Способность справляться с тревогой важна для самореализации человека и для покорения окружающего мира… Самореализация возможна лишь за счет движения вперед вопреки подобным потрясениям. А значит, у тревожности имеется конструктивная польза.
Курт Гольдштейн. Природа человека в свете психопатологии (Human Nature in the Light of Psychopathology, 1940)
С 10-летнего возраста я в течение 25 лет раз или два в неделю посещал своего постоянного психиатра. Именно доктор Л. проводил тест Роршаха, когда родители привезли меня, 10-летнего, в больницу Маклина с комплексной фобией. В начале 1980-х гг., когда я начал ходить к нему на сеансы, ему было под 50 — высокий, худой, лысеющий, с типичной для психоаналитика-фрейдиста бородкой. За последующие годы борода несколько раз пропадала, потом отращивалась снова, а волосы редели, превращаясь из каштановых в пегие, а затем в седые. Его кабинет переезжал из одного района (где доктор Л. жил с первой женой) в другой (где он жил со второй женой), потом в третий (где он снимал помещение на двоих с окулистом), потом в четвертый (где в соответствии с постепенным уклоном в нетрадиционную медицину он делил приемную с массажистом и электротерапевтом), и, наконец, в последний раз я приезжал к нему на океанское побережье, на полуостров Кейп-Код (где он снова принимал пациентов на дому).
Учившийся в Гарварде в 1950-х — начале 1960-х гг., доктор Л. начал карьеру на закате «золотого века» психоанализа, когда в психологии еще господствовал фрейдизм. Когда к нему попал я, он, оперируя такими фрейдистскими концепциями, как невроз, подавление, эдипов комплекс и перенос, одновременно применял и медикаментозное лечение. На наших первых сеансах в начале 1980-х гг. использовалось много тестов Роршаха, спонтанных ассоциаций и разборов моих самых ранних воспоминаний. На последних сеансах в середине 2000-х гг. мы занимались в основном ролевыми играми и «энергетической терапией», а кроме того, в эти же годы он активно уговаривал меня записаться на некую программу йоги, руководители которой сейчас отбиваются в федеральном суде от обвинений в организации секты.
Вот примеры того, чем мы занимались на сеансах, длившихся больше четверти века: рассматривали книги с картинками (1981 г.), играли в нарды (1982–1985 гг.), метали дротики (1985–1988 гг.), спорадически экспериментировали с разными передовыми психотерапевтическими методами все более и более эзотерического толка — гипнозом, облегченной коммуникацией, десенсибилизацией и переработкой движениями глаз (нужно скашивать глаза влево-вправо, мысленно переживая психотравмирующее событие), исцелением внутреннего ребенка, энергетической терапией и системной семейной терапией субличностей (1988–2004 гг.). На мне, похоже, оттачивались (или опробовались) все новые веяния психотерапии и психофармакологии.
Несколько лет назад, начиная собирать материал для данной книги, я решил разыскать доктора Л. и взять у него интервью. Пусть ему и не удалось избавить меня от страхов, но кто поможет мне разобраться со своей тревожностью, как не тот, кто столько лет меня лечил? Я написал ему, рассказал, над чем работаю, и спросил, не согласится ли он побеседовать о наших многолетних сеансах и поднять старые истории болезни. Он ответил, что моих историй болезни у него не сохранилось, но побеседовать он будет рад. И вот холодным ноябрьским днем я прикатил из Бостона через весь Кейп-Код в Провинстаун, промозглый и безлюдный, как и положено в межсезонье. С нашей последней встречи с доктором Л. прошло больше пяти лет, и я (разумеется) волновался, как все сложится теперь. Чтобы сохранить журналистскую дистанцию и не начать по привычке изливать ему душу (все-таки 25 лет он был для меня кем-то вроде второго отца), я принял таблетку ксанакса и подумал, не заскочить ли в магазин за успокоительной дозой водки. К дому доктора Л. я подъехал во второй половине дня.
Он помахал мне рукой с веранды и жестом пригласил в кабинет, где тепло, хоть и несколько настороженно меня приветствовал — подозреваю, опасался, что я собираю доказательства для последующей подачи в суд за некомпетентное лечение. (Его ответы на мои электронные письма — про встречу, про историю болезни и так далее — показались мне очень продуманными и взвешенными, как будто писались под диктовку юриста.) Ему было уже под 80, но выглядел он бодро, моложе своих лет. Я рассказал ему, как жил и чем занимался те годы, что мы не виделись, а потом мы стали обсуждать мою тревожность.
