Книга: Осада Лондона
Назад: Генри Джеймс ОСАДА ЛОНДОНА (повесть)
Дальше: 2

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Занавес Комеди Франсез, это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер «L'Aventuriere» [«Авантюристка» (франц.)] Эмиля Ожье, — не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе — как он изволил назвать шедевр одного из бессмертных, — его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.
— Ни одной хорошенькой женщины, — заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае — слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… — он приостановился, изучая ее, — красавицей… в своем роде!
— В каком? — рассеянно спросил Литлмор.
— В необычном… Словами не определишь.
Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:
— Сделайте милость, окажите мне услугу!
— Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры — doubleures [дублеры (фр.)].
— Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? — продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.
Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох.
— Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?
— Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, — продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину — тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности — она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, — такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался.
— Вероятно, никакого, если на них только смотреть, — бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.
— Вы смотрите на всех без разбора, — продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, — разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.
— Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. — К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?
Литлмор безразлично поглядел вокруг.
— Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек — вполне приличный молодой человек, — добавил он, помолчав.
— Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.
Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse [билетершей (фр.)], стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо — красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:
— Дайте-ка мне бинокль!
— Вы с нею знакомы? — спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.
Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.
— Нет, она не добропорядочная женщина, — сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: — Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.
— А вы не хотите, чтобы она вас заметила? — спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.
Помолчав, Литлмор сказал:
— Я не хочу портить ей игру.
К этому времени entr'acte [антракт (фр.)] окончился; вновь поднялся занавес.
Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу — Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у «Гран кафе» в респектабельной части бульвара Мадлен, — Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья — раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга — тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере Одни, Литлмор произнес:
— Пожалуй, я все же не прочь снова ее увидеть.
Он говорил так, будто Уотервил все о ней знал. Это не соответствовало действительности — откуда ему было знать, — но, поскольку его друг, очевидно, многое мог порассказать, Уотервил решил, что только выиграет, если будет посдержаннее. Поэтому он ограничился тем, что протянул Литлмору бинокль.
— Нате, смотрите.
Литлмор взглянул на него с добродушным сожалением.
— Я вовсе не хочу глазеть на нее в эту мерзкую штуку. Я хочу повидаться с ней… как мы виделись раньше.
— А где вы виделись раньше? — спросил Уотервил, распрощавшись со сдержанностью.
— На задней веранде в Сан-Диего.
Ответом ему был лишь недоумевающий взгляд; поэтому Литлмор продолжал:
— Выйдем, здесь нечем дышать, и я вам все объясню.
Они направились к низкой и узкой дверце, более уместной для кроличьей клетки, нежели для знаменитого театра, которая вела из партера в вестибюль; и, поскольку Литлмор шел первым, его бесхитростный друг, идущий сзади, заметил, что тот посмотрел на ложу, занятую парой, которая вызвала их интерес. Та, что интересовала их больше, как раз повернулась спиной к залу — должно быть, она выходила из ложи следом за спутником, но мантильи она не надела: очевидно, они еще не собирались уходить. Стремление Литлмора к свежему воздуху не увело его, однако, на улицу; когда они достигли изящной, строгой лестницы, ведущей в фойе, он взял Уотервила под руку и начал молча подниматься по ступеням. Литлмор был противником развлечений, если это требовало от него усилий, но на этот раз, подумал его друг, он превозмог себя и отправился на поиски дамы, которую столь лаконично ему охарактеризовал. Молодой человек покорился необходимости воздержаться на время от расспросов, и они прошествовали в ярко освещенное фойе, где десяток зеркал отражал замечательную статую Вольтера работы Гудона, на которую вечно пялят глаза посетители театра, со всей очевидностью уступающие в остроте ума тому, чей гений запечатлен в сих живых чертах. Уотервил знал, что Вольтер был чрезвычайно остроумен: он читал «Кандида» и не раз имел случай оценить по достоинству работу Гудона. Фойе было почти пусто; на просторе зеркального паркета терялись небольшие группки зрителей; группок десять находилось в самом фойе, остальные вышли на балкон, нависавший над площадью Пале-Рояль. Окна были распахнуты настежь. Париж сверкал огнями, словно в этот скучный летний вечер отмечался какой-то праздник или начиналась революция; казалось, снизу долетает приглушенный шум голосов, и даже здесь было слышно медленное цоканье копыт и громыханье фиакров, кружащих по гладкому, твердому асфальту.
