Глава 1
Ратник Макар
Темно… Так темно бывает только в последний месяц лета, когда все, от медведя до самой мелкой былинки понимают, что холода не за горами, и стараются запастись толстым слоем сала под шкурой, выбросить семена или просто насладиться мягким, добрым теплом, которое посылают лесные боги. И лес старается всякого пришедшего или здесь живущего одарить едой на зиму, одеждой и теплым домом. Именно в такие ночи убегают влюбленные на стога и тешатся запретным до рассвета. Никто им в этом не указ, ведь только и осталось дождаться, покуда березы золотом поседеют. А там и столы свадебные не заждутся.
Темные это ночи, но нет предгрозовой духоты, нет и ветра. Раз от разу небо пугнет несколькими крупными каплями – и вновь тихо, ни звезд, ни луны, только слабый отсвет от углей походного костра. Не отсвет даже, а робкий красноватый намек – и правильно: полночь скоро; часовые, что с вечера в карауле, углей нажгли, а теперь сидят спинами к кострищу – и тепло, и глаза видят лучше. Новая смена заступит – тоже сперва ненадолго костер разожгут, да подальше от огня отойдут, а потом так же возле углей усядутся. Все, как всегда.
Тепло и уютно воину в походной телеге. С вечера щей горячих да каши вволю навернул, квасом либо сбитнем залил и, потрепавшись чуток да поржав у костра вместе с товарищами над неизменными прибаутками, спать завалился.
Любил Макар такие ночи. Проснуться за полночь и, чуть поворочавшись, почувствовать мягкость и духовитость сена под собой, услышать спокойное фырканье коней и тихий говорок часового, рассказывающего молодому напарнику очередную байку про страшных упырей или половцев, мало деля их между собой. И опять, немного повозившись, неспешно уснуть, почти сознательно смакуя удовольствие.
Сегодняшняя ночь выдалась именно такой – тихой, теплой и спокойной. Послышалось, что Рунок, его конь, как будто стукнул чем-то и недовольно фыркнул. Макар усмехнулся в темноту. Как он был счастлив, когда вместе с поясом новика отец вручил ему и повод норовистого коня-двухлетки. Рыжего, как солнце, и такого же горячего.
Надо посмотреть, чем он там недоволен, а то, бывает, попона спадет, а слепням того и надо; или просто внимания просит – вроде боец, а словно дитя, без ласкового слова на ночь не успокоится.
Откинул тулупчик в сторону, поднялся. Ух, в ногу– то как стрельнуло, никак, отлежал? Точно – отлежал, не слушается совсем. Сейчас…
Но боль все не проходила, да и не занемела нога, а словно огнем ее обдало. И вокруг что-то не то – воздух не вольный. Макар резко повернул голову, и все рухнуло.
Вот только что он был счастлив, только что он, Макар, второй после Пантелея ратник в десятке, проснулся на походной телеге в поле. Только что Рунок звал его к себе. Только что! И – ничего нет. Совсем. И не будет. Никогда. Едва тлеющий огонек лампадки в углу сжег все его счастье.
Хуже всего глаза Верки – жены, которая сжалась в комочек и боялась даже носом хлюпнуть. Видно, опять с вечера над ним ревела, словно хоронила. Хотя лучше бы и впрямь хоронила!
А где-то совсем рядом у изголовья, в не до конца растаявшем мороке внезапно оборвавшегося сна стояла, не желая уходить, ночная тишина походного бивака. Не мог Макар, никак не мог заставить себя вернуться из него в избу! Еще бы часок, еще бы немного счастья. Ведь было оно, было! Почитай, всю жизнь с ним в обнимку проходил, и не замечал.
Рвался вперед, торопил жизнь, все казалось – не то, не то, но скоро придет оно – настоящее. Что-то брезжило впереди, манило: протяни руку – и вот оно, заветное.
Для чего жил, для чего вообще жить стоило? Каждый поход – в радость. Каждый раз, садясь на коня, ждал счастья. Какого? Кто скажет, если он и сам не знал.
Нет, понимал, конечно, что и старость придет, и настанет время, когда меч покажется тяжелым, а щит неподъемным, только это там, вдали. После. Сначала – то самое, настоящее! Дотянуться бы до него, а потом и стариться можно, не страшно.
А теперь остались одни сны. Только в них он еще ратник, только там равный среди равных. Свой.
