ЧАСТЬ II
Во что любовь обходится старикам
Нусинген в продолжение недели приходил почти каждый день в лавку на улице Нев-Сен-Марк, где он вел торг о выкупе той, которую любил. Там, среди вороха ослепительных нарядов, пришедших в состояние, когда платье уже не платье, но еще не рубище, царила Азия, но под именем де Сент-Эстев, то под именем г-жи Нуррисон, своей наперсницы. Обрамление находилось в полном согласии с обличьем, которое придавала себе эта женщина, ибо подобные лавки являются одной из самых мрачных достопримечательностей Парижа. Там видишь отрепья, брошенные костлявой рукой Смерти, там из-под шали слышится чахоточный хрип и под золотым шитьем наряда угадываешь агонию нищеты. Жестокий поединок Роскоши и Голода запечатлен в воздушных кружевах. Там из-под тюрбана с перьями возникает образ королевы, настолько живо убор рисует и почти воссоздает отсутствующее лицо. Уродство в красоте! Бич Ювенала, занесенный равнодушной рукой оценщика, расшвыривает облезшие муфты, потрепанные меха доведенных до крайности жриц веселья. Кладбище цветов, где там и тут алеют розы, срезанные накануне и служившие украшением один лишь день, и где на корточках извечно восседает старуха, сводная сестра Лихоимства, беззубая, лысая Случайность, готовая продать содержимое оболочки, настолько она привыкла покупать самую оболочку; платье без женщины или женщину без платья! Тут точно надсмотрщик на каторге, точно ястреб с окровавленным клювом над падалью, Азия была в своей стихии; она внушала еще больший ужас, чем тот, который овладевает прохожим, когда он вдруг увидит свое самое юное, самое свежее воспоминание выставленным напоказ в грязной витрине, за которой гримасничает настоящая Сент-Эстев, ушедшая на покой.
Распаляясь все более и более, за десятком тысяч франков обещая новые десятки тысяч франков, банкир дошел до того, что предложил шестьдесят тысяч франков г-же Сент-Эстев, которая ответила ему отказом, кривляясь на зависть любой обезьяне. Проведя тревожную ночь в размышлениях о том, какое смятение внесла Эстер в его жизнь, он однажды утром, после неожиданной удачи на бирже, пришел наконец в лавку с намерением выбросить сто тысяч франков, как того требовала Азия, но выманив у нее предварительно всякого рода сведения.
– Все-таки решился, забавник толстопузый? – сказала Азия, хлопнув его по плечу.
Терпимость к самой оскорбительной развязности в обращении – первый налог, который женщины этого сорта взимают с необузданных страстей или с доверившейся им нищеты; никогда не поднимаясь до уровня клиента, они принуждают его сползти вместе с собою в мусорную кучу. Азия, как мы видим, была совершенно послушна своему господину.
– Прихотится, – сказал Нусинген.
– И тебя не обирают, – ответила Азия. – Продавала женщин и дороже, чем ты платишь за эту. Сравнительно, конечно. Женщина женщине рознь! Де Марсе дал за покойницу Корали шестьдесят тысяч франков. Цена твоей красотки было сто тысяч, из первых рук; но для тебя, видишь ли, старый развратник, назначить другую цену неприлично.
– А кто ше он?
– Ну, ты ее еще увидишь! Я, как ты: из рук в руки!.. Ах, драгоценный ты мой, и натворил же глупостей твой предмет! Молодые девушки безрассудны. Наша принцесса сейчас настоящая ночная красавица.
– Красафиц…
– Нашел время разыгрывать простофилю! Ее преследует Лушар. Так я одолжила ей пятьдесят тысяч…
– Сказаль би тфацать пьят! – вскричал барон.
– Черт возьми! Двадцать пять за пятьдесят, само собою, – отвечала Азия. – Эта женщина, надобно отдать ей справедливость, сама честность! Кроме собственной персоны, у ней не осталось ничего. Она мне сказала: «Душенька, госпожа Сент-Эстев, меня преследуют, и только вы могли бы меня выручить: одолжите мне двадцать тысяч франков! В залог отдаю мое сердце…» О! Сердце у нее золотое! И одной только мне известно, где красотка скрывается. Проболтайся я, и плакали бы мои двадцать тысяч франков… Прежде она жила на улице Тетбу. Перед тем как уехать оттуда… (обстановка ведь у ней описана… в возмещение судебных издержек. И негодяи же эти приставы!.. Вам-то это известно, ведь вы биржевой делец!). Так вот, не будь глупа, она отдает внаем на два месяца свою квартиру англичанке, шикарной женщине, у которой любовником был этот фатишка Рюбампре. Он так ее ревновал, что выводил кататься только ночью… Ведь обстановку будут продавать с аукциона, и англичанка оттуда убралась, а впрочем, она была не по карману такому вертопраху, как Люсьен…
– Ви сняли банк, – сказал Нусинген.
– Натурой, – сказал Азия. – Ссужаю красивых женщин. Дело доходное: учитываешь две ценности сразу.
Азия потешалась, переигрывая роль женщины алчной, но более вкрадчивой, более мягкой, чем сама малайка, и оправдывающей свое ремесло лишь благими побуждениями. Азия выдавала себя за женщину, которая разочаровалась в жизни, потеряла детей и пятерых любовников и давала, несмотря на свою опытность, обкрадывать себя всему свету. Время от времени она извлекала на свет божий ломбардные квитанции в доказательство невыгодности своего ремесла. Она жаловалась на недостаток средств, на множество долгов. Короче говоря, она была так откровенно отвратительна, что барон в конце концов поверил в подлинность того лица, которое она изображала.
– Карашо! Но когта би я даваль сто тисяча, я получаль би сфидань? – сказал он, махнув рукой, как человек, решившийся идти на любые жертвы.
– Нынче же вечером, папаша, пожалуешь в своей карете, ну, скажем, к театру Жимназ. Это для начала, – сказала Азия. – Остановишься на углу улицы Сент-Барб. Я буду там сторожить; мы покатим к моему чернокудрому залогу… Уж кудри у моего сокровища, краше их нет! Будто шатер, укрывают они Эстер, стоит ей только вынуть гребень. Но ежели в цифрах ты и смекаешь, во всем прочем ты, по-моему, простофиля; советую тебе хорошенько спрятать девчонку, иначе ее упекут в Сент-Пелажи, и не позже, как завтра, если отыщут… а ее ищут.
– Я мог би викупать вексель? – сказал неисправимый хищник.
– Векселя у судебного пристава… но тут придраться не к чему, да это и бесполезно. Девчонка, видите ли, отделалась от одной страстишки и проела имущество, которое у нее теперь требуют. И то сказать: в двадцать-то два года сердце не прочь пошутить!
– Карашо, карашо! Я должен наводить порядок, – сказал Нусинген с хитрым видом. – Атин слоф, я буду покровитель дефушка.
– Ну и олух же ты! У тебя одна забота – заставить себя полюбить, а монеты у тебя хватит, чтобы купить отличную подделку под настоящую любовь. Передаю принцессу в твои руки, и пусть повинуется тебе! Об остальном я не беспокоюсь… Но она приучена к роскоши, к самому почтительному обращению. Ах, милуша, ведь она женщина порядочная!.. Иначе разве я дала бы ей пятнадцать тысяч франков?
– Ну, карашо, дело решон. До вечер!
Барон снова принялся за туалет новобрачного, однажды уже им совершенный; но на этот раз уверенность в успехе заставила его удвоить дозу султанских пилюль. В девять часов он встретил страшную старуху в условленном месте и посадил ее к себе в карету.
– Кута? – сказал барон.
– Куда? – повторила Азия. – Улица Перль на Болоте; подходящий адресок, ведь твоя жемчужина в грязи, но ты ее отмоешь!
Когда они туда прибыли, мнимая г-жа Сент-Эстев с отвратительной улыбкой сказала Нусингену:
– Пройдемся немного пешком, я не так глупа, чтобы давать настоящий адрес.
– Ти все предусмотрель, – отвечал Нусинген.
– Таково мое ремесло, – заметила она.
