Глава десятая
Сомнения князя Ольшанского
Князь Иван Ольшанский не мог сомкнуть глаз.
Скверные мысли одолевали князя.
Ах, как хорошо говорил вчера Олелькович! Складно и чувствительно… Вот он, Иван, ни за что не мог бы так сказать, хотя давно чувствовал то же самое. Но как плохо было все потом! Конечно, жаль, что Глинский не пошел с ними, но ведь он открыто и честно сказал, что думал, и дал слово, что не выдаст. А что хотел сделать Олелькович! Стыдно! Конечно, он, Иван, не допустил бы этого. Он уже хотел броситься на Михаила, но тут увидел зубра… А какое серое жалкое лицо было у Олельковича, когда он стоял перед быком, и как хорошо поступил Глинский! Когда сломалась рогатина и, покатившись по земле, Иван вскочил на ноги, произошла та короткая сцена, но как ярко и отчетливо запомнилась она ему!
Ольшанский встал со скамьи и, накинув на плечи кафтан, подошел к открытому окну. Вдруг ему показалось, что кто-то пробежал где-то внизу, но храп Олельковича, доносившийся из соседнего распахнутого окна, все заглушал. Потом Ольшанскому почудилось, что снизу доносятся приглушенные голоса, но ничего нельзя было разобрать.
Он сел у окна и, подперев голову рукой, долго смотрел на половинку нового месяца, повисшего над лесом.
Конечно, король Казимир притесняет православное рыцарство, и для блага всей литовской земли надо свергнуть его с престола. Ольшанский видел себя на коне в блестящих доспехах, во главе огромной армии — а напротив король Казимир во главе такого же войска. Они сходятся, кипит кровавый бой, Ольшанский совершает чудеса бесстрашия и героизма, и вот его армия побеждает. Тогда он подъехал бы к поверженному старому королю и, сняв рыцарский шлем, почтительно сказал бы ему: "Вы побеждены, Ваше Величество. Вы свободны. Возвращайтесь в Польшу, оставьте нам нашу литовскую землю! Разумеется, Ее Величество королева и принцы, ваши сыновья, могут выехать вместе с вами, а я прикажу, чтобы вас проводили до рубежа, воздавая все королевские почести!"
Внизу раздался тихий скрип. Ольшанский вздрогнул и посмотрел во двор. Из-за леса, оглядываясь, вынырнул и украдкой проскользнул через ворота в терем Юрок Багун.
Что это он делал в лесу среди ночи?
Ольшанскому вдруг стало страшно.
А если измена уже назрела? А если Юрок сейча сходил донести королевским людям, что заговорщики мирно спят, всех можно схватить разом, и завтра — прямо на плахуI.
Ольшанский содрогнулся и отошел от окна. Но беспокойство, вселившись в душу, уже не покидало его. И снова он подумал о Казимире, но на этот раз иначе. Король стоял под дубом и так же гордо, спокойно ждал удара, а Олелькович уже занес над "го головой тяжелый топор… А рядом принцы: Ян, Александр, Жигомонт, Фредерик… смотрят… Нет, не смотрят! Люди Олельковича уже бросились на мальчиков, старшему из которых едва семнадцать. Сыновья умрут рядом с отцом… Так начнется княжение великого князя Михаила Первого…
Нет, тут что-то не так…
Ольшанский закутался в шубу, чтобы унять дрожь.
Тут что-то не так… Но ведь, в самом деле, короля нельзя отпускать живым. Он вернется из Польши с войском и, разбив нас, рано или поздно воцарится снова, а тогда уж вовсе пропали всеправославные, взбунтовавшиеся против короля: станет еще хуже… Значит, короля надо убить?! Неужели Олелькович прав? Но ведь это так подло, так не по-рыцарски, воспользоваться слабостью — ведь у каждого есть какая-то слабость, правда? Заманить старого короля в ловушку под предлогом охоты, нарушить священный закон гостеприимства и своими руками… Нет-нет… Где же правда? Что делать?
И, как обычно в таких случаях, он сразу вспомнил об Ионе. Правильно! Вещий старик скажет!
Ольшанский торопливо кое-как оделся и выскользнул в коридор.
На каждом шагу останавливаясь и прислушиваясь, он на цыпочках прошел по коридору пять шагов и осторожно открыл дверь соседней комнаты. В углу мерцал тусклый огонек лампады, и Ольшанский увидел старика, который, стоя на коленях, молился перед маленькой иконой.
Ольшанский хорошо помнил эту икону.
Она лежала рядом с нищим старцем, которого нашел однажды князь на большой дороге под крестом. Десять лет назад это было. Стоял теплый осенний день. Князь Иван с дюжиной людей возвращался из Пскова в свои Ольшаны и к вечеру-рассчитывал быть дома. Старец был в монашеском одеянии, с четками, намотанными на руку. Он казался мертвым — так бледно было его лицо, но, склонившись над телом, Ольшанский уловил дыхание, а на вопрос, как его зовут, старец прошептал: "Иона" — и вновь впал в беспамятство.