* * *
Откуда взялась эта полусотня половцев, никто не заметил. То ли подошли с подкреплением к своим, да опоздали, то ли оказались самыми хитрыми – в сторонке выжидали и надеялись присоединиться к общему дележу в случае удачи, а попав в западню, решили прорываться – неважно. Главное, что на их пути почти безоружные новики и обозники грузили на телеги взятую с боя добычу. Мягкая весенняя земля и молодая трава глушили удары копыт, так что занятые делом люди не сразу заметили несущихся на них вооруженных всадников.
Две сотни шагов – ничто для взявшей разгон конницы, для безоружных обозников же – верная смерть. Остановить ее можно лишь встречным ударом, вот только останавливать почти некому. Лишь неполный десяток Пантелея, прикрывавший обоз, мог хоть как-то помешать неминуемой резне.
– Десяток! Копья товь! Ур-р-ра!
Пантелей не упустил момент, и клин из семи ратников успел-таки разогнаться перед ударом.
Семеро против полусотни… Отчаянная атака без надежды на победу. Без надежды выжить. Но только они могли сейчас встать между смертью и толпой безоружных людей, задержать удар, дать время обозникам перевернуть телеги, соорудив хоть какую-то преграду коннице, и дождаться подмоги.
Небольшой овражек с одной стороны и топкий по весне берег неведомой речушки с другой не давали возможности половцам развернуться в лаву. Кочевники не ждали встречного удара, готовясь рубить почти безоружных обозников, но много ли стоит меч в споре с копьем в скоротечной конной сшибке?
Половцы неслись вытянувшейся толпой, которую возглавляли полтора десятка всадников, удерживающих подобие плотного строя, кое-как прикрытых бронями и на конях порезвее. Вот в эту голову, в скулу и ударил десяток Пантелея, снеся копейным ударом лучших бойцов степняков.
– Руби! Руби-и-и!
Бросив копье, застрявшее в пробитом насквозь теле половца, Макар выхватил меч. И сразу рубанул налетевшего на него всадника, не успевшего развернуть коня. Слева, под шлем. Откуда-то сзади прилетели стрелы: видать, новики взялись за луки. Тоже верно, лезть в рубку без брони – сгинуть без пользы. С луками от них больше толку.
Еще два срубленных половца легли под копыта лошади Макара, когда что-то ударило его по ноге, сразу лишив устойчивости в седле.
«Эк оно, отсушило… – боль пока не чувствовалась, и Макар еще не понимал, что произошло. – Теперь тяжко придется».
Опершись на здоровую ногу, он успел вспороть брюхо еще одному наседавшему степняку, и только тогда, словно дав отсрочку ратнику, чтобы тот смог расплатиться за полученную рану, ударила боль. Вслед за ней накрыла непривычная, отупляющая слабость, и Макар почти не заметил удар булавы, выбивший его из седла.
* * *
– Веру-унь… Веруня… Водички… Горит все…
* * *
Обоз растянулся на полверсты. Лошадей не гнали, стараясь не растрясти раненых, которых набралось больше двух десятков. Большая часть, правда, отделалась ушибами и неглубокими порезами, потому и телег для тех, кому досталось серьезно, выделили сколь нужно, чтобы везти с бережением. Кто ранен не сильно, и сидя доедет, а вот тех, кого хорошо приложило, поудобнее надо устраивать. Но самый тяжкий груз – убитые в бою. Под рогожами одиннадцать тел – тех, кто отдал жизни за друзей своих, за род и все Ратное. И не важно, что вдали от родных мест погибли. Кроме десятка Пантелея, еще троих ратников потеряли в бою, да новик с двумя половцами сцепился в кустах – никто и не видел. Обоих положил и сам клинок в живот получил. Да еще обозник под половецкую саблю попал.
До дому их, конечно, не довезти, но и в одном поле с погаными хоронить своих тоже не годилось. По дороге у границ встретится заброшенное Перуново капище, до него еще почти два дня ходу – вот там и положат ратники своих товарищей по древнему воинскому обычаю на костер. Что бы ни твердил отец Михаил, а никому не хотелось лежать в чужой земле, вдали от родного дома, потому павших в походах ратников и погребали так, как исстари заведено, а не в землю закапывали. Глядишь, хоть дымком до своих лесов душа дотянется, хоть пепел, в реку пущенный, до родного берега ее донесет.
Не всех степняков положил десяток Пантелея, сколько-то по их телам все-таки прошло, но свое дело воины сделали: задержали врагов, пока не подоспела помощь, и половцам стало не до обоза – ноги бы унести, так что свои жизни ратники отдали не зря. Правда, почитай, весь десяток рядом с Пантелеем полег, кроме Макара, которого вез и обихаживал обозник Илья.