Азия привела Нусингена на улицу Барбет, где они вошли в дом, занятый под меблированные комнаты, которые содержал местный обойщик, и поднялись на пятый этаж. Увидев Эстер, склонившуюся над вышиванием, бедно одетую, среди убого обставленной комнаты, миллионер побледнел. Понадобилось четверть часа, – Азия тем временем что-то нашептывала Эстер, – покамест молодящийся старец обрел дар речи.
– Мотмазель, – сказал он наконец бедной девушке, – ви будете так добр, что примете меня как ваш покрофитель?
– Что станешь делать, сударь, – сказала Эстер, и из ее глаз скатились две крупные слезы.
– Не надо плакать. Я делай вас самой сшастливи женшин… Но только посфоляйте любить вас, и ви это увидит!
– Деточка, этот господин – разумный человек, – сказала Азия. – Он так хорошо знает, что ему стукнуло шестьдесят шесть лет, и он будет снисходителен. Одним словом, ангел мой прекрасный, я тебе нашла отца… С ней надо так говорить, – шепнула Азия на ухо обескураженному барону. – Ласточек не ловят, стреляя в них из пистолета. Подите-ка сюда! – сказала Азия, выпроваживая Нусингена в смежную комнату. – Не запамятовали о нашем условьице, ангелок?
Нусинген вынул из кармана фрака бумажник и отсчитал сто тысяч франков, которые кухарка и принесла Карлосу, спрятанному в туалетной и ожидавшему с нетерпением ее прихода.
– Вот сто тысяч франков, помещаемых нашим клиентом в Азии; теперь мы заставим его поместить столько же в Европе, – сказал Карлос своей наперснице, когда она вышла на лестничную площадку.
Он исчез, дав наставления малайке, вернувшейся затем в комнату, где Эстер плакала горючими слезами. Как преступник, присужденный к смерти, это дитя создало роман из надежд, и роковой час пробил.
– Ну, милые детки, – сказала Азия, – куда же вы отправитесь?.. Ведь барон Нусинген…
Эстер взглянула на знаменитого барона, изобразив жестом искусно сыгранное удивление.
– Та, мой дитя, я барон Нюсеншан.
– Барон Нусинген не должен, не может находиться в такой конуре. Послушайте меня! Ваша бывшая горничная, Эжени…
– Эшени? Улица Тетбу? – вскричал барон.
– Ну да, хранительница описанной мебели, – продолжала Азия, – она-то и сдавала квартиру красавице англичанке…
– А-а!.. я понималь, – сказал барон.
– Бывшая горничная мадам, – продолжала Азия почтительно, указывая на Эстер, – прелюбезно примет вас нынче вечерком, ведь торговому приставу на ум не придет искать мадам в квартире, откуда она выехала три месяца назад…
– Превосхотно! – вскричал барон. – Притом я знай торгови пристав и знай слоф, чтоби он исчезаль…
– Тонкая бестия достанется вам в Эжени, – сказала Азия, – это я пристроила ее к мадам…
– Я знай Эшени! – вскричал миллионер, смеясь. – Он стибриль мой дрицать тисяча франк.
Движение ужаса вырвалось у Эстер: ее жест был так убедителен, что благородный человек доверил бы ей свое состояние.
– О! Это мой ошибка, – продолжал барон, – я преследоваль вас… И он рассказал о недоразумении, вызванном сдачей квартиры англичанке.
– Как вам это нравится, мадам? – воскликнула Азия. – Эжени и словом не обмолвилась, плутовка! Но мадам слишком привыкла к этой девушке, – сказала он барону. – Не стоит ее увольнять.
Азия отвела барона в сторону и продолжала:
– От Эжени за пятьсот франков в месяц, – а надо сказать, что она прикапливает деньжонки, – вы узнаете все, что делает мадам; приставьте ее горничной к мадам. Эжени будет вам предана тем более, что она уже вас пообщипала. Ничто так не привязывает женщину, как удовольствие общипать мужчину. Но держите Эжени в узде: она ради денег на все пойдет. Ужас, что за девчонка!
– А ти?
– Я? – сказала Азия. – Я возмещаю свои издержки.
У Нусингена, столь проницательного человека, была точно повязка на глазах: он вел себя, как ребенок. Стоило ему увидеть простодушную и прелестную Эстер, которая, склонясь над рукоделием, отирала слезы, скромная, словно юная девственница, и в этом влюбленном старце ожили все чувства, испытанные им в Венсенском лесу. Он готов был отдать ей ключ от своей кассы. Он снова был молод, сердце преисполнилось обожания, он ожидал ухода Азии, чтобы приникнуть к коленям этой мадонны Рафаэля. Внезапный взрыв юношеских страстей в сердце старого хищника – одно из социальных явлений, легче всего объяснимых физиологией. Подавленная бременем дел, придушенная постоянными расчетами и вечными заботами в погоне за миллионами, молодость, с ее возвышенными мечтаниями, оживает, зреет и расцветает, подобно брошенному зерну, давшему пышное цветение под лаской проглянувшего осеннего солнца, – так давняя причина, повинуясь случайности, приводит к своему следствию. Двенадцати лет поступив на службу в старинную фирму Альдригера в Страсбурге, барон никогда не соприкасался с миром чувств. Вот почему, стоя перед своим идолом и прислушиваясь к тысяче фраз, роившихся в его мозгу, но не находя ни одной из них у себя на устах, он подчинился животному желанию, которое выдало в нем мужчину шестидесяти шести лет.
– Желайте поехать на улиц Тетбу? – спросил он.
– Куда пожелаете, сударь, – отвечала Эстер, вставая.
– Кута пожелайте! – повторил он в восхищении. – Ви анкел, который зошель з небес; я люблю, как молодой челофек, хотя мой волос уше с проседь…
– Ах, вы можете смело сказать: хотя я сед! Чересчур ваши волосы черны, чтобы быть с проседью, – сказала Азия.
– Пошель вон, торгофка человечески тело! Ти полючаль теньги, не пачкай больше цфеток люпфи! – вскричал барон, вознаграждая себя этой грубой выходкой за все наглости, которые он претерпел.
– Ладно, старый повеса! Ты поплатишься за эти слова! – сказала Азия, сопровождая свою угрозу жестом, достойным рыночной торговки, но барон только пожал плечами. – Между рыльцем кувшина и рылом выпивохи достанет места гадюке, тут я есть!.. – сказала она, обозленная презрением Нусингена.
Миллионеры, у которых деньги хранятся во Французском банке, особняки охраняются отрядом лакеев, а их собственная особа на улицах защищена стенками кареты и быстроногими английскими лошадьми, не боятся никакого несчастья; оттого барон так холодно взглянул на Азию, – ведь только что дал ей сто тысяч франков! Его величественный вид оказал свое действие. Азия, что-то ворча себе под нос, предпочла отступить на лестницу, где держала чрезвычайно революционную речь, в которой упоминалось об эшафоте!
– Что вы ей сказали? – спросила дева за пяльцами. – Она добрая женщина.
– Он продаль вас, он вас обокраль…
– Когда мы в нищете, – отвечала она, и выражение ее лица способно было разбить сердце дипломата, – смеем ли мы ожидать помощи и внимания?
– Бедни дитя! – сказал Нусинген. – Ни минута больше не оставайтесь сдесь!
Нусинген подал руку Эстер, он увел ее, в чем она была, и усадил в свою карету с такой почтительностью, какую едва ли оказал бы прекрасной герцогине де Монфриньез.
– Ви будете полючать красифи экипаж, самый красифи в Париш, – говорил Нусинген во время пути. – Весь роскошь, весь преятность роскоши вас будет окружать. Королева не будет затмефать вас богатством. Почет будет окружать вас, как невест в Германии: я делай вас сшастлив. Не надо плакать. Послюшайте, я люблю вас настояще, чиста люпоф, каждой ваш слеза разбивает мой сердец…
– Разве любят продажную женщину? – сказала девушка пленительным голосом.
– Иозиф бил же продан братьями за свою красоту. Так в Пиплии. К тому же на Восток покупают свой законный жена!
Воротившись на улицу Тетбу, где она была так счастлива, Эстер не утаила своих горестных чувств. Неподвижно сидела она на диване, роняя слезы одну за другой, не слыша страстных признаний, которые бормотал на своем варварском жаргоне барон.
