Глава 4
Десяток
Жена Арсения выставила на стол корчагу с брагой, что-то из снеди и, поджав губы, но не решаясь что-нибудь сказать, вышла. Понимала прекрасно: ратники собрались обсуждать свои дела, и ей лучше даже не соваться. Но свое мнение иметь ей никто не запретит: кабы просто языки чесали – ладно, а раз за бражку взялись, значит, что-то там неладное. Только вот время выбрали… Наобсуждаются, муж, чего доброго, захмелеет, а работы немеряно – когда хозяйством– то заниматься?
Ждали Чуму: негоже без друга начинать, да и дело какое-то у него, Егор говорил. Собственно, из-за этого Арсений и созвал всех, кроме Андрона, уехавшего из села по какой-то надобности, да двух новиков – тем невместно еще в делах десятка голос иметь. И бражку на стол выставил, хоть и не время нынче гулять – весной день год кормит, но, по всему видать, на сухую такой разговор не обойдется.
А пока что ратники наслаждались нечасто выпадавшим им бездельем каждый по-своему. Молчун Савелий обдирал вяленую щуку, со значением поглядывая на стоящий в углу бочонок с пивом. Заика внимательно разглядывал не раз виденный им арсенал хозяина дома. Петруха ковырялся в углу с большой кружкой.
Арсений уже не первый день пытался понять, что же задумал их десятник. То, что в сотне раскол, уже всем понятно. И что с убийством на совете десятников Пимена ничего не решилось – тоже. А значит, всех заденет. Уважать он Егора уважал, но слепо идти за ним… Нет уж, тут лучше с краешку и с оглядкой. О себе тоже забывать не следует. Одно дело – присягать на верность в бою, другое – подставлять голову неведомо под чью оглоблю, пусть и в делах своего десятника. А тут еще и непонятно пока, своего десятника или чужого.
И вообще, десятника ли? Что-то часто Егора в компании со Степаном и покойным Пименом замечали в последнее время. Они хоть ратниками и числились, но все больше по своему хозяйству труды клали. Их родни на общих работах давно никто не видел, все холопов присылали, да и то со скрежетом зубовным и после напоминания старосты. И в воинских делах они не особо усердствовали. Вот и думай тут, как хлев вычистить, да в навозе не извозиться.
Мысли эти не дал Арсению додумать появившийся, наконец, Фаддей. Судя по всклокоченной бороде и злости в глазах, не слишком-то Чума был расположен видеть соратников. Поздоровался, как кабан рыкнул.
– Давай к столу…. – Арсений решил, что торопить события не стоит. Фаддея он знал не первый день и был уверен, что, выпив и обругав всех подряд, тот в конце концов внятно поведает, зачем его Егор прислал, сам при этом не явившись. – Петруха, браги налей!
– Ага… – Петруха отчего-то лыбился во весь рот, – мне не жалко.
Что-то Арсению не понравилось: Петра он знал не меньше, чем Чуму, но на этот раз опоздал…
А Фаддею, пожалуй, сейчас именно этого и не хватало – кружки холодной, из погреба, браги, и он благодарно кивнул.
Почти ледяная брага и впрямь хороша, но только когда она течет в горло, а не на бороду и рубаху… Чума с недоумением глянул на свою кружку: неужто так руки трясутся, что пролил? Да вроде нет. И тут Петруха заржал в голос, а Фаддей обнаружил проковырянное ниже среза кружки отверстие. Вот из него-то теперь брага и лилась мимо рта. Позабавился, значит…
– А на тебе! – орошая всех сидящих за столом остатками питья, кружка просвистела у самого носа Петрухи. – Ща добавлю. – Фаддей почувствовал что-то вроде мрачного удовлетворения: наконец! То, за чем он давеча шел к Фоме, нашлось здесь.
После первого удара в брюхо шутник хрюкнул и перестал ржать. Второй, доставшийся в челюсть, и вовсе лишил его всякого удовольствия от удавшейся выходки. Арсений ловко втиснулся между Чумой и Петром и, не давая махать кулаками, оттеснил Фаддея в сторону. Молчун тем временем сбил с ног взвившегося было Петруху, повернув его на живот, прихватил руку и просто уселся сверху, не давая тому подняться.