Да и Макар выживет ли? Илья, хоть и запрещал себе в таких случаях даже мысленно раньше смерти своих подопечных хоронить, каким бы безнадежным ни казалось их состояние, опасность понимал прекрасно. То, что боевой топор половца разрубил наколенник и вместе с ним колено, это еще ладно, хотя боль при этом такая – и словами описать невозможно, но все же рана выглядела чистой, и горячки, какая от ранений бывает, пока нет. Придет еще, куда ж без нее, не заноза, чай, в заднице застряла. Но чем дольше та горячка не начинается, тем легче и быстрее срастется.
А вот то, что он без памяти уже третьи сутки – плохо. Новики, кои жизнью Макару и его товарищам обязаны, говорили, что с тем половцем, что ногу ему разрубил, Макар поквитался, да второй подоспел и булавой его достал. Бронь на себя удар приняла, ну и сам по себе он, видно, вышел смазанным – руку что-то половцу сбило или сам не рассчитал, потому и жив еще ратник, но ведь булава-то и через железо кости дробит. Что там она у парня в груди натворила, кто знает?
Бурей, обозный старшина, смотрел – только головой качал, да сказал, что к лекарке надо скорее. Хоть и натаскала его ведунья в лекарском деле, а все ж не его это стезя. Вот вывих вправить или кость ломаную поставить, как нужно, да скрепить лубками – это он мог, а вот с Макаровой бедой ему не справиться, нет, не справиться; он и сам это понимал, потому и торопил сотника. Бурей и так за раненых, что в обоз попадали, душу из всех вытрясал, а уж за Макара-то и подавно: не дело, чтобы ратник, спасший столько жизней, помер от его, Бурея, неумения да медлительности всего обоза.
Только не получается быстрее: весенняя земля вязкая, кони и так с трудом телеги тянули. Гнать станешь – быстро устанут, за день меньше пройти получится. Вот и думай тут. Голова одно твердит, а сердце другое.
* * *
– Веруня, родненькая, кваску мне… Холодного… Жарко… Верунь, ну что ж ты… Трясет-то как… Куда гонят… Потише бы…
* * *
По прибрежным луговинам телеги катились мягко, почти не покачиваясь, словно по воде плыли. Бурей специально настоял на этом пути, хотя он и длиннее, и привалы неудобные – сухих мест мало. Зато телеги не кидало и пятеро раненых с рублеными да раздробленными костями мучились меньше. А шли бы лесом да по корневищам, что лесные дороги как жилами перетягивают, болью бы раненых убили. Кто ж такую пытку вынесет? Боль пуще любой работы выматывает.
Хоть порой и вязли колеса, и на руках вытягивать телеги приходилось, а никто из ратников и мысли против не имел. Кто в следующий раз на той телеге окажется, бог знает.
Подъехал Устин, сосед и почти ровесник Макара. Вместе начинали постигать воинское искусство, вместе в походы ходили, только в разных десятках. Теперь вот одного на телеге везут, а второй себя корит, что по нужде порты снял не вовремя, из-за того и в схватку самую малость не поспел. Он как раз в ту пору к обозу за каким– то делом подъехал и среди первых на подмогу Пантелееву десятку пришел – оттеснил половцев, чтобы Макара конями не затоптали, а все же опоздал.
– Слышь, Илюха, как он?
– Так сам видишь – бредит. Все Верку свою зовет да пить просит.
– Ну и дай! Тебе жалко, что ли? Или лень? Вот, возьми баклажку! Квас у меня тут.
– Да есть у меня, все есть! – отмахнулся Илья. – Ты не первый тут. И все корят. А ему не воды сейчас – покой ему нужен. Жар у него начинается, похоже. Ты б медовухи лучше привез.
– Тебе или ему? Ты, Илюха, не крути. Смотри, коли чего с Макаром… Ты меня знаешь!
– Да знаю, знаю! Ты бы не грозил зазря, а лучше бы и правда медовухи достал. Ему и впрямь не помешает. Да и мне тоже.
– Черт с тобой! Сейчас у наших поспрошаю. Найду!
И полверсты не прошло – Антип подъехал. И разговор тот же, и злость в глазах на себя и на половцев та же. И опять Илья словно оправдывался. И ни при чем тут обозник, а вроде как в чем-то виноват. И сам не знал, в чем, и ратники, что за друга душой болели, тоже не винили, а все одно вина на сердце.
За то, что может не довезти.