Он приник к ее коленям, она не отстраняла его, не отнимала рук, когда он прикасался к ним; она, казалось, не сознавала, какого пола существо обогревает ее ноги, показавшиеся холодными барону Нусингену. Горячие слезы капали на голову барона, а он старался согреть ее ледяные ноги, – эта сцена длилась с двенадцати до двух часов ночи.
– Эшени, – сказал барон, позвав наконец Европу, – добейтесь от ваш госпожа, чтоби он ложилься…
– Нет! – вскричала Эстер, сразу взметнувшись, как испуганная лошадь. – Здесь? Никогда!..
– Извольте сами видеть, мосье! Надо знать мадам, она ласковая и добрая, как овечка, – сказала Европа банкиру, – только не надо идти ей наперекор, а вот обходительностью вы все с ней сделаете! Она была так несчастна тут!.. Поглядите! Мебель-то как потрепана! Оставьте ее в покое. Сняли бы для нее какой-нибудь славный особнячок, куда как хорошо! Как знать, может, и забудет она про старое в новой обстановке, может, вы покажетесь ей лучше, чем вы есть, и она станет нежной, как ангел? О, мадам ни с кем не сравнится! И вы можете себя поздравить с отличным приобретением: доброе сердце, милые манеры, тонкая щиколотка, кожа… ну, право, роза! А как остра на язык! Приговоренного к смерти может рассмешить… А как она привязчива!.. А как умеет одеться! Что ж! Пусть и дорого, но, как говорится, мужчина свои расходы окупит. Тут все ее платья опечатаны; наряды, стало быть, отстали от моды на три месяца. Знайте, мадам так добра, что я ее полюбила, и она моя госпожа! Ну, посудите сами, такая женщина… и вдруг очутиться среди опечатанной обстановки!.. И ради кого? Ради бездельника, который так ловко ее обошел… Бедняжка! Она сама не своя.
– Эздер… Эздер… – говорил барон. – Ложитесь, мой анкел! Ах! Если ви боитесь меня, я побуду тут, на этот диван! – вскричал барон, воспылавший самой чистой любовью, видя, как неутешно плачет Эстер.
– Хорошо, – отвечала Эстер и, взяв руку барона, поцеловала ее в порыве признательности, что вызвало на глазах матерого хищника нечто весьма похожее на слезу, – я очень благодарна вам за это…
И она ускользнула в свою комнату, заперев за собою дверь.
«Тут есть нечто необъяснимое, – сказал про себя Нусинген, возбужденный пилюлями. – Что скажут дома?»
Он встал, посмотрел в окно: «Моя карета еще здесь… А ведь скоро утро…»
Он прошелся по комнате: «Ну, и посмеялась бы мадам Нусинген, если бы узнала, как я провел эту ночь…»
Он приложился ухом к двери спальни, сочтя, что лечь спать было бы чересчур глупо.
– Эздер!..
Никакого ответа.
«Боже мой! Она все еще плачет!.. – сказал он про себя и, отойдя от двери, лег на кушетку.
Минут десять спустя после восхода солнца барон Нусинген, забывшийся тяжелым, вымученным сном, лежа на диване в неудобном положении, был внезапно разбужен Европой, прервавшей одно из тех сновидений, что обычно грезятся в подобных случаях и по своей запутанности и быстрой смене образов представляют одну из неразрешимых задач для врачей-физиологов.
– Ах, боже мой! Мадам! – кричала она. – Мадам!.. Солдаты… Жандармы! Полиция!.. Они хотят вас арестовать…
В ту секунду, когда Эстер, отворив дверь спальни, появилась в небрежно наброшенном пеньюаре, в ночных туфлях на босу ногу, с разметавшимися кудрями, такая прекрасная, что могла бы соблазнить и архангела Рафаила, дверь из прихожей изрыгнула в гостиную поток человеческой грязи, устремившейся на десяти лапах к этой небесной деве, которая застыла в позе ангела на фламандской картине из священной истории. Один человек выступил вперед. Контансон, страшный Контансон, опустил руку на теплое от сна плечо Эстер.
– Вы мадемуазель Эстер Ван?.. – начал он.
Европа наотмашь ударила Контансона по щеке, вслед за тем она заставила его выяснить, сколько ему нужно места, чтобы растянуться во весь рост на ковре, нанеся ему резкий удар по ногам, хорошо известный всем, кто сведущ в искусстве так называемой вольной борьбы.
– Назад! – вскричала она. – Не сметь трогать мою госпожу!
– Она сломала мне ногу! – кричал Контансон, поднимаясь. – Мне за это заплатят…
Среди пяти сыщиков, одетых, как полагается сыщикам, в ужасных шляпах, нахлобученных на еще более ужасные головы, с багровыми, в синих прожилках лицами – у кого с косыми глазами, у кого с кривым ртом, а у кого и без носа, – выделялся Лушар, одетый опрятнее других; но он тоже не снял шляпу, и выражение его лица было вместе и заискивающее и насмешливое.
– Мадемуазель, я вас арестую, – сказал он Эстер. – Что касается вас, дочь моя, – сказал он Европе, – за всякое буйство грозит наказание, и всякое сопротивление напрасно.
Стук оружейных прикладов о пол в столовой и прихожей, возвещал, что охранник снабжен охраной, подкрепил эти слова.
– За что же меня арестуют? – наивно спросила Эстер.
– А ваши должки? – отвечал Лушар.
– Ах, верно! – воскликнула Эстер. – Позвольте мне одеться.
– К сожалению, я должен удостовериться, мадемуазель, нет ли в вашей комнате какой-нибудь лазейки, чтобы вы от нас не убежали, – сказал Лушар.
Все это произошло так быстро, что барон не успел вмешаться.
– Карашо! Так это я торкофка челофечески тело, парон Нюсеншан? – вскричала страшная Азия, проскользнув между сыщиками к дивану и якобы только что обнаружив присутствие барона.
– Мерзки негодниц! – вскричал Нусинген, представ перед нею во всем величии финансиста.
И он бросился к Эстер и Лушару, который снял шляпу, услышав возглас Контансона:
– Господин барон Нусинген!..
По знаку Лушара сыщики покинули квартиру, почтительно обнажив головы, остался один Контансон.
– Господин барон платит? – спросил торговый пристав, держа шляпу в руке.
– Платит, – отвечал он, – но ранше я дольжен знать, в чем тут дело?
– Триста двенадцать тысяч франков с сантимами, включая судебные издержки; расход по аресту сюда не входит.
– Триста тфенадцать тисяча франк! – вскричал барон. – Это слишком дорогой пробушдень для челофека, который проводиль ночь на диван, – шепнул он на ухо Европе.
– Неужто этот человек барон Нусинген? – спросила Европа у Лушара, живописуя свои сомнения жестом, которому позавидовала бы мадемуазель Дюпон, актриса, еще недавно исполнявшая роль субреток во французском театре.
– Да, мадемуазель, – сказал Лушар.
– Да, – отвечал Контансон.
– Я отвечай за ней, – сказал барон, задетый за живое сомнением Европы, – позвольте сказать атин слоф.
Эстер и ее старый обожатель вошли в спальню, причем Лушар почел необходимым приложиться ухом к замочной скважине.
– Я люблю вас больше жизнь, Эздер; но зачем давать кредитор теньги, для которых лутчи место ваш кошелек? Ступайте в тюрьма: я берусь викупать этот сто тисяча экю за сто тисяча франк, и ви будете иметь тфести тисяча франк для сфой карман…
– План не пригоден! – крикнул ему Лушар. – Кредитор не влюблен в мадемуазель!.. Вы поняли? Отдай весь долг, и то ему покажется мало, как только он узнает, что вы увлечены ею.
– Шут горохови! – вскричал Нусинген, отворив дверь и впуская Лушара в спальню. – Ти не знаешь, что говоришь. Ти будешь получать тфацать процент, если проведешь это дело…
– Невозможно, господин барон.
