Другие риторические обороты
Как я уже сказал, мною приведены лишь немногие из разнообразных риторических оборотов, употребляемых в речи. Их трудно перечесть, и, отсылая читателя к Риторике Цицерона и Институциям Квинтилиана, я могу только заметить, что эти обороты так свойственны каждому из нас, что мы часто не замечаем их у себя и у других. При чтении Демосфена кажется, что он совсем не употребляет риторических фигур. Это кажется потому, что он пользуется ими искусно, то есть незаметно. Вот вступление Ше д'Эст Анжа по делу ла Ронсьера:
Когда нам говорят о великом преступлении, вроде того, которое разбирается здесь; (Gradatio великое преступление, дьявольское преступление, небывалое преступление; оскорбления, насилия, жестокости) когда нам кажется, что оно было направлено против целой семьи, заранее обдумано с какой-то дьявольской злобой (Concessio: оратор допускает возможность преступления, которое сейчас же должен отрицать), когда жертва его – слабая девушка, подвергшаяся небывалым оскорблениям, насилиям, жестокостям, каждый из нас, возмущенный, становится в сторону обиженных. И чем больше в нас благородных чувств (Similutudo : чем больше, тем легче), тем легче создается в нас предубеждение, тем более ослепляет нас негодование (Significario : оратор не говорит прямо, но внушает присяжным, что считает их людьми с возвышенными чувствами). Эти роковые предубеждения (Significatio: намек на возможность судебной ошибки), создающиеся в нас при рассказе о возмутительном преступлении и погубившие столько невинных людей, эти роковые предубеждения, окружающие ла Ронсьера, я сознаю, что не имею права осуждать их (Meiosis: признание своей собственной ошибки). Никто не поддавался им с большим увлечением, никто не высказывал их так громко, как я. Когда несчастный отец пришел ко мне, чтобы вверить мне защиту его сына, я позволил себе сказать ему слова, о которых теперь вспоминаю с горьким сожалением; я хотел бы надеяться, что он простил их мне.
"Мне, – восклицал я, – мне защищать вашего сына? Нет, нет! (Sermocinatio: оратор, как актер, повторяет слова, сказанные им в другое время и при другой обстановке). Его поступок отвратителен. Мое пламенное желание – и я говорил с гневом – было бы стать его обвинителем, защитником оскорбленных, и я считал бы счастливым тот день, когда добился бы обвинения вашего сына".
Да, я говорил это! Непристойные, жестокие слова! (Exclamatio.
Но после долгих споров и просьб я понял, господа присяжные заседатели, что не имел права оттолкнуть от себя человека, преданного суду, не выслушав его; что долг, долг адвоката, обязывал меня выслушать его прежде, чем осуждать (Antithesis : я не имел права оттолкнуть, я должен был выслушать).
Я подчинился этому долгу и, узнав все, разобрав все и все взвесив (Divisio: узнал, разобрал, взвесил), теперь приступаю к исполнению другого долга перед вами, перед обществом (Disjunctio: долг перед отцом и сыном; долг перед судом и обществом).
Я защищаю человека, несправедливо преследуемого могущественной семьей, несправедливо осужденного слепыми страстями (Distributio: семья преследует, ослепленные осудили).
И я обращаюсь к вам, господа (Apostrophe. Distributio).
Пусть не смущает вас ужас преступления, пусть не утомляет вас долгое следствие, пусть отстранятся от вашего высокого места те предубеждения, которые окружали вас в среде здешнего общества! (Exhortatio.
Нельзя сказать, чтобы риторика не была заметна в этом отрывке; но и при чтении она бледнеет перед яркой, до болезненного главной мыслью: я жестоко ошибался – боюсь, чтобы еще более жестоко, ужасно не ошиблись вы. На суде, после нескольких дней напряженной борьбы, после страстных речей прокурора и гражданского истца присяжные, истомленные усталостью и продолжительным нервным возбуждением, и вовсе не могли заметить риторики; им было не до цветов.
Возьмем русский пример – речь по делу о должностных преступлениях самого прозаического свойства. Оратор говорит присяжным: "Взгляните на организацию таможни. Этот отдельный от города мир чиновников и купцов расположен в глуши. Сюда, под эти крутые спуски, заслоняющие таможню от внешнего мира, ежедневно пристает роскошная богиня морской торговли с своим трезубцем и рогом изобилия… Богиня роняет богатства, сорит ими. Все до них лакомы… Жадность разбирает. И над этим ежедневно вступающим и разливающимся богатством стражами от казны для взимания громадных сумм поставлены люди с ничтожным жалованием. Купец бы не решился приставить к такому делу приказчика без щедрой награды за честность. И вот эти предполагаемые противники – купец и чиновник, окруженные только морем и небом, при ежедневных встречах, при постоянной совместной работе начинают сближаться. Они почти вместе живут. Весь берег покрыт купеческими магазинами. Запираются они двумя замками: один у купца, другой у чиновника. Вскоре у этих людей образуются соединенные замки от совести…" В этом отрывке аллегория, synecdoche, антитеза, сравнение и не менее 13 метафор.
Необходимо, конечно, следить за тем, чтобы эти риторические обороты соответствовали умственному развитию слушателей. Что может быть проще фигуры synecdoche (cum res tota parva de parte cognoscitur, aut de toto pars), то есть название части вместо целого или наоборот?
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный, путь!