* * *
Веру-у-унь, Веру-у-уня… Где ты? Веруня, плывет все… Ногу не чую. И не вздохнуть. Неужто все? Не молчи, Верунь. Плохо мне.
* * *
Илья, как и все обозники, почитай, и не спал в походе. До сражения-то еще куда ни шло: и на ходу, бывало, дремал, и ночью, пусть не в оба глаза, но все же удавалось прикорнуть. А вот как раненые появлялись, так о сне забывать приходилось. Даром, что ли, обозников медведями порой дразнили?
Новики и молодые ратники, как из похода возвращались, так сразу по девкам, а обозники по печам да лавкам – отсыпать, что за время похода не добрали; оттого и глумились над ними иной раз неразумные. А разве обозники в походе продых видели? Только и следили, чтобы мелкая лесная тварь припас не попортила, да дождем его не замочило. И телега на обознике, и поклажа в ней немалая, потому как на коне не увезти все, что ратнику в походе потребно. Взять хотя бы стрелы лучные – сколько их за бой сгинет? Конечно, если все удачно, так соберут часть, но своя стрела, своими руками правленная, во сто крат ценнее. Да много чего еще ждало своего часа, в телеге или санях обозника схороненное. И все присмотра требовало.
Что уж о раненых говорить! Не железо, чай, и не харч, тут валом не накидаешь и лошадь в галоп не пустишь. Сильно пораненных больше двоих в телегу и не укладывали, да и то тесно. Если возможность сыскивалась, так по одному старались устроить, тем более, когда путь до дома не близкий, как вот сейчас. И обиходить двоих сразу – та еще работа. И воды подать, и по нужде помочь. Ну, и накормить-напоить тоже.
Вот и сейчас у Ильи в телеге Макар лежал, да следом еще одна катилась. В ней Силантий, тоже едва живой, а возница там хоть и старателен, да молод еще, в первый раз его в поход взяли. Вот Бурей и поставил Илью старшим над обеими телегами – не только за раненых отвечать, но и новика обозному ремеслу учить. Потому Илье и доставалось за двоих. Проще бы самому все сделать, но с Буреем не поспоришь, да и молодого надо кому-то наставлять.
Утро для всех в походе тяжелое, а уж для обозников, которые при раненых состоят, и подавно. И почему душа с телом норовит расстаться именно на рассвете? Никто не знает. Так уж в этом мире все устроено, что именно перед рассветом у смерти самая работа. Того прибрать, этому колокольчиком звякнуть – о бренности жизни напомнить, третьего на заметку взять. Вот тут обозному самые хлопоты. Много ли порубленному да обескровленному человеку надобно, чтобы с жизнью расстаться? Не подоткнул тулупчик – и выдула утренняя свежесть из раненого душу, или в жару не обтер вовремя; а то разметался в бреду, или просто сено в ком сбилось. Вроде и мелочи, а жизни могут стоить. Вот и не спали обозники, на своем месте службу несли.
* * *
Очнувшись, Макар не сразу понял, что случилось и где он, но постепенно вместе с ощущениями, медленно, словно нехотя, выдергивая его из небытия, стало появляться и осознание происходящего.
Странное чувство – вроде как и не лежишь, а висишь… Своего веса совсем не ощущаешь, только ногу тянет вниз, словно из телеги кто вытащить хочет, а тела будто и нет вовсе. Как младенец спеленутый – не шевельнуться.
И хочется, ну просто нестерпимо хочется подвигать руками, передернуть плечами, себя самого почувствовать. Макар попытался было, но в голове тренькнул колокольчик: «Лежи!»
Ратник замер. Ногу кольнула боль. Как ножом ткнули – даже дернулся от неожиданности, и боли сразу прибавилось. Нет, лучше уж бревном неподвижным лежать, остальное перетерпится.
– Эк, тебя! Ну что ж спокойно-то не лежится? Привязать бы тебя, дружок, – забормотал рядом чей-то знакомый голос, – да не за что. За уд разве? Дык, Верка привидится, – говорящий хмыкнул, – еще больше завертишься. Вот кашевары закончат телиться, напою, накормлю и тронемся к твоей Верке. Щас, погодь… – и уже куда-то в сторону, во весь голос, – Петруха! Ну, ты чо? Кабана целиком варишь, что ли? Когда готово-то?
– Отстань, Илюха! Выварится, позову…
«Илюха! – все разом встало на места, и вместе с осознанием пришел страх. – Точно, он!»
Стало быть, ранен. И тяжко. К Илье в телегу только такие и попадали.