– Как сударь? У вас достанет совести, – сказала Европа, вмешиваясь в разговор, – допустить мою госпожу до тюрьмы!.. Желаете, мадам, взять мое жалованье, мои сбережения? Берите их! У меня есть сорок тысяч франков…
– Ах, бедняжка! А я и не знала, какая ты! – вскричала Эстер, обнимая Европу.
Европа залилась слезами.
– Я шелай платить, – жалостно сказал барон, вынимая памятную книжку, откуда он взял маленький квадратный листок печатной бумаги, какие банки выдают банкирам, – достаточно проставить на нем сумму в цифрах и прописью, и этот листок превращается в вексель, оплачиваемый предъявителю.
– Не стоит труда, господин барон, – сказал Лушар, – мне приказано произвести расчет наличными, золотом или серебром. Но ради вас я удовольствуюсь банковыми билетами.
– Тьяволь! – вскричал барон. – Покаши наконец твой документ!
Контансон предъявил три документа в обложке из синей бумаги; глядя Контансону в глаза, барон взял их и шепнул ему на ухо:
– Ти лутче би предупреждаль меня.
– Но разве я знал, господин барон, что вы здесь? – отвечал шпион, не заботясь о том, слышит ли их Лушар. – Вы многое потеряли, отказав мне в доверии. Вас обирают, – прибавил этот великий философ, пожимая плечами.
– Ферно! – сказал барон. – Ах! Мой дитя! – вскричал он, увидев векселя и обращаясь к Эстер. – Фи шертва мошенник! Фот мерзавец!
– Увы, да! – сказала бедная Эстер. – Но он так меня любил!
– Если би я зналь… я опротестовал би от ваш имени…
– Вы теряете голову, господин барон, – сказал Лушар. – Есть третий предъявитель.
– Та, – продолжал барон, – есть третий предъявитель… Серизе! Челофек, который всегда протестоваль!
– У него мания остроумия, – сказал с усмешкой Контансон, – он каламбурит.
– Не пожелает ли господин барон написать несколько слов своему кассиру? – спросил Лушар, улыбнувшись. – Я пошлю к нему Контансона и отпущу людей. Время уходит, и огласка…
– Ступай, Гонданзон! – вскричал Нусинген. – Мой кассир живет на угол улиц Мадюрен и Аркат. Фот записка, чтоби он пошел к тю Тиле и Келлер. Слючайно мы не держаль дома сто тисяча экю, потому теньги все в банк… Одевайтесь, мой анкел! – сказал он Эстер. – Ви свободен! Старух, – вскричал он, бросив взгляд на Азию, – опасней молодых!..
– Иду потешить кредитора, – сказала ему Азия. – Он-то уж меня не обидит; и попирую же я нынче! Не бутем сердица, каспатин парон… – прибавила Сент-Эстев, отвратительно приседая на прощание.
Лушар взял документы у барона, и они остались наедине в гостиной, куда полчаса спустя пришел кассир, сопровождаемый Контансоном. Тут же появилась Эстер в восхительном наряде, хотя и не обдуманном заранее. Когда Лушар сосчитал деньги, барон пожелал проверить векселя, но Эстер выхватила их кошачьим движением и спрятала в свой письменный столик.
– Сколько же вы пожертвуете на всю братию? – спросил Контансон Нусингена.
– Ви не бил одшень учтив, – сказал барон.
– А моя нога? – вскричал Контансон.
– Люшар, давай сто франк Гонданзон от остаток тисячни билет…
– Очен красифи женшин, – сказал кассир барону Нусингену, покидая улицу Тетбу, – но очень дорог, каспатин парон.
– Сохраняйт секрет, – сказал барон; Контансона и Лушара он также просил держать все в тайне.
Лушар вышел вместе с Контансоном, но Азия, подстерегавшая их на бульваре, остановила торгового пристава.
– Судебный пристав и кредитор тут, в фиакре; от нетерпения они готовы лопнуть, – сказала она. – И здесь можно поживиться!
Покамест Лушар считал капиталы, Контансон успел разглядеть клиентов. Всем своим видом выказывая равнодушие к происходящему, он, тем не менее, запомнил глаза Карлоса, приметил форму лба под париком, и именно парик показался ему подозрительным; он записал номер фиакра, но в особенности занимали его воображение Азия и Европа. Он решил, что барон стал жертвой чрезвычайно ловких людей, тем более, что Лушар, прибегая к его услугам, на этот раз обнаружил удивительную осторожность. Притом подножка, которую дала ему Европа, поразила не только его берцовую кость. «Прием пахнет Сен-Лазаром! – сказал он про себя, подымаясь с полу.
Карлос расстался с судебным приставом, щедро его вознаградив, и сказал кучеру:
– Пале-Ройяль, к подъезду!
«Вот тебе раз! – подумал Контансон, услышав этот адрес. – Тут что-то нечисто!..»
Карлос доехал до Пале-Ройяль с такой быстротою, что мог не опасаться погони. Потом он, по своему обычаю, пересек галереи и на площади Шато-д'О взял другой фиакр, бросив кучеру: «Проезд Оперы! Со стороны улицы Пинон». Четверть часа спустя он был на улице Тетбу.
Увидев его, Эстер сказала:
– Вот эти несчастные документы!
Карлос взял векселя, проверил; затем пошел в кухню и сжег их в печке.
– Шутка сыграна! – вскричал он, показывая триста десять тысяч франков, свернутых в одну пачку, которую он вытащил из кармана сюртука. – Вот это да еще сто тысяч франков, добытых Азией, позволяют нам действовать.
– Боже мой! Боже мой! – воскликнула бедная Эстер.
– Дура! – сказал этот расчетливый человек. – Стань открыто любовницей Нусингена, и ты будешь встречаться с Люсьеном, он друг Нусингена. Я не запрещаю тебе любить его.
Эстер во мраке ее жизни приоткрылся слабый просвет; она вздохнула свободней.
– Европа, дочь моя, – сказал Карлос, уводя эту тварь в угол будуара, где никто не мог подслушать их беседы, – Европа, я доволен тобой.
Европа подняла голову, и взгляд, брошенный ею на этого человека настолько преобразил ее поблекшее лицо, что свидетельница сцены, Азия, сторожившая у двери, задумалась над тем: не крепче ли ее собственных те узы, которые связывают Европу с Карлосом?
– Это еще не все, дочь моя. Четыреста тысяч франков ничто для меня… Паккар вручит тебе опись серебра стоимостью до тридцати тысяч франков, на которые есть пометка о платежах в разные сроки в счет следуемой суммы; но наш ювелир Биден потерпел на этом убыток. Объявление о распродаже обстановки Эстер, на которую он наложил арест, появится, наверно, завтра. Пойди к Бидену, на улицу Арбр-Сэк, он даст тебе ломбардные квитанции на десять тысяч франков. Понимаешь, Эстер заказала серебро, не расплатилась за него, а уже отдала в заклад; ей угрожает обвинение в мошенничестве. Стало быть, надо отнести ювелиру тридцать тысяч франков и в ломбард десять тысяч, чтобы выкупить серебро. Итого, с накладными расходами, сорок три тысячи франков. Столовые приборы из накладного серебра, барон их обновит, а мы по этому случаю выкачаем у него еще несколько билетов по тысяче франков. Вы должны… Сколько за два года вы должны портнихе?
– Да, пожалуй, около шести тысяч франков, – ответила Европа.
– Так вот, если мадам Огюст хочет получить свои деньги и сохранить клиентку, пусть подаст счет на тридцать тысяч франков за четыре года. Тот же уговор с модисткой. Ювелир Самуил Фриш, еврей с улицы Сент-Авуа, даст тебе расписки: мы должны быть ему должны двадцать пять тысяч франков, а мы выкупим драгоценностей на шесть тысяч франков, заложенных нами в ломбарде. Затем вернем эти драгоценности золотых дел мастеру, причем половина камней будет фальшивыми; вероятно, барон на них и не посмотрит. Короче, ты принудишь нашего понтера через недельку поставить еще сто пятьдесят тысяч франков.
– Мадам должна хотя бы чуточку мне помочь, – отвечала Европа. – Поговорите с ней, ведь она ничего не соображает, и мне приходится раскидывать умом за трех авторов одной пьесы.