– Все, Фаддей, все… – Только потасовки Арсению сейчас и не хватало. Петька, чертов придурок, нашел когда шутить! И над кем! Сколько раз уже били за такое. Надо бы ему шею наломать, но потом. А пока что Арсений собирался унять Чуму и все-таки обсудить с ним дело. – Потом ему рожу разукрасишь. Сам тебе помогу, коли не управишься. Ты скажи лучше, на хрена нас Егор собрал? Он же сказал тебя ждать.
– Дождались, шутники, мать вашу… – сегодня Фаддею решительно не давали отвести душу. Хоть и пришел он к Арсению не за этим, но из-за Петрухи-придурка сорвался, а теперь все заготовленные слова из головы вылетели, и он вывалил все, как получилось. – А Егор тоже умник, вроде вас, все в рай торопится. Лисовинов они резать собрались! В ночь через две…
Все замерли. Хоть и чуяли уже, к чему идет, но услышать вот так – радости мало. Междоусобица такая штука – прав ты, не прав, а все равно чистым не остаться. Кому-то да враг.
– Лисовинов, говоришь? В ночь через две? И кто пойдет? – Вот уж что Арсению было не с руки, так это разборки среди своих.
– А тебе жаль их, что ли? – Чума и сам не понимал, почему вдруг заговорил именно так. Его самого перед этим грызли сомнения, доводы Фомы не казались такими уж бесспорными, а тут словно толкало что под бок. – Всем на шею сели! Скоро их сопляки нам указывать начнут! А дележ? Чего не десятников наказали? Их вина! А нам кукиш! Роздали, называется! Вон Евдокиму-то на хрена? – вырвалась наружу жгучая обида.
Фаддей и сам себя сейчас не слышал. Вывалил все подряд, отвечая своим мыслям. Он не заметил, как ратники, слушая его, переглянулись, но все-таки в конце концов свернул на то, что казалось ему правильным:
– И пора давно старые порядки в Ратное возвращать!
– П-п-про п-п-порядки понятно… Идет-то к-к-то? – неожиданно влез Заика, хотя обычно предпочитал молчать.
– Так Фома со своими, Устин еще. Степан вон родню поднимает… Да почитай, все Ратное… – Чуму несло. И сам уже понимал: что-то не то говорит, а вот остановиться не мог – в душе Фаддея сейчас насмерть метелили друг друга два Чумы. И дурной на голову, судя по всему, брал верх. – Сам-то подумай, все уважаемые люди недовольны.
– Это что, Степка-мельник теперь у тебя в уважении? – Петруха подал голос из-под все еще сидящего на нем Молчуна и тут же заткнулся от тычка Савелия.
– Так ему. – одобрил Арсений, – добавь еще! Коли еще раз рот откроет и от меня получит… Слышь, Петруха?
Тебе говорю… – но все-таки кивнул Молчуну. – Отпусти ты его, Сава, а то последние мозги выдавишь.
А Фаддей снова готов был лезть в драку. За день столько всего произошло, что поступать осмысленно уже просто не оставалось сил, однако упоминание Степки– мельника несколько остудило его пыл. И впрямь, чего это он завелся? Уж ему-то Степан в благодетели никак не подходил, скорее, наоборот. Но слово сказал, отступать поздно.
– А вы с Егором, стало быть, в первых рядах? – поинтересовался Арсений. – И мы, значит, за вами следом? Так, понятно. А чего Егор-то хотел?
– Так… это… – растерялся Чума, вспомнив наконец, зачем вообще пришел. – Он и хотел узнать, согласные вы или как. Не хочет он вас по приказу…
– Нас? А ты, выходит, в любом случае пойдешь. – то ли спросил, то ли согласился Арсений. – Понятно… – он взглянул на вылезающего из-под Савелия помятого и всклокоченного Петруху с припухшей левой скулой, затем на Заику и, наконец, на самого Савелия. – И много вам Степан пообещал?
– Так за обычаи дедовские. – Фаддей только что рубаху на груди не рванул.
– Это понятно, дело святое, – перебил Арсений. – А вот кому добро лисовиновское пойдет? Что Егор говорит?
Такая мысль Фаддею, похоже, и в голову не приходила.