Князь Ольшанский был человеком набожным, старость уважал, потому сам бережно взял на руки Иону и донес до ближайшей деревни, в то время как оруженосец Ваня вел рядом на поводу княжеского коня.
В деревне князь решил было заночевать из-за плохого состояния найденного старика, но старик вдруг пришел в себя и заявил, будто только что было ему видение: ворвутся ночью ливонцы в эту деревню и всех убьют, потому что они идут походом на Изборск и не оставляют свидетелей.
Неизвестно почему князь Ольшанский сразу поверил старику и велел немедленно собираться в путь.
Многодетный хозяин дома, где они остановились, тоже решил взять всю свою семью и ехать с князем. Он побежал предупреждать соседей, но не многие в деревне согласились бросить свои дома и потому остались.
Наутро уже в Ольшанах они узнали, что ливонцы действительно напали ночью на деревню и все, кто там остались, погибли.
С тех пор князь Ольшанский никогда больше не расставался с Ионой. Старик, выживший благодаря заботам молодого князя, тоже привязался к своему спасителю. Ионе уже в то время было не менее восемьдесяти лет, и вскоре Иван понял, что это не простой странствующий инок, — он был мудр, грамотен, сведущ в разных вопросах и, возможно, занимал когда-то высокое положение в церковной иерархии. Однако никогда не рассказывал о своем прошлом старец Иона. Зато он умел, ни о чем не спрашивая, давать князю советы, которые всегда приходились очень ко времени. Часто бывало так, что Иван, мучаясь в разрешении какого-нибудь сложного вопроса, приходил к старцу, и они долго беседовали о разных отвлеченных вещах, казалось бы, не имеющих никакого отношения к тому, что волновало князя сейчас. Но после таких бесед Иван всегда чувствовал себя просветленным, успокоенным и вдруг нужное решение приходило само собой.
Иван тихонько затворил за собой дверь и остановился на пороге, ожидая, когда старик кончит молитву. Через несколько минут Иона поднялся с колен и обернулся.
— Не спится, Иванушка? — ласково спросил он, плавным жестом предлагая князю сесть.
Иван глубоко вздохнул и сел, сразу почувствовав облегчение от одного тихого и проникновенного голоса.
Иона, сгорбленный, старый, весь седой и весь в белом, какой-то таинственный и бессмертный, смотрел на Ивана светлыми, ясными очами, в которых сквозила жуткая глубина, чарующая особой, неземной мудростью. Но взгляд этот не пугал, не тревожил. Казалось, он проникал в самую душу и сладко шептал: "Знаю я все про тебя, знаю… Все твои горести ничтожны, заботы — пусты, забудь о них… успокойся, умерь свой дух, ибо все проходит… все проходит… и сейчас тебе будет хорошо… легко… свободно… уже… уже… уже…"
Князь Иван ощущал, как под взглядом Ионы тяжелая холодная глыба, лежащая на душе, постепенно тает, а сердце бьется все спокойнее, все увереннее.
— Мысли разные глупые лезут, — смущенно пробормотал он.
— Мысли не бывают глупыми, — мягко возразил Иона, — сама мысль есть рождение мудрости. Бывает иначе: когда человек смотрит в чистые глаза правды и видит в них отражение своей слабости, он пугается и называет такие мысли глупыми. Но вот они-то и есть самые мудрые. Надо только побороть страх и не отступать, лишь тогда откроется истина.
— Побороть страх? Верно, Иона, верно. Главное — побороть страх. А как его побороть, страх, скажи мне, каким оружием?
— Страх есть неверие в силу собственного духа. Мужество — вера. Мужество часто путают со смелостью. Это заблуждение. Подлый убийца может быть смелым, но никогда — мужественным, ибо смелость дается от рождения, а мужество приобретается человеком в борьбе со своим ничтожеством. Мужество есть правда, доброта и справедливость. Стало быть, победить страх или, иначе говоря — быть мужественным и обрести веру в свой дух может лишь человек, который будет жить по правде, творить добро и защищать справедливость.
— Мудрые слова ты говоришь, Иона. Я вот всей душой их принимаю, но как до дела доходит, все не так получается. Вот, скажем, правда. Она ведь разная… И много этих правд по свету бродит… Поди разберись, какая из них самая правдивая? Ты думаешь, что эта, а сосед твой — что другая. Вот вы и спорите, потом, глядишь, — уже на мечах схватились, а после — один лежит и не дышит. А может, правда как раз его и была?! Как тут узнаешь?