– Если Эстер вздумает ломаться, дай мне знать, – сказал Карлос. – Нусинген обещал ей экипаж и лошадей, пусть она скажет, что выберет их по своему вкусу. Воспользуйтесь услугами того же каретника и барышника, что обслуживают хозяина Паккара. Мы заведем кровных скакунов, чрезвычайно дорогих; они захромают через месяц, и мы их переменим.
– Можно вытянуть тысяч шесть по дутому счету от парфюмера, – сказала Европа.
– О нет! Уж больно ты тороплива, – сказал он ей, качая головой. – Действуй потихоньку, добивайся уступки за уступкой. Барон всунул в машину только руку, а нам требуется голова. Сверх всего этого мне нужны еще пятьдесят тысяч франков.
– Вы их получите, – отвечала Европа. – Мадам подобреет к этому толстому разине, когда дело дойдет до шестисот тысяч франков, и попросит у него еще четыреста, чтобы слаще любить.
– Послушай, дочь моя, – сказал Карлос. – В тот день, когда я получу последние сто тысяч франков, найдется и для тебя тысяч двадцать.
– К чему они мне? – сказала Европа, махнув рукой, точно дальнейшее существование казалось ей невозможным.
– Ты можешь вернуться в Валансьен, купить хорошее заведение и стать порядочной женщиной, если пожелаешь; бывают всякие вкусы, вот и Паккар об этом подумывает; у него чистые плечи, без клейма, почти чистая совесть, вы бы подошли друг другу, – отвечал Карлос.
– Вернуться в Валансьен!.. Как вы могли подумать, мосье? – вскричала Европа испуганно.
Уроженка Валансьена, дочь бедных ткачей, Европа была послана семи лет на прядильную фабрику, где современная промышленность истощила ее физические силы, а порок преждевременно развратил ее. Обольщенная в двенадцать лет, ставшая матерью в тринадцать, она попала в среду людей глубоко испорченных. В шестнадцать лет она предстала перед уголовным судом по делу об одном убийстве, правда, в качестве свидетельницы. Уступая не совсем еще заглохшей в ней честности и испытывая ужас перед правосудием, она дала показания, в силу которых суд приговорил обвиняемого к двадцати годам каторжных работ. Преступник, уже не раз судившийся и принадлежавший к организации, члены которой связаны страшной порукой мести, сказал во всеуслышание этой девочке: «Через десять лет, день в день, Прюданс (Европу звали Прюданс Сервьен), я ворочусь, чтобы угробить тебя, хотя бы меня за это и скосили». Председатель суда пытался успокоить Прюданс Сервьен, обещая ей поддержку, участие правосудия; но бедная девочка так жестока была потрясена, что от страха заболела и пробыла около года в больнице. Правосудие – это некое отвлеченное существо, представленное собранием личностей, состав которых постоянно обновляется, и их добрые намерения и память, так же, как и они сами, чрезвычайно недолговечны. Суды присяжных, как и трибуналы, бессильны предупредить преступление: они созданы, чтобы расследовать уже совершенное. В этом отношении полиция, предотвращающая преступления, была бы благодеянием для страны; но слово полиция пугает нынешнего законодателя, который не находит более различия между словом править – управлять – отправлять правосудие. Законодатель стремится к тому, чтобы государство брало на себя все фунции, как будто оно способно к действию. А каторжник никогда не забывает о своем враге и мстит ему, ибо правосудие не вспоминает больше о нем. Прюданс, которой чутье подсказало, какая ей грозит опасность, бежала из Валансьена и очутилась с семнадцати лет в Париже, надеясь там скрыться. Она попробовала четыре ремесла; лучшим оказалось ремесло статистки в маленьком театре. Встретившись с Паккаром, она рассказала ему о своих злоключениях. Паккар, правая рука и верный помощник Жака Коллена, рассказал о Прюданс своему господину; господин, когда ему понадобилась рабыня, сказал Прюданс: «Если ты согласна служить мне, как служат дьяволу, я освобожу тебя от Дюрю». Дюрю был тот каторжник, тот дамоклов меч, что висел над головой Прюданс Сервьен. Из этих подробностей многие критики сочли бы привязанность Европы к Карлосу не совсем правдоподобной. К тому же никто не понял бы развязки, которую готовил Карлос.
– Да, дочь моя, ты можешь вернуться в Валансьен… Вот, прочти. – И он протянул ей вечернюю газету, указав пальцем на следующую заметку: «Тулон. Вчера состоялась казнь Жана Франсуа Дюрю… С раннего утра гарнизон…» и т. д.
Газета выпала из рук Прюданс; у нее подкашивались ноги; она опять могла жить, а ведь, по ее словам, ей и хлеб стал горек с того дня, как ей пригрозил Дюрю.
– Ты видишь, я сдержал свое слово. Потребовалось четыре года, чтобы упала голова Дюрю, пойманного в западню… Так вот, выполнив мое поручение, ты можешь стать хозяйкой маленького предприятия у себя на родине, с состоянием в двадцать тысяч франков, и женой Паккара, которому я разрешаю вернуться к добродетели, выйдя в отставку.
Европа схватила газету и с жадностью стала читать сообщение о казни каторжников, описанной со всеми подробностями, на которые последние двадцать лет не скупятся газеты: величественное зрелище, неизменный священник, напутствующий раскаявшегося разбойника, злодей, увещевающий своих бывших товарищей, наведенные дула ружей, коленопреклоненные каторжники; затем пошлые рассуждения, бессильные что-либо изменить в режиме каторжных тюрем, где кишат восемнадцать тысяч преступлений.
– Надобно устроить Азию на старое место… – сказал Карлос.
Азия подошла, ровно ничего не понимая в пантомиме Европы.
– … чтобы она снова стала здесь кухаркой. Вы сперва угостите барона обедом, какого он не едал отроду, – продолжал он, – потом скажите ему, что Азия проиграла все свои деньги и опять пошла в услужение. Гайдук нам не потребуется, и Паккар станет кучером; кучер не покидает козел, он там недосягаем и менее всего привлечет внимание шпионов. Мадам прикажет ему носить пудреный парик, треуголку из толстого фетра, обшитого галуном: наряд его преобразит, к тому же я его загримирую.
– У нас будут и другие слуги? – спросила Азия, поводя раскосыми глазами.
– У нас будут честные люди, – отвечал Карлос.
– Все они слабоумные! – заметила мулатка.
– Если барон снимет особняк, привратником может быть дружок Паккара, – продолжал Карлос. – Нам еще потребуются лишь лакей да судомойка, и вы отлично уследите за этими двумя посторонними.
В ту минуту, когда Карлос хотел уходить, вошел Паккар.
– Оставайтесь тут. На улице народ, – сказал гайдук.
Эти простые слова имели страшный смысл. Карлос поднялся в комнату Европы и пробыл там, покуда за ним не воротился Паккар в наемной карете, въехавшей прямо во двор. Карлос опустил занавески, и карета тронулась со скоростью, которая расстроила бы любую погоню. Прибыв в поместье Сент-Антуан, он вышел из кареты неподалеку от стоянки фиакров, пешком дошел до первого фиакра и воротился на набережную Малакэ, ускользнув таким образом от любопытствующих.
– Послушай-ка, мальчик, – сказал он Люсьену, показывая ему четыреста билетов по тысяче франков, – тут, я надеюсь, хватит на задаток за землю де Рюбампре. Но мы все же рискнем сотней тысяч из этих денег. Собираются пустить по городу омнибусы; парижане увлекаются новинкой, и в три месяца мы утроим наш золотой запас. Я в курсе дела: акционерам дадут на их пай отличные дивиденды, чтобы повысить интерес к акциям. Это затея Нусингена. Восстанавливая владения де Рюбампре, мы не заплатим сразу всей суммы. Повидайся с де Люпо, проси его рекомендовать тебя адвокату по имени Дерош; поезжай к нему в контору и предложи этой продувной бестии поехать в Рюбампре изучить местность. Пообещаещь двадцать тысяч франков, если он сумеет, скупив за восемьсот тысяч франков земли вокруг развалин замка, составить тебе тридцать тысяч ренты.
– Как ты шагаешь!.. Ну и размах у тебя!..
