Книга: Гроздья гнева
Назад: Глава двадцать седьмая
Дальше: Глава двадцать девятая

Глава двадцать восьмая

Товарные вагоны, числом двенадцать, выстроились близко один к другому на небольшой полянке возле речки. Они стояли в два ряда, по шесть в каждом. Колеса с них были сняты, от широких раздвижных дверей шли вниз сходни. Жилье получилось хорошее — крыши не протекают, сквозняка нет. В двенадцати вагонах разместились двадцать четыре семьи, по одной в каждой половине. Окон в вагонах не было, но широкие двери все время стояли открытыми. Половины отделялись одна от другой брезентом, а границей служил только просвет двери.
Джоуды получили половину одного из крайних вагонов. Прежние обитатели оставили здесь керосиновый бидон с прилаженной к нему трубой, которая была выведена наружу через дыру в стене. В углах вагона было темно даже при открытой двери. Мать отделила свою половину брезентом.
— Тут хорошо, — сказала она. — Лучше было, пожалуй, только в правительственном лагере.
Каждый вечер она раскладывала на полу матрацы и каждое утро снова сворачивала их. И каждый день они уходили в поле собирать хлопок, и каждый вечер у них было мясо к ужину. В одну из суббот съездили в Туларе и купили там железную печку, новые комбинезоны Элу, отцу, Уинфилду и дяде Джону и платье матери, а ее праздничное платье пошло Розе Сарона.
— Она так располнела, — сказала мать. — Зачем покупать ей новое? Только зря деньги тратить.
Джоудам посчастливилось. Они попали вовремя и успели захватить место в вагоне. Вся поляна была теперь заставлена палатками тех, кто приехал позднее, а обитатели вагонов считались уже старожилами и в некотором роде местной аристократией.
Узкая речка бежала мимо поляны, то прячась в ивняке, то снова появляясь. От каждого вагона к ней шла твердо утоптанная тропа. Между вагонами были протянугы веревки, и каждый день на них вешалось белье для просушки.
Вечером они возвращались с поля, неся под мышкой сложенные холщовые мешки. Зашли в лавку у перекрестка, где всегда было много покупателей.
— Ну, как сегодня?
— Сегодня хорошо. Три с половиной доллара. Подольше бы здесь продержаться. Ребятишки приучаются, будут хорошими сборщиками. Ма сшила два мешочка. Большие мешки им не под силу. Наберут полные — складывают в наши. Из старых рубашек сшила. Молодцы — работают.
Мать подошла к мясному прилавку, поднесла палец к губам, подула на него, сосредоточенно размышляя.
— Надо, пожалуй, взять свиных отбивных. Почем они?
— Тридцать центов фунт, мэм.
— Дайте три фунта. И еще супового мяса — получше кусочек. Завтра моя дочка сварит суп. И еще бутылку молока для нее. Она прямо жить без него не может. Ждет ребенка. Ей велели побольше молока пить. Сейчас подумаю… картошка у нас есть.
К прилавку подошел отец с банкой сиропа в руках.
— Возьмем? — спросил он. — Оладьи испечешь.
Мать нахмурилась.
— Ну ладно… бери. Вот еще это посчитайте. Так… лярда у нас хватит.
Подбежала Руфь, с двумя большими пачками печенья — глаза смотрят тоскливо, и матери достаточно кивнуть или помотать головой, чтобы эта тоска выросла в трагедию или сменилась восторгом.
— Ма… — Она подняла обе пачки, поворачивая их из стороны в сторону, — вот, мол, какие красивые.
— Положи на место…
Взгляд у Руфи стал трагический. Отец сказал:
— Да они всего по пяти центов. Ребятишки сегодня хорошо поработали.
— Ну… — Глаза у Руфи начали разгораться. — Ладно.
Руфь кинулась к выходу. На полпути она поймала Уинфилда и увлекла его за собой.
Дядя Джон пощупал парусиновые перчатки с нашивками из желтой кожи на ладонях, примерил их, снял и положил на место. Потом мало-помалу передвинулся к тому прилавку, где стояло спиртное, и погрузился в изучение ярлыков на бутылках. Мать заметила это.
— Па, — сказала она и мотнула головой в ту сторону.
Отец не спеша подошел к нему.
— Что, Джон, потянуло?
— Нет.
— Потерпи до конца сбора, — сказал отец. — Тогда так напьешься, что чертям тошно станет.
— А мне не хочется, — сказал дядя Джон. — Работаю я много, сплю хорошо. Сны меня не мучают.
— Я вижу, ты все на бутылки поглядываешь.
— Я их даже не замечаю. Чудно́. Хочется накупить всего побольше. И вещи-то все ненужные. Например, безопасная бритва. Или вон те перчатки. Дешевка.
— В перчатках нельзя собирать хлопок, — сказал отец.
— Я знаю. Безопасная бритва мне тоже ни к чему. А здесь так все заманчиво, что нужно не нужно, а купишь.
Мать окликнула их:
— Пойдемте. Теперь у меня есть все. — В руках у нее были покупки. Дядя Джон и отец взяли каждый по пакету.
Руфь и Уинфилд поджидали их у дверей, с выпученными глазами, с полным ртом печенья, набитого за обе щеки.
— Вот, теперь ужинать не будут, — сказала мать.
К лагерю сходился народ. В палатках зажигались огни. Из печных труб валил дым. Джоуды поднялись по доске и прошли в свою половину. Роза Сарона сидела на ящике около печки. Она растопила ее, и железная печурка накалилась докрасна.
— Молока купили? — спросила Роза Сарона.
— Да. Вот оно.
— Дай мне. Я с утра не пила.
— Она думает, это как лекарство.
— Так мне няня говорила.
— Картошку приготовила?
— Да, очистила.
— Надо ее поджарить, — сказала мать. — Я купила отбивных. Нарежь картошку и положи на новую сковороду. И луку подбавь. Мужчины, вы пойдите умойтесь, принесите ведро воды. А где Руфь и Уинфилд? Им тоже надо умыться. Взяли для них печенья, — сказала мать Розе Сарона. — Каждому по большой пачке.
Мужчины пошли умываться к речке. Роза Сарона нарезала картошку на новую сковороду и, стоя около печки, поворачивала ломтики концом ножа.
Край брезентовой занавески отлетел в сторону. Из-за него появилось толстое, потное лицо.
— Ну, как у вас сегодня дела, миссис Джоуд?
Мать обернулась.
— Миссис Уэйнрайт! Добрый вечер. Да ничего. Три с половиной доллара. Даже немножко больше — три доллара пятьдесят семь центов.