Дама и ее спутник стояли спиной к нашим друзьям перед мраморным Вольтером; дама была с ног до головы в белом: белое платье, белая шляпка. Литлмор, подобно другим, кто здесь бывал, подумал, что такую сцену можно увидеть только в Париже, и загадочно рассмеялся.
— Забавно встретить ее здесь! Последний раз мы встречались в Нью-Мексико.
— В Нью-Мексико?
— В Сан-Диего.
— А-а, на задней веранде, — догадался Уотервил. Он понятия не имел, где находится Сан-Диего; получив не так давно назначение в Лондон на второстепенный дипломатический пост, он усердно занимался географией Европы, но географией своей родины полностью пренебрегал.
Говорили они вполголоса и стояли далеко от дамы в белом, но внезапно, точно услышав их, она обернулась. Ее глаза сперва встретились с глазами Уотервила, и он понял, что если она и поймала обрывки их разговора, то не по их вине, а благодаря необычайной остроте ее слуха. Глаза смотрели отчужденно, даже когда остановились мимоходом на Джордже Литлморе, но через мгновение отчужденность исчезла, глаза заблестели, на щеках выступил нежный румянец, улыбка, по-видимому, редко покидавшая ее лицо, стала еще ослепительнее. Теперь она совсем повернулась к ним и стояла, приоткрыв приветственно губы, чуть ли не повелительным жестом протянув руку в длинной, до локтя, перчатке. Вблизи она была еще красивее, чем на расстоянии.
— Кого я вижу! — воскликнула она так громко, что каждый, кто там находился, вероятно, отнес это к себе. Уотервил был поражен: даже после упоминания о задней веранде в Сан-Диего он никак не ожидал, что она окажется американкой. При этих словах ее спутник тоже к ним обернулся. Это был белокурый худощавый молодой человек во фраке; руки он держал в карманах. Уотервил решил, что он-то, во всяком случае, не американец. Для такого цветущего, в полном параде молодого человека у него был слишком суровый вид, и, хотя ростом он не превышал Уотервила и Литлмора, взгляд его упал на них с отвесной высоты. Затем он опять повернулся к статуе Вольтера, будто и раньше предчувствовал, даже предвидел, что его дама может встретить людей, которых он не знает и, скорее всего, не пожелает узнать. Это в известной степени подтверждало слова Литлмора о том, что добропорядочной женщиной ее назвать нельзя. Зато в самом молодом человеке добропорядочности было более чем достаточно.
— Откуда это вы взялись? — продолжала дама.
— Я здесь уже довольно давно, — отвечал Литлмор, направляясь к ней (не очень поспешно), чтобы пожать ей руку. Он тоже улыбался, но куда сдержанней, чем она. Все это время он не спускал с нее глаз, словно немного опасался ее, — с таким видом осторожный человек подходит к грациозному пушистому зверьку, который, того и гляди, укусит.
— Здесь, в Париже?
— Нет, в разных местах… вообще в Европе.
— Да? Как же это мы с вами до сих пор не встретились?
— Лучше поздно, чем никогда, — сказал Литлмор. Улыбка его была несколько напряженной.
— Что ж, у вас вполне европейский вид, — продолжала она.
— У вас также… другими словами — очаровательный; впрочем, это одно и то же, — отвечал Литлмор, смеясь; он явно старался держаться непринужденно. Можно было подумать, что, очутившись с ней лицом к лицу после долгого перерыва, он нашел ее куда более достойной внимания, чем это представлялось ему, когда внизу, в креслах, он решил повидаться с ней. Услышав эти слова, молодой человек перестал изучать Вольтера и обратил к ним скучающее лицо, не глядя, впрочем, ни на одного из них.