– Такой уж у меня нрав! Полно шутить. Ты обратишь сто тысяч экю в облигации казначейства, чтобы не терять процентов; можешь поручить это Дерошу, он честен, хотя и хитер… Покончив тут, скачи в Ангулем, добейся у сестры и зятя согласие принять на себя невинную ложь. Пусть твои родные, если понадобится, скажут, что дали тебе шестьсот тысяч франков по случаю твоей женитьбы на Клотильде де Гранлье: в том нет бесчестия.
– Мы спасены! – в восхищении вскричал Люсьен.
– Ты – да! – продолжал Карлос. – Но только по выходе из церкви святого Фомы Аквинского с Клотильдой в качестве жены…
– А ты чего опасаешься? – спросил Люсьен, казалось, полный участия к своему советчику.
– Меня выслеживают любопытные… Надо вести себя, как подобает настоящему священнику, а это чрезвычайно скучно! Дьявол откажет мне в покровительстве, увидев меня с требником под мышкой.
В эту минуту барон Нусинген, держа под руку кассира, подошел к двери своего особняка.
– Одшень боюсь, – сказал барон, входя в дом, – что я делаль плохой дело… Ба! Наш свое возмет…
– Очень жалько, что каспатин парон опнарушиль себя, – ответил почтенный немец, озабоченный лишь соблюдением благопристойности.
– Та, мой офисиальни любофниц дольжен полючать положений, достойни мой положень, – отвечал этот Людовик XIV от биржи.
Уверенный в том, что рано или поздно он завладеет Эстер, барон опять превратился в великого финансиста, каким он и был. Он так усердно принялся за управление делами, что кассир, застав его на другой день в шесть часов в кабинете за просмотром ценных бумаг, только потер руки.
– Положительно, каспатин парон делаль экономи этот ночь, – сказал он с чисто с немецкой улыбкой, одновременно хитрой и простодушной.
Если люди богатые, вроде барона Нусингена, чаще других находят случай тратить деньги, все же они чаще других находят и случай наживать их, даже предаваясь безумствам. Хотя финансовая политика знаменитого банкирского дома Нусингена описана в другом месте, небесполезно заметить, что столь крупные состояния не приобретаются, не составляются, не увеличиваются, не сохраняются в пору финансовых, политических и промышленных революций нашей эпохи без огромных потерь капитала или, если угодно, без обложения налогами частных состояний. Чрезвычайно мало новых ценностей вкладывается в общую сокровищницу земного шара. Всякое новое накопление средств в одних руках представляет собою новое неравенство в общем распределении. То, чего требует государство, оно же и возвращает; но то, что захватывает какой-нибудь банкирский дом Нусингена, он оставляет у себя. Подобные махинации ускользают от кары закона, потому что в противном случае Фридрих II мог бы уподобиться какому-нибудь Жаку Коллену или Мандрену, если бы вместо водворения порядка в провинциях при помощи военных действий он занялся бы контрабандой и операциями с ценностями. Понуждать европейские государства заключать займы из двадцати или десяти процентов так, чтобы эти проценты получал частный капитал, разорять дотла промышленность, захватывая сырье, бросать основателю какого-либо дела веревку, чтобы поддержать на поверхности воды, покуда из нее выудят его захлебнувшееся предприятие, – словом, все эти выигранные денежные битвы и составляют высокую финансовую политику. Конечно, банкир, как и завоеватель, порой подвергается опасности; но люди, которые в состоянии давать подобные сражения, так редко встречаются, что баранам там и не место. Великие дела вершатся пастырями. Поскольку банкроты (ходячее выражение на биржевом жаргоне) повинны в желании чересчур много нажить, постольку и несчастья, причиненные махинациями всяких Нусингенов, обычно не очень близко принимаются к сердцу. Спекулянт ли пустит себе пулю в лоб, сбежит ли биржевой маклер, разорит ли нотариус сотню семейств, а это хуже, чем убить человека, прогорит ли банкир – все эти катастрофы, которые забываются в Париже через несколько месяцев, оставляют по себе в этом великом городе, точно в море, лишь легкую зыбь. Громадные состояния Жак Керов, Медичи, Анго из Дьепа, Офреди из Ла-Рошель, Фуггеров, Тьеполо, Корнеров были некогда честно приобретены благодаря преимуществам, возникшим в силу общей неосведомленности о происхождении всякого рода ценных товаров; но в наше время географические познания так прочно проникли в массы, конкуренция так прочно ограничила прибыли, что всякое состояние, быстро составленное, является делом случая, следствием открытия либо узаконенного воровства. Растленная скандальными примерами мелкая торговля, особенно в последние десять лет, отвечала на коварные махинации крупной торговли подлыми покушениями на сырье. Повсюду, где применяется химия, вина более не пьют: таким образом, виноделие падает. Продают искусственную соль, чтобы уклониться от акциза. Суды испуганы этой всеобщей нечестностью. Короче сказать, французская торговля на подозрении у всего мира, и так же развращается Англия. Корень зла лежит у нас в государственном праве. Хартия провозгласила господство денег; преуспеяние тем самым становится верховным законом атеистической эпохи. Поэтому развращенность нравов высших классов общества, несмотря на маску добродетели и мишурную позолоту, много гнуснее, чем та испорченность, якобы присущая низшим классам, особенности которой сообщают страшный, а если угодно, и комический характер этим Сценам парижской жизни. Правительство, пугаясь всякой новой мысли, изгнало из театра комический элемент в изображении современных нравов. Буржуазия, менее либеральная, чем Людовик XIV, дрожит в ожидании своей «Женитьбы Фигаро», запрещает играть «Тартюфа» и, конечно, не разрешила бы теперь ставить «Тюркаре», ибо «Тюркаре» стал властелином. Поэтому комедия передается изустно, и оружием поэтов, пусть не так быстро разящим, зато более надежным, становится книга.
В то утро, в самый разгар всяких деловых визитов, всяких распоряжений и коротких совещаний, превращавших кабинет Нусингена в подобие приемной министерства финансов, один его маклер сообщил об исчезновении наиболее ловкого и богатого из членов торгового товарищества, Жака Фале, брата Мартина Фале и преемника Жюля Демаре. Жак Фале был биржевой маклер банкирского дома Нусингена. В согласии с дю Тийе и Келлерами барон столь хладнокровно подготовил разорение этого человека, точно дело шло о том, чтобы заколоть барашка на пасху.
– Он не мок больше тержаться, – отвечал спокойно барон.
Жак Фале оказал огромные услуги торговцам ценными бумагами. Во время кризиса, несколько месяцев назад, он спас положение смелыми операциями. Но требовать благодарности от биржевых хищников – не то же ли самое, что пытаться разжалобить волков зимой на Украине?
– Бедняга! – сказал биржевой маклер. – Он был так далек от мысли о подобной развязке, что обставил на улице Сен-Жорж особнячок для своей любовницы. Он истратил сто пятьдесят тысяч франков на картины и на мебель. Он так любил госпожу дю Валь-Нобль!.. И вот эта женщина должна все потерять… Там все взято в долг.
«Отлично! Отлично! – сказал про себя Нусинген. – Вот случай вернуть все, что я потерял этой ночью…»
– Он ничефо не платиль? – спросил он у биржевого маклера.
– Эх, – отвечал маклер. – Неужели нашелся бы такой невежа поставщик, который отказал бы в кредите Жаку Фале? Там, кажется, целый погреб отличных вин. Кстати, дом продается. Фале рассчитывал его приобрести. Купчая составлена на его имя. Какая нелепость! Серебро, обстановка, вина, карета, лошади – все пойдет с торгов, а что получат заимодавцы?
– Приходите зафтра, – сказал Нусинген, – я буду осматрифать все и, если будет объявлен банкротство, кончайт дело полюпофно, я буду поручать вам объявлять благоразумни цен на этот обстановка и заключать договор…
– Все может быть устроено как нельзя лучше, – сказал маклер. – Поезжайте туда нынче же; там вы встретите одного из компаньонов Фале с поставщиками, которые хотят получить преимущественное право; у Валь-Нобль есть их накладные на имя Фале.