Помнит ли он, каким я был, когда меня только начали возить в психиатрическую клинику два с лишним десятилетия назад? «Помню довольно отчетливо, — ответил он. — Ты был очень нервным ребенком».
Я поинтересовался насчет эметофобии, которая к моим 10 годам уже проявлялась достаточно сильно. «Тебе казалось, что от рвоты тебя разорвет в клочья, — вспомнил он. — Родители тебя не переубедили, и ты сросся с этой фобией».
Помнит ли он, как вместе с коллегами в клинике анализировал мой тест Роршаха? Некоторое время назад я обратился в архив больницы Маклина с просьбой найти историю моего обследования, но эти документы несколько лет назад вывезли из здания, и проследить их дальнейшую судьбу никто не смог. Мне удалось выудить из памяти лишь картинку, напоминающую раненую летучую мышь с изорванными крыльями, которая не может вырваться из пещеры. «Скорее всего, это как-то связано с ощущением, что тебя бросают или чересчур опекают, — прокомментировал доктор Л. — Неуверенность в безопасности и чувство огромной уязвимости».
Я спросил, что, по его мнению, вызывало это ощущение уязвимости.
«Там был целый набор факторов. Родительские недостатки, в частности, как нам известно».
Он заговорил о моем отце, которого знал очень хорошо, поскольку консультировал его, когда мама ушла от отца к старшему партнеру юридической фирмы, в которой работала. «Когда ты был маленьким, у твоего отца был очень силен "знающий" — то есть склонная к осуждению часть сознания. Он отличался большой нетерпимостью к тревожному поведению. Твои тревоги его бесили. У него отсутствовала эмпатия. Когда ты впадал в тревогу, он осуждал тебя и хотел срочно исправить положение. Он не мог помочь тебе переждать приступ и не мог тебя утешить. — Доктор Л. помолчал. — Он и себя не мог утешить. Собственную тревогу он тоже осуждал, считая тревожность слабостью. И от этого злился».
А мама?
«Она слишком сильно тревожилась сама и поэтому не могла быть тебе подмогой в борьбе с тревожностью. Она всю свою жизнь подчинила избеганию страхов, и поэтому, когда ты впадал в тревогу, она впадала в тревогу вместе с тобой. В такой детско-родительской связке ребенок перенимает тревожность взрослого, не понимая, откуда эта тревожность берется. Ее страхи стали твоими, ты не мог с ними справиться, а она не могла тебе помочь».
«А еще у тебя были сложности с "удержанием объекта", — продолжил он. — Ты не мог удержать мысленный образ родителей. Разлука порождала у тебя фундаментальное сомнение — вдруг они тебя бросили навсегда. Твои родители никак не могли остепениться наконец и избавить тебя от этих сомнений».
По мнению доктора Л., сепарационную тревожность усугубляла гиперопека со стороны моей матери. «Она подавала тебе сигналы: "Ты не справишься — не рискуй, иначе захлебнешься тревогой"».
Я замечаю, что доктор Л. объясняет мою тревожность в основном психодинамическими причинами, взаимоотношениями с родителями. Но ведь современные исследования показывают, что предрасположенность к тревожности имеет в основном генетическую природу. Взять хотя бы работы Джерома Кагана, посвященные взаимосвязи генов и темперамента, темперамента и тревожности, — разве из них не следует, что тревожный характер заложен в геноме?
«Да, может быть, этот самый "заторможенный темперамент" усугубил ситуацию, — ответил доктор Л. — Но, на мой взгляд, даже не будь у тебя этого генетически заложенного темперамента, проблемы все равно возникли бы — в силу характера твоей матери. Ни она, ни отец не могли дать тебе необходимого. И сам себя успокоить ты не мог».
«Да, — продолжил он, — твои нейрохимические проблемы по многим признакам имеют генетическую природу. И характер твоей матери плохо сочетался с твоим генетическим темпераментом. Однако генетическая предрасположенность к болезни не обязательно обрекает на болезнь. Генетики говорят: "Проанализируем гены и отыщем, где проблема". Нет! Это не так! Даже раку груди иногда требуется внешний фактор — например, питание, — чтобы генетическая предрасположенность переросла в болезнь».