«И правда, кому все достанется? А у Корнея немало… Да Лука с Рябым и Игнатом… и Аристарх тоже…
А как же Веденя? Кто молодых учить будет? Ни хрена ж не ясно…»
От таких простых и понятных вопросов слова Фомы вдруг перевернулись, и от их правоты не оставалось камня на камне, а два Чумы в голове Фаддея сплелись в такой клубок, что и не поймешь, кто из них кто. Да пропади оно все!
Вдруг вспомнился Гребень. С чего бы? А ведь он не раз говаривал: «Делай, что должно, и пусть будет, что будет. Только вот, что должно, поперек души идти не может – душу потеряешь».
«Ну и что должно сейчас? Клятву на мече десятнику давал? Давал… Вот и выходит, что дороги другой нет, кроме как с Егором… Вроде все верно, а вот на душе – ну как в выгребной яме. Да чего они все на меня? Егор послал узнать. А они чего? Я им крайний, что ли?»
– Так как вы? Идете или как? – Ну, не знал Чума, что на вопрос Арсения ответить, оттого злость только усиливалась… – Чего тут думать?
Арсений снова переглянулся с Савелием и вдруг широко улыбнулся:
– Думать надо, друг мой Фаддей. На то нам голова и дадена. А чтоб думалось лучше, давайте-ка хлебнем холодненькой, ей-богу, полегчает. – и разлил по кружкам брагу. – Чтоб здравы были! – выпил, утерся и, не закусывая, налил еще. – А Егору скажи: мы его никогда не подводили и сейчас, стало быть, не подведем. А теперь, чтоб нашему роду не было переводу, – и опрокинул вторую кружку.
– Хватит думать, высохнешь! – вновь подал голос Петруха.
– Во-во, оно самое. Первый раз правильно сказал, – Арсений уже наливал себе третью.
– Да пошли вы! – Фаддея вдруг охватила такая безнадега, что вмиг и драться расхотелось, и вообще все стало безразлично, только горечь в душе, словно желчь растекалась: а ну их всех! И Фома прав, и Арсений, а он, Чума, как ни глянь – дурак. Но язык за него будто сам продолжал лаяться. – Как бабы, ей-богу!
– Это кто баба? Я те покажу бабу!.. – Петруха опять заткнулся, едва начав: кулак у Савелия был тяжелый. Никто не знал почему, но именно Савелию задиристый Петруха возражать не смел. И сейчас тоже умолк, правда, Фаддея успел заново вывести из себя.
Затевать новую драку в чужом доме не хотелось, да и сказано уже все, что нужно – так, во всяком случае, казалось Фаддею. С досадой махнув рукой, он выскочил из дома.
Арсений, уже заметно захмелев, принялся за четвертую кружку. Савелий понаблюдал некоторое время за приятелем и вдруг изрек:
– Трава… того… Покосы глянуть бы. Дрова тож… Лежат, – и, помолчав, добавил: – вывезти надо. Зятя возьму, поможет.
Такой длинный для Молчуна монолог оказался столь неожиданным, что даже Петруха забыл сморозить очередную глупость.
– И ч-ч-чо? – поинтересовался Заика.
– Ехать надо… – поднялся с места Савелий.
– Понятно… – Арсений о чем-то договаривался уже с пятой кружкой браги. – И ты. За дровами?
– Ага… – ответил Молчун уже из-за двери.
Заика с Петрухой переглянулись. Оба сейчас думали об одном и том же: Савелий, даром что на слова жаден, как мытник на серебро, а вот нате вам – выдал. Не с угару же.
За дровами он надумал! С чего бы это? С зимы еще не все спалил, а сейчас припекло – срочнее некуда, даже зятя от работ отрывает? В случае чего, поди, найди их в лесу – а ночь-то уже назначена. И зять у него в десятке Фомы. Выходит, и сам мимо, и еще одного ратника из-под удара выведет.
Савелий дураком никогда не был. А им тогда с какого перепуга лезь в эту заваруху? Медом там не намазано. Э-э-э, нет, и они не глупее своего десятника. Чего это Егор не сам явился, а Чуму заслал? Стало быть, не уверен? Тогда и им ежа голой жопой пугать не с руки. Понятно, что Степану надо, он с Корнеем все одно не уживется, вот пусть и разбирается сам. Петруха чесал по очереди то затылок, то бороду, усиленно вспоминая, что за дело может найтись у него подальше от Ратного, причем срочное. Видимо, ничего не вспоминалось, поэтому он буркнул только, что надо срочно зайти к тестю.