— А мы получили четыре доллара.
— Ну что же, — сказала мать. — У вас народу больше.
— Да. Джонас уже большой мальчик. Я вижу, у вас сегодня отбивные!
Уинфилд прошмыгнул в дверь.
— Ма!
— Подожди минутку. Да, мои любят отбивные.
— А я бекон поджариваю, — сказала миссис Уэйнрайт. — Слышите, какой запах?
— Нет. У меня лук в картошке — все перешибает.
— Ой, подгорело! — крикнула миссис Уэйнрайт, и ее голова исчезла.
— Ма, — повторил Уинфилд.
— Ну, что тебе? Поди, объелся печеньем?
— Ма… Руфь все разболтала.
— Что разболтала?
— Про Тома.
Мать широко открыла глаза.
— Разболтала? — Она опустилась перед ним на колени. — Уинфилд… кому?
Уинфилд смутился. Он попятился назад.
— Она только немножко разболтала.
— Уинфилд! Скажи, что она говорила?
— Она… она свое печенье не сразу съела, а стала грызть понемножку — знаешь, как всегда. Грызет и говорит: «Тебе, наверно, жалко, что ничего не осталось?»
— Уинфилд! — крикнула мать. — Скажешь ты наконец? — Она тревожно оглянулась на занавеску. — Роза, посиди поговори с миссис Уэйнрайт, чтобы она не подслушала.
— А картошка?
— Я посмотрю за картошкой. Иди, иди! Не то она будет подслушивать.
Роза Сарона, тяжело волоча ноги, прошла за брезент.
Мать сказала:
— Ну, Уинфилд, говори.
— Я и так говорю. Она ест понемножку, потом стала ломать каждое печенье на мелкие кусочки, чтобы подольше хватило…
— Ну, дальше, дальше!
— Потом подбежали ребята, им тоже захотелось, а Руфь грызет и грызет и никого не угощает. Тогда они обозлились, один мальчишка взял да и отнял у нее всю пачку.
— Уинфилд, про то рассказывай, про другое.
— Я и рассказываю. Руфь тоже обозлилась, побежала за ним, ударила сначала его, потом другого, а потом ее одна большая девочка излупила. Здорово излупила! Руфь заревела и говорит: «Я позову старшего брата, и он тебя убьет». А девчонка сказала: «Испугалась я! У меня тоже старший брат есть». — Уинфилд выпаливал все залпом. — Они подрались, и та девчонка всыпала ей как следует, а Руфь сказала: «Мой брат убьет твоего брата». А та девчонка говорит: «А что, если мой твоего убьет?» А потом… потом Руфь сказала, что наш брат двоих уже убил. А большая девочка сказала: «Ах, вот как? Врунья ты, больше ничего». Руфь сказала: «Ах, вот как? Наш брат сейчас прячется, потому что он убил человека, и твоего брата тоже убьет». А потом они начали обзывать друг дружку всякими словами, и Руфь бросила в ту девчонку камнем, девчонка за ней погналась, а я прибежал сюда.
— О господи! — устало проговорила мать. — О господи, Иисусе Христе, непорочный младенец! Что же теперь делать? — Она прижала ладонь ко лбу и потерла пальцами глаза. — Что же теперь делать? — От печки потянуло запахом подгоревшей картошки. Мать машинально поднялась и помешала ее.
— Роза! — крикнула она. Роза Сарона вышла из-за брезента. — Последи тут. Уинфилд, беги разыщи Руфь и веди ее сюда.
— Ты ее выпорешь, ма? — с надеждой в голосе спросил Уинфилд.
— Нет. Поркой делу не поможешь. И надо же было ей проболтаться! Теперь пори не пори — все равно. Ну, беги разыщи ее и приведи сюда.
Уинфилд бросился к двери, наткнулся на мужчин, поднимавшихся по доскам, и отступил в сторону, пропуская их мимо себя.
Мать тихо сказала:
— Па, надо посоветоваться. Руфь разболтала ребятам про Тома.
— Что?
— Подралась и все выболтала.
— Вот дрянь! Зачем?
— Да она не нарочно. Слушай, па, ты побудь здесь, а я попробую разыскать Тома — скажу ему. Надо предостеречь. Ты никуда не уходи, последи тут… А я захвачу ему поесть.
— Хорошо, — согласился отец.
— Ты ничего ей не говори. Я сама.
В эту минуту в дверях появилась Руфь, а позади нее Уинфилд. Девочка была вся грязная, губы перепачканы, из расквашенного в драке носа все еще капала кровь. Вид у нее был испуганный и смущенный. Уинфилд, торжествуя, шел за ней по пятам. Руфь злобно оглядела всех, шмыгнула в угол вагона и села там спиной к стене. Она и злилась и робела в одно и то же время.
— Я ей все сказал, — выпалил Уинфилд.
Мать накладывала на тарелку две отбивных котлеты и картошку.
— Молчи, Уинфилд. Не надо, она и так наказана, — сказала мать.
Детская фигурка метнулась вперед. Руфь обхватила мать поперек туловища, уткнулась матери в живот лицом и вся затряслась от рыданий. Мать пыталась высвободиться, но грязные пальцы держали ее цепко. Мать ласково провела рукой по волосам Руфи и похлопала ее по плечу:
— Молчи, молчи, — сказала она. — Ведь ты не нарочно.
Руфь подняла грязное, исполосованное слезами и кровью лицо.
— Они отняли мое печенье! — крикнула она. — А эта большая девчонка, стерва, она меня побила… — И снова залилась слезами.
— Молчи, — сказала мать. — Не надо такие слова говорить. Ну, пусти меня, я ухожу.
— Ма, что же ты ее не выпорешь? Если б она не хвасталась своим печеньем, ничего бы и не было. Выпори ее.
— А вы, мистер, не суйте нос не в свое дело, — оборвала его мать. — Как бы тебя самого не выпороли. Ну, пусти, Руфь.
Уинфилд отошел к скатанному матрацу и уставился на своих родичей холодным, насмешливым взглядом. Он занял оборонительную позицию, прекрасно зная, что Руфь при первой же возможности накинется на него. А Руфь, убитая горем, тихо отошла в дальний угол вагона.
Мать накрыла оловянную тарелку газетой.
— Ну, я пойду, — сказала она.
— Что ж, без ужина? — спросил дядя Джон.
— Потом. Когда вернусь. Сейчас не хочется. — Мать подошла к открытой двери и осторожно спустилась вниз по перекладинам крутых сходней.