или:
Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
Однако не всякая synecdoche бывает понятна для всякого слушателя. Адвокат и бывший прокурор упрекнул меня однажды за слова: читайте Пушкина. – Почему не говорят нам: читайте Лермонтова? – спросил он с негодованием.
Фигуры, рождающиеся во время произнесения речи, могут быть переданы как придется, как скажутся; непосредственность мысли возместит несовершенство формы; но образ, родившийся на прогулке, за письменным столом, в час бессонницы, должен быть отделан в совершенстве: по содержанию – как богатая картина, где рассчитан каждый эффект освещения и красок; по форме – как образцовый стих великого поэта, где взвешены точность и выразительность каждого слова. Небрежность здесь не должна быть терпима. Подготовленные, но не обработанные до конца и образ, и мысль будут искусственны и могут только раздражать слушателей.
Следует остерегаться изысканного. Мне пришлось участвовать в составе суда по делу Ольги Штейн, судившейся за мошенничества. Не имея никаких средств, эта женщина вела самый расточительный образ жизни и имела знакомых в лучшем столичном обществе; она нанимала простодушных людей для управления несуществующими домами и имениями или в качестве прислуги, отбирала от них денежные залоги и щедро тратила их на себя и своих добрых приятелей; во время войны она устроила у себя в доме лазарет, в котором в течение короткого времени было помещено несколько раненых; об этом лазарете часто вспоминали на судебном следствии. Мне пришла в голову мысль: человек выиграл двести тысяч рублей и жертвует сто рублей на церковь; эту мысль тотчас сменила другая: он украл двести тысяч и построил церковь; за нею третья – он украл икону в Казанском соборе и тут же взломал кружку, в которой оказались медяки; он отдал их нищему. Я кончил следующим наброском:
"Представьте себе смельчака, который, преодолев тысячу опасностей, пробрался в капище индийского бога и сорвал с идола драгоценный венец; он вернулся к себе, разломал сокровище и любуется кучей жемчуга, изумрудов и рубинов; каждый камень стоит целого царства, у каждого почетное прозвище, как у великого государя, и длинная кровавая история, как у венценосного рода; в эту минуту к нему входит нищий с протянутой рукой, и вор, разбогатевший святотатством, бросает ему золотые обломки короны. Какие жаркие благодарные слезы будет проливать голодная семья бедняка, как будет молиться она за щедрого благодетеля!"
Это сравнение имело свои достоинства как риторическая фигура. Оно вполне соответствует основной мысли и облегчает ее понимание. Посредственный оратор, пожалуй, остановился бы на нем, прельщенный яркостью красок; опытный мастер отбросил бы его, как мишуру, и нашел бы нечто совсем иное, проще и сильнее.
В трагедии Габриеля д'Аннунцио "Франческа да Римини" братья говорят о сестре: "Она выросла в нашей семье, как роза среди железа". Вот сжатые, неотделанные, сильные слова оратора. Они напоминают не менее выразительные слова псалма Давидова: "Сидим во тьме смертной, окованные скорбью и железом".
Итак, практический совет: знайте про себя, что и скромный цветок, брошенный вами в речи, будет приятен слушателям; но не удовлетворяйтесь малым. Помните Цицерона: "Берегитесь показаться чуждыми великого, если будете радоваться малому" (Rhet. IV, 4).
Не следует, однако, быть и чересчур простым. Я помню заключительные слова совсем юного оратора о подсудимом: "Он гибнет не один; на его плечо опирается женская рука; его шею обвивают детские ручки…" Как это просто и хорошо; как достойно подражания. Увы! Через день или два мне пришлось услыхать:
"Господа присяжные заседатели! На одной чашке весов жена и сын подсудимого, а на другой – этот самовар, стоящий три рубля!"
Но не создаст ли употребление риторических фигур нестерпимую пестроту речи, не будет ли развлекать слушателей, не утомит ли их? – Конечно, нет; во-первых, потому, что оратор пользуется ими с умеренностью; во-вторых, потому, что большинство их, как уже сказано, остаются незамеченными. Итак, пусть в вечера раздумья над будущим обвинением или защитой накопится у вас множество мыслей и образов для украшения речи; взойдя на трибуну, не думайте о них: пусть в речи блеснут немногие, только те, которые сами напомнят о себе в нужную минуту. На суде примите за правило, что цветы красноречия хороши только тогда, когда кажутся случайными. В книге, в газете, в публичной лекции явно подысканное сравнение имеет вполне законное право на существование; я готов признать это допустимым и в проповеди, и в политической речи, только не на суде. В превосходной речи Андреевского по делу Андреева неожиданное крушение семейного благополучия сравнивается с землетрясением. Сравнение сильное, форма безупречная, но лучше было бы выпустить его. Оно сразу отрывает слушателя от действительности; напоминает, что перед ним не Андреев, открывающий свое горе, а его защитник, чарующий игрою старательно отточенных слов. Речь всегда должна казаться импровизацией, и каждое украшение ее – неожиданным для самого оратора, отнюдь не подготовленным заранее. Поэтому образы, взятые из обыденной жизни, составляют лучшее ее украшение. Оратор как будто идет с вами по одной дороге и в разговоре поясняет свою мысль то камнем, случайно поднятым под ногами, то листом, сорванным с наклонившейся ветки. Таковы притчи о сеятеле, о смоковнице, слова о птицах небесных и о лилиях в Галилее.