Но его никто и не слушал. Арсений, расправившись почти в одиночку с целой корчагой браги, уже расслабленно сполз на скамью, проявляя твердое намерение перебраться под стол.
– П-п-п-петруха, Е-е-егору ск-к-кажешь… – Заика, по всей видимости, тоже что-то для себя решил.
– Сам скажешь… – поспешно перебил его Петр, напяливая шапку и решительно поднимаясь из-за стола. – Я ж говорю – некогда. Мне к тестю. Поговорить. – Все и так было понятно, и оба, не тратя больше время на разговоры, выскочили за дверь.
Арсений, задумчиво глядя им вслед, действительно переместился под стол, но не свалился без памяти, как можно было ожидать, а вполне осмысленно стянул туда пару старых тулупчиков, нашедшихся на стоящем тут же сундуке, и долго ворочался, устраиваясь поудобнее. Подозрительно долго для мертвецки пьяного.
Кроме как домой, идти Чуме было некуда. К сыну бы зайти, узнать, как он, да пока Настена сама не позовет, лучше не соваться. Лекарка свое дело знала хорошо, не ему, простому рубаке, в такие дела лезть. И домой уже расхотелось. С Арсением бы посидеть, подумать.
«Ага, с ним сейчас надумаешь! Залил глаза по самые брови – аж булькает. И куда в него столько лезет-то? И, главное, с чего? Не струсил же… Ну уж кто-кто, а Сюха не из трусливых! Тогда что?
Что-что – умный больно! Ясное дело – в драку не хочет лезть, вот что! Хоть Устин, хоть Корней, одна редька с хреном, дерьмом приправленная… А ведь хитро! Поди, докажи, что он еще трезвый был, когда я там разорялся! С пьяного какой спрос? А хватит браги – так он и второе пришествие под столом пролежит, не то что резню. Это меня все время поперед всех несет, будто черти за порты тащат!
Ну и что теперь? Мне-то эта свара тоже ни с какого боку. Не Егор бы, так наложить бы на всех кучу побольше – пошли они! Так нет, сам, дурень, рот раззявил, не заставляли!
А чего я мог сказать? Не пойду, пальчик болит? Вот коли бы и вправду занедужил… Тьфу ты, ведь сроду не болел, только раненым валялся!»
Вдруг перед Фаддеем откуда-то вынырнула Дуняша. Запыхалась, видно, бежала.
– Тятя! Тетка Настена тебя зовет…
У Чумы зашлось сердце – неужто?.. Даже думать боялся, ЧТО…
– Что с Веденей?!
– Так не знаю. Тетка Настена послала.
– Да жив? Нет? Говори. – Чего, дура, тянет? И без того тошно…
– Да жив, с чего ему помирать-то? – искренне удивилась Дуняша. – Очнулся и поел даже. – и тут же взвыла от звонкой оплеухи. – За что, тятя?
– Чтоб думала… – Из Чумы будто воздух выпустили. – Пугать так…
У дома Настены в светлых летних сумерках Юлька раскладывала на мешковине какие-то травы: то ли сушить, то ли еще для чего. Где они такое только находят? Всю жизнь Чума по лесу лазил, а вон той травки с синеватыми цветочками на толстом стебле отродясь не видал. А-а! Не до того ему сейчас.
Веденя лежал на низкой лежанке у окна и заметно обрадовался отцу. Даже вскинулся, будто вскочить собрался, но тут же опасливо покосился на перегородку, отделявшую его лежанку от печи, у которой осталась Настена.
– Лежи-лежи. Лекарка сказывала, рано тебе пока бегать-то… – Чума неуклюже топтался, чувствуя себя почему-то не в своей тарелке. Надо бы что-то сказать, утешить, что ли? И о чем говорить, если Настена волнительное настрого запретила. – Так ты, эта, лежи, сынок! Тебе сейчас вылежаться… Может, поесть чего охота? Мож, меду принести? – И тут же заметил на столе четыре разного размера горшочков. Никак, с медом?
Чума глянул на сына, на стол и хрюкнул от смеха. Неловкость, которая мешалась репьем в портах, исчезла.