— Правда, Иванушка, одна на свете. Это неправд много. И все разные. Оттого добрые люди на всей земле друг на дружку похожи, а злые — все разные, и каждый по-своему.
— А если она одна, правда, — как отличить ее от многих неправд?
Старец улыбнулся и развел руками:
— А вот тут, Иванушка, никто, кроме тебя самого, не отличит. Если делаешь ты добрые дела, для людей живешь, Господа любишь и совесть тебе душу не тревожит, — значит, нашел ты правду. Да только мало встречалось этих людей — видать, правда не всем дается…
Иван подумал немного и решился спросить.
— Вот ты сказал, Иона: "…если делать добрые дела". Скажи мне, а как быть, если, делая доброе дело, человек вершит зло?
— Так не бывает. Добро злом не творится.
— Ну хорошо, но если само дело злое, но дела ешь его ради добра? Потому что если его не делать, то будет еще большее зло?
— Либо это дело не злое, либо добро, ради которого ты его делаешь, не добро.
Князь Ольшанский глубоко задумался.
Доброе ли это дело, возвести на престол православного государя, возвеличить землю, освободить от засилья иноземцев и вернуть исконным хозяевам? Несомненно, доброе! Значит, все) что делается ради этого дела, тоже добро.
Князь Ольшанский вздохнул с облегчением. Короля, правда, все равно было жалко, но князь постарался о нем не думать.
Они еще долго разговаривали с Ионой вполголоса, все о разных больших и малых вещах — о добре, зле, вере, безверии, а когда чернота за окном стала таять, князь Иван Ольшанский, уставший, но успокоенный, вернулся в свою комнату.
Ему хотелось спать, но, уходя к Ионе, он оставил окно открытым, и сырой ночной холод наполнил комнату. Князь подошел к окну, чтобы закрыть его, и в сером сумраке рассвета увидел в окне напротив Олельковича.
Комнаты Ивана и Михаилы находились рядом, но внешние их стены образовывали прямой угол, и окна были как бы напротив. Окно Олельковича тоже осталось с вечера распахнутым, а сам он, полураздетый и сонный, стоял на корточках у двери и будил спящего на пороге слугу.
— Поди узнай, — хрипло говорил Олелькович, — вернулись ли наши ребята!
Слуга тихонько вышел, а Михайло сел на лавку, достал из-под нее серебряный ковш и стал зачерпывать мед из большой бадьи, стоявшей рядом. Громко сопя, он жадно пил ковш за ковшом, мед стекал по его бороде тоненькой струйкой, и на полу образовалась лужа. Вернулся слуга и шепотом сказал:
— Нет, князь, их еще нет.
Олелькович странно встревожился, заходил по комнате и выглянул в окно, но не заметил Ивана, потому что смотрел куда-то вдаль, на дорогу, хотя Иван был совсем рядом, почти напротив и не думал прятаться. Потом Олелькович сказал слуге:
— Садись на коня и поезжай на Стародубскую дорогу. Смотри в оба по сторонам, может, увидишь где наших ребят… Если ненароком заметишь убитых, кровь, следы драки — все осмотри внимательно и расскажешь мне, понял? Гляди, чтоб до восхода солнца вернулся назад. А часовым Федора скажешь, что я послал тебя за этим… как его… ну, в общем, сам придумаешь! Пошел!
Слуга выбежал, а Олелькович улегся снова, но уже не спал, просто лежал, тупо глядя в потолок, меланхолично жуя сушеные сливы и выплевывая косточки на пол.
Сон опять покинул князя Ольшанского.
Он тихо отошел от окна, так и забыв закрыть его, и, не раздеваясь, лег, укрывшись медвежьей шкурой.
Что это значит? Почему убитые? Почему кровь? Зачем и куда он посылал своих людей?
И вдруг он вспомнил.
Пирушка после охоты… Олелькович с кубком в руке склоняется над Гансом: "Счастливого пути! Только не езжайте лесом! Мало ли что — вас ведь только двое!" "Нас — драй! Три! — пояснил Ганс. — И мы никого не боялься! Но мы не ездиль лесом, зачем? Мы будем ездиль большой Стародубский дорога!"
Встревоженный отсутствием своих людей, Олелькович не мог подозревать, что потрясенный Ольшанский так же, как и он, не спит сейчас, ожидая возвращения слуги, посланного на Стародубскую дорогу, с волнением и тревогой, гораздо большими, чем у самого Михайлушки.
Но оба они не подозревали, что не спит в эту ночь Федор, не спит Юрок, не спят еще много других людей.
Да и кто бы мог подумать, глядя на тихий охотничий терем, заброшенный в глухом лесу, что половина его обитателей не спит, хотя все тщательно скрывают это друг от друга. Легкие шорохи, легкий скрип половиц, иногда глухой стук неосторожно закрытой двери казались случайными ночными звуками, но в действительности были едва заметным эхом напряженной кипучей деятельности.