— Я хочу познакомить вас с моим другом, — проговорила дама. — Сэр Артур Димейн… мистер Литлмор. Мистер Литлмор… сэр Артур Димейн. Сэр Артур англичанин. Мистер Литлмор — мой соотечественник и старинный приятель. Я не виделась с ним целую вечность… Сколько лет мы не встречались? Лучше не считать… Странно, как это вы меня вообще узнали, — произнесла она, обращаясь к Литлмору. — Я ужасно изменилась.
Все это она произнесла громко и весело, тем более внятно, что говорила она с ласкающей медлительностью. Мужчины, отдавая долг учтивости по отношению к даме, молча обменялись взглядом; англичанин при этом слегка покраснел. Он ни на миг не забывал о своей спутнице.
— Я еще почти ни с кем вас не знакомила, — сказала она ему.
— О, это не имеет значения, — возразил сэр Артур.
— Надо же повстречать вас тут! — вновь воскликнула она, продолжая глядеть на Литлмора. — А вы тоже изменились. Сразу видно.
— Только не по отношению к вам.
— Вот это я и хотела бы проверить. Почему вы не представите мне своего друга? Он прямо умирает от желания познакомиться со мной.
Литлмор проделал эту церемонию, но свел ее к минимуму: кивнув на Руперта Уотервила, он пробормотал его имя.
— Вы не назвали ему моего имени! — вскричала дама, в то время как Уотервил приветствовал ее по всем правилам хорошего тона. — Надеюсь, вы не забыли его?
Литлмор бросил на нее взгляд, в который вложил больше, нежели позволял себе до сих пор; если бы облечь этот взгляд в слова, он бы звучал так: «Забыть-то не забыл, но которое из имен?!»
Она ответила на молчаливый вопрос, протянув Уотервилу руку, как раньше Литлмору.
— Рада познакомиться с вами, мистер Уотервил. Я — миссис Хедуэй… Возможно, вы слышали обо мне. Если вы бывали в Америке, вы не могли обо мне не слышать. Не так в Нью-Йорке, как в западных штатах… Вы американец?! Ну, значит, мы все тут земляки… кроме сэра Артура Димейна. Позвольте познакомить вас с сэром Артуром. Сэр Артур Димейн… мистер Уотервил. Мистер Уотервил… сэр Артур Димейн. Сэр Артур — член парламента; молодо выглядит, правда?
Не дожидаясь ответа на этот вопрос, она тут же задала другой, играя браслетами, надетыми поверх длинных, свободных перчаток.
— О чем вы думаете, мистер Литлмор?
Он думал о том, что, должно быть, действительно забыл ее имя, ибо названое ею ничего ему не говорило. Но вряд ли он мог признаться ей в этом.
— Я думаю о Сан-Диего.
— О задней веранде в доме моей сестры? Ах, не надо, там было ужасно. Она уехала оттуда. Оттуда все, верно, уехали.
Сэр Артур Димейн вынул из кармана часы, всем своим видом показывая, что он не намерен участвовать в этих семейных воспоминаниях; казалось, сословная сдержанность странным образом сочетается в нем с природной стеснительностью. Он напомнил, что им пора бы уже возвращаться в зал, но миссис Хедуэй не обратила на это никакого внимания. Уотервилу не хотелось, чтобы она уходила; глядя на нее, он испытывал такое же чувство, какое вызывает прекрасная картина. Ее густые черные волосы, роскошными кольцами спускающиеся на низкий лоб, были того оттенка, который редко теперь встретишь; цвет лица спорил с белой лилией, а когда она поворачивала голову, ее точеный профиль был столь же безупречен, как абрис камеи.
— Знаете, это здесь лучший театр, — обратилась она к Уотервилу, словно желая приобщить его к разговору. — А это Вольтер, знаменитый писатель.