Я замечаю, что лекарства — ксанакс, клонопин, селекса, алкоголь — успокаивают меня куда эффективнее, чем родители, сам доктор Л. и мои собственные волевые усилия (в чем бы они ни заключались). Не значит ли это, что моя тревожность имеет скорее медицинскую природу, чем психологическую, несмотря на все недостатки моих родителей? Что корни тревожности нужно искать в организме, в физиологии мозга, а не в бестелесном сознании или психике и что проблема идет от тела к мозгу и сознанию, а не просачивается из сознания в мозг и тело?
«Ложная дихотомия!» — заявил доктор Л. с жаром и, встав, снял с полки «Ошибку Декарта». Ее автор, нейрофизиолог Антонио Дамасио, объясняет, что Декарт ошибался, противопоставляя сознание и тело. Дихотомия тело–сознание на самом деле не дихотомия. Тело служит почвой для сознания, сознание пропитывает тело, они неразделимы. «Неокортикальная функция — то есть сознание — делает нас теми, кто мы есть. — Такова в изложении доктора Л. Основная мысль Дамасио. — Но лимбическая система, автономная и бессознательная, может играть здесь не меньшую, а то и большую роль. Неокортекс не способен принять решение без участия эмоциональной системы».
В качестве иллюстрации нераздельности сознания и тела доктор Л. сослался на психотравмы. (Он тогда недавно вернулся из Шри-Ланки, где обучал психотерапевтов работать с жертвами цунами 2004 г.) Переживания, вызванные трагедией или жестоким обращением, объяснял он, оставляют отпечаток на теле, буквально «вплетаются в ткань организма».
«Вспомните жертв холокоста. Излишняя тревожность, измеримая на физиологическом уровне, проявляется даже у их внуков. У них больше триггеров тревоги. Они сильнее обычного человека реагируют на кадры с жертвами насилия в Сомали». И это происходит, сказал доктор Л., не только у детей тех, кто пережил холокост, но и у внуков, и даже правнуков. «Что-то такое они впитывают из пережитого отцами и даже дедами. Сами они психологическую травму не получали, однако она им аукается». (Я вспоминаю об одержимости моего отца холокостом, о громоздящихся стопкой на прикроватной тумбочке книгах про нацистов, о бесконечных просмотрах документальных фильмов про Вторую мировую. Его родители бежали из Германии еще до холокоста, как и почти вся родня, однако дядей и деда забили насмерть в «Хрустальную ночь».)
Я поинтересовался у доктора Л., какие изменения произошли в психиатрии почти за полвека его карьеры, особенно в том, что касается причин и лечения тревожности.
«Фрейдисты ставили во главу угла "инсайт". Якобы, если удастся проникнуть в свой невроз, его можно будет обуздать. Как бы не так!»
Сейчас основные методы доктора Л. кому-то покажутся передовыми и высокотехнологичными, а кому-то, наоборот, эзотерическими и нелепыми: например, десенсибилизация и переработка движениями глаз; системная семейная терапия субличностей, основанная на работах психиатра Ричарда Шварца (пациента обучают брать под контроль «самости» многочисленные части своей личности и налаживать отношения с ранимым внутренним ребенком. Мне в последние визиты к доктору Л. тоже приходилось скакать со стула на стул по всему кабинету, высказываясь от лица разных «ипостасей» и «я» и обращаясь к своему внутреннему ребенку.)
«Прежде мы рассматривали аффективные и личностные расстройства как единое целое, — продолжал доктор Л. — Теперь же мы понимаем, что личность делится на части, у каждой из которых собственный набор представлений и ценностей». Ключ к лечению, говорит он, в том, чтобы помочь пациенту постичь множественные аспекты своей личности и взять под контроль те, которые несут в себе психотравму или страхи.
«Теперь мы гораздо больше знаем о нейромеханике тревожности. Иногда необходимо прибегать к медикаментам. Однако новая, передовая психиатрия тоже воздействует на химию мозга ничуть не хуже лекарств».
— Моя нейромеханика — это приговор? — спросил я. — Двадцать пять лет я ходил к вам, потом обращался к другим врачам, перепробовал уйму разных методов лечения. И вот середина жизни позади, а мои хронические, зачастую парализующие, страхи по-прежнему со мной.