С той стороны поляны, которая была ближе к речке, палатки стояли тесно одна к другой, канаты их переплетались, колышки были вогнаны в землю впритык. Сквозь брезентовые стенки просвечивал огонь, над трубами клубился густой дым. Взрослые, стоя у палаток, переговаривались между собой. Дети как угорелые носились вокруг. Мать величаво шла все дальше и дальше. Ее узнавали, здоровались.
— Добрый вечер, миссис Джоуд.
— Добрый вечер.
— Что это у вас, миссис Джоуд?
— Занимала хлеб у знакомых. Надо вернуть.
Наконец палатки остались позади. Мать повернулась и посмотрела назад. Над лагерем стояло словно неяркое зарево, слышался приглушенный гул голосов. Иногда его прорезал чей-нибудь громкий окрик. Пахло дымом. Кто-то негромко играл на губной гармонике, старательно разучивая одну и ту же фразу, повторяя ее снова и снова.
Мать вошла в заросли ивняка на берегу. Она свернула с тропинки и, сев на землю, прислушалась, не идет ли кто за ней. Впереди показался какой-то мужчина, он шел к лагерю, подтягивал на ходу помочи, застегивая брюки. Мать сидела не двигаясь, и он не заметил ее. Она подождала минут пять, потом встала и осторожно вышла на тропинку. Она ступала тихо — так тихо, что шорох опавших листьев под ее ногами не заглушал журчания воды. Тропинка и река свернули влево, потом опять вправо и наконец вывели ее к шоссе. В серых сумерках мать увидела дорожную насыпь и круглое черное отверстие дренажной трубы, около которой она всегда оставляла еду для Тома. Она осторожно подошла туда, сунула в отверстие свой сверток и взяла стоявшую там пустую оловянную тарелку. Потом вернулась назад в кустарник, пробралась в самую его чащу и села, приготовившись ждать. Сквозь густые заросли ей было видно черное отверстие трубы. Она обняла колени руками и сидела тихо, не двигаясь. Вскоре жизнь в кустарнике пошла своим чередом. Полевые мыши, крадучись, пробирались среди листьев. По тропинке безбоязненно прошла вонючка, оставив после себя легкую струйку зловония, а потом ветер еле-еле, точно примериваясь, шевельнул ивы, и на землю спорхнули золотые листья. И вдруг он словно закипел в кустах, встряхнул их, и листья хлынули вниз ливнем. Мать чувствовала, как они опускаются ей на волосы, на плечи. По небу, одну за другой гася звезды, плыла пухлая темная туча. Крупные капли дождя защелкали по опавшей листве, туча ушла, и звезды снова показались на небе. Мать вздрогнула. Ветер умчался дальше, и кустарник затих, но ниже по речке все еще слышался шорох листьев. Из лагеря донеслось тонкое, въедливое пиликанье скрипки, нащупывающей мелодию.
Мать различила осторожные шаги где-то влево от себя и насторожилась. Она разомкнула руки, вытянула шею, прислушиваясь. Шорох стих, и лишь долгое время спустя послышался снова. Ветка царапнула по сухим листьям. Мать увидела, как темная человеческая фигура вышла из чащи и скользнула к дренажной трубе. Черное отверстие исчезло, потом человек шагнул назад. Она тихо окликнула его:
— Том.
Человек застыл на месте, он стоял так неподвижно, так низко пригнулся к земле, что его можно было принять за пенек. Она повторила:
— Том, Том! — И только тогда он шевельнулся.
— Ты, ма?
— Да… Я здесь. — Она поднялась и шагнула к нему навстречу.
— Напрасно ты пришла, — сказал он.
— Надо повидаться, Том. Надо поговорить.
— Тропинка совсем близко, — сказал он. — Кто-нибудь пройдет — заметит.
— А разве у тебя нет такого места, где…
— Есть, да вдруг… вдруг тебя увидят вместе со мной… тогда вся семья пострадает.
— Надо поговорить, Том.
— Ну, хорошо, иди за мной. Только тише.
Он перешел речку вброд: мать не отставала от него. Он вывел ее сквозь заросли ивняка в поле. Темные кусты хлопчатника резко вырисовывались на грядках, кое-где на них висели пушистые клочья. Они прошли полем еще с четверть мили, а потом снова свернули в заросли. Том подошел к широко разросшимся кустам дикой смородины, нагнулся и отвел ветки в сторону.
— Надо ползком, — сказал он.
Мать стала на четвереньки. Она почувствовала песок под руками, кусты раздвинулись и уже не задевали ее по голове, потом рука нащупала одеяло. Том прикрыл ветками вход. Внутри стало совсем темно.
— Ты где, ма?
— Здесь. Тише, Том.
— Ничего, не беспокойся. Я уже привык — живу тут, будто кролик.
Она услышала, как он снимает бумагу с оловянной тарелки.
— Отбивные, — сказала она. — С жареной картошкой.
— Ого! И еще тепленькие!
Мать не могла разглядеть его в темноте, но ей было слышно, как он откусывает мясо, жует, глотает.
Она нерешительно начала:
— Том… Руфь все выболтала.
Он поперхнулся.
— Руфь? Зачем?
— Она не виновата. Подралась с какой-то девчонкой, пригрозила ей: мой брат побьет твоего брата. Знаешь, как они… Потом сказала: мой брат уже убил одного человека и теперь прячется.
Том слушал ее и смеялся.
— А я мальчишкой всех пугал дядей Джоном, только он не хотел заступаться. Мало ли что ребята болтают. Пустяки, ма.
— Нет, не пустяки, — сказала она. — Ребята наболтают, потом дойдет до взрослых, те тоже начнут болтать, а там, глядишь, кто-нибудь потребует, чтобы разузнали, в чем дело. Нет, Том, тебе надо уходить.
— Я с самого начала так считал. Мне и теперь боязно — увидят, что ты носишь сюда еду, и выследят.
— Знаю, знаю. Я все хотела, чтобы ты был при мне… Боялась за тебя. Я не успела разглядеть и сейчас не вижу — как лицо?
— Ничего, заживает.
— Подвинься поближе, Том. Дай я пощупаю. Подвинься. — Он подполз к ней. Ее рука нашла в темноте его голову, пальцы ощупали сначала нос, потом левую щеку. — Шрам очень большой. И переносица сломана.
— Может, это к лучшему? По крайней мере, не узнают… Не будь в Вашингтоне моих отпечатков, совсем было бы хорошо. — Он снова принялся за еду.
— O-o! — сказала она. — Слушай!
— Это ветер, ма. Ветер.
Деревья вдоль реки зашумели.
Она пододвинулась еще ближе на его голос.