Макар Сивый, десятник отряда для особо важных поручений, докладывал князю Федору:
— Этот четвертый ехал последним и оглянулся.
Должно быть, он молод, и только это я успел заметить. Мы убрали на дороге все следы, а тела убитых закопали далеко в лесу, как ты велел.
— Хорошо, Макар. Скажи своим людям, что их ждет двойная награда. Что ты на это скажешь, Юрок? — спросил Федор, когда Макар ушел.
— Ума не приложу, князь. Когда Глинский, минуя наших часовых, выезжал на дорогу, этого человека с ним не было. Может, случайный попутчик?
— Случайный попутчик, который случайно оказался прекрасным бойцом? Двое стариков и неизвестный молодой человек убивают пятерых опытных, хорошо вооруженных воинов, напавших к тому же внезапно из засады, а сами при этом не получают ни одной царапины?! Это, по меньшей мере, странная случайность! К тому же я не верю в могущество случая. Насколько я замечал, все в жизни имеет свою причину и свои следствия. Но как бы там ни было, этот человек нам помог, и будем считать, что вопрос исчерпан.
— Только что на Стародубскую дорогу поехал слуга Олельковича.
— Пусть едет. Мы ни о чем ничего не знаем.
— Ясно.
— Теперь вот что. Сколько у нас сейчас свободных людей из тех особых, кого обучал Крепыш?
— Шестеро. Нет, прости — пятеро. Шестого, Якова, мы послали в Горваль — сегодня к вечеру он должен проникнуть в замок.
— Отлично. Пусть трое из оставшихся немедля отправятся в Гомель и выяснят, где остановится Глинский. Пусть они проследят за каждым его шагом. Как он себя ведет, с кем будет встречаться, кому отправлять письма, куда поедет из Гомеля?
Один из этих троих пусть вернется завтра к вечеру и доложит, что удалось узнать. Двое другихпусть продолжают наблюдение, возвращаясь по одному каждый день.
— Хорошо.
— На сегодня все. Ступай, Юрок, отдохни.
Однако сам Федор не лег спать.
Появление загадочного незнакомца, который так вовремя пришел на помощь Глинскому, встревожило его. Он горячо молился, чтобы Макар и его люди успели спасти Глинского, и он искренне порадовался бы, если бы они сделали это. Но теперь спасение Глинского казалось ему подозрительным и вместо радости вселяло в его душу сильнейшую тревогу. Ни у Льва, ни у Михаила, ни у Ганса не было лука. Федор внимательно рассмотрел наконечник стрелы, которой был убит один из людей Олельковича и который привез Макар. В этих местах таких наконечников не ковали. Их изготовляли татары в южных областях. А кому, как не Глинскому, принадлежат все южные земли Литовского княжества? Кто, как не он, постоянно воюет с татарами? У кого еще столько татар на службе? Если это был человек Глинского, значит, князь заранее спрятал далеко в лесу своих людей. Значит, он подозревал неладное! Значит, был неискренен — а стало быть, способен на предательство! Возможно, в лесу Глинского ждал целый отряд, а услышав приближение Макара и его людей; все спрятались и только командир отряда остался вместе с Глинским. Это предположение прекрасно объясняет ту легкость, с которой были перебиты все люди Олельковича! Что, если все было именно так? Тогда… надо было давать Макару и его людям совсем другой приказ… Прямо противоположный тому, который был дан.
…И еще один человек не спал этой ночью в тереме на Ипути.
Всеми позабытый отец Леонтий сидел в своей скромной каморке в другом конце терема, далекий от ночных волнений князей, и при свете лучины писал какую-то бумагу.
Если бы кто-нибудь заглянул сейчас через его плечо, то увидел бы странную картину.
Перед священником лежала написанная четким убористым почерком грамота, адресованная протоиерею храма Святой Богородицы в Гомеле. Она содержала скромную просьбу отца Леонтия обновить в церковных мастерских несколько ветхих икон из храма в Белой. Грамота была закончена и подписана, но отец Леонтий аккуратно водил пером между строчек и, казалось, писал еще что-то, хотя перо его не оставляло никаких следов на бумаге.
К рассвету он закончил свою работу и прошел в соседнюю каморку, где спали двое церковных служек, которых отец Леонтий повсюду возил с собой для всевозможных услуг, необходимых ввиду его преклонного возраста. Одного из них он разбудил.
— Поезжай, Митя, в Гомель и отдай эту грамоту протоиерею храма Святой Богородицы в собственные руки. Князь Федор пожаловал сотню золотых на восстановление нашей Бельской церкви, и я немедля хочу приступить к этому богоугодному делу.