– Ну, брат, сладкая у тебя, однако, жизнь пошла – аж завидно. Самому головушкой приложиться, что ли? – Сын улыбался, значит, все в порядке. – Надо бы мать попросить, чтоб поспособствовала…
– Я вот те щас сама поспособствую… – За спиной стояла Настена, покачивая в руке тяжелый каменный пестик, которым что-то собиралась растирать в каменной же ступке… – Парню настой нужен, а у меня не десять рук. Вот и потрудись, разотри. Силы у тебя много, так что давай! А языками и между делом почешете.
Ну и как с ней поспоришь? Перун – не Перун, а в делах лекарских прямо Аристарх в юбке, а то и кто посерьезней, пожалуй.
– Эт кто же тебе столько меду-то натаскал? Мамка, что ли? – разговор, наконец, пошел легко, без напряжения.
– Ну, и мамка тоже… – Уши у Ведени отчего-то заалели. – Да вон Снежанка с Дуняшей принесли.
– Ага, а еще один кто?
– Да не знаю… – Уши сына, казалось, вот-вот прожгут подушку. – Не заметил.
– Ну ладно, не заметил, так не заметил, бывает. – Пестик усиленно скрипел в ступке. – Я вот тоже, бывало, не замечал, как Варюха сюда чего только из дома не тащила, когда сам по первости, еще новиком, в этой же избе лежал.
Настена вдруг выглянула из-за печи, что-то углядела.
– Юлька! А ну, сюда!
– Чего, мам? – впорхнула в дом девчонка.
– Вон тот горшок, с цветочками, кто принес?
– Так не знаю я… – Юлька покраснела и с укором глянула на Веденю.
– Не знаешь? А чего Ярька, дочка Прохорова, с полудня на опушке отиралась, тоже не знаешь?
– Так щавель собирала. Кажется. – Юлька зло насупилась и опустила глаза себе под ноги. – Не знаю я.
– А кто знать должен? Я тебя тут зачем оставляла? Щавель! Это после скотины-то? И много собрала? Я тебе сколько раз повторяла, коли без памяти человек лежал, кого попало к нему сразу допускать нельзя?
Чума с сыном слушали перепалку, но отнеслись к ней по-разному. У Ведени, казалось, сейчас вспыхнут волосы на голове – так жарко запылали лицо и шея, а вот Фаддей довольно ухмылялся. А что, Прохор – ратник справный, не дурак. И не родня, похоже, хотя это у Варьки спросить надо. Да и Ярослава, дочка его, тоже ничего, пусть и мала еще. Хотя это кудель долго тянется, а года… И не заметишь, как время придет девку сватать.
– Настена, ты уж того… Не ругай девку сильно… – решил вступиться за девчонок Фаддей. – То я ее просил занести горшок, занят был.
– Ну да, и цветочков тоже ты набрал? – ехидно осведомилась лекарка, разом вогнав в краску и самого Фаддея. – И в платочек вышитый завернул?
Вот так всегда! Сколь раз Чума еще по молодости пытался переспорить бывшую тогда девчонкой Настену и всегда в дураках оставался.
– Да не жаль мне! И парню твоему не во вред, – вдруг подобрела лекарка. – Это я вон своей никак втолковать не могу. Она же и не задумалась, чего это Ярька тут околачивается, вот и просмотрела. А должна понимать, что нельзя болящих без призору оставлять, а потакать им – еще хуже. Тем паче, ближним их: те и с добрыми мыслями, а навредят запросто. Фаддей, а ты чего заслушался? Три давай!
Чума взялся за ступку и подмигнул смущенному сыну.
– А ты молодец, хороша девка! Давай, учись, вот в новики выйдешь, глядишь, и сосватаем. Мы вот с Варюхой, мамкой твоей… Мне годков двенадцать было, когда она меня коромыслом по носу огрела да потом у матери своей мазь какую-то сперла, меня же лечить. Хорошо вон у Настены тогда поспрошать прежде догадалась, а то б налечила…
Странный сегодня сложился у Чумы день, сразу столько и хорошего, и плохого на голову свалилось. Не было больше у души сил на себя все брать. Не мог и дальше Фаддей о плохом думать, вот и потянуло что– нибудь доброе вспомнить. А что слаще юности? Это Веденя по молодости не понимает, какое счастье, когда вот так девчонка для тебя горшок меда из дома утаскивает да цветочки тайком подкладывает.