— Дай, Том, я потрогаю. Так темно, будто я слепая. Хочу запомнить, пусть хоть пальцы помнят. Уходи, Том.
— Да. Я с самого начала знал, что уйти придется.
— Мы хорошо подработали, — сказала она. — Я кое-что отложила. Держи, Том. Тут семь долларов.
— Я не возьму. Не надо, и так обойдусь.
— Держи, Том. Уйдешь без денег, я спать не буду. Мало ли что? Вдруг понадобится на автобус. Я хочу, чтобы ты ушел далеко отсюда. За триста, за четыреста миль.
— Не возьму.
— Том, — строго сказала она. — Ты возьмешь деньги. Слышишь? Ты не имеешь права меня мучить.
— Это нехорошо с твоей стороны, ма.
— Я все думала: может, ты попадешь в большой город. Может, в Лос-Анджелес. Там тебя не будут искать.
Он усмехнулся:
— Слушай, ма. Вот я прячусь тут, сижу день и ночь один. Угадай — о ком я все время думаю? О Кэйси! Он любил поговорить и частенько надоедал мне этим. А сейчас думаю о нем и вспоминаю каждое его слово. Вспоминаю, как он удалился в пустыню, искать свою душу, а оказалось, нет ничего такого в мире, где бы не было его души, — она всюду. Есть, говорит, одна большая душа в мире, а частичка ее — это я. Пустыня, говорит, ничему не поможет, потому что эта частичка должна слиться со всем миром. Чудно́ — ведь все помню. Я будто и не слушал тогда. А теперь сам понимаю: человеку в одиночку жить не годится.
— Он был хороший, — сказала мать.
Том продолжал:
— Помню, начал он шпарить из писания. Я удивился: не похоже, что это божественное, — ни про грешников, ни про адские муки. Он два раза это повторил, и я все запомнил. Это из Екклезиаста.
— А про что там?
— Вот про что: «Двоим лучше, чем одному, потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его». Это вначале так.
— А дальше? — спросила мать. — Говори дальше, Том.
— Это почти все… «Также если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется».
— Это из писания?
— Да. Кэйси говорил, что из Екклезиаста.
— Ш-ш… слушай.
— Это ветер, ма. Я знаю, что ветер. И вот я еще что думал: в писании все больше говорится о бедных, о том, что если у тебя ничего нет, так сложи руки и пошли все к черту — умрешь, тебе на том свете будут подносить мороженое на золотом блюде. А здесь, у Екклезиаста, сказано другое: двоим больше воздается за труды их.
— Том, — спросила она, — что же ты решил делать?
Он долго молчал.
— Я все вспоминаю правительственный лагерь — как там люди сами со всем управлялись… Если кто затеет драку — мигом все это уладят, и никаких полисменов, никто в тебя револьвером не тычет. А ведь такого порядка полисменам не добиться. Вот я и думаю, почему повсюду так не устроить? Прогоним к черту полисменов, они нам чужие. Будем трудиться все вместе ради своей же пользы, будем работать на своей земле.
— Том, — повторила мать, — что же ты решил делать?
— То, что делал Кэйси.
— Но ведь его убили.
— Да, — сказал Том. — Он не успел увернуться от удара. А против закона Кэйси не шел. Я тут много думал. Вот мы живем, как свиньи, а рядом хорошая земля пропадает, или у нее один хозяин на миллион акров, а работящие фермеры живут впроголодь. А что, думаю, если нам всем собраться и поднять крик, вроде как те кричали, возле фермы Хупера.
Мать сказала:
— Затравят тебя, точно дикого зверя. Как с Флойдом было.
— Травить все равно будут. Весь наш народ затравили.
— Том… ты больше никого не убьешь?
— Нет. Я вот что думаю: раз уж я в бегах, может, мне… Да нет, ма, я еще как следует ни в чем не разобрался. Ты меня сейчас не тревожь. Не надо.
Они помолчали, сидя в черной, как уголь, темноте под кустами. Потом мать сказала:
— Как же я о тебе узнаю, Том? Вдруг убьют, а я ничего не буду знать? Или искалечат. Как же я узнаю?
Том невесело засмеялся.
— Может, Кэйси правду говорил: у человека своей души нет, а есть только частичка большой души — общей… Тогда…
— Тогда что?
— Тогда это не важно. Тогда меня и в темноте почувствуешь. Я везде буду — куда ни глянешь. Поднимутся голодные на борьбу за кусок хлеба, я буду с ними. Где полисмен замахнется дубинкой, там буду и я. Если Кэйси правильно говорил, значит, я тоже буду с теми, кто не стерпит и закричит. Ребятишки проголодаются, прибегут домой, и я буду смеяться вместе с ними — радоваться, что ужин готов. И когда наш народ будет есть хлеб, который сам же посеял, будет жить в домах, которые сам выстроил, — там буду и я. Понимаешь? Фу, черт! Я совсем как наш Кэйси разглагольствую. Верно, потому, что много о нем думал все это время. Иной раз будто вижу его перед собой.
— Нет, не понимаю я, о чем ты говоришь, — сказала мать. — Не разберусь.
— Я тоже еще не во всем разобрался, ма, — сказал Том. — Такие у меня мысли, вот я их тебе и выложил. Когда сидишь на одном месте, столько всего в голову лезет… Ну, тебе пора.
— Возьми деньги.
Том помолчал.
— Ладно, — сказал он.
— Том, а когда все уляжется, ты вернешься? Ты разыщешь нас?
— Конечно, разыщу, — сказал он. — Ну, поднимайся. Дай руку. — Он помог ей найти выход. Она крепко ухватилась за его кисть. Он отвел ветки в сторону и выполз следом за ней. — Пройдешь полем до смоковницы, а там переходи речку вброд. Прощай.
— Прощай, — сказала она и быстро зашагала прочь. Слезы жгли ей глаза, но она не плакала. Она шла сквозь кусты не таясь, вороша листья ногами. С тусклого неба брызнул дождь, капли были редкие и крупные, они тяжело падали на сухую листву. Мать остановилась и несколько минут тихо стояла среди мокрых кустов. Она повернула назад к разросшейся черной смородине; шагнула раз, другой, третий… потом остановилась и быстро пошла к лагерю. Она выбралась из кустарника около дренажной трубы и поднялась по насыпи на дорогу. Дождь стих, но небо было все в тучах. Она услышала позади себя шаги и круто обернулась. По дороге скользнул лучик карманного фонаря. Мать пошла дальше. Вскоре ее догнал какой то человек. Он не поднял фонаря — светить ей прямо в лицо было бы невежливо.