– Илья. Илюха, – позвал Макар, но обозник возился где-то рядом с телегой, не обращая внимания на голос раненого. – Илюха, скотина ты безрогая! Оглох, что ли? – надрывался Макар, но тот продолжал свои дела.
Обида взяла: ну что за народ эти обозники? Скоты толстокожие! Зовешь, зовешь их… Ну что ж теперь, обгадиться?
– Илюха, гад ползучий! – заорал Макар из последних сил и вдруг почувствовал, как у него едва-едва шевельнулись губы. Понял, что свой крик до сих пор ему только чудился, и удивился: неужто так ослаб?
Возня у телеги враз затихла, и у самой головы голубем заворковал Илья:
– Очухался! От хорошо, от молодец! Теперь живее пойдет, не шевелись только… – обозник и впрямь радовался: еще бы, он и не чаял, что Макар вообще в себя придет. – Не шевелись, говорю! Али нужда приспела? Ты это, расслабься, оно само все… У меня в телеге на такое дело все устроено, не изгваздаешься. Не жмись, говорю, хрен перевернутый! – вдруг заорал он на самое ухо раненому.
Макар от неожиданности дернулся, что-то внутри сжалось и. Даже ноге, как ни странно полегчало, хотя какое она-то имела ко всему этому отношение?
– Вот так-то лучше! А то жмется он… Ну, прям девка, что на сеновал впервой попала, – увещевал Илья, вытягивая из-под Макара пласт сена и укладывая на его место новый. – Знаю я вашего брата, до последнего терпите, а мне потом Настена, того и гляди, последние волосы выдерет, если Бурей раньше не прибьет. А они, вишь, гордые! Сейчас поедим… – он вдруг резко повернул разговор, и голос снова стал подозрительно ласковым. – Глянь, Петро харч несет! И как он ту свинятину варит, бог знает, но вку-усно!
Макар и впрямь захотел глянуть и… Темно… Только теперь он сообразил, что все это время говорил и слушал Илью, не открывая глаз. Попробовал открыть. Нет, все равно темно. Подвигал глазами: чуть режет – и все. Тогда почему?
Он замер. Не хотелось даже думать об… Нет, не может быть! Еще раз… Все равно нет просвета! Что-то скрутило и охолодило тело. Нет, это уже не страх и не ужас – это конец! Конец всему, конец жизни. Кому нужен слепой? Пусть и молодой, и здоровый, но слепой…
Лежать стало нестерпимо – даже взвыть сил нет, тут впору если не биться в отчаянии, как баба, так хоть кулаком садануть по чему-нибудь со всей силы. Всю оставшуюся жизнь плести на ощупь корзины да силки мальчишкам?! Себя порешить не дадут, а без помощи и веревки не сыщешь! Сразу все ушло куда-то в сторону, все стало пустым и чужим. Этот мир больше не для него. Боль в ноге, ранее невыносимая, вдруг стала тоже безразлична: болит – и хрен с ней, пусть болит; что та боль по сравнению с беспросветной жутью, что оглушила его сильнее, чем булава половца!
– Э-э, ты чего это? – ложка стукнула о горшок, а Илья заговорил где-то совсем рядом. – Чего молчишь?
Макару было сейчас не до него и уж тем более не до еды, его охватывало не то бешенство, не то страх. Хотелось кричать и выть, да сил не хватало.
– Тьфу ты, хрен перевернутый! – вдруг досадливо выругался обозник. – Это ж надо, из головы вон! И как забыл?
На глаза Макара плеснула холодная вода, заставив его вздрогнуть, и тут же мокрая тряпка заелозила по векам.
– Щас, погоди, смою… – голос Ильи звучал смущенно, даже заискивающе. – Слиплось! Да и немудрено, за столько дней. Ну, все уже, дай-ка чистым вытру.
Вот теперь глаза раскрылись сами. До чего ж хорошо! Макар хоть и прижмурился сразу – слишком уж ярко, но как же хорошо! Даже боль в ноге стала немного терпимей.
– Ты, это… Того… – мялся Илья, – Бурею не сказывай, а? Прибьет ведь.
Макар только согласно мигнул – сил не оставалось даже на шепот, но обознику хватило и этого.
– Вот, – заторопился он, – сейчас поедим и в дорогу. А то, слышь, уже вторые дозоры к котлу сменились, а мы с тобой все чего-то возимся! Чуешь, какая поросятинка у Петра упрела? С лучком, с травками… – голос у Ильи опять стал ласковым и, как ни странно, от этого еще убедительней.