Через пять минут служка был одет и, спустившись во двор, отправился на конюшню. Когда, держа коня на поводу, он подошел к воротам, из терема вышел князь Федор. Служка низко поклонился ему, и князь спросил, куда он так рано едет. Митя дословно передал слова отца Леонтия, и князь, устало улыбнувшись, сказал:
— Мне бы его заботы. Пароль знаешь?
— Да, князь.
— Ну, счастливого пути!
Митя ускакал, а князь, поглядев ему вслед, медленно побрел на крутой берег реки Ипути и спустился к широкому валуну у воды.
Он долго рассматривал песчинки, которые еще вчера вызывали в нем столько размышлений, и вдруг почувствовал, что за сутки, которые прошли с тех пор, он стал совсем другим человеком. Лучше ли, хуже ли — но другим. …Наверное, хуже-Позади послышались быстрые шаги. Федор обернулся.
Князь Иван Ольшанский бежал вниз по откосу берега, и лицо у него было осунувшееся и тревожное.
Господи, еще с этим что-то стряслось. Князь Федор заставил свое лицо принять участливое и заботливое выражение.
— Что случилось, дорогой брат?
— Послушай, Федор! — запыхавшись, прошептал Ольшанский. — Я должен немедленно поговорить с тобой… Дело важное… для меня… для всех..
— Садись, я тебя слушаю. Почему ты так рано встал и чем встревожен?
Иван некоторое время собирался с мыслями, и лицо его покраснело от напряжения.
— Феденька, — сказал он наконец с ноткой отчаяния в голосе, — я не умею говорить так хорошо и красиво, как Олелькович, и ты уж извини меня, если я скажу все, что думаю, прямо и без обиняков…
— Ну, разумеется, Иванушка, какие могут быть обиняки между нами?! Говори, говори смело, мы здесь одни!
Иван снова заколебался, не зная, с чего начать, потом махнул рукой и неожиданно выпалил:
— Олелькович-то мерзавец!
Федор с изумлением уставился на него, а Иван продолжал горячо и страстно:
— Федор, я никогда раньше не занимался политикой и не раздумывал над тем, есть ли у Казимира достаточно прав на престол. Я недоволен тем, что нас притесняют, я недоволен, что русская земля отводит к чужой короне, я, так же как и ты, как все мы, конечно, хочу, чтобы земля принадлежала нам, но… Ты ведь настоящий мудрец, Федор, — я всегда восхищался глубиной твоих мыслей и ясным пониманием вещей, я всегда завидовал тебе в этом… Я — человек поступка, и размышления меня терзают… Мне всегда трудно определить, кто из двух спорящих прав, потому что я начинаю задумываться и тогда вижу, что оба правы, каждый по-своему. Я, наверное, непонятно все это говорю, а, Федор? Знаешь, мысли у меня путаются от того, что говорить я не умею, но ты — светлая голова — неужели ты не видишь, что если даже нам удастся то, что мы задумали, может выйти еще хуже! Или я чего-то совсем не понимаю? Тогда объясни мне, пожалуйста. Я привык уважать королей. В конце концов, я тоже чем-то связан с Ягеллонами — моя двоюродная бабка Сонка Ольшанская была королевой, она мать Казимира… Но у меня нет, как у Глинского, слепого почтения к тому, на чьей голове корона. Я готов отдать свою жизнь за справедливое дело и восстать против короля-притеснителя… Я готов, Федор, выступить во главе армии, которая встала бы на защиту наших древних вольностей и наших… ну, в общем, всего, про что вчера говорил Олелькович… Я не отказываюсь от вчерашней клятвы — нет! Но мысли… Всю ночь злые мысли терзали мою бедную голову. И теперь я уже не знаю, что есть добро, ради которого надо проливать кровь, и что есть зло, которое необходимо творить ради добра… Ведь если Олелькович с самого начала замыслил кровавое убийство, то что же будет потом, когда мы поможем ему надеть корону? Я пришел к тебе, как к последнему прибежищу, чтобы ты объяснил мне толком все, чего я никак не могу понять.
Он замолчал и, опустив голову, растерянно потер виски кончиками пальцев.
Бельский смотрел на его длинное честное лицо, но-детски огорченное, ставшее вдруг беззащитно-растерянным, и ему стало мучительно стыдно, что он втянул этого доброго большого ребенка в опасное кровавое дело.
— Иванушка, дорогой братец, — ласково и тихо сказал он, — я понимаю, что тебя тревожит. Ты правильно сделал, что пришел ко мне. Я скажу тебе всю правду, которую никто не знает, но ты ее заслуживаешь. Давай сядем и поговорим спокойно и мирно, как добрые любящие братья. Ты знаешь, как сложились мои отношения с Семеном и со всеми сестрами, кроме Агнешки, ты знаешь, как я одинок, и хотя Михайло мне двоюродный брат, я не могу испытывать к нему любви. Я знаю, что и у тебя с братьями твоими тоже не очень хорошо обстоят дела, а сына твоего жена не позволяет тебе воспитывать так, как ты этого хочешь… Мы оба с тобой одиноки, у нас много общих горестей, и поверь, Иванушка, ты мне самый близкий и родной из всех. Я клянусь, что не позволю дать тебя в обиду никому на свете.