— Добрый вечер — сказал он.
Мать сказала:
— Здравствуйте.
— Похоже, дождь собирается.
— Это не ко времени. Нельзя будет собирать хлопок. А собирать надо.
— Мне тоже надо его собирать. Вы откуда — из лагеря?
— Да, сэр.
Они шагали в ногу.
— У меня участок в двадцать акров. Я немного запоздал с хлопком, поздно сеял. А сейчас, дай, думаю, схожу в здешний лагерь, может, там найдутся сборщики.
— Конечно, найдутся. Здесь сбор уже кончается.
— Вот и хорошо. До меня близко — мили две.
— Нас шестеро, — сказала мать. — Трое мужчин, я и двое ребят.
— Я вывешу объявление. Милях в двух отсюда.
— Мы приедем с утра.
— Даст бог, дождя не будет.
— Даст бог, — сказала мать. — Двадцать акров обобрать недолго.
— Чем скорее оберем, тем лучше. Запоздал мой хлопок. Задержался я с посадкой.
— А сколько вы платите, мистер?
— Девяносто центов.
— Мы приедем. Говорят, в будущем году семьдесят пять будут платить, а то и шестьдесят.
— Да, я тоже слышал.
— Это так просто не обойдется, — сказала мать.
— Конечно. Я сам знаю. У такой мелкоты, как мы выбора нет. Плату устанавливает Ассоциация, а с ней нельзя не считаться. Не посчитаешься — пропала твоя ферма. Нас со всех сторон жмут.
Они подошли к лагерю.
— Мы приедем, — сказала мать. — Тут хлопка почти не осталось. — Она свернула к крайнему вагону и поднялась по доскам наверх. Неяркий свет фонаря бросал мрачные тени вокруг. Отец, дядя Джон и третий — пожилой мужчина — сидели на корточках у стены.
— Хэлло, — сказала мать. — Добрый вечер, мистер Уэйнрайт.
Уэйнрайт поднял голову. Черты лица у него были тонкие, словно выточенные, глаза сидели глубоко под густыми бровями. Мягкие седые волосы отливали голубизной. Червленое серебро бороды закрывало скулы и подбородок.
— Добрый вечер, мэм, — сказал он.
— Завтра поедем на сбор, — сообщила своим мать. — Мили за две отсюда. Двадцать акров.
— Пожалуй, надо ехать на грузовике, — сказал отец. — Раньше приедем — больше наберем.
Уэйнрайт встрепенулся.
— А что, если и нам пойти?
— Конечно, идите. Хозяин нагнал меня на дороге — мы вместе шли. Говорит, нужны сборщики.
— Здесь почти все сняли. Второй сбор жидковатый. На нем не заработаешь. С первого раза подчищают.
— Может, вы с нами поедете? — предложила мать. — Бензин пополам.
— Вот это по-дружески. Спасибо, мэм.
— И нам и вам выгода, — сказала мать.
Отец сказал:
— Мистер Уэйнрайт пришел к нам за советом. Сейчас сидели — обсуждали.
— А что такое?
Уэйнрайт опустил глаза.
— Да вот Эгги… — начал он. — Подросла девушка… шестнадцатый год, совсем стала взрослая.
— Эгги у вас хорошенькая, — сказала мать.
— А ты сначала послушай, — сказал отец.
— Эгги и ваш Эл каждый вечер гуляют. Эгги девушка здоровая, подросла, ей надо мужа, а то и беды ждать недолго. У нас в семье этого никогда не было. А сейчас нужда заела… Вот мы с миссис Уэйнрайт и беспокоимся. Что, если беда с ней случится?
Мать разложила матрац и села на него.
— Они и сейчас вместе? — спросила она.
— Каждый вечер гуляют, — ответил Уэйнрайт. — Уж сколько времени.
— Гм… Что ж, Эл мальчишка неплохой. Петушок — есть малость, но такие уж его годы. А мальчишка он неплохой, стойкий. Я лучшего сына и не желаю.
— Да мы на него не жалуемся! Он нам нравится. Ведь почему нам боязно?.. Девушка подросла. Вы уедете или мы уедем, а там вдруг окажется… У нас в семье такого позора еще не было.
Мать тихо проговорила:
— Мы подумаем, посоветуемся… Позорить вас не будем.
Уэйнрайт быстро встал.
— Спасибо, мэм… Эгги подросла. Она девушка хорошая. Если убережете нас от позора, мы вам будем очень благодарны. Эгги не виновата — выросла девушка.
— Отец поговорит с Элом, — сказала мать. — А не захочет, я сама поговорю.
Уэйнрайт сказал:
— Спокойной ночи. Большое вам спасибо, — и ушел за брезентовую занавеску. Они слышали, как он сообщал на своей половине о результатах переговоров.
Мать с минуту прислушалась, потом сказала:
— Идите сюда, поближе.
Отец и дядя Джон тяжело поднялись с места. Они сели на матрац рядом с матерью.
— А где ребятишки?
Отец показал в угол:
— Руфь накинулась на Уинфилда, оттрепала его. Я велел им обоим ложиться спать. Наверно, заснули. Роза пошла к какой-то знакомой женщине.
Мать вздохнула.
— Разыскала я Тома, — негромко начала она. — Велела уходить отсюда. Подальше.
Отец медленно покачал головой. Дядя Джон уткнулся подбородком в грудь.
— Ничего другого не оставалось, — сказал отец. — Ты как думаешь, Джон?
Дядя Джон посмотрел на него.
— Меня ни о чем не спрашивай, — ответил он. — Я теперь будто во сне хожу.
— Том у нас хороший, — сказала мать и добавила, словно извиняясь: — Это я не в обиду тебе вызвалась поговорить с Элом.
— Я знаю, — тихо сказал отец. — От меня теперь проку мало. Я только и думаю о том, как было раньше. Только и думаю о ферме, а ведь я ее больше не увижу.
— Здешние места лучше… красивее, — сказала мать.
— Да, верно. А я тут ничего не замечаю — все думаю, что сейчас с нашей ивы листья облетают. Иной раз вспоминаю: надо заделать дыру в заборе. Чудно́. Женщина семьей управляет. Женщина командует: то сделаем, туда поедем. А мне хоть бы что.
— Женщине легче переделаться, — успокаивающе проговорила мать. — У женщины вся ее жизнь в руках. А у мужчины — в голове. Ты не обижайся. Может… может, в будущем году местечко себе подыщем.