Макар слегка улыбнулся пришедшему на ум сравнению: так его Веруня уговаривала Любавушку, когда та зимой болела, кашки отведать. Но есть не хотелось. Пить – да, сейчас он был готов выхлебать хоть ведро, а вот есть – нет.
– На-кось вот, кваску чуть сглотни, оно потом легче пойдет, – Илья кудахтал, как наседка. – А поесть надо. Крови ты чуть не ведро потерял, сейчас ее опять копить надобно. Тут уж лучше мяса и нет ничего! А уж свинятинка-то! – войдя в раж, Илья даже причмокнул.
После нескольких глотков кваса и впрямь пошло легче: мелко порубленное, вываренное и хорошо размятое мясо само проваливалось в горло. С завтраком управились, едва успев к выходу. Сам Илья жевал уже на ходу.
От обозника, приставленного к раненым, в пути требовался не только воз терпения, но и разнообразные умения. И не последним среди них был дар складно врать, да так, что любой сказитель-гусляр позавидует. Сумел возница своего подопечного разговорить да байкой попотчевать, отвлечь от страданий, глядишь, и дорога короче становилась. Кто-кто, а уж Илья языком был горазд махать – ну, чисто воробей крыльями, особенно когда в ударе. Бывало, со всех сторон к его телеге съезжались – послушать. Болящему-то лучше вместе со всеми похохотать, нежели одному со своей бедой на сене корчиться.
Однако к полуденному привалу Макару уже ни до чего дела не стало. Глаза застилало серебристое мерцание, дышать трудно, а ногу словно в костер сунули. Как ни старался Илья, а все-таки растрясло здорово.
Тот же Петруха принес горшок с варевом. Как уж он умудрился его сготовить, неведомо, но и эта стряпня в горло не полезла. Вперемежку с квасом и уговорами впихнул в себя десяток ложек – и все. Начинался жар. Он и так сильно припозднился, но все же догнал.
Илья только головой покачал и, оставив рядом с Макаром Петра, отправился к обозному старшине. Будь они в Ратном, ни за какие коврижки не сунулся бы лишний раз к нему: уж больно лютым зверем слыл их старшина, крещенный Серафимом, но которого иначе как Буреем никто не звал. Но то в Ратном. В походе– то обозники другого Бурея знали: и рычал он так же, и ребра намять мог, и жалости особо не выказывал, но когда на телегах появлялись раненые, этот горбун другим человеком оборачивался. Исчезала из него звероватость, словно в другую жизнь окунался.
Дома тому же ратнику голову свернул бы при случае и не поморщился, а тут лучшего опекуна и няньки заботливей не сыскать. Без причитаний и уговоров, случалось, и с кулаком, и бранью, но так, что это на пользу шло. И с обозников за недосмотр три шкуры спускал.
Ох, как не хотелось лишний раз такому старшине под руку попадаться, но ничего не поделаешь, идти надо: Илья хоть и знал, и умел немало, а лекарскими секретами почти не владел – самого-то Бурея ратнинская лекарка Настена еще мальцом учить начала, и то всего не передала. А Макар вон – до ночевки еще полдня, а он уже едва живой.
Обозный старшина выслушал Илью на диво спокойно, выспросил, что да как, и, порывшись в своей телеге, пошагал вдоль обоза.
Возился он с Макаром долго, что-то щупал, слушал, припав к груди, ворчал, вернее, рычал, но чем дальше, тем добрее – как старый дед ворчит на любимых внуков.
– Илюха! – рыкнул вдруг старшина, совсем не ласково. – Ремни неси! В моей телеге лежат! Потом мне поможешь… – и снова занялся Макаром.
Чего уж Бурей в ковше намешал, только он и знал, но вливал свое пойло в раненого почти силой.
– Лубки менять надо. Больно только поначалу будет, немного, а потом до утра уснешь… – бурчал старшина, ослабляя завязки на трех плахах, державших ногу Макара. – На-ко вот, разинь пасть пошире, а то или язык откусишь, или зубы покрошишь. Разинь, кому сказано! – и в рот раненого, широко растянув его, вошла свернутая кожаная рукавица.
Велика ли сложность – снять лубковую повязку, отложить плашки в сторону, промыть вокруг раны, да на самой ране повязку сменить, затем ногу, как надо, поставить, чистую льняную повязку наложить да заново упрятать ногу в деревянные плашки? А Илья словно телегу все это время вместо коня таскал – устал до невозможности. Да и Бурею эта работа, видать, легкой не казалась, даром, что ли, на лбу пот выступил?