— Нет, не приговор, — ответил доктор Л. — Мы уже достаточно знаем о нейропластичности, чтобы понимать: нейронные сети постоянно растут. И заложенную программу всегда можно изменить.
Даже если полностью побороть тревожность не удастся, я вижу теперь, что в ней может быть своя польза.
История знает немало примеров сочетания тревожности с творческим гением. Литературный дар Эмили Дикинсон, в частности, был неразрывно связан с ее страхами. (Она совсем не выходила из дома, а после 40 — даже за порог собственной комнаты.) Писательский талант Франца Кафки существовал рука об руку с невротической тонкостью душевной организации, как, разумеется, и у Вуди Аллена. Гарвардский психолог Джером Каган утверждает, что Томаса Элиота сделала великим поэтом именно тревожность и высокочувствительная физиология. Элиот был, как отмечает Каган, «робким, осторожным, ранимым ребенком», но благодаря поддержке родных, хорошему образованию и «необыкновенной чуткости к слову» Элиоту удалось «направить свой темперамент в нужное русло» и стать выдающимся поэтом1.
Пожалуй, самым знаменитым из сумевших переплавить невротическую чувствительность в искусство был Марсель Пруст. Отец Марселя Адриан был врачом, специализировавшимся на нервных болезнях, и автором книги «Гигиена больного неврастенией». Ознакомившись с работой отца и трудами многих других ведущих специалистов по нервным расстройствам того времени, Пруст активно использовал почерпнутое оттуда в своих произведениях. Его тексты, как выразился один критик, «пропитаны лексикой нервных расстройств»2. Персонажи «В поисках утраченного времени» либо высказывают, либо воплощают (вслед за Аристотелем, упомянувшим об этом первым) идею, что искусство расцветает на почве нервных терзаний. У Пруста обостренное художественное чутье было непосредственно связано с нервной организацией. Высокое искусство требует высокой чувствительности.
Высокая чувствительность способна иногда порождать и высокую науку. По оценкам психолога из Калифорнийского университета в Дэвисе Дина Симонтона, который несколько десятилетий посвятил изучению психологии гениев, тревожность или депрессия (или то и другое сразу) имелась у трети выдающихся ученых3. Симонтон предполагает, что когнитивные или нейробиологические механизмы, вызывающие у некоторых предрасположенность к развитию тревожных расстройств, способны также усиливать творческое мышление, ведущее к концептуальным прорывам в науке. О том, что сэр Исаак Ньютон изобрел исчисление, стало известно лишь 10 лет спустя, поскольку ученый, измученный страхами и депрессией, никому о своем изобретении не сообщил. (И несколько лет не покидал дома из-за агорафобии.) Дарвин, возможно, так и не закончил бы работу над теорией эволюции, если бы тревожность не вынуждала его десятилетиями просиживать в четырех стенах. Научный путь Зигмунда Фрейда чуть не прервался в самом начале из-за невыносимых страхов и сомнений в себе, однако, сумев преодолеть их, он стал культовой фигурой и крупнейшим авторитетом для нескольких поколений психотерапевтов. Впоследствии, когда Фрейд уже был корифеем и научной величиной, он и его последователи пытались высечь в граните для потомков образ непоколебимо уверенного в себе мудреца. Однако из писем его молодости4 образ складывается несколько другой.
