10 января 1958
Сегодня в полдень «Обь» и «Кооперация» покинули рейд Мирного. Более мощная «Обь» прошла по прежнему каналу впереди, а «Кооперация» — следом. Их прощальные гудки были едва слышны в Мирном. Белый корпус «Кооперации» закрывал идущую впереди «Обь», а потом оба корабля слились в одно расплывчатое пятно и вскоре пропали из виду.
Я думал, что пробуду в Мирном два месяца, но сегодня выяснилось, что у меня останется на Антарктику гораздо меньше времени — всего лишь около месяца. «Кооперация» повезёт участников второй экспедиции не в Александрию, а в Порт-Луи, на острове Маврикий. При нормальной скорости она доберётся туда за две недели с небольшим и сумеет вернуться обратно к 20 февраля. Сколь ни приятно мне вернуться домой на месяц, а то и на полтора раньше, это обстоятельство все же меня заботит. Сроки вдруг оказались сжатыми, и теперь будет зависеть в основном от погоды, удастся ли мне побывать в сердце Антарктики, удастся ли вдоволь полетать над ней. Прихоти климата могут сделать этот месяц весьма коротким, хоть в январе и феврале тут бывает обычно наилучшая лётная погода. На этих днях можно было полетать, но я не торопился, поскольку считал, что ещё пробуду здесь до середины марта. Есть и другая причина — у меня пока что нет соответствующей одежды. На Востоке же пока 40 градусов ниже нуля, а на Пионерской от 30 до 40. Наверно, сегодня получу тёплые вещи.
Смотрел, как запускают радиозонд и следят за его полётом с помощью локатора. Очень простая и очень мудрёная штука. Недостаток знаний, отсутствие подготовки по разным отраслям науки чувствительно дают себя знать на каждом шагу. Если принимать участие в следующей экспедиции, то надо хотя бы бегло ознакомиться с научными вопросами, предусмотренными её программой.
В Мирном лишь в двух местах наука отступает на второй план. Первое из них — столовая, или кают-компания, именуемая ещё рестораном «Пингвин». Здесь через день показывают кино, изредка проводят общие собрания и производственные совещания отдельных исследовательских отрядов. А самое главное — здесь нас обильно и хорошо кормят. Порций нет — ешь, что хочешь и сколько хочешь. Никогда бы не поверил, что я, при своём весе в шестьдесят пять кило, смогу истреблять столько пищи — по крайней мере втрое больше, чем дома. Так как тут много двигаешься на морозе, на очень чистом воздухе, и нередко по колени в снегу, пробуждается такой зверский аппетит, что перед обедом всегда кажется, будто способен целиком съесть на второе жареного барана. Начинаешь понимать обжору из романа финского писателя Алексиса Киви, который перед свадебным пиром выкопал в земле ямку для брюха, чтобы потом удобнее было отлёживаться.
Как-то в детстве я с почтительным страхом наблюдал за одним едоком на свадьбе. После того как он объелся, из его живота извлекли в курессаареской клинике чуть ли не пуд салаки и немало всякой другой рыбы. Мне это количество показалось фантастическим. Но в своих здешних предобеденных мечтах я пожирал куда больше — к счастью, только в мечтах.
Вначале я робко озирался по сторонам, не сочтут ли меня обжорой. Но достаточно мне было оказаться за столом рядом с одним механиком и одним трактористом семи футов росту и ста килограммов весу да с двумя парнями из строительного отряда — все четверо в самом расцвете сил и некурящие, — чтобы я понял: здешняя работа и здешние условия вынуждают человека есть хорошо и помногу. Впрочем, на глубинных континентальных станциях, где поварами работают врачи, люди к концу полярной зимы страдают отсутствием аппетита. То же, конечно, происходит и в Мирном, когда бесконечная ночь и дикая погода запирают людей в четырех стенах и почти лишают их возможности двигаться.
Кормят хорошо и разнообразно. У нас достаточно и мяса, и масла, и молочного порошка, и сахара, и фруктов. И несмотря на то, что мы сидим за столами, покрытыми потёртой клеёнкой, и едим и первое и второе из одной тарелки, несмотря на то, что посуда у нас по-армейски простая и прочная, к чести поваров Мирного следует сказать: эти люди знают и любят своё дело. И даю голову на отсечение, что любой повар антарктической или арктической экспедиции всегда сможет спасти положение какого-нибудь прогорающего ресторана на Большой земле. Лишь в диетической столовой они будут не у дел: в государстве крепких зубов и здоровых желудков им не приходилось ломать голову над лечебным меню.
Интересней всего в столовой по вечерам. Большинство людей уже покончило с дневной работой, первая смена радистов передала наушники второй, никто никуда не спешит. В тёмной, засыпанной снегом передней громоздятся на вешалке тулупы и шапки, которыми, разумеется, мы часто обмениваемся по ошибке. Я ношу уже, наверно, четвёртую шапку. Но никто не обращает внимания на такие вещи.