Иван поднял глаза, полные затаенной горечи, и благодарно прошептал:
— Спасибо, Феденька, никто еще не говорил мне таких хороших слов… Разве только старик Иона… С женой мне и правда не повезло, с братьями — тоже. Да и друзей никогда верных не было — только слуги…
Федор помолчал, собираясь с мыслями, и вдруг неожиданно спросил:
— Когда вчера я показывал тебе своих собак, не заметил ли ты свору, выученную для охоты на волков?
Ольшанский поднял глаза и удивленно кивнул.
— А ты помнишь вожака этой своры?
— Честно говоря, нет, я не присматривался.
— Жаль, Иван. Если бы ты был внимательнее, у тебя появилась бы почва для интересных размышлений.
— Ах, Федор, у меня от этих размышлений и так уже голова трескается.
— А знаешь ли, друг мой, иногда наблюдения над животными наводят нас на некоторые мысли о людях… Ты, верно, будешь немало удивлен, узнав, что вожак своры для охоты на волков — волк.
— Да что ты! — простодушно воскликнул Ольшанский.
— Да-да, Иван, — самый настоящий, дремучий серый лесной волк Маленьким волчонком попался он в мой капкан. Я не видел более свирепого и злющего зверька. Псари уже хотели прибить его, но тут мне пришла в голову одна мысль, и я решил посмотреть, что из этого выйдет… Я посадил злого волчонка в клетку вместе со щенками от разных собак, которые из поколения в поколение приучались к волчьей охоте. Ты бы видел, как они грызлись! Волчонок защищался до последнего и задавил пятерых щенков. Остальные пятеро лежали израненные и обессиленные в одном конце клетки, а такой же израненный волчонок — в другом. Но я по-прежнему держал их вместе, кормил и поил вместе и по одному впускал туда новых щенков. Прошло полгода, и молодые псы признали волка своим вожаком. И тогда я впервые выпустил их в лес. Волк, почуяв свободу, рванулся изо всех лап, но преданная ему свора не отставала ни на шаг. Двое суток они бегали по лесу и наконец все приплелись обратно. Странная штука получилась… Он, волк, их вожак — они ему преданы, но именно они не дают ему ни шагу ступить без их ведома. Он, может, и ушел бы в лес, но они заставили его вернуться… Ты понимаешь, Иван, — не он увел их на свободу — они привели его обратно в клетку! Я наблюдал за ним после этого случая, и, ты знаешь, — готов поклясться — зверь все понял. Он выл и тосковал целую неделю, а потом смирился. И странное дело, когда в следующий раз я выпустил всю свору на волка и все псы помчались как безумные, гонимые инстинктом крови, он остановился, на секунду застыл в мучительной нерешительности, а потом, увидев, что остался один без своих подданных, помчался вслед, обогнал всех и первым вцепился смертельной хваткой в шкуру своего лесного сородича.
Я не видел более свирепого волкодава, чем этот волк, ставший вожаком собак.
После длинной паузы Иван поднял глаза и спросил нерешительно:
— Ты хочешь сказать, что Олелькович…
— Да — волк, послушный собакам! Я понимаю твои опасения. Я, так же как и ты, вижу его недостатки, я знаю, что иногда он бывает свиреп, жесток и коварен. Но у него есть одно необходимое качество — порода. Подумай сам, Иван, кто еще может претендовать на корону в Литве? Нет сейчас человека более подходящего. Он правнук Ольгерда — за ним пойдут. Он предан греческой вере и, воцарившись, будет поддерживать ее всей мощью своей власти. А ты ведь понимаешь, что это значит, Иван? И потому мы поможем ему получить корону.
— Но ты сам сказал — он свиреп, жесток и коварен — кто же поручится, что, вступив на трон, он первым делом не избавится от нас, которые возвели его туда, чтобы безраздельно властвовать, подчиняясь своим кровавым и жестоким прихотям? — воскликнул Ольшанский.
Бельский улыбнулся.
— Я неспроста рассказал тебе историю моего волка. Она — залог того, что твои опасения напрасны. Как видишь, я, подобно знахарю, прежде чем давать лекарство людям, испытал его на собаках. Михайлушка будет нашим волком. Мы — его верные подданные, мы — его свора, которая на первый взгляд подчинена ему полностью, мы не дадим, — слышишь, Иван! — не дадим ему ни шагу ступить без нас! Мы заставим его, волка, — травить волков! Мы вырастим из него самого свирепого волкодава, который будет подчиняться нашей воле и не отступит от нас ни на шаг!