— У нас ничего нет, — продолжал отец. — Работы теперь долго не найдешь, урожаи собраны. Что мы дальше будем делать? Как мы будем кормиться? Розе скоро придет время рожать. Так нас прижало, что и думать не хочется. Вот и копаюсь, вспоминаю старое, чтобы мысли отвлечь. Похоже, кончена наша жизнь.
— Нет, не кончена. — Мать улыбнулась. — Не кончена, па. Это женщине тоже дано знать. Я уж приметила: мужчина — он живет рывками: ребенок родится, умрет кто — вот и рывок; купит ферму, потеряет свою ферму — еще один рывок. А у женщины жизнь течет ровно, как речка. Где немножко воронкой закрутит, где с камня вниз польется, а течение ровное… бежит речка и бежит. Вот как женщина рассуждает. Мы не умрем. Народ, он будет жить — он меняется немножко, а жить он будет всегда.
— Откуда ты это знаешь? — спросил дядя Джон. — Сейчас вся жизнь остановилась, разве ее чем-нибудь подтолкнешь? Люди устали, им бы только лечь да забыться.
Мать задумалась. Она потерла свои глянцевитые руки одна о другую, переплела пальцы.
— На это сразу не ответишь, — сказала она. — Мне так кажется: все, что мы делаем, все ведет нас дальше и дальше. Так мне кажется. Даже голод, даже болезни; кое-кто умрет, а другие только крепче станут. Надо со дня на день держаться, сегодняшним днем жить.
Дядя Джон сказал:
— Если б она не умерла тогда…
— А ты живи сегодняшним днем, — сказала мать. — Не растравляй себя.
— В наших местах, может, хороший урожай будет на следующий год, — сказал отец.
Мать шепнула:
— Слышите?
Доски скрипнули под чьими-то осторожными шагами, и из-за брезента появился Эл.
— Хэлло, — сказал он. — А я думал, вы давно спите.
— Эл, — сказала мать. — Мы тут разговариваем. Посиди с нами.
— Ладно. Мне тоже надо поговорить. Я скоро уйду отсюда.
— Нельзя, Эл. Мы не обойдемся без тебя. Почему ты решил уходить?
— Я… мы с Эгги Уэйнрайт решили пожениться, я буду работать в гараже, снимем домик и… — Он свирепо уставился на них. — Вот решили и решили, и никто нас не остановит.
Они молча смотрели на него.
— Эл, — сказала наконец мать, — мы рады этому. Мы очень рады.
— Рады?
— Конечно! Ты теперь взрослый. Тебе пора жениться. Только повремени, Эл, не уходи.
— Я уже обещал Эгги, — сказал он. — Нет, мы уедем. Мы больше не можем здесь оставаться.
— Подожди до весны, — упрашивала его мать. — Только до весны. Неужели до весны не останешься? А кто будет править грузовиком?
— Да я…
Миссис Уэйнрайт высунула голову из-за брезента.
— Вы уже знаете? — спросила она.
— Да. Только что узнали.
— Ах ты господи! Сейчас… сейчас бы пирог испечь… пирог или еще что.
— Я заварю кофе, можно испечь блины, — сказала мать. — У нас сироп есть.
— Ах ты господи! — воскликнула миссис Уэйнрайт. — Я… подождите, я сахару принесу. К блинам — сахару.
Мать сунула хворост в печь, и он быстро загорелся от углей, оставшихся после дневной топки. Руфь и Уинфилд выползли из-под одеяла, точно раки-отшельники из своих раковинок. Первые несколько минут они вели себя скромно, стараясь разведать — прощены им недавние преступления или нет. Убедившись, что никто их не замечает, они осмелели. Руфь пропрыгала на одной ножке через всю половину вагона, не касаясь стены.
Мать сыпала муку в чашку, когда Роза Сарона поднялась по доскам в вагон. Она выпрямилась, опершись о косяк, и с опаской подошла к матери.
— Что случилось? — спросила она.
— А у нас новость! — кричала мать. — Сейчас будет пир в честь Эла и Эгги Уэйнрайт. Они решили пожениться.
Роза Сарона застыла на месте. Она медленно перевела взгляд на Эла, который стоял красный, смущенный.
Миссис Уэйнрайт крикнула из своей половины:
— Я сейчас. Только наряжу Эгги в чистенькое платье.
Роза Сарона медленно повернулась, подошла к широкой двери и спустилась вниз. Ступив на землю, она медленно побрела к речке и к бежавшей вдоль нее тропинке. Роза Сарона шла туда, куда не так давно ходила мать, — в заросли ивняка. Она стала на колени и пробралась на четвереньках в самую гущу. Ветки царапали ей лицо, цеплялись за волосы, но она не замечала этого. Она остановилась только тогда, когда ветки оплели ее со всех сторон. Она легла на спину. И почувствовала, как шевельнулся ребенок у нее во чреве.

 

На матраце в углу темного вагона зашевелилась мать. Она откинула одеяло и поднялась. В открытую дверь лился слабый, чуть сероватый свет звезд. Мать подошла к двери и остановилась, глядя на поляну. На востоке звезды бледнели. Ветер мягко шуршал в зарослях ивняка, а от речки доносилась тихая болтовня воды. В палатках еще спали, но около одной уже горел небольшой костер, и у костра грелись люди. Мать видела их лица, освещенные неровным огнем, видела, как они потирали руки, а потом, повернувшись, заложили их за спину. Мать долго смотрела на поляну, переплетя пальцы на груди. Порывистый ветер то налетал, то уносился дальше, в воздухе чувствовалась близость первых заморозков. Мать вздрогнула и тоже потерла руки. Бесшумно ступая, она вошла в вагон и нашарила около фонаря спички. Створка скрипнула. Она поднесла спичку к фитилю, дала ему разгореться синим язычком и вывернула желтое кольцо огня. Потом подошла к печке, поставила на нее фонарь и, наломав хрупкого хвороста, сунула его в топку. И через минуту огонь с ревом взвился в трубу.
Роза Сарона тяжело перевернулась на бок и села.
— Я сейчас оденусь, — сказала она.
— Полежала бы немножко, еще холодно, — сказала мать.
— Нет, я встану.
Мать налила воды в кофейник и поставила его на печку, потом поставила туда же сковороду с салом, чтобы раскалить ее под тесто.
— Что с тобой? — тихо спросила мать.
— Я пойду, — сказала Роза Сарона.
— Куда?
— Собирать хлопок.
— Что ты! — сказала мать. — Тебе нельзя.
— Нет, можно. Я пойду.
Мать всыпала кофе в воду.
— Роза, ты вчера не ела с нами блины.
Роза Сарона молчала.