Поймет еще… Да вот только когда поймет, того уже не будет. И почему так жизнь устроена? Никто не знает.
Вроде и посидел с сыном всего чуть, а глянь, солнце уже к лесу клонится, пора до дому, да и Настена поглядывает косо: вот-вот погонит. Ничего, и завтра тоже день будет. Однако и с лекаркой следовало переговорить: Юлька-то видела, как эти паскуды сына били, может, чего и рассказала матери.
Настена и порадовала Фаддея, и огорчила. Ничего страшного с Веденей не произошло: на ноги поднимется и воином станет. Лекарка объясняла чего-то, да разве поймешь словеса эти ведовские? Главное, все в порядке.
А вот то, что Юлька матери рассказала про то, как Веденю побили, снова заставило Чуму зубами скрипеть. Ни Лука, ни другие наставники, ни отроки из учеников воинских в случившемся не виноваты.
– Юлька говорит, случайно твой Веденя головой о бревно приложился. – сообщила Настена. – Там в переулке когда-то въезд к старым воротам вел, его тогда еще мостили от грязи. А теперь одно бревно вышло наверх. Мотька Веденю с ног сбил, тому деваться и некуда – переулок узкий.
– Это который Мотька? Не родня ли Степана? – перебил Фаддей, а у самого уже закипало.
«Ну что за род такой паскудный? Никому от него добра не видать».
– Он самый. Кашей мальцы прозвали, знаешь?
– А то! И папаша его такой же… Свинья поросая!
– Ну, у них Гераська заводилой.
– Это Степанов младший, что ли? И чего не поделили? – нахмурился Чума. – Он же старше Ведени, да в новики отец его не спешит определять.
– То-то и оно, что не спешит. – усмехнулась знахарка. – Да только, сам знаешь, у нас либо воин, либо обозник. А если ни там и ни тут, так и вовсе никто. Отец-то его придержать хочет при мельнице, да и сам он не сильно рвется ратное дело постигать, но заедает же, что девки на посиделках новикам глазки строят. Нет, старшие-то ему объяснили давно, что те же девки дурные, не понимают, что отцы не столько на лихость женихов, сколько на мошну отцов смотреть будут, умом-то и он уже с этим согласен, а в заднице еще зудит… А тут Веденю твоего десятником признали. Младше его, а уже в уважении, получается. Вот и взъелся Гераська.
«Ну, Настена, ну, баба… И откуда все знает?»
Домой Фаддей шел долго. Вроде и рядом, а вот занесло сначала к реке, затем у ворот посидел. Луна улыбалась с неба, а мысли не давали покоя, бились в голове.
«Много-мало, а почти четыре десятка лет за спиной. Не старик пока, только много ли до того осталось? Ну, пять лет, ну, десять, и силы начнут таять, а там… Да и эти бы годы еще прожить! Был бы простым пахарем, тогда ладно, а ратником… Тут никто наперед не угадает, как повернется. Судьбу не зря злодейкой кличут, та еще баба! За куну ее милость не купишь. Ладно, коли убитым привезут, а если калекой? Хорошо, если вроде Макара или Филимона – эти хоть до нужника сами дойти могут. А ежели приложит, как Котьку? Сколько мучился, не поднимаясь, сам себе не рад был. Коли бы не Бурей…»
Настена тогда сразу сказала – не встанет, да какая баба с таким примирится? Катюха, Котькина жена, билась из последних сил, но куда одной, да с пятью малолетками с хозяйством сладить? А Константин… Как ни зайдешь, глазами корил, почему на месте не добили. Говорить не мог, а вот взглядом. С титешников вместе – и по грибы, и девкам под юбки тоже. А жизнь все по– своему расставила. Одна половецкая стрела в спину перечеркнула другу жизнь. И понимал Фаддей, о чем его побратим просит, а не мог. В лесу, после боя смог бы, а дома. Как на Катерину глянет, так всю волю словно ветром выдувало. Ну как у ребятишек отца отнять? Какого ни есть, а отца.