Макара Бурей не обманул – ткнул двумя пальцами куда– то в бедро, боль ударила кувалдой и ушла. Ноги словно не стало: вроде и делают с ней что-то, а кажется, что не с его ногой обозный старшина возится. Ну, а рукавица во рту зубы с языком спасла. Когда его отвязали, начал было Макар ее изо рта тянуть, а она никак – челюсти кожу закусили, как цепной кобель кость сахарную, и не разжимались никак. Уж и старшина обозный гоготал, и ратники, что рядом стояли – тоже, да еще и со стороны на веселье подошли.
– Чего ржете-то?
– Сам погляди – совсем Илюха Макара голодом заморил! Пока Бурей ему ногу пользовал, он его рукавицей закусить решил!
Макару и самому стало смешно. Лежал, носом фыркал, но челюстей разжать никак не мог. А ратникам только подавай – веселятся, словно скоморохи приехали.
– О-о! Глянь! Головой, как кобель мотает! И рычит! Оголодал… Илюха, стервец, ты б ему, что ль, рукавицу помельче покромсал, али лень?
– С солью Макар, с солью! Вкуснее будет!
Илья уже хотел и свое слово в общее веселье вставить, да не успел. Вернее, поучаствовать-то ему довелось и развеселить всех еще сильнее – тоже, да немного не так, как рассчитывал: шапка его упала на землю там, где он только что стоял, а сам Илья, взмахнув руками для плавности полета, рухнул в перемешанную копытами и колесами грязь в нескольких шагах от телеги. Еще через мгновение он уже болтался в воздухе. Обозный старшина, только что казавшийся чуть не пляшущим медведем, снова превратился в зверя.
– Ослеп? У него же лубки ослабли – кость по кости елозила! – Бурей тряс Илью, ухватив в руку одним хватом и рубаху, и клок волос с бородой. – Сколько раз тебе говорить, чтобы следил? – Старшина вдруг перестал трясти обозника и принюхался. – Хмельным балуешься? Опять? Я те что говорил? Ну?
– Так, это…Что три раза повторять не будешь. Еще раз напьюсь в походе, прибьешь. – поспешно доложил Илья, зная, что на такие вопросы отвечать надо не мешкая – зубы целее будут. Ну как старшина не понимает – не железный же он! Ладно, усталость да хлопоты, но смерть Силантия минувшей ночью он, хоть и без вины, а на свою душу принял. Как представил глаза его жены, с которой ему дома придется говорить, так рука сама к фляге и потянулась.
– Угу. Этот – второй, – назидательно сообщил Бурей и, враз успокоившись, буркнул: – Медовухи тащи. – и шепотом. – К нему скоро боль вернется, напои до того, Настенино снадобье не сразу подействует.
– Так нет у меня.
– Значит, у меня возьми! И смотри мне! – рявкнул старшина, а потом добавил совсем тихо и на ухо, чтоб только Илья слышал: – Отвоевался Макар. Но ему и не заикайся, а то не довезем. Пусть уже Настена сама – дома.
* * *
Макар покрутил головой, отгоняя воспоминания о той дороге – хоть и трудно ему тогда пришлось, но все равно легче, чем сейчас. Потому как надежда жила, и он и мысли не допускал, что ВСЕ…
Нет, сегодня нужно выпить, иначе и впрямь с ума сойти можно. Когда Илюха в дороге медовухи наливал, боль хоть немного, но отпускала. Глядишь, и сейчас душе полегчает, если забыться. Да и ногу он здорово дернул – болела, зараза, не утихала. И в груди тоже давило сильнее обычного: булава половецкая не прошла даром.
Макар раньше никогда до хмельного охоч не был, всегда меру понимал, но где та мера, чтобы безмерную тоску унять?
Первая кружка пошла тяжко – это у завзятого пьяницы любая чарка, словно птичка, влетает, а коли телу непотребно, то порой и силой вливать приходится. Вот силком и впихнул, и тут же налил вторую. Брага – не медовуха, забирает медленно: только после третьей в голове поднялся небольшой туман, а лампадка в углу слегка зарябила. Дальше уже пошло легче, он и счет потерял.
Вдруг из мутного тумана, что убаюкивал и давил тяжкие мысли, облегчая непереносимую тоску, появилось лицо Верки, разом напомнив все, что с таким трудом удалось если не забыть, то хоть отодвинуть, не думать. Дура! И чего бабе надо? Ей же спокойней, если он на день-другой в бездну провалится, так нет – мельтешит, чего-то говорит, не дает забыться.
