13
Он работал без перерыва два часа. И его движения становились все лихорадочней, скрип его пера по бумаге все энергичней, дозы духов, которые он вытряхивал из флакона на свой платок и подносил к носу все больше.
Теперь он почти не узнавал запахов, он давно был одурманен эфирными субстанциями, которые вдыхал, но уже не мог различать, — а ведь в начале своих проб он полагал, что безошибочно их проанализировал. Он знал, что внюхиваться дольше было бесполезно. Он никогда не узнает, из чего состоят эти новомодные духи, сегодня-то уж наверняка не узнает ничего, да и завтра ничего, если даже его нос с Божьей помощью снова придет в себя. Он так и не научился этому вынюхиванию. Ему всегда было глубоко противно это занятие — разложение аромата. Расчленять целое, более или менее удачно скомпонованное целое, на его простые фрагменты? Это неинтересно. С него хватит.
Но рука его механически продолжала тысячекратно отрепетированным изящным жестом смачивать духами кружевной платок, встряхивать его и быстро проносить мимо лица, и каждый раз он механически втягивал в себя порцию пронизанного ароматом воздуха, чтобы, задержав дыхание по всем правилам искусства, сделать продолжительный выдох. Наконец нос сам избавил его от этой муки: аллергически распухнув изнутри, он как бы закупорился восковой пробкой. Теперь он вообще ничего больше не слышал и едва мог дышать. Нос был забит как при тяжелом насморке, а в уголках глаз стояли слезинки. Слава Богу! Теперь с чистой совестью можно было прекратить работу. Теперь он исполнил свой долг, сделал все, что было в его силах, согласно всем правилам искусства и как бывало уже не раз, потерпел поражение. Ultra poss nemo obligatur . Баста. Завтра утром он пошлет к Пелисье за большим флаконом «Амура и Психеи», надушит его содержимым бювар графа Верамона и выполнит заказ. А потом возьмет свой чемоданчик со старомодными помадами, притираниями, саше и кусочками мыла и отправится в обход по салонам своих древних старух герцогинь. И однажды последняя старуха герцогиня умрет, и тем самым он лишится своей последней клиентки. И сам он тогда станет древним стариком, и ему придется продать свой дом — Пелисье или кому-то еще из этих новоявленных торгашей, может, он и выручит за него пару тысяч ливров. И возьмет он с собой пару чемоданов и свою старую жену, если она к тому времени не помрет, и отправится в Италию. И если переживет это путешествие, то купит маленький домик в деревне под Мессиной, где жизнь дешевле, чем здесь. И там он, Джузеппе Бальдини, некогда величайший парфюмер Парижа, умрет в отчаянной нищете, когда будет на то воля Господня. Так что все к лучшему.
Он закупорил флакон, отложил перо и последний раз отер лоб смоченным платком. Он почувствовал прохладу испаряющегося алкоголя, и больше ничего. Потом наступил закат.
Бальдини встал. Он поднял жалюзи, и его фигура по колени погрузилась в вечерний свет и засверкала как обгоревший факел, по которому пробегают последние искры огня. Он смотрел на багровую полосу заката за Лувром и его мягкий отсвет на шиферных крышах города. Под ним сверкала золотом река, корабли исчезли, и похоже, поднялся ветер, потому что водная поверхность зарябила, словно покрылась чешуей, там и тут засверкало, все ближе, ближе, казалось, огромная рука рассыпала по воде миллионы луидоров, и река на миг как бы повернула вспять: сияющий поток чистого золота скользил по направлению к Бальдини.
Глаза Бальдини были влажны и печальны. Некоторое время он стоял тихо и наблюдал эту великолепную картину. Потом вдруг распахнул окно, широко растворил ставни и с размаху выбросил флакон с духами Пелисье. Он видел, как флакон шмякнулся об воду и на какое-то мгновение разорвал сверкающий водный ковер.
В комнату проник свежий воздух. Бальдини перевел дух и подождал, пока распухший нос не пришел в норму. Тогда он закрыл окно. Почти в ту же минуту настала ночь, совершенно внезапно, Сверкающая золотом картина города и реки застыла в пепельно-серый силуэт. В комнате сразу стало мрачно. Бальдини снова стоял в той же позе, устремив неподвижный взор в окно. «Не буду я завтра посылать к Пелисье, — сказал он, вцепившись двумя руками в спинку своего стула. — Не буду. И не пойду в обход по салонам. Завтра я отправлюсь к нотариусу и продам дом и лавку. Вот что я сделаю».
На его лице появилось упрямое, озорное выражение, и он вдруг почувствовал себя очень счастливым. Он снова был молодым Бальдини, отважно бросающим вызов судьбе — даже если вызов судьбе в данном случае был всего лишь отступлением. А хотя бы и так! Ему ведь больше ничего не осталось. Дурацкое время не оставляло ему другого выбора. Господь посылает добрые и худые времена, но Он желает, чтобы в плохие времена мы не жаловались, не причитали, а вели себя как настоящие мужчины. А Он послал знамение. Кроваво-красно-золотой мираж города был предупреждением: действуй, Бальдини, пока не поздно! Еще прочен твой дом, еще полны твои кладовые, ты еще получишь хорошую цену за твое приходящее в упадок дело. Решения еще зависят от тебя. Правда, скромная старость в Мессине не была целью твоей жизни — но все же она достойнее и богоугоднее помпезного разорения в Париже. Пусть они празднуют свой триумф, все эти бруэ, кальто и пелисье. Джузеппе Бальдини оставляет поле битвы. Но он делает это по своей воле и не склоняя головы!
Теперь он был прямо горд собой. И чувствовал бесконечное облегчение. Впервые за много лет судорога услужливости, напрягавшая его затылок и все униженнее сгибавшая его спину, оставила в покое его позвоночник, и он выпрямился без напряжения, освобожденный, и свободный, и обрадованный. Его дыхание легко проходило через нос. Он отчетливо воспринимал запах «Амура и Психеи», заполнивший комнату, но теперь он был неуязвим для него. Бальдини изменил свою жизнь и чувствовал себя чудесно. Теперь он поднимается к жене и поставит ее в известность о своих решениях, а потом отправится на другую сторону реки в собор Парижской Богоматери и поставит свечку, чтобы поблагодарить Бога за милостивое знамение и за невероятную силу характера, которой Он одарил его, Джузеппе Бальдини. С почти юношеским шиком он небрежно надвинул на лысый череп парик, надел голубой сюртук, схватил подсвечник, стоявший на письменном столе, и покинул кабинет. Он как раз успел зажечь свечу от сальной свечки на лестничной клетке, чтобы осветить себе путь наверх в жилое помещение, когда внизу, на первом этаже, раздался звонок. Это не был красивый персидский колокольчик у входа в лавку, а дребезжание у черного входа для посыльных, омерзительное звяканье, которое всегда действовало ему на нервы. Он все собирался убрать эту дрянь и заказать звонок с более приятным звуком, но каждый раз ему жалко было тратиться, а теперь, подумал он вдруг и захихикал при этой мысли, теперь ему было все равно; он продаст назойливое дребезжание вместе с домом. Пусть по этому поводу злится его преемник.
Звонок задребезжал снова. Бальдини прислушался. Шенье, конечно, уже ушел из лавки. А служанка, верно, не собиралась спускаться вниз. Поэтому он решил открыть сам.
Он отбросил задвижку, распахнул тяжелую дверь — и не увидел ничего. Темнота полностью поглотила свет свечи. Потом он постепенно различил маленькую фигуру, ребенка или мальчика-подростка с какой-то ношей, перекинутой через руку.
— Что тебе надо?
— Меня прислал мэтр Грималь, я принес козловые кожи, — сказала фигура, и подошла ближе, протянула Бальдини согнутую в локте руку, на которой висело несколько сложенных в стопку кож. В свете свечи Бальдини увидел лицо мальчика с боязливо-настороженными глазами. Его поза была склоненной. Казалось, он прячется за своей вытянутой рукой как человек, ожидающий побоев. Это был Гренуй.