Вот и пришлось к той же Настене идти кланяться. Последней тварью себя чувствовал, но пошел, не смог сам. Она своей рукой тоже не смела, боги ее ведовские такого не дозволяли. Не могла она, силы своей не потеряв, чужую жизнь прервать. Любую жизнь. Для того она Бурея и выходила. Выкормила, выучила да воспитала. Понимала: не всесильна лекарка, а иная жизнь пострашнее смерти оказывается. Хотя и тут вслух не призналась, прогнала его тогда. Только Котька вроде как сам в ту же ночь и умер.
Фаддей все правильно понял и потом ни словом этого ни разу не помянул. Не он первый, не он последний. Про такое ратники даже друг перед другом молчат, но все знают, что никому эта судьба не заказана. С годами не только опыт на плечи ложится, но и хворобы всякие тоже, старые раны о себе напоминают.
В бою в основном молодые и старики гибнут, да калечатся. Первые по неопытности, вторые по немощи, о которой и не думали, а она возьми да объявись не к месту. Не хочет ратник слабым себя чувствовать, не может до самого последнего признать свои недуги и отказаться от воинской стези. Сам перед собой не может – не то что другим это показать. Лучше уж голову сложить, считая себя воином. Но это если сразу, без мучений.
А с другой стороны, пусть сам ратник этого уже не увидит, но каково его семье остаться без отца и мужа? Не бросали в Ратном семьи погибших в бою: и долю с походов выделяли, и по хозяйству помощь оказывали, да разве самого хозяина заменишь? Уж Фаддею-то все это не понаслышке известно: у самого батька голову сложил, едва Чума закончил воинское ученичество да начал определяться в новики.
Тогда все и рухнуло. Новику и справа другая нужна, не в пример воинскому ученику. И конь добрый. А отцовского коня вместе с хозяином одним копьем… Было в семье серебро: и на коня, и на справу бы хватило, да отец настрого перед походом запретил его трогать. Сестрам на приданое скоплено и уже по сговору обещано – нельзя волю погибшего нарушать. Да и знал Фаддей, каково бесприданницам в иных семьях достается, не мог он у сестер их будущее забрать. Вот и пришлось на поклон идти. Да он по молодости еще слова не имел – за него старшие решали.
Мать с дядьями тогда и рассудила: Мефодий, отец Пимена, хоть и не близкий, да все же родич, должен вроде в понимание войти. Да вот дядья-то не кровные, сестрам материным мужья, сами тому же Мефодию родней приходились. Чего они присоветовать могли? Агею тогда кланяться надо было, Агею! Он хоть и слыл зверем лютым, а о сотне думал, не дал бы новику пропасть. И в десяток, если не к себе, так еще к кому путному определил бы и справу с конем выделил бы. Не за так, конечно, но наверняка такую, что справой назвать можно. А у Мефодия… Тьфу! И вспомнить противно: за полудохлого коняку, которым и волки бы побрезговали, да кольчугу с мечом, тоже едва живые, такую лихву заломил, только держись!
Только это уже потом, в первом походе выяснилось. Мать вроде и добра сыну хотела, думала, у родича все же потеплее будет, да без должного понятия о деле воинском что решишь? Вот и доверилась дядьям. Откуда же ей знать, чем это для сына обернется. И обернулось, да еще как!
Другие новики уж давно мечами махали, а Фаддей все то навоз тягал, то дрова колол. И неизвестно, чем бы это все кончилось, кабы Агей не углядел да в морду Мефодию не залез, за то, что новик вместо учебы воинской, как холоп, на него горбатит. Пригрозил: еще увидит, Чуму себе заберет, а Мефодия тот навоз жрать заставит.
Учить начали и с хозяйских работ убрали; с Агеем спорить – дороже обойдется. Да вот не полегчало, Мефодий его от Агеевой мордотычины больше любить не стал: в мальчики для битья определил в десятке. Все затрещины, все оскорбления ему доставались. Воинской сноровкой тоже не особо делились, да оказалось, что выучка Гребня дорогого стоит. Чума не только своих одногодков, но и новиков второго года частенько опережал. Всеобщей любви это ему не добавило, но цепляться стали меньше. Да и то только ратники, а новики били его несколько раз всей гурьбой. Сильно били, чтобы покорился. Вот тогда– то впервые и вспыхнуло в нем то бешенство, за которое потом получил свое прозвище.