Тут за длинными столами сидят вместе метеорология, аэрология, гляциология, авиация, ребята из строительного отряда, служба транспорта и служба радиосвязи. Когда входишь сюда, то первое, что видишь ещё из дверей, это десятки молодых, по-солдатски остриженных голов — тёмных, светлых и русых, — лишь немногие тронуты сединой или совсем седые. Попробуй различи, кто здесь профессор, кто кандидат наук, чьи былые кудри обрамлял ореол докторского титула или славы хорошего плотника. Темы разговоров обыденные и общечеловеческие, особенно ценится здесь весёлое и сочное слово. Повсюду гул, жизнь, движение, игроки в домино стучат костями, и очередь у их стола требует от проигравших скорей освобождать места. Запоздав, появляется Васюков в своей потёртой оленьей ушанке, которая прослужила ему пять лет в Якутии и служит до сих пор, потому что для его большой головы ещё не сделали новой шапки. Он садится и, как это уже часто бывало, начинает, адресуясь ко мне, поносить гуманитарные науки и превозносить метеорологию и высшую математику.
На полу сливаются круги жёлтого света, отбрасываемого с потолка лампами, прохладный зал с тёмным потолком кажется огромным и таинственным. Полутьму вечерней кают-компании разрезает пополам, как ножом, вырывающийся из дверей кухни сноп яркого света, порой проецирующий на стены тени стриженых голов. Все в этом шумном, уютном и дружеском доме кажется уже знакомым и когда-то виденным. Но где? Наверно, на репродукциях картин Рембрандта.
— Вот ты, Юрьевич, — говорит Васюков, — не любишь высшую математику. И в плохую погоду поносишь метеорологию. А ведь только в науке и есть настоящая поэзия. Знаешь, кто величайший поэт двадцатого века?
Я задумываюсь.
— Альберт Эйнштейн, — говорит Васюков, и он прав.
Второе место, где науку держат на цепи в довольно будничном, привычном, рычащем, лающем и мохнатом виде, — это псарня на берегу моря. В Мирном сейчас сорок собак, то есть четыре упряжки сибирских лаек. Часть псов родилась тут, часть зимует уже давно — со времени первой экспедиции. Я успел несколько раз побывать на псарне вместе с каюром Ведешиным. Между прочим, на псарне живут только суки с щенками да молодняк, а взрослые собаки сидят снаружи на цепи. Цепи их прибиты к сваям, вмёрзшим в лёд.
Ведешин, который отпраздновал тут своё двадцатипятилетие, родом из-под Тулы. Собаками он начал заниматься в армии. Эти умные четвероногие его любят. Как только на их горизонте показывается коренастая фигура Ведешина, собаки нетерпеливо визжат, натягивают до отказа цепи и встают на задние лапы, доверчиво глядя на хозяина.
Наверно, оттого, что я прихожу с Ведешиным, они относятся дружелюбно и ко мне. Как-то не хочется склонить голову перед эстонской пословицей — «Собаке с собакой недолго снюхаться».
Славные, крепкие и интеллигентные звери. И разные. Взять хоть пса Весёлого, ездовую лайку с отличным экстерьером и с такой мордой, какой я не видел ни у одной собаки. На ней написаны и задор, и нахальство, и хитрость, и добродушие, и грустная ирония. Уши торчком, острую мордочку окружают бакенбарды с окладистой бородкой — все это делает пса похожим на старого шкипера, вышедшего навеселе из кабачка и подыскивающего приятную компанию.
И Сокол хороший пёс, только этот держится серьёзно, апатично и высокомерно.
А больше всего мне нравится молодая девятимесячная лайка Айсберг. Спина у неё чёрная, а грудь и передние лапы — белые. У неё совсем ещё нет солидности и степенности старых ездовых собак — она молода до кончика хвоста.
У каждой из этих сорока собак своё лицо, свой характер, свой взгляд на окружающий мир и на братьев с сёстрами, сидящих рядом на цепи.
Лишь в одном случае все они становятся похожи друг на друга и начинают вести себя одинаково, а в глазах у них загорается одна и та же тоска.
… На морском льду прямо под ними бредёт вперевалку независимый и беззаботный пингвин Адели. Все собаки умолкают и настораживаются, один момент — и вот они уже подползли к краю барьера, настолько близко к нему, насколько отпустила каждую из них цепь. И замерли: лишь кончик хвоста шевелится да глаза влюблённо следят за смелой птицей. Пингвин замечает их и останавливается, начинает с любопытством разглядывать собак, затем подходит к ним на несколько шагов, и тогда из груди каждой лайки, охваченной дрожью ожидания и волнения, вырывается негромкий высокий звук, похожий на зудение овода: «Ну, подойди поближе!» Во взгляде любой из них можно прочесть стих Якоба Лийва:
Твоё место, милый, в этом брюхе…
Но инстинкт пингвина, предупреждающий его об опасности, берет всё-таки верх над любопытством. И он спокойно удаляется. Собаки вздыхают и возвращаются на свои места.
Эта сцена разыгрывается по нескольку раз на день. Собаки не теряют надежды. И дабы поддержать её, некоторые смелые пингвины даже пожертвовали своей жизнью.
У собак тут мало работы. В деле изучения Антарктики собачья упряжка — это вчерашний день. Я слыхал, что большую часть собак придётся, вероятно, умертвить до наступления полярной зимы. Само собой ясно, что неэкономно везти за 20 тысяч километров корм для безработных собак. Едят они к тому же немало.
Если и вправду так будет, выпрошу себе Айсберга и отвезу его в Таллин.