Высокий, сильный Ольшанский, широко открыв глаза, почти с ужасом уставился на низкорослого, худощавого Федора.
— Боже мой, — прошептал он едва слышно, — как плохо я знаю людей. Вчера я открыл для себя совсем другого Олельковича, сегодня я вижу иного Бельского.
Он опустил голову, покачал ею, потом снова поднял и спросил:
— Скажи, Федор, стало быть, все это не он — а ты? Впрочем, зачем я спрашиваю — ведь это совершенно Ясно; значит, в действительности не ему, а тебе следовало давать вчера клятву, потому что он просто игрушка в твоих руках.
— В наших, Иван, в наших, — поправил Федор. — Мы с тобой двигаем Михайлушкой. Это мы держим и будем держать в своих руках все нити от этой большой разряженной куклы. Сейчас я сделал признание, которое должно убедить тебя, что большего доверия, чем к тебе, я не питаю ни к кому на свете, потому что до сих пор только я один знал это, а теперь — и ты знаешь!
— Да-да, я понимаю, — потрясенно едва проговорил Ольшанский, — конечно, это такое доверие… и вдруг в его мозгу мелькнула новая мысль. — Постой, постой! Ты говоришь, что каждый шаг Олельковича…
— Это был мой шаг! А с этой минуты это будет наш с тобой шаг, — твердо сказал Бельский.
— Значит, тогда, настойчиво и тревожно продолжал Иван, — ты знаешь, куда и зачем Олеяькович посылал ночью своих людей, и ты одобрил это? Отвечай мне, Федор, отвечай! Потому что если ты сделал это его руками, то ты хуже прирученного волка, а Михайлушка — просто ягненок перед тобой… А если ты ничего не знал, то все твои рассуждения не стоят ломаного гроша — он не прирученный волк! Он передавит всех нас, и прежде, чем мы успеем ему помешать, он зальет кровью землю, ради которой мы все это затеваем… Ну, отвечай же мне, отвечай!
Бельский мгновенно оценил положение.
— Я не знал, что тебе известно об этом, — тихо промолвил он. — Я хотел скрыть от твоей тонкой чувствительной души этот… неприятный случай.
Ольшанский вскочил на нога, бросился к Федору и, схватив за тощие плечи, приподнял над землей его легкое тело.
— А, так ты зная об этом?! Знал — и не остановил Олельковича? Не задержал этих людей?
Не предотвратил ненужного убийства ни в чем не повинного человека? Разве ты на самом деле веришь, что Глинский выдад бы нас?
Лицо Бельского исказилось от горечи.
— Оставь меня, Иван, — устало произнес он.
Ольшанский отпустил Федора, но, приставив ему к груди свой длинный палец и склонив набок голову, решительно продолжал:
— Нет, ты ответь мне, Федор, ответь прямо: ты помог этому?
— Если ты знаешь, куда и зачем Олелькович посылал своих людей, — спокойно сказал Бельский, — ты должен знать, чем кончилась эта затея.
— Только что вернулся человек, которого Олелькович посылал на Стародубскую дорогу.
— И что же он сказал?
— Что нигде до самого Гомеля нет никаких следов нападения и что люди, посланные Михаилом, исчезли.
— И этого тебе мало, Иван? Может быть, ты узнал о смерти князя Глинского? Может быть, до тебя дошли слухи о пропавших дружинниках Олельковича? Так вот — прикажи любому из своих людей поехать в Гомель — он найдет там Глинского с сыном и немцем целыми и невредимыми. А потом пусть твой человек обратится ко мне, и я укажу ему одно место в глухой пуще. Там виднеется свежезарытая яма, а в ней — в ней, Иван — все, что осталось от пяти убийц, которые подстерегали князя Льва. И этот случай раз и навсегда отучит Олельковича от любого шага, не согласованного с нами. Теперь он с места не двинется без моего разрешения. И еще одно, что тебе нужно знать. То, что тебе говорил вчера Михайло об этой затее с королевской охотой, — его собственное измышление, родившееся в ту самую минуту, когда ты, Иван, воскликнул: "Охота началась!" Ничего этого не будет! Если уж на то пошло, не потому что это жестокость и коварство, а просто потому, что это политически неверный ход. Я рассчитываю, что нам удастся возвести это ничтожество на престол, не пролив ни одной капли крови. Наступают новые времена. И теперь не количество немецких наемников, а количество венгерских золотых будут решать, кому сидеть на троне! Это станет мирным избранием Великого князя Литовского, а вовсе не государственным переворотом! Не на поле битвы, а на паркете зала Сеймов решится этот вопрос! Вот мой ответ на все твои сомнения, а теперь, если хочешь, откажись от вчерашней клятвы — Михаил об этом никогда не узнает. Я скажу ему, что ты выполняешь мое секретное поручение, и все остальное сделаю сам.