Нет, тревожность сама по себе не сделает вас нобелевским лауреатом, поэтом или ученым. Но если обуздать свой тревожный темперамент, он может помочь вам в работе. Джером Каган, более 60 лет изучавший обладателей тревожного темперамента, считает, что тревожные сотрудники — ценные кадры. В качестве референтов он сам стал со временем нанимать исключительно обладателей высокочувствительных типов темперамента. «Они обязательны, они не делают ошибок, аккуратно собирают данные», — сообщал он в интервью The New York Times5. Они «добросовестны и почти маниакально дотошны». Пока их не захлестнет шквал тревожного расстройства, «беспокоящиеся, как правило, самые ответственные работники и самые заботливые друзья», — пишет Times. Наблюдения Кагана подтверждает и другое исследование. В 2012 г. психиатры из Медицинского центра Рочестерского университета обнаружили, что ответственно относящимся к работе невротикам свойственна повышенная вдумчивость, целеустремленность и организованность, а также умение планировать; как правило, это эффективные, «высокофункциональные» сотрудники, к тому же больше других заботящиеся о здоровье6. («Они склонны взвешивать последствия своих поступков, — говорит Николас Туриано, руководитель исследования. — Их уровень невротичности, помноженный на ответственность и обязательность, вряд ли даст им ввязаться в авантюру».) Опубликованное в 2013 г. в Academy of Management Journal исследование показало, что вклад невротиков в групповых проектах превышает ожидания менеджеров (тогда как вклад экстравертов оказывается ниже ожидаемого), причем по прошествии времени вклад невротиков оказывается еще ценнее7. Руководитель исследования Коринн Бендерски, адъюнкт-профессор Школы управления Андерсона при Калифорнийском университете, говорит, что, набирай она команду на групповой проект, «сейчас пригласила бы туда больше невротиков и меньше экстравертов, чем подсказывала интуиция»8. В 2005 г. ученые Университета Уэльса выпустили статью «Может ли невротик выйти победителем?», в которой утверждалось, что отличающиеся повышенной тревожностью финансовые менеджеры, как правило, управляют финансами лучше и эффективнее всех — если, конечно, к тревожности прилагается высокий IQ9. Сочетание ума и склонности к беспокойству, подытоживают ученые, дает наилучшие результаты.
К сожалению, при сочетании беспокойства с низким IQ прямая зависимость между тревожностью и результатами работы пропадает. Однако есть данные, что чрезмерное беспокойство само по себе коррелирует с высоким IQ. Доктор В. говорит, что страдающие тревожным расстройством — самые умные из его пациентов. (Особенно в этом плане отличаются, как показывает его опыт, тревожные юристы, поскольку умеют просчитывать не только хитросплетения юридических последствий, но и наихудшие исходы для себя лично.) Достоверность анекдотических рассказов доктора В. подтверждают последние научные данные. Ряд исследований показал, что зависимость действительно почти прямая: чем выше IQ, тем больше склонность к беспокойству; чем ниже IQ, тем склонность ниже. Согласно исследованию, опубликованному в 2012 г. в сборнике «Передовые рубежи эволюционной нейробиологии» (Frontiers in Evolutionary Neuroscience), высокие показатели IQ соотносятся с высоким уровнем беспокойства у обладателей диагноза «генерализованное тревожное расстройство»10. (Тревожные люди очень изобретательно просчитывают наихудшие сценарии событий.) Руководитель этого исследования Джереми Коплан считает тревожность адаптивным эволюционным механизмом, поскольку «непредвиденная опасность может возникнуть в любой момент». И если такая опасность возникнет, у тревожного человека в силу большей к ней готовности повышаются шансы уцелеть. Есть люди настолько недалекие, говорит Коплан, что «не способны заметить опасность, даже когда она уже рядом», более того, «если такой человек занимает руководящую должность, окружающие, глядя на него, тоже будут думать, что все в порядке». Профессор психиатрии Бруклинского медицинского центра Государственного университета Нью-Йорка Джереми Коплан склонен считать тревожность ценным качеством для политического деятеля, тогда как нехватка тревожности может сослужить плохую службу. (Некоторые обозреватели, опираясь на результаты подобных исследований, в первую очередь винят в экономическом кризисе 2008 г. политиков и финансистов, проявивших либо недалекость, либо нехватку тревожности, либо и то и другое.)
Разумеется, соответствие это не 100%-ное: на свете имеется множество гениальных авантюристов и глупых перестраховщиков. И разумеется, нужно учитывать, что тревожность продуктивна главным образом в умеренных дозах, когда она не парализует сознание и тело. Однако, если вы тоже относитесь к тревожным особам, растущее число подтверждений прямой зависимости между уровнем интеллекта и тревожностью вас, возможно, приободрит.
Кроме того, не исключено, что тревожность как-то связана с этическими принципами и руководительскими способностями. Моя жена как-то размышляла вслух, чего бы лишило меня полное исцеление от тревожности и чего мое исцеление лишило бы ее.
«Ненавижу твою тревожность, — сказала она. — Я переживаю, когда она тебя мучает. Но вдруг с ней связаны какие-то хорошие качества, за которые я тебя люблю? Вдруг, — добралась она до главного, — избавившись от тревожности, ты превратишься в какого-то морального урода?»