— И что тебе вздумалось собирать хлопок? — Молчание. — Эл и Эгги? Из-за них? — Теперь мать пристально посмотрела на нее. — Брось. Совсем это не нужно.
— Нет, я пойду.
— Ну, хорошо. Только смотри, чтобы не через силу. Вставай, па! Проснись, вставай!
Отец зажмурился и зевнул.
— Не выспался, — простонал он. — Вчера часов в одиннадцать легли.
— Живо, живо. Все вставайте, идите умываться.
Обитатели вагона не сразу пришли в себя после сна. Они медленно выползали из-под одеял, поеживаясь, натягивали одежду. Мать разрезала ломтиками солонину на вторую сковородку.
— Вставайте, идите умываться, — командовала она.
В другом конце вагона, на половине Уэйнрайтов, вспыхнул свет, послышался треск сучьев.
— Миссис Джоуд? — крикнули оттуда. — Мы встаем. Скоро будем готовы.
Эл проворчал:
— И чего в такую рань подниматься?
— Там всего двадцать акров, — сказала мать. — Надо приехать пораньше. Хлопка мало. Надо поспеть, а то и вовсе ничего не останется. — Мать торопила их, торопилась и сама, чтобы не задерживаться с завтраком. — Пейте кофе, — сказала она. — Пора ехать.
— В темноте нельзя собирать, ма.
— А нам дай бог к рассвету туда попасть.
— Сыро будет.
— Дождь был маленький. Скорей пейте кофе. Эл, кончишь завтракать, готовь машину.
Она крикнула:
— Миссис Уэйнрайт, вы готовы?
— Завтракаем. Сейчас выйдем.
Лагерь проснулся. У палаток горели костры. Над вагонами клубился дым из труб.
Эл залпом выпил кофе и набрал полный рот гущи. Он сбежал по доскам, отплевываясь на ходу.
— Миссис Уэйнрайт, мы готовы! — крикнула мать. Она повернулась к Розе Сарона. Она сказала: — Оставайся.
Роза Сарона сжала зубы.
— Я поеду, — сказала она. — Ма, я поеду.
— Все равно мешка нет. Да тебе и нельзя его таскать.
— Я в твой буду класть.
— Осталась бы.
— Нет, я поеду.
Мать вздохнула.
— Ну что ж! Буду за тобой присматривать. Хорошо бы тебя сводить к доктору.
Роза Сарона взволнованно ходила по вагону. Она надела пальто, сняла его.
— Возьми одеяло, — посоветовала мать. — Захочешь отдохнуть, не озябнешь. — Они услышали гул мотора за стеной. — Мы первые приедем, — радовалась мать. — Ну, взяли свои мешки? Руфь, не забудь рубашки, в них будете собирать.
Уэйнрайты и Джоуды в темноте забрались на грузовик. Утро было близко, но бледный рассвет занимался медленно.
— Сворачивай налево, — сказала мать Элу. — Там должно быть объявление. — Они медленно ехали по темной дороге. А позади них шли другие машины, в лагере слышался гул моторов, и люди рассаживались по местам; машины выезжали на шоссе и сворачивали налево.
К почтовому ящику с правой стороны дороги был прибит кусок картона с надписью синим карандашом: «Требуются Сборщики Хлопка». Эл свернул в ворота. Весь двор был уже заставлен машинами. Электрический фонарь у входа в белый сарай освещал кучку мужчин и женщин, стоявших у весов с мешками под мышкой. Кое-кто из женщин накинул мешки на плечи, прикрывая концами грудь.
— Оказывается, мы не так уж рано приехали, — сказал Эл. Он подвел машину к забору и остановил ее там. Обе семьи слезли с грузовика и присоединились к кучке людей у сарая.
А машины все сворачивали с шоссе в ворота, и народу на дворе все прибывало. Хозяин записывал сборщиков, сидя под фонарем у входа в сарай.
— Хоули? — повторял он. — Х-о-у-л-и. Сколько?
— Четверо. Уилл…
— Уилл.
— Бентон…
— Бентон.
— Амалия…
— Амалия.
— Клэр…
— Клэр. Следующий. Карпентер? Сколько?
— Шестеро.
Он записывал фамилии в книгу напротив графы, в которой проставлялся вес собранного хлопка.
— Мешки есть? У меня несколько штук найдется. Вычтем доллар. — А машины одна за другой въезжали во двор. Хозяин поднял воротник кожаной, на меху, куртки и озабоченно посмотрел на дорогу, идущую от ворот.
— Я вижу, мои двадцать акров недолго простоят. Вон сколько народу понаехало, — сказал он.
Дети карабкались на огромный прицеп для перевозки хлопка, цеплялись босыми ногами за ряды проволоки, заменявшей борта.
— Слезьте оттуда! — крикнул хозяин. — Ну, живо! Еще проволоку мне оборвете. — И сконфуженные дети, не говоря ни слова, медленно слезли с прицепа. Наступил серый рассвет. — Придется сбавлять на росу, — сказал хозяин. — Солнце взойдет, тогда буду принимать полным весом. Впрочем, когда хотите, тогда и начинайте. Сейчас уже светло.
Сборщики быстро вышли в поле и разобрали ряды. Они привязали мешки к поясу и похлопали руками, чтобы согреть окоченевшие пальцы, от которых требовалось проворство. Небо над холмами на востоке порозовело, и сборщики длинной шеренгой двинулись по рядам. А машины все сворачивали с шоссе и въезжали во двор, и наконец места на дворе не осталось, и следующие уже останавливались за воротами. В поле гулял свежий ветер.
— И откуда вы все узнали? — говорил хозяин. — Будто по телеграфу. Мои двадцать акров и до полудня не простоят. Фамилия? Хьюм? Сколько?
Сборщики ровной шеренгой двигались по полю, и сильный западный ветер трепал их одежду. Пальцы быстро пробирались к пухлым коробочкам, быстро пробирались в длинные мешки, уже тяжело волочившиеся сзади по земле.
Отец разговаривал со своим соседом справа.
— В наших местах такой ветер всегда приносит дождь. А сейчас будто холодновато для дождя. Ты давно здесь? — Он говорил, не отрывая глаз от кустов.
Его сосед ответил, тоже не поднимая головы:
— Скоро год.
— Как по-твоему, будет дождь?
— А черт его знает, не в обиду тебе будь сказано. Люди из года в год здесь живут и то не могут угадать. Как сбор, так и жди, что дождь помешает. Вот как здесь говорят.
Отец быстро взглянул на запад. Над холмами, подгоняемые ветром, плыли большие серые тучи.