Сейчас-то понятно, а тогда все врагами виделись. Одни мордовали, как могли, другие смотрели да молчали. Это для ума понятно: коли мать отдала в учение к одному десятнику, так другому не с руки вмешиваться, а для души… За что его Мефодий невзлюбил? За что принижал? Он что, хуже остальных был? Или слову, не им данному, не верен? Всех, кто и в подметки Фаддею не годился, уже в ратники определили, а его Мефодий все в новиках держал, долю его на себя считал, да в каждую заваруху вместо близкой родни пихал. Сколько ран тогда огреб – за всю жизнь потом не было столько. Потому и кидался очертя голову в драку даже не на слово, а просто на взгляд косой. И люто дрался – никого не жалел и себя не помнил. Но это и помогло выстоять и отбиться – побаиваться его стали.
А может, так бы и сгинул Фаддей, если бы Гребень свое слово не сказал. Не молод он уже был, но Мефодия перепугал до икоты, когда заявился к нему в дом да сам при всех Фаддея опоясал мечом. Агей, когда узнал, только крякнул, да еще раз морду Мефодию расквасил.
Но ратником Фаддея признали и определили в десяток Нифонта. Тот хоть и приходился Мефодию родней, а под него не гнулся и в своем десятке сам порядки ставил. И там не медом намазали, но хоть долю выделяли равную и бранную работу наравне с остальными. Вот только доля эта два года почти вся Мефодию и уходила в оплату за ту клячу, что давно сдохла, да меч с кольчугой, самим Гребнем в лом брошенные. Да и там как среди чужих себя чувствовал. Потому, когда уйти удалось к Егору, так разве что не свечки в церкви ставил, что развязался с этой семейкой.
И как Варюха только терпела? Ну, и тесть покойный, земля ему пухом, в понятие вошел. Не раз ведь сватов к Варваре засылали, ан нет, его дождалась. И замужем первое время они жили небогато – еле выбрались. Потому он за достаток так держался – хорошо знал, каково без него.
А теперь. Брякнул, не подумав.
«Ну, кто за язык-то тянул? Хошь-не хошь, а лезть в эту свару придется, а на хрена, спрашивается? Корней, конечно, не родня, хотя, как глянуть… Мать говарила, что и с Лисовинами через кого-то там они в родство входят. Ну, если поискать как следует – нашлось бы. Не намного и дальше, чем к Пимену, надо думать. Коли бы не дядья-покойники с их советами, так, глядишь, и Корней родней бы признавал. А родней он даже и дальней не разбрасывается. Вон, Илюху– обозника и то пригрели…
А теперь, как ни глянь, хоть против одного, хоть против другого меч подними – все одно против родни. Опять же, Корней, как ни крути – сотник. На верность ему клялся. Измены ни они, ни сам себе простить не смогу. Что теперь делать? Слово– то Егору дал.
Окажутся сверху Устин со Степаном, на их благодарность рассчитывать не приходится. В такой драке выжить – уже счастье, это не с лесовиками резаться. Один Андрюха чего стоит, даром что увечен. Да и сам Корней не подарок. И каждый – противник, что уж себе-то врать. А там и Лавр не промах. А потом ведь и Лука непременно ввяжется, Рябой с Игнатом… Про старосту и думать неохота, они с Корнеем, говорят, с детства дружки закадычные, да такие, что Степку-мельника и родство с Аристархом не спасет. А если их порубить, много от Ратного останется? На пару десятков наскребется ли?
А Корней верх возьмет – вошкаться не ста, нет, под горячую руку всех, кто поперек пошел, под корень вырежет, Корзень, он Корзень и есть! Вот тогда точно конец. И семью не пожалеет. Да и по закону всем мужам в семьях, против сотника бунтовавших – смерть».
А сын? Ему за что голову класть? Только жить начинает.
Что же делать?! В бунт идти – смерть либо бесчестье. Не пойти с десятником – слово рушить, а это для ратника все равно что смерть – никто руки не подаст. Для семьи тоже конец: кто же сыну клятвопреступника десяток доверит?
«Как быть-то? И родных, и себя к краю подвел. Варюха пока не знает, а как ей такое скажешь? А ведь дочкам замуж идти… Ох ты, мать моя. Им-то как теперь? Кто ж их возьмет, от такого отца? Что ж делать-то? ЧТО ДЕЛАТЬ?»