Не исключено. Потому что вдруг именно тревожность обеспечивает мне осмотрительность и социальную чуткость, заставляющие прислушиваться к окружающим и делающие меня более уживчивым супругом. Кстати, у пилотов истребителей необычайно высок процент разводов — возможно, это связано с низким уровнем их тревожности и, соответственно, низким базовым возбуждением вегетативной нервной системы, что в совокупности соотносится не только с тягой к приключениям (удовлетворяемой полетами на истребителе или романами на стороне), но и некоторой черствостью в межличностных отношениях, нехваткой чуткости к незаметным сигналам от партнера11. Тревожные люди, настороженно сканирующие окружающую обстановку, лучше адреналиновых наркоманов улавливают эмоции и социальные сигналы находящихся рядом.
Связь между тревожностью и нравственными качествами была замечена задолго до открытий современной науки и интуитивного предположения моей жены. Аврелий Августин считал страх полезным, поскольку он удерживает человека в нравственных рамках. (В аналогичном ключе высказывались о тревоге и стыдливом румянце Томас Берджесс и Чарльз Дарвин: страх нарушить нормы поведения помогает приматам и человеку вести себя «правильно», тем самым сохраняя социальную гармонию.) Философы-прагматики Чарльз Сандерс Пирс и Джон Дьюи полагали, что нежелание испытывать такие неприятные ощущения, как тревожность, стыд и чувство вины, служит внутренним психологическим стимулом вести себя в соответствии с нормами морали. Кроме того, психологические исследования преступников выявили у них низкий в среднем уровень тревожности и низкую реактивность миндалевидного тела. (IQ у преступников тоже, как правило, оказывалось ниже среднего).
В предыдущих главах я ссылался на проведенные за последние полвека сотни исследований приматов, так или иначе показывающие, что сочетание определенных генов с перенесенным даже в малых дозах стрессом в раннем возрасте может на всю оставшуюся жизнь обречь человека и других животных на тревожность и угнетенное состояние. Однако недавние эксперименты Стивена Суоми — руководителя лаборатории сравнительной этологии в Национальном институте здоровья — на резусах выявили, что с обезьянами, отлученными в детстве от тревожной матери и переданными на выращивание другой, не тревожной, происходит нечто потрясающее: в зрелом возрасте они оказываются более спокойными, чем их братья и сестры, и — интригующее открытие — нередко пробиваются в альфа-самцы стаи12. Это значит, что определенный уровень тревожности не только увеличивает вероятность прожить дольше, но при благоприятных условиях может даже вывести вас в лидеры.
Моя тревожность бывает невыносимой. Она доставляет мне немало страданий. Но, может быть, в каком-то смысле это дар или обратная сторона монеты, которую не надо торопиться разменивать. Может быть, моя тревожность связана с некими ценными нравственными качествами (какие-то, наверное, у меня найдутся). Кроме того, то же тревожное воображение, которое иногда заставляет меня сходить с ума от беспокойства, помогает строить запасные планы на случай непредвиденных обстоятельств и нежелательных последствий, тогда как у других, менее склонных перестраховываться, такого помощника нет. Мгновенная оценка социальной обстановки, неразрывно связанная с моим страхом аудитории, тоже полезна, поскольку помогает быстро оценить ситуацию, поладить с людьми и погасить конфликт.
И наконец, на каком-то примитивном эволюционном уровне моя тревожность может сохранять мне жизнь. У меня меньше, чем у вас, безрассудных храбрецов (пилотов истребителей и авантюристов с низким базовым возбуждением вегетативной нервной системы), вероятность погибнуть от несчастного случая в каком-нибудь экстремальном виде спорта или от шальной пули в мною же спровоцированной драке.
В своем эссе 1941 г. «Рана и лук» (The Wound and the Bow) литературный критик Эдмунд Уилсон пишет о герое Софокла царевиче Филоктете, чья гноящаяся незаживающая рана от укуса змеи на ноге неразрывно связана с умением без промаха стрелять из лука — его «зловонная болезнь» неотделима от «божественного дара» меткости. Меня всегда привлекала эта притча: в ней скрыта, как выразилась писательница Джанет Уинтерсон, «близость недуга к дару», мысль о том, что порок и позорный недостаток может служить почвой для преодоления себя, для героизма или какой-то компенсации. Моя тревожность напоминает незаживающую рану, которая временами мешает мне жить и рождает чувство стыда, но в то же время может послужить источником силы и определенной пользы.