— Это, похоже, дождевые, — сказал он.
Его сосед покосился в ту сторону.
— А черт их знает!
И все, кто был в поле, оглянулись и посмотрели на тучи. И головы опустились еще ниже, руки еще быстрее засновали между листьями. Люди собирали хлопок, словно наперегонки, — они старались обогнать время, старались обогнать дождь и друг друга, побольше собрать, побольше заработать. Они прошли поле из конца в конец и кинулись разбирать новые ряды. И теперь ветер дул им в лицо, и они видели серые тучи, идущие высоко по небу, навстречу восходящему солнцу. А машины все еще останавливались на дороге, и новые сборщики подходили записываться к сараю. Люди с лихорадочной быстротой двигались по полю, взвешивали мешки, отмечали вес у хозяина, записывали у себя в книжках и бежали назад разбирать ряды.
К одиннадцати часам хлопок был собран — работа закончена. Оплетенные проволокой грузовики взяли на буксир оплетенные проволокой прицепы, выехали на шоссе и направились к джин-машине. Хлопок пробивался между рядами проволоки, маленькие облачка хлопка летали по воздуху, клочья хлопка цеплялись за придорожный бурьян и покачивались вместе с ним на ветру. Сборщики уныло брели к сараю и становились в очередь за получкой.
— Хьюм Джеймс — двадцать два цента. Ральф — тридцать центов. Джоуд Томас — девяносто центов. Уинфилд — пятнадцать центов. — Деньги были сложены столбиками: отдельно серебро, отдельно никель, отдельно медяки. Получая плату, каждый сборщик заглядывал в свою книжку. — Уэйнрайт Эгнес — тридцать четыре цента. Тобин — шестьдесят три цента. — Очередь двигалась медленно, люди молча шли к своим машинам и медленно выезжали со двора.
Джоуды и Уэйнрайты сидели на грузовике, дожидаясь, когда дорога очистится. На землю упали первые капли дождя. Эл высунул руку из кабины. Роза Сарона сидела посередине, мать с краю. Глаза у Розы Сарона снова потухли.
— Не надо тебе было ездить, — сказала мать. — И набрала-то всего десять — пятнадцать фунтов. — Роза Сарона посмотрела на свой выпяченный живот и ничего не ответила. Она вздрогнула и высоко подняла голову. Мать развернула свой мешок, накинула его дочери на плечи и притянула ее к себе.
Наконец проезд был свободен. Эл пустил мотор и выехал на шоссе. Редкие крупные капли стрелами падали вниз и щелкали по бетону; и чем дальше уезжал грузовик, тем капли становились все чаще и мельче. Дождь так громко стучал по крыше кабины, что его было слышно сквозь стук дряхлого мотора. Те, кто сидел в кузове, развернули мешки и накинули их на головы и на плечи.
Роза Сарона тряслась всем телом, прижавшись к матери, и мать крикнула:
— Скорей, Эл. Розу что-то знобит. Ей надо ноги в горячую воду.
Эл прибавил газ и, въехав в лагерь, подвел грузовик поближе к красным вагонам. Они еще не успели остановиться, а мать уже раздавала приказания.
— Эл, — командовала она. — Джон, отец, сходите в ивняк, притащите побольше хворосту. Надо, чтобы в вагоне было тепло.
— Не протекает ли крыша?
— Вряд ли. Нет, у нас будет хорошо, сухо, только надо запастись топливом. Возьмите с собой Руфь и Уинфилда. Они сучьев принесут. Что-то наша дочка расхворалась. — Мать вылезла из машины, Роза Сарона последовала за ней, но колени у нее подогнулись, и она тяжело села на подножку.
Миссис Уэйнрайт увидела это.
— Что такое? Может, ей время пришло?
— Нет, вряд ли, — сказала мать. — Она прозябла, а может, простудилась. Дай мне руку.
Обе женщины повели ее к вагону. Роза Сарона сделала несколько шагов, и силы вернулись к ней — ноги приняли на себя тяжесть тела.
— Теперь ничего, ма, — сказала она. — Это только минутку было.
Обе женщины поддерживали ее под локти.
— Ноги в горячую воду, — наставительно сказала мать. Они помогли ей подняться по доскам в вагон.
— Вы разотрите ей руки и ноги, — сказала миссис Уэйнрайт, — а я затоплю печь. — Она сунула в печку последнее топливо и развела жаркий огонь. Дождь уже лил вовсю, сбегая струями с крыши вагона.
Мать подняла голову.
— Слава богу, крыша целая, — сказала она. — Палатка — какая она ни будь хорошая — все равно протекает. Миссис Уэйнрайт, вы много воды не ставьте.
Роза Сарона неподвижно лежала на матраце. Она позволила снять с себя туфли и растереть ноги. Уэйнрайт наклонилась над ней.
— Болей не чувствуешь? — спросила она.
— Нет. Просто нездоровится. Нехорошо мне.
— У меня есть лекарство и соли, — сказала Уэйнрайт. — Если нужно — берите, пожалуйста.
Роза Сарона задрожала всем телом.
— Ма, закрой меня, мне холодно. — Мать собрала все одеяла и навалила их на нее. Дождь громко барабанил по крыше.
Мужчины вернулись нагруженные хворостом. С полей шляп и пиджаков у них струилась вода.
— Ну и льет! — сказал отец. — Вмиг промочило.
Мать сказала:
— Вы бы сходили еще разок. Хворост быстро прогорает. Скоро будет совсем темно. — Руфь и Уинфилд вошли мокрые с головы до ног, сложили свои ветки на кучу хвороста и повернулись к выходу. — Не ходите, — остановила их мать. — Станьте у печки, посушитесь.
За дверями вагона все было серебряное от дождя, мокрые тропинки блестели. Кусты хлопчатника с каждым часом становились все чернее и словно съеживались. Отец, Эл и дядя Джон уже который раз уходили в ивняк и возвращались оттуда с охапками хвороста. Хворост сваливали у двери, и только когда куча поднялась под самый потолок, они решили, что этого хватит, и подошли к печке. Вода с полей шляп струйками сбегала им на плечи. Полы пиджаков были мокрые, хоть выжми, в башмаках чавкало.
— Ну ладно. Снимайте с себя все, — сказала мать. — Я вам кофе вскипятила. Сейчас дам сухие комбинезоны. Ну, переодевайтесь, не стойте так.
Вечер наступил рано. Люди забились в вагоны и сидели там, прислушиваясь к ливню, хлеставшему по крышам.
Назад: Глава двадцать седьмая
Дальше: Глава двадцать девятая