Барон Нусинген тут же послал одного из конторщиков к своему нотариусу. Жак Фале говорил ему об этом доме, стоившем самое большее шестьдесят тысяч франков, и он желал немедленно стать его владельцем, чтобы закрепить за собой право распоряжаться им.
Кассир (честнейший человек!) пришел узнать, не понесет ли его господин ущерб на банкротстве Фале.
– Напорот, мой добри Вольфган, я буду полючать обратно свой сто тисяча франк.
– Пошему?
– Э-э! Я буду иметь маленьки особняк, который этот бетняк Фале весь год готовиль для свой люпофниц. Я полючу весь обстановка, если предложу пьятдесят тысяч франк кредиторам; я уше дал каспатину Гарто, моему нотариусу, приказ насчет дома, потому хозяйн без теньга… Я это зналь, но не имель голова на плеч!.. Тем лутчи! Мой божественный Эздер будет хозяйка в маленки тфорец! Фале показиваль мне этот дом: что за прелесть!.. И два шага отсюда!.. Не придумать лутчи!
Банкротство Фале принудило барона идти на биржу; но он не мог покинуть улицы Сен-Лазар, не побывав на улице Тетбу; он уже страдал оттого, что несколько часов не видел Эстер; ему хотелось, чтобы она всегда была подле него. Выгода, которую он рассчитывал извлечь из наследства своего маклера, весьма облегчала его скорбь о потере четырехсот тысяч франков, истраченных этой ночью. Восхищенный возможностью сообщить своему анкелу о переезде с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где Эстер будет жить в маленки тфорец и где воспоминания не послужат помехой их счастью, он не чувствовал под ногами мостовой, он летел, как юноша, полный радужных грез. На повороте улицы Труа-Фрер погруженный в мечтания барон посреди дороги наткнулся на Европу; на ней лица не было.
– Кута ти пошель? – сказал он.
– Ох, мосье, я шла к вам… Как вы были правы вчера! Теперь я поняла, что бедной мадам лучше было бы сесть в тюрьму на несколько дней. Но разве женщины что-либо смыслят в денежных делах! Как только кредиторы прослышали, что мадам вернулась к себе, все они набросились на нас, как на свою добычу… Вчера, в семь часов вечера, мосье, к нам пришли и приклеили ужасные объявления о распродаже обстановки в эту субботу… Но все это пустяки… Мадам, сама доброта, пожелала, видите ли, оказать однажды услугу этому чудовищному человеку!
– Какой чутовишни?
– Ну, тому, кого она любила, д'Этурни. О! Он был мил. Он играл, вот и все.
– Играль краплени карт…
– Что за беда? А вы, смею спросить?.. – сказала Европа. – Что вы делаете на бирже? Не перебивайте меня. Как-то раз, когда Жорж пригрозил, что он пустит себе пулю в лоб, она снесла в ломбард все свое серебро, драгоценности, а они ведь еще не оплачены! Пронюхав, что мадам выплатила кое-что одному из кредиторов, все прочие пришли к ней и устроили скандал… Угрожают Исправительной… Ваш ангел, и на скамье подсудимых!.. Ведь даже парик на голове и тот станет дыбом!.. Мадам обливается слезами, говорит, что готова в реку броситься… Ох! Она на все пойдет.
– Если би я зашель к Эздер, прощай биржа! – вскричал барон. – А это невозмошно, чтоби я не ходиль на биржа! Потому я дольжен кое-что выиграть для нее… Ступай, успокой ее; я буду платит тольги; приду ровно в четири час. Но, Эшени, скажи, чтоби он чутошка любил меня!..
– Как чуточку? Очень… Знайте, мосье, только щедростью покоряют женское сердце… Конечно, вы, может, и сберегли бы сотню тысяч франков, позволив ей сесть в тюрьму. Но никогда бы вы не завоевали ее сердце… Ведь она мне сказала: «Эжени, он был поистине великодушен, поистине щедр… У него прекрасная душа!»
– Он так сказаль, Эшени? – вскричал барон.
– Да, мосье, своими ушами слышала.
– Тержи, вот десять луитор…
– Благодарю… Но она все еще плачет… она выплакала со вчерашнего дня столько слез, сколько выплакала святая Магдалина за целый месяц… Ваша любимая убивается, и добро бы еще из-за собственных долгов! Ох эти мужчины! Разоряют они женщин, как женщины разоряют стариков… ей-ей!
– Мушчин весь таков! Обешшаль! Эх, только говориль… Пуская он не подписывает ничефо больше. Я буду платить, но если он будет давать ишо подпись… я…
– А что вы сделаете? – сказала Европа, подбоченясь.
– Поже мой! Я не имей никакой власть над ней… Я сам займусь делами Эздер… Ступай! Ступай! Утешай ее, говори, что не пройдет месяц, как он будет полючать маленки тфорец.
– Вы поместили, господин барон, капитал на крупные проценты в сердце женщины! Знаете… я нахожу, что вы помолодели; хоть я только горничная, а часто наблюдала такие чудеса… счастья… У счастья есть какой-то свой отблеск… Если вы потратились, не жалейте… Увидите, какой это принесет доход! Прежде всего, и я сказала это мадам: она будет последней из последних, будет потаскушкой, если вас не полюбит, ведь вы ее вытаскиваете из сущего ада… Вот отойдут от нее заботы, вы ее не узнаете! Между нами, должна вам признаться; ночью она так рыдала – что прикажете делать?.. ведь дорожат все же уважением человека, который готов нас содержать… Она не могла осмелиться сказать вам все это… она хотела убежать…
– Убешать! – вскричал барон, испуганный этой мыслью. – Но биржа, биржа! Ступай, ступай! Я не пойду с тобой… Но прошу, чтоби он подходил к окна, чтоби я видел ее… Это придаст мне бодрость…
Эстер улыбнулась господину Нусингену, когда он проходил мимо ее дома, а он, тяжело ступая, удалился, прошептав про себя: «Ангел!»
При помощи какой же уловки Европа достигла столь непостижимого результата? К половине третьего Эстер закончила свой туалет, словно ожидая прихода Люсьена; она была восхитительна. Заметив это, Европа выглянула в окно и сказала: «А вот и мосье!» Бедная девушка бросилась к окну, надеясь увидеть Люсьена, и увидела Нусингена.
– Ах, какую боль ты мне причиняешь! – воскликнула она.
– Иного средства не было утешить невзначай бедного старика, который заплатит все ваши долги, – отвечала Европа. – Ведь все они будут наконец заплачены!
– Какие долги? – вскричала бедное создание, мечтавшее лишь удержать свою любовь, которую хотели отнять у нее страшные руки.
– Долги, которые господин Карлос устроил мадам.
– Как? Вот уже почти четыреста пятьдесят тысяч франков! – воскликнула Эстер.
