наполнит мужик подарок сладким вином, выпьет и топает к дому.
По-иному было сейчас. Изгнание — не белый хлеб. Хуже некуда — мыкаться неприкаянному от дома к дому, а выставленный в гостях каравай больше напоминает милостыню.
Явился дьяк Висковатый. На государя старался не смотреть, а когда поднимал на него глаза, то с ужасом отмечал, что череп у царя оголился.
— Пиши, дьяк, — произнес Иван Васильевич. Вместо трона государь сидел на табуретке, расшатанной настолько, что при каждом повороте мощного тела казалось, будто она в чем-то не соглашается с самодержцем. — «Бояре-государе, пишет вам человече, который своими скаредными делами просмердел хуже мертвеца. Который распутен настолько, что самая последняя из блудниц в сравнении с ним покажется ангелом. Пишет вам, бояре, гнуснейший из людей, у которого вместо деяний одни злодеяния, у которого не сыскать ни одной добродетели, а сам он состоит из одних пороков. Пишет вам гнуснейший из людей, который столько сгубил народу, что может уподобиться душегубцу-разбойнику. Все это, бояре, есть один человек, бывший государь ваш Иван Васильевич. Каюсь я перед всем православным миром за прегрешения свои, челом бью низко всему честному народу, а еще хочу, чтобы отпустили мне мои грехи, а иначе мне не жить. Затравит меня скорбь, словно зверя какого, а потом и вовсе со света сживет! А на том кланяюсь и милости вашей ищу!»
Гонец отбыл в Москву немедленно. Четырежды ямщик менял лошадей, а в пятом яме, уже перед самой Москвой, взять свежего коня не удалось — смотритель был пьян, и, махнув рукой, гонец поехал далее, не добудившись.
У городских ворот его никто не остановил — не оказалось привычного караула, не слышен грозный оклик. Так и проехал гонец в Кремль, с удивлением отмечая перемену. Бывало, пока до Кремлевского бугра доберешься, так с дюжину раз служивых людей повстречаешь, а сейчас, кроме татей, никого и не увидишь. У ворот в государев двор сани во множестве стояли, даже бояре шапки снимали, когда переступали великодержавные покои, а сейчас во дворе снегу намело столько, что не растопить его светилу до самого лета.
Постоял гонец перед государевыми палатами, посмотрел, как пострельцы балуются снежками, и повернул к палатам владыки.
Митрополит Афанасий допустил гонца к руке; выслушал его рассказ, а потом приговорил:
— Одной головой здесь не обойтись. Всем народом решать надо.