– …Оставь ты ее, Макарушка! Ну, не доведет она до добра! Ты не думай, мы для тебя все сделаем! Ни в чем недостатка знать не будешь! Мы ж понимаем. Мы ж. – заливаясь слезами, причитала перед мужем Верка.
На Макара, накрывая, словно зимняя снежная туча, стала наползать черная липкая злость. На дуру-жену, на себя, на половцев, на жизнь – на все сразу! Не хватало сил сопротивляться, и терпеть уже не мог – само выплеснулось, да так, что Верка отшатнулась, встретившись с его взглядом – тяжелым и чужим.
– Понимаешь?! Сделаешь, значит… За калеку меня посчитала? Меня?! Что ты понимаешь! С-сука! – и не понял, как рука взлетела в коротком точном ударе, а Верка неожиданно для него самого покатилась по полу. Следом полетела кружка.
Макар рванулся из-за стола, пытаясь хоть на ком-то выместить захлестнувшую его злобу то ли на жену, то ли на незадавшуюся жизнь, но пол избы словно ожил, вздыбился из-под ног, да со всего маха предательски саданул его по морде.
Остаток ночи Макар помнил плохо.
Утром тяжелое мутное похмелье принесло с собой раскаяние. На Верку, молча закрывающую платком синечерный заплывший синяк, он глядеть не мог, но от этого только сильнее злился на нее же. Чтобы заглушить уже это раскаяние и злость, снова потянулся к браге. А ночью все повторилось, затем опять, и Макару уже и не хотелось останавливаться, да и каяться – тоже.
Ну и пусть! Долго так не живут, да и не надо. Все равно жизни больше нет, а так хоть на немного, хоть во сне, но он опять ратником побудет.
* * *
Макар не первый и не последний встретился с этой бедой и едва в ней не сгинул. Смерть в самом жестоком бою воину не так страшна, как то, что его лишили возможности ее принять. Смерть отступила, но и жизни не стало.
И через десятки, и через сотни лет жены отставных воинов станут битья, как об стену: чего ему ТУТ не хватает? Многие, что уж скрывать, поначалу радуются, порой и сами уговаривают мужа уйти со службы – кончится маета и бессонные ночи, заживем, как все. Ну что там хорошего-то? А его, словно наркома, на, ломает, и все не в радость – не может он уже КАК ВСЕ! И не важно, что стало причиной отставки – ранение, собственное решение, стечение жизненных обстоятельств или еще что – все равно нестерпимо тянет назад, в бой. К жизни, где хочешь или нет, а надо быть мужчиной, где не спрячешься за бумажку, за статью закона, потому что на войне законы свои – вечные законы для мужчин не по названию, а по духу.
Для большинства гражданских они все просто сумасшедшие, ведь только ненормальный может по доброй воле идти навстречу смерти, чтобы играть с ней по ее правилам. Чтобы вкалывать так, как не вкалывают и рабы на плантациях, под мат командиров и свой собственный, чтобы гробиться в песках при невыносимой жаре или в леденящем холоде, бегать по горам, чуть не выплевывая собственные легкие, жить и побеждать на пределе человеческих возможностей, а то и когда, согласно всем выкладкам физиологов, эти возможности кончаются. При этом ежедневно и ежечасно пониматъ, что каждый шаг может стать последним, что быстрая смерть – еще не самый худший исход, так как видели они и гибель товарищей, и изуродованные тела тех, кто попал в руки противника живыми.
И от всего этого быть счастливыми?
ДА! И это уже ничем не излечимо. И ничто не в состоянии заменить им тот Первый Бой, в котором пришла победа. Для этого действительно надо сойти с ума. Или беззаветно отдаться чувству долга, когда все, ВСЕ, включая собственную жизнь, неважно по сравнению с пониманием, что именно на твоих плечах и за твоей спиной ДЕРЖАВА. И осознанием, что именно ты первым шагнешь навстречу любой опасности, заслонишь своей жизнью от этой беды остальных, потому что ты – ЛУЧШИЙ. И ты можешь делать то, что не могут другие, ты необходим! Ты нужен не просто кому-то, не только своей семье и близким – стране. И эта страна, как стена у тебя за спиной, и она примет и защитит тебя так же, как ты сейчас защищаешь ее.
Но если эта стена вдруг рушится, тогда не остается своих, кроме тех, чье плечо ты чувствуешь в бою, и когда уже нет ДЕРЖАВЫ, а есть только обида – не НА нее, а ЗА нее. Но и тогда воинов может остановить только смерть, и они воюют. За что? За свою честь, за святое воинское братство. За Родину. Даже если Государству уже нет веры.