– Прибавьте еще сто пятьдесят. Но он отлично принял все это… барон… он вытащит вас отсюда, поселит в маленки тфорец… Право, вы не так уж несчастны!.. На вашем месте, раз уж вы так крепко привязали к себе этого человека, я бы выполнила требования Карлоса, а там заставила бы подарить себе дом и ренту. Мадам, конечно, самая красивая, какую я только видела, и самая привлекательная… Но красота проходит так быстро! Я была свежа и красива, и вот… Мне двадцать три года, почти возраст мадам, а я кажусь старше лет на десять. Достаточно заболеть, и… Ну, а когда имеешь дом в Париже и ренту, не боишься, что умрешь на мостовой…
Эстер не слушала более Европу-Эжени-Прюданс Сервьен. Воля человека, одаренного талантом растления, опять погружала Эстер в грязь с тою же силою, какую этот человек положил, чтобы извлечь ее из грязи. Лишь тот, кто познал любовь во всей ее бесконечности, понимает, что человеку дано вкусить ее блаженства, лишь приобщившись к ее добродетелям. После сцены в конуре на улице Ланглад Эстер совершенно забыла о своей прежней жизни. Она жила с того времени чрезвычайно добродетельно, вся уйдя в чувство любви к Люсьену. Поэтому, желая избежать сопротивления, Карлос так искусно все подготовил, что бедной девушке, движимой преданностью, не оставалось ничего более, как изъявлять свое согласие на мошенничества либо уже совершенные, либо готовые совершиться. Это коварство, говорящее о превосходстве развратителя над своими жертвами, указывает и на те приемы, которыми он подчинил себе Люсьена. Создать роковую неизбежность, устроить подлог, подложить пороху и в решительную минуту сказать сообщнику: «Сделай одно лишь движение, и все взорвется!» Прежде Эстер, проникнутая особой моралью куртизанок, находила все эти шуточки настолько естественными, что достоинства соперницы измеряла лишь расточительностью ее любовника. Разоренные состояния – вот знаки различия этих женщин. Карлос, положившись на воспоминания Эстер, не обманулся. Все эти военные хитрости, все эти уловки, тысячи раз испробованные не только такими женщинами, но и мотами, не смущали Эстер. Несчастная чувствовала только свое унижение. Она любила Люсьена, но она должна была стать признанной любовницей барона Нусингена; в этом заключалось все. Брал ли с барона деньги в задаток мнимый испанец, строил ли свое счастье Люсьен на камнях могилы Эстер, какой ценою куплена ночь блаженства старым бароном, сколько тысячафранковых билетов выманила у него Европа более или менее искусными приемами – ничто не волновало влюбленную девушку, но в сердце ее кровоточила рана! Пять лет жила она, как непорочный ангел. Она любила, она была счастлива, она не изменила даже мыслью. И эта прекрасная, чистая любовь должна быть осквернена! Она не сравнивала своей отрадной уединенной жизни с тем позорным существованием, что ей было уготовано отныне. То не было ни расчетом, ни поэтической экзальтацией, ее переполняло одно лишь неизъяснимое, глубокое чувство: из белой она становилась черной, из чистой – нечистой, из честной – бесчестной. Но, став безупречной по собственной воле, она не могла перенести позора. Недаром она хотела броситься из окна, когда барон стал угрожать ей своей любовью. Короче говоря, Люсьен был любим беззаветно и с такой силой, с какой женщины чрезвычайно редко любят мужчину. Женщина хотя и говорит, что любит, хотя она нередко даже думает, что так, как любит она, никто еще не любил, все же она не прочь попорхать, покружиться в вальсе, полюбезничать, пленить свет своими уборами, пожинать успех во взорах воздыхателей; но Эстер совершала чудеса истинной любви, ничего не принося в жертву. Шесть лет она любила Люсьена, как любят актрисы и куртизанки, когда, вывалявшись в грязи, она томится по чистым чувствам, по самоотверженной чистой любви и преклоняются перед ее исключительностью (не следует ли изобрести новое слово, чтобы выразить понятие, столь редко встречающееся в жизни?). Древние народы Греции, Рима и Востока лишали женщину свободы; любящая женщина должна была бы сама себя лишать свободы. Итак, нетрудно понять, что покидая волшебные чертоги, где происходило это пиршество, где творилась эта поэма, и готовясь вступить в маленки тфорец старца с охладевшей кровью, Эстер испытывала род нравственного недуга. Понуждаемая железной рукой, она совершила много низостей, прежде чем успела о чем-либо подумать; но вот уже два дня сряду она предавалась размышлениям, и смертельный холод охватывал ее сердце.
При словах «Умереть на мостовой» – она резким движением встала, сказав:
– Умереть на мостовой? Нет, лучше уж Сена…
– Сена?.. А мосье Люсьен? – сказала Европа.
Одно это слово принудило Эстер опять опуститься в кресло, и она застыла в этой позе, не отрывая взгляда от розетки на ковре, словно на ней сосредочились все ее мысли. Нусинген, придя в четыре часа, застал своего ангела погруженным в тот океан размышлений и раздумий, по которому носятся женские души, покамест не найдут решения, непостижимого для того, кто не пускался в плавание вместе с ними.
– Не надо хмурить ваш чело… мой красафиц… – сказал барон, усаживаясь подле нее. – Ви не будет иметь больше тольги… Я дам знать Эшени, и ровно через месяц ви покинете этот квартир, чтоби взойти в маленки тфорец… О! прелестни рука! Позфоляйте атин поцалуй… (Эстер позволила взять свою руку, как собака дает лапу). Ах! Фи дали мне свой рука… но не сердец, что я люблю…
Это было сказано так искренне, что несчастная Эстер перевела глаза на старика, и взор ее, исполненный жалости, едва не свел его с ума. Любящие, подобно мученикам, чувствуют себя братьями по страданиям. В мире лишь родственные страдания поистине поймут друг друга.
– Бедный, – сказала она, – он любит!
Услышав эти слова, ошибочно им понятые, барон побледнел, кровь закипела у него в жилах, на него повеяло воздухом рая. В его возрасте миллионеры платят за подобные ощущения столько золота, сколько того женщина пожелает.
– Я люблю вас, как любят свой дочь…– сказал он. – И я чувствуй сдесь, – продолжал он, приложив руку к сердцу, – что не мог би видеть вас нешастлив.
– Если бы вы согласились быть только отцом, как бы я вас любила! Я никогда не покинула бы вас, и вы увидели бы, что не плохая женщина, не продажная, не корыстная, какой кажусь вам сейчас.
– Ви делаль маленки глупость, – продолжал барон, – как всяки красифи женшин, вот и все! Не будем говорить больше на этот тема. Наш дело заработать теньги для вас… Будьте сшастлиф; я зогласен бить ваш отец в течение несколько тней, потому понимаю, что нужно привикнуть к мой бедни фигур.
– Верно!.. – вскричала она.
Вскочив с кресла, она прыгнула на колени Нусингену и прижалась к нему, обвив руками его шею.
– Ферно, – отвечал он, пытаясь изобразить на своем лице улыбку.
Она поцеловала его в лоб, она поверила в невозможную сделку, которая позволит ей остаться чистой и видеть Люсьена… Она так ласкалась к банкиру, что напомнила прежнюю Торпиль. Она обворожила старика, обещавшего питать к ней только отцовские чувства целых сорок дней. Эти сорок дней нужны для покупки и устройства дома на улице Сен-Жорж. Но, выйдя на улицу, на обратном пути к дому барон мысленно говорил себе: «Я простофиля!»
И точно, если вблизи Эстер он становился младенцем, то вдали от нее он опять влезал в свою волчью шкуру, подобно Игроку, который снова влюбляется в Анжелику, как только остается без гроша в кармане.
«Полмиллиона бросить и не знать, какая у нее ножка! Это уже чересчур глупо, но, к счастью, никому об этом не известно», – думал он двадцать дней спустя. И принимал гордое решение порвать с женщиной, за которую заплатил так дорого; но как только барон оказывался подле Эстер, он забывал о своем решении и всем своим поведением старался искупить собственную грубость при их первой встрече. На исходе месяца он ей сказал: «Я не могу быть фечни отец».
В конце декабря 1829 года, накануне переезда Эстер в особняк на улице Сен-Жорж, барон попросил дю Тийе свести туда Флорину, чтобы наконец решить, все ли там находится в соответствии с богатством Нусингена и нашли ли слова маленки тфорец свое подтверждение в искусстве художников, которым было поручено сделать эту клетку достойной птички. Все изощрения роскоши, появившиеся накануне революции 1830 года, были представлены тут, превращая этот дом в образец хорошего вкуса. Архитектор Грендо видел в нем совершенное творение своего декоративного мастерства. Лестницы и стены под мрамор, ткани, строгость позолоты, мельчайшая подробности, как и общее впечатление, затмевали все, что век Людовика XV оставил в этом стиле в наследство Парижу.
– Вот моя мечта: такой дом и добродетель! – сказала Флорина улыбаясь. – И ради кого ты входишь в такие расходы? – спросила она Нусингена. – Не дева ли это, сошедшая с небес?
– Нет, женшин, котори опять туда фознесется, – ответил барон.
– Вот тебе случай изобразить из себя Юпитера, – сказала актриса. – И когда мы ее узрим?
– О! В тот день, когда будут праздновать новоселье, – вскричал дю Тийе.
– Не ранше… – сказал барон.
– Надобно порядком подчиститься, прифрантиться, навести на себя красоту, – продолжала Флорина. – О! Женщины дадут жару своим портнихам и парикмахерам по случаю этого вечера!.. Но когда же?..