— Я очень люблю Комеди Франсез, — ответил Уотервил, улыбаясь.
— Ужасный зал, мы не слышали ни слова, — заметил сэр Артур.
— О да, ложи… — проговорил вполголоса Уотервил.
— Я немножко разочарована, — продолжала миссис Хедуэй, — но мне хочется узнать, что будет с этой женщиной дальше.
— С доньей Клориндой? Вероятно, ее убьют: во французских пьесах женщин обычно убивают, — сказал Литлмор.
— Это напомнит мне Сан-Диего! — вскричала миссис Хедуэй.
— Ну, в Сан-Диего убивали не женщин, а женщины.
— Однако ж вы остались в живых, — кокетливо возразила миссис Хедуэй.
— Да, но я изрешечен пулями.
— Бесподобно! — продолжала дама, поворачиваясь к гудоновской статуе. Какое прекрасное изваяние.
— Вы сейчас читаете господина Вольтера? — предположил Литлмор.
— Нет, но я приобрела его сочинения.
— Вольтер — неподходящее чтение для женщин, — строго произнес англичанин, предлагая миссис Хедуэй руку.
— Ах, почему вы не сказали мне этого раньше, до того, как я их купила! — воскликнула она с преувеличенным испугом.
— Я и вообразить не мог, что вы купите сто пятьдесят томов.
— Сто пятьдесят?! Я купила всего два.
— Быть может, два не так уж сильно вам повредят, — заметил Литлмор с улыбкой.
Она пронзила его укоризненным взглядом.
— Я знаю, что вы хотите сказать. Что я и так плохая. Что ж, как я ни дурна, вы должны меня навестить. — И, бросив на ходу название отеля, она покинула фойе вместе со своим англичанином. Уотервил с интересом поглядел ему вслед; он слышал о нем в Лондоне, видел его портрет в «Ярмарке тщеславия».
Вопреки утверждению этого джентльмена, спускаться в зал было еще рано, и наши друзья вышли на балкон.
— Хедуэй… Хедуэй?.. Откуда, черт возьми, у нее это имя?! — воскликнул Литлмор, в то время как они глядели вниз, в исполненный жизни мрак.
— Вероятно, от мужа, — предположил Уотервил.
— От мужа? Но от которого? Последнего звали Бек.
— А сколько их у нее было? — спросил Уотервил; ему не терпелось услышать, почему миссис Хедуэй нельзя назвать добропорядочной.
— Понятия не имею. Это нетрудно выяснить, поскольку все они, как я полагаю, живы. Когда я ее знал, она была миссис Бек… Нэнси Бек.
— Нэнси Бек! — в ужасе вскричал Уотервил. Ему представился ее профиль, тонкий профиль прекрасной римской императрицы. Да, тут многое нуждалось в объяснении.
Литлмор все объяснил ему в нескольких словах еще до того, как они вернулись в кресла, добавив, правда, что не может пока пролить свет на ее теперешнее положение. Она была для него воспоминанием о днях, проведенных на Западе; в последний раз он видел ее лет шесть назад. Он знал ее очень хорошо, встречался с ней в разных местах; полем ее деятельности были, главным образом, юго-западные штаты. В чем заключалась эта деятельность трудно сказать, одно было ясно: она ограничивалась светскими рамками. Говорили, что у нее есть муж, некий Филаделфус Бек, издатель газеты демократов «Страж Дакоты», но Литлмор ни разу его не видел — супруги жили врозь, и в Сан-Диего считали, что брачные узы мистера и миссис Бек почти окончательно распались. Как он вспоминает теперь, до него впоследствии дошли толки, что она получила развод. Получить развод не составляло для нее никакого труда: никто из судей не мог перед ней устоять. Она и прежде раза два разводилась с человеком, имени которого он не помнит, и, по слухам, даже эти разводы были не первыми. Она не знала в разводах никакого удержу. Когда Литлмор впервые встретил ее в Калифорнии, она звалась миссис Грэнвил, и ему дали понять, что имя это не благоприобретенное, а унаследованное от родителей и вновь взятое после расторжения очередного злосчастного союза. В жизни Нэнси это был не первый такой эпизод — все ее союзы оказывались злосчастными, и она переменила с полдесятка имен. Она была прелестная женщина, особенно для Нью-Мексико, но злоупотребляла разводами… Это подтачивало всякое доверие; она разводилась чаще, чем выходила замуж.
В Сан-Диего она жила у сестры, очередной супруг которой (та тоже уже прошла через развод) был самой важной персоной в городе, владел банком (при содействии шестизарядного револьвера) и не давал Нэнси оставаться без крова в ее безмужние дни. Нэнси начала рано, сейчас ей, должно быть, лет тридцать семь. Вот все, что он имел в виду, когда назвал ее недобропорядочной. Хронология ее браков довольно запутана; во всяком случае, ее сестра однажды сказала Литлмору, что была такая зима, когда даже она не знала, кто муж Нэнси. Увлекалась Нэнси чаще всего издателями она питала глубокое уважение к журналистике. Все они, видимо, были ужасными негодяями, — ведь ее привлекательные качества ни у кого не вызывали сомнения. Было прекрасно известно, что как бы она ни поступала, она поступала так из самозащиты. Словом, кое-какие поступки за ней числились. В том-то и суть. Она была очень хороша собой, неглупа, приятного нрава, одна из лучших собеседниц в тех краях. Типичный продукт Дальнего Запада, цветок, возросший на побережье Тихого океана: невежественная, невоспитанная, сумасбродная, но исполненная отваги и мужества, с живым от природы умом и хорошим, хотя и неровным вкусом. Она не раз говорила ему, что подвернись ей только случай… Теперь, по-видимому, этот случай подвернулся. Одно время Литлмор без нее просто пропал бы. У него было ранчо неподалеку от Сан-Диего, и он ездил в городок повидаться с ней. Иногда оставался там на неделю, и тогда они виделись каждый день. Стояла нестерпимая жара; обычно они сидели на задней веранде. Она всегда была столь же привлекательна и почти столь же хорошо одета, как сегодня. Что до внешнего вида, ее в любую минуту можно было перенести из пыльного старого городишки в Нью-Мексико на берега Сены.
— Эти женщины с Запада поразительны, — сказал Литлмор. — Им нужна лишь зацепка.
Он никогда не был в нее влюблен… ничего такого между ними не было. Могло бы быть, но почему-то не было. Хедуэй, по-видимому, был преемником Бека; хотя, кто знает, в промежутке между ними, возможно, были и другие. Она не принадлежала к высшему обществу, была знаменитостью только в местном масштабе («элегантная, блистающая талантами миссис Бек», — так называли ее в тамошних газетах… другие издатели, не ее мужья), но в этой огромной стране «местность» — понятие весьма широкое. Она совсем не знала восточных штатов и, насколько ему известно, никогда не бывала в Нью-Йорке. Однако за эти шесть лет многое могло случиться; без сомнения, она «пошла в гору». Запад снабжает нас всем (Литлмор рассуждал как абориген Нью-Йорка), почему бы ему не начать, наконец, снабжать нас блестящими женщинами. Она всегда смотрела на Нью-Йорк свысока; даже в те дни она только и говорила, что о Париже, хотя у нее не было никаких надежд туда попасть. Так вот она и жила в Нью-Мексико. Она была честолюбива, провидела свое будущее и никогда не сомневалась, что уготована для лучшей судьбы. Еще в Сан-Диего она нарисовала в воображении своего сэра Артура; время от времени в ее орбиту попадал какой-нибудь странствующий англичанин. Они не были все подряд баронетами и членами парламента, но все же выгодно разнились от издателей. Любопытно, что она намерена делать со своим нынешним приобретением? Нет сомнения, баронет может быть с нею счастлив… если он вообще способен быть счастлив, а это не так-то легко сказать. Вид у нее роскошный — вероятно, Хедуэй оставил ей изрядный куш, чего нельзя было вменить в заслугу ни одному из его предшественников. Она не берет денег… он уверен, что денег она не берет.
На обратном пути в партер Литлмор, рассказавший все это в юмористическом тоне, однако ж и не без легкой грусти, неотделимой от воспоминаний о прошлом, вдруг громко рассмеялся.
— Прекрасное изваяние… сочинения Вольтера! — воскликнул он, возвращаясь к их разговору в фойе. — Забавно наблюдать, как она пытается воспарить над самой собой; в Нью-Мексико она понятия не имела ни о каком ваянии.
— А мне не показалось, что она хочет пустить пыль в глаза, — возразил Уотервил, движимый безотчетным желанием быть снисходительным к миссис Хедуэй.
— Не спорю, просто она — по ее собственным словам — ужасно переменилась.
Они были на своих местах еще до начала третьего акта, и оба снова взглянули на миссис Хедуэй. Она сидела, откинувшись на спинку кресла, медленно обмахиваясь веером, и, не таясь, смотрела в их сторону, словно все это время ждала, когда же Литлмор войдет в зал. Сэр Артур Димейн сидел хмурый, уткнув круглый розовый подбородок в крахмальные воротнички; оба как будто молчали.
— Вы уверены, что он с нею счастлив? — спросил Уотервил.
— Да. Люди вроде него проявляют это именно так.
— И она выезжает с ним одна? Где ее муж?
— Вероятно, она с ним развелась.
— И теперь хочет вступить в брак с баронетом? — спросил Уотервил, словно его приятель был всеведущ.
Литлмору показалось забавным сделать вид, будто так оно и есть.
— Он хочет вступить с нею в брак.
— Чтобы получить развод, как остальные?
— О нет, на этот раз она нашла то, что искала, — сказал Литлмор, глядя, как поднимается занавес.
Литлмор переждал три дня, прежде чем навестить миссис Хедуэй в отеле «Мерис», и мы можем заполнить этот промежуток, добавив еще несколько слов к той истории, которую услышали из его уст. Пребывание Джорджа Литлмора на Дальнем Западе было вызвано довольно обычным обстоятельством — он отправился туда попытать счастья и вновь наполнить карманы, опорожненные юношеским мотовством. Вначале попытки эти не имели успеха: с каждым годом все труднее было сколотить состояние даже такому человеку, как Литлмор, хотя он, вероятно, отчасти унаследовал от своего почтенного батюшки, незадолго до того почившего вечным сном, те дарования, посвященные в основном ввозу чая, благодаря которым Литлмор-старший сумел прилично обеспечить своего сына. Литлмор-младший пустил по ветру наследство и не спешил проявить свои таланты, состоявшие пока главным образом в неограниченной способности курить и объезжать лошадей, что вряд ли могло привести его к овладению какой-либо, пусть даже свободной, профессией. Отец послал сына в Гарвард, чтобы там возделали его природные склонности, но они расцвели таким пышным цветом, что потребовалось не столько культивировать их, сколько время от времени заглушать, из-за чего Литлмор-сын был вынужден несколько раз сменять университет на одну из живописных деревень коннектикутской долины. Это временное удаление из-под ученого крова под сень дубрав, возможно, спасло его в том смысле, что отторгло от вредоносной почвы и подсекло под корень его сумасбродства. К тридцати годам Литлмор не овладел ни одной из наук, если не считать великой науки равнодушия. Пробудился он от равнодушия благодаря счастливому случаю. Чтобы помочь приятелю, еще настоятельнее нуждавшемуся в наличности, нежели он, Литлмор приобрел у него за скромную сумму (выигранную в покер) пай в серебряных копях, где — по искреннему и неожиданному признанию того, кто сбыл ему акции, — не было серебра. Литлмор поехал взглянуть на копи и убедился в истинности этого утверждения, однако ж, оно было опровергнуто несколько лет спустя в результате внезапного интереса к копям, вспыхнувшего в одном из акционеров. Этот джентльмен, убежденный, что серебряные копи без серебра встречаются столь же редко, как следствие без причины, докопался до благородного металла, руководствуясь логикой вещей. Это пришлось Литлмору как нельзя более кстати и положило начало богатству, которое не раз ускользало от него за все эти безрадостные годы, проведенные в самых суровых местах, и которого человек, не столь уж упорно стремящийся к цели, пожалуй, и не заслужил. С дамой, поселившейся сейчас в отеле «Мерис», он познакомился еще до того, как добился успеха. Теперь ему принадлежал самый большой пай в копях, которые, вопреки всем предсказаниям, продолжали давать серебро и позволили ему купить в числе прочего ранчо в Монтане куда более внушительных размеров, чем несколько акров сухой земли в окрестностях Сан-Диего. Ранчо и копи рождают чувство надежности, и сознание, что ему не нужно слишком пристально следить за источниками своего дохода (обязанность, способная испортить все для человека такого склада, как Литлмор) еще более способствовало обычной невозмутимости нашего джентльмена. И нельзя сказать, что невозмутимость эта не подвергалась испытаниям. Приведем хотя бы один — самый наглядный — пример: года за три до того, как мы с ним познакомились, он потерял жену, прожив с ней всего лишь год. Ему было сорок, когда он встретил и полюбил двадцатитрехлетнюю девушку, которая, подобно ему, искала путей устроить счастливо дальнейшую судьбу. Она оставила ему маленькую дочь, которую он вверил заботам единственной своей сестры, владелицы английского сквайра и унылого поместья в Хэмпшире. Дама эта, по имени миссис Долфин, пленила своего сквайра во время его вояжа по Соединенным Штатам, предпринятого с целью осмотра всех достопримечательностей этой страны. Из всего, что он там увидел, наиболее примечательным, по его словам, оказались хорошенькие девушки больших городов, и года два спустя он вернулся в Нью-Йорк, чтобы жениться на мисс Литлмор, не растратившей, в отличие от брата, своей доли наследства. Ее золовка, выйдя замуж много позднее и приехав по этому случаю в Европу, где, как она тешила себя надеждой, были непогрешимые врачи, умерла в Лондоне через неделю после рождения дочери, а бедный Литлмор, хотя и отказался временно от родительских прав и обязанностей, оставался в этих обманувших его чаяния краях, чтобы быть поближе к хэмпширской детской. Он был весьма видный мужчина, особенно с тех пор как поседел. Высокий, сильный, с хорошей фигурой и скверной осанкой, он производил впечатление человека одаренного, но ленивого; ему обычно приписывали большой вес в обществе, о чем он даже не подозревал. Взгляд у него был спокойный и проницательный, улыбка, медленно и не очень ярко освещавшая лицо, привлекала своей искренностью. Основным его делом было теперь ничегонеделание, и он довел это занятие до высокого совершенства. Эта способность Литлмора вызывала жгучую зависть у Руперта Уотервила, который был на десять лет его моложе и слишком отягощен честолюбивыми помыслами и заботами — не очень тяжелыми порознь, но составлявшими вкупе ощутимое бремя, — чтобы спокойно ждать, когда его осенит. Уотервил полагал это большим талантом и надеялся когда-нибудь тоже им овладеть; это помогало обрести независимость, не нуждаться ни в ком, кроме самого себя. Литлмор мог молча и неподвижно просидеть весь вечер, покуривая сигару и разглядывая ногти. Поскольку все знали, что он славный малый, к тому же сам нажил себе состояние, никто не приписывал такое его скучное времяпрепровождение глупости или угрюмости. Это говорило скорее о большом жизненном опыте, о таком запасе воспоминаний, что перебирать их в памяти хватит до конца дней. Уотервил чувствовал, что если с пользой употребить ближайшие годы, быть начеку и ничего не упустить, то он накопит достаточный опыт и, возможно, лет в сорок пять у него тоже достанет времени разглядывать свои ногти. Ему представлялось, что так погружаться в