Бельский глубоко вздохнул и отвернулся, будто хотел скрыть охватившее его волнение.
Ольшанский стоял потрясенный, не в состоянии произнести ни звука. Сначала он смертельно побледнел, потом кровь прилила к его лицу, и оно вспыхнуло стыдом и растерянностью. Иван тихо прикоснулся к плечу Федора:
— Прости меня, брат, прости… Я не знаю, как я мог усомниться в тебе. Ты — самый благородный человек, которого я когда-либо встречал. И если можешь, забудь мои неразумные слова. С этой минуты — клянусь тебе — я во всем полностью и беспрекословно полагаюсь на тебя. И поверь — у тебя не будет более преданного друга, готового отдать за тебя жизнь. Когда ты мне объяснил — я все вижу в новом свете, все, что случилось… И я понимаю, как трудно тебе стоять у кормила того гигантского дела, которое ты затеял. Но дело это — благородное и справедливое, и я пойду за тобой повсюду и буду служить этому делу до конца. И если нам не повезет и все обернется топором, я с гордостью положу под него свою голову.
Бельский глянул в полные слез, искренние честные глаза Ивана и обнял его.
В комнате старца Ионы всё еще была ночь.
Все так же тлел маленький огонек лампадки под иконой, стоял тот же полумрак, и только лучи солнца пробивались сквозь щели плотной занавеси и веером ложились на стены и потолок, рисуя причудливый узор золотых полос.
Князь Ольшанский вошел и, плотно прикрыв за собой дверь, завесил щеколду.
В воздухе стоял густой дурманящий аромат ладана, масла и какого-то сладкого дыма.
Иона по-прежнему стоял на коленях перед иконой, но не молился, а неподвижно смотрел в одну точку.
— Иона, — решительно сказал Ольшанский, — я знаю, ты вещий старик и Господь наградил тебя тайным даром провидения, и я прошу тебя — обратись к Господу — пусть он позволит тебе разорвать пелену времен и заглянуть в будущее. Скажи — что меня ждет?!
Иона едва заметно вздрогнул и, не поворачивая головы, сказал глухим голосом:
— Нельзя, князь, смертный не должен знать волю Всевышнего.
— Иона, я никогда до сих пор не просил тебя об этом. Но сейчас ты должен сказать мне об этом. Должен!
— Не надо, князь, не надо. Узнав наперед, что будет с нами завтра, мы мгновенно утратим силу жить, ибо сила эта — Надежда На Великую Тайну Грядущей Минуты. Лишь один-единственный раз в жизни дано человеку проникнуть в эту тайну и познать ужас Известности, когда нет больше Надежды. Миг этот — смерть. Ольшанский рухнул на колени.
— Умоляю тебя, Иона, не называй мне часа моей смерти и не говори, что со мной будет. Скажи лишь одно — какие страсти подстерегают мою душу, чем утешится она и чем успокоится.
Иона некоторое время оставался в прежней позе, потом медленно поднялся, подошел к Ольшанскому и мягко опустил руки на его голову.
То ли от этого прикосновения, то ли от странного запаха, повисшего в комнате, голова князя вдруг закружилась и все поплыло перед его глазами.
Не дрожащие старческие пальцы едва коснулись его волос, а тысячи стальных молоточков ударили в колокола… Все вокруг загудело, зазвенело, послышалось волшебное пение нежных детских голосов, как в церкви, тонкий веер солнечных лучей на потолке вдруг раскрылся ослепительным сиянием радуги, и откуда-то из бесконечного далека князь услышал едва доносившийся голос Ионы:
— Господи, спаси и помилуй душу грешного раба твоего Ивана, помоги ему обрести силу и надежду, ибо душа его терзается смертными муками, а в муках этих слышится мне шепот тайных сговоров, топот коней и звон оружия… Я вижу в них отблески красного огня факелов и голубое мерцание льда… Я чувствую жар горячих сердец и смертельный холод опасности… И наконец — о радость! — мне открывается победа, венчающая успокоение страждущей души — радостная, светлая, великая победа! Радуйся, Иване! Ты достигнешь самого главного, о чем мечтаешь всю жизнь! Ты — победишь! Грядущее за тем — скрыто во мгле…
Князь Иван Ольшанский, обессиленный и опьяненный, пошатываясь, вошел в свою комнату и остановился, ухватившись за дверной косяк.
Прямо в окно слепило яркое весеннее солнце.
— Господи! — едва слышно прошептал князь. — Благодарю тебя за победу, которую ты начертал в конце моего пути! Теперь я пойду по нему смело!
Он упал на лавку и уснул. Ему снились ангелы…