Книга: Гроздья гнева
Назад: Глава шестнадцатая
Дальше: Глава восемнадцатая

Глава семнадцатая

Машины кочевников сползались с боковых дорог на шоссе, пересекающее всю страну, и шли к Западу. Днем они, как букашки, бежали на Запад, а когда в пути их заставала темнота, сбивались, как букашки, в кучу, поближе к жилью и к воде. Люди жались друг к другу, потому что их мучило чувство одиночества и растерянности, потому что все они бежали из тех мест, где их настигло горе, поражение, бежали на новое место — незнакомое, таинственное для них. Они говорили друг с другом, они делились и пережитым, и хлебом, и надеждами на будущее в новой стране. И бывало так, что какая-нибудь одна семья делала привал у воды, а вслед за ней здесь же делала привал и другая, соблазнившись и водой и компанией, и третья, которая видела, что первые поселенцы довольны своей стоянкой. И глядишь, к заходу солнца там остановится двадцать семей — двадцать машин.
Вечером происходили странные вещи: двадцать семей становились одной семьей, дети — общими детьми. Потеря родного угла становилась общей потерей, счастливая жизнь там, на Западе, — общей мечтой. И бывало так, что из-за болезни одного ребенка отчаяние охватывало двадцать семей или сто человек. И сто человек соблюдали тишину всю ночь и благоговели, зная, что вон в той палатке рожает женщина, а утром сто человек радовались появлению новой человеческой жизни. Семья, которую еще накануне мучило чувство одиночества и страха, ворошила свой скарб в поисках подарка для новорожденного. Вечером у костра двадцать семей сливались в одну. И эта одна семья была ячейкой, которая существовала один вечер, одну ночь. Из свертка одеял извлекалась гитара, ее настраивали, и ночью звучали песни — песни о народе. Мужчины пели их со словами, а женщины подтягивали одну мелодию.
Каждую ночь этот мир строился заново, и в нем было все — и дружба и вражда; в нем были хвастуны и трусы, были тихие люди, скромные люди, добрые люди. Каждой ночью в нем завязывались отношения между людьми, без чего не может существовать ни один мир, и каждым утром он снимался с места, словно бродячий цирк.
Попадая в эти миры, которые возникали и рушились у них на глазах, люди сначала робели, но мало-помалу такое строительство становилось для них привычным делом. Тогда вперед выходили вожаки, тогда устанавливались правила, рождались законы. И по мере того как эти миры подвигались к Западу, они становились все более совершенными и благоустроенными, потому что строители их имели теперь опыт за плечами.
Семьи узнавали, что существуют права, которые следует отстаивать: право побыть одному в собственной палатке; право хранить в сердце память о черных днях; право поговорить, послушать; право отклонить или принять помощь, предложить ее самому или отказать в ней; право сына ухаживать за девушкой, дочери — принимать ухаживания; право голодного на кусок хлеба; права беременных и больных, которые превыше всех других прав.
И семьи узнавали, хотя никто их этому не учил, что некоторые права несут с собой зло и их надо искоренять: право нарушить чье-нибудь уединение, нарушить тишину, когда весь лагерь спит, право совратить, изнасиловать, право на разврат, воровство и убийство. Эти права уничтожались, потому что маленькие мирки́ не могли бы просуществовать и одну ночь, не оградив себя от них.
И по мере того как миры подвигались к Западу, правила становились законами, хотя людей никто этому не учил. Незаконно пачкать вблизи лагеря; незаконно загрязнять воду где бы то ни было; незаконно есть сытную вкусную пищу на виду у голодных и не делиться с ними.
А там, где существовали законы, там существовали и наказания — наказания всего двух степеней: короткая жестокая драка или остракизм; остракизм был хуже. Ибо если ты нарушил закон, твое имя и твое лицо всегда с тобой, и тебе нет места ни в одном мире, где бы этот мир ни создавался.
Общественные устои здесь были четко определены и жестки: человек должен был сказать «здравствуйте» при встрече, человек мог жить с женщиной, если уж он сошелся с ней, стал отцом и защитником ее детей. Но он не мог спать сегодня с одной, а завтра с другой, потому что это угрожало благополучию всех.
Семьи продвигались на Запад, и техника строительства этих миров совершенствовалась, и обитатели их чувствовали себя в безопасности; формы общежития были выработаны твердо, и семья знала, что соблюдение всех правил обеспечивает ей покой и безопасность.
Сами собой возникали органы власти, с вожаками, со старейшинами. Умный видел, что его ум нужен на каждой стоянке; глупый так и оставался со своей глупостью. И эта ночная жизнь рождала нечто вроде страховки. Человек, у которого была еда, кормил голодного и тем самым страховал самого себя от голода. И когда умирал ребенок, у входа в палатку появлялась кучка монет, потому что ребенка надо хотя бы похоронить как следует, если он не взял от жизни ничего другого. Где-нибудь на пустыре можно зарыть старика, но не ребенка.
Для постройки таких миров требовались данные физического порядка: в первую очередь вода — речка, ручей или даже оставленный без призора водопроводный кран. Кроме того, был нужен ровный участок, где разбить палатки, немного дров или хвороста, чтобы развести костер. Если поблизости была свалка мусора — тем лучше: там можно найти нужные в обиходе вещи — печную трубу, погнутое автомобильное крыло — им загораживают костер от ветра, консервные банки — в них варят, из них едят.
По ночам вдоль шоссе возводились миры. Люди сворачивали с дороги и отдавали строительству то, что у них было: палатку, сердце, мозг.
Утром палатки убирали, брезент свертывали, шесты привязывали к подножке, постели клали в одно место, посуду в другое. И по мере продвижения на Запад семьи постепенно осваивали технику постройки жилья по вечерам и разрушения его с первыми утренними лучами; свернутые палатки клались на свое место, кухонная посуда — счетом — на свое, в ящик. И по мере продвижения машин на Запад каждый член семьи свыкался со своим местом, со своими обязанностями; каждый член семьи — и старый и малый — знал свое место в машине; а поздними душными вечерами, когда машины подъезжали к лагерю, каждый член семьи знал свои обязанности и выполнял их, не дожидаясь чьих-нибудь указаний; ребятишки собирали хворост, приносили воду; мужчины разбивали палатки, раскладывали матрацы; женщины стряпали ужин, кормили семью. И все это делалось сразу, без понукания. Семьи, жизнь которых была раньше ограничена стенами дома — ночью, и полями — днем, привыкли теперь к другим границам. И в жаркие дневные часы они молча сидели в машинах, которые медленно шли на Запад, а по ночам сливались на стоянках с окружающими их людьми.
Они изменили свою жизнь так, как во всей вселенной может изменить ее только человек. Они уже больше не фермеры, они кочевники. И думы, расчеты, сосредоточенное молчание, посвящавшиеся раньше полям, теперь посвящались дороге, долгому пути. Западу. Человек, мысль которого работала раньше в пределах акров, теперь считал мили узкой ленты бетона. И в его думах, в его заботах уже не было места дождю, ветру, пыли и всходам. Глаза следили за шинами, уши прислушивались к стукам мотора, внимание было занято маслом, горючим, тонким слоем резины между воздухом и асфальтом. И сломанная шестерня была трагедией. Вода вечером — мечтой… Вода и ужин на костре. Здоровье — это значило, что путь не будет прерван посредине; здоровье — это была тяга, желание ехать все дальше и дальше. Воля, устремленная вперед, обгоняла их самих; страхи, которые рождала раньше угроза наводнения или засухи, теперь могло вызвать только то, что приостанавливало медленное движение на Запад.
Места привалов уже не менялись — их отделял один от другого день пути.
В дороге некоторые семьи охватывала паника, они ехали днем и ночью, спали в машинах, они спешили на Запад, спасаясь бегством от дороги, от самого движения. Им так хотелось поскорее осесть, устроиться, что они не сводили глаз с дороги и ехали, не давая отдыха дребезжащим машинам.
Но большинство семей быстро приспособилось и вошло в ритм новой жизни. И на закате…
Пора подыскивать место для привала.
А вон впереди палатки.
Машина сворачивала с дороги и останавливалась; и так как другие семьи обосновались здесь первыми, надо было держаться как можно учтивее. Мужчина, глава семьи, выглядывал из кабины.
Можно здесь остановиться — переспать ночь?
Пожалуйста. Для нас такое соседство большая честь. Вы из какого штата?
Издалека, из Арканзаса.
Вон в той палатке тоже арканзасцы — четвертая с краю.
Да не может быть!
И самый важный вопрос: как с водой?
На вкус, правда, неважная, но ее сколько хочешь.
Спасибо вам.
Не за что.
Но учтивость ценилась. Машина подъезжала к крайней палатке и останавливалась. Усталые пассажиры выходили из нее, расправляли онемевшие члены. Появлялась новая палатка; малыши бежали за водой, мальчики постарше рубили хворост или дрова. Вспыхивал костер, варился или жарился ужин. Подходили «старожилы», спрашивали, кто из какого штата, иной раз оказывалось, что есть общие знакомые, родственники.
Оклахома? Какой округ?
Чероки.
Вот оно что! У меня там много родни. Элленов знаете? В Чероки Элленов полным-полно. А Уиллисов знаете?
Ну еще бы!
Образовывалось ядро. Сумерки сгущались, но вновь прибывшие еще до темноты успевали войти в жизнь лагеря, перекинуться двумя-тремя словами с каждой семьей. Это свои люди, хорошие люди.
Я Элленов знаю с детства. Саймон Эллен, старик Саймон, не ладил с первой женой. В ней была индейская кровь. Красивая, как… как вороной жеребенок.
А сын, младший Саймон, женился на дочке Рудольфов? Да, да! Они уехали в Энид, хорошо там устроились — живут-поживают.
Он один такой удачник из всей семьи. Держал гараж.
Когда ведра были налиты водой и хворост нарублен, дети начинали несмело, робко бродить между палатками. Способы, с помощью которых они завязывали новые знакомства, были весьма сложны. Мальчуган останавливался около другого мальчугана, разглядывал камешек, поднимал его с земли, снова разглядывал, плевал на него, начищал до блеска, и наконец другой, не вытерпев, спрашивал: что это у тебя?
И с деланной небрежностью: так, ничего особенного. Камень.
Тогда чего же ты его разглядываешь?
А мне показалось, в нем золото.
Как это ты увидел? В камнях золото не золотое, а черное.
Подумаешь! Это все знают.
Наверно, обманка, а ты обрадовался — золото!
Вот и нет. Мой отец столько золота находил. Он и меня выучил, как искать.
Вот бы найти целый слиток! Хотел бы?
Спра-ашиваешь, так тебя и так! Я бы купил конфетину — вот какую!
Мне не позволяют ругаться, а я все равно ругаюсь.
И я ругаюсь. Пошли к ручью.
Девушки тоже находили сверстниц и, смущаясь, рассказывали о своих успехах, о своих видах на будущее. Женщины хлопотали у костров, торопились накормить голодную семью — свининой, если были деньги, — свининой с поджаренным луком и картошкой; лепешками и к ним побольше приправы; свиными ребрышками или отбивными и черным горьковатым чаем, налитым в консервную банку. Если с деньгами было туго — то маисовыми лепешками на говяжьем жиру, румяными, похрустывающими на зубах.
Семьи, которые не стеснялись в средствах или просто пускали деньги на ветер, ели консервированные бобы, консервированные персики, покупной хлеб и печенье. Но им приходилось прятаться со всем этим по палаткам, потому что есть такие вкусные вещи на людях было нехорошо. Впрочем, дети, уплетавшие маисовые лепешки, все равно чуяли запах горячих бобов и горько вздыхали.
К тому времени, когда с ужином было покончено, посуда вымыта и вытерта, наступала темнота, и мужчины присаживались на корточки поговорить. Они говорили о земле, оставшейся позади. Что дальше будет, одному богу известно. Испортилась наша страна.
Со временем все наладится, только нас на прежнем месте не будет.
Может быть, думали они, может быть, мы грешили, сами того не зная.
Мне один говорил — знающий человек, к правительству имеет касательство… Так вот, он говорил, что нас задушили размывы. Если бы вы, говорит, пахали не вдоль контура, а поперек, тогда бы размывов не было. Кто его знает — проверить так и не пришлось. А трактористы тоже запахивают вдоль. Ведет и ведет борозду мили на четыре и не свернет ни разу ни вправо, ни влево.
Они тихо рассказывали о родном доме. Я устроил у себя погреб под ветряком. Держали там дыни, ставили молоко, сливки с него снимали. Залезешь туда в полдень, в самую жарищу, — прохладно! Дыню взрежешь — такая холодная, что зубы ломит. А из цистерны вода капает.
Они рассказывали о своих трагедиях. Был у меня брат, Чарли. Волосы желтые, прямо кукуруза. Взрослый уж был. На аккордеоне играл так, что заслушаешься. И вот, боронил он как-то в поле, нагнулся высвободить постромку, и вдруг — гремучая змея, да как зашипит! Лошади понесли, борона прошла по нему. Пропороло зубьями живот, кишки наружу, от лица ничего не осталось… Эх, господи!
Они говорили о будущем. Как там, в Калифорнии?
На картинках — глаз не отведешь. Я видел одну — солнце, красота кругом, ореховые деревья, всякие ягоды; а позади, совсем близко — доплюнуть можно, — высокие горы, покрытые снегом. Просто загляденье!
Только бы найти работу, тогда все будет хорошо. Холодов зимой нет. Ребята не замерзнут, пока добегут до школы. Я своих обязательно пошлю учиться. Сам-то я умею читать, да ни охоты, ни привычки у меня к этому нет.
А иной раз кто-нибудь выходил из палатки с гитарой. Садился на ящик у входа, и люди со всего лагеря медленно брели к этому месту, словно их сюда что-то притягивало. Мало ли кто бренчит на гитаре, но этот, кажется, и мелодию умеет подбирать. Вот, слушайте! Аккорды густые, мерные, а мелодия легкими шажками бежит по струнам. Тяжелые заскорузлые пальцы ступали по ладам. Человек наигрывал, и люди медленно брели к нему со всего лагеря. Наконец кольцо вокруг него смыкалось, и он запевал: «Хлопок дешевый, а мясо в цене». Слушатели, окружавшие его кольцом, тихо вторили. Он пел: «Ах, девушки, не надо косы стричь». И слушатели вторили. Он затягивал: «Покидаю я старый Техас» — мрачную песню, которую пели еще до прихода испанцев, только слова тогда были индейские.
И это объединяло людей, они становились одним целым, и в темноте их взгляд был устремлен внутрь, мысли уносились назад, и их печаль была как отдых, как сон. Он пел «Блюзы Мак-Алестера», а потом — в угоду старикам — гимн «Господь призвал меня к себе». Музыка навевала сон на детей, они расходились по палаткам, но пение проникало и в их сны.
Под конец гитарист вставал, позевывая. «Спокойной ночи, друзья», — говорил он.
И ему отвечали негромко: «Спокойной ночи».
И каждому хотелось самому играть на гитаре, ведь это так приятно! Люди расходились спать, и лагерь затихал. И над палатками носились совы, вдали тявкали койоты, а вонючки — злые, наглые вонючки — пробирались в самый лагерь и рыскали всюду в поисках съестного.
Ночь близилась к концу, и на рассвете женщины выходили из палаток, разжигали костры и варили кофе. Вслед за ними появлялись мужчины и тихо переговаривались друг с другом в предрассветных сумерках.
Переедешь Колорадо-Ривер, а дальше, говорят, начинается пустыня. С пустыней шутки плохи. Как бы не застрять там. На всякий случай захвати побольше воды.
Я поеду через пустыню ночью.
Я тоже. Она кого хочешь уморит.
С едой кончали быстро, мыли посуду, разбирали палатки. Все торопились поскорее двинуться в путь. И когда солнце поднималось над горизонтом, на том месте, где стоял лагерь, было пусто, только кое-где валялся мусор, оставленный людьми. Но участок был готов к тому, что следующей ночью здесь возведут новый мир.
А машины кочевников, точно букашки, ползли по дороге, и узкая лента бетона убегала перед ними на многие мили вперед.
Назад: Глава шестнадцатая
Дальше: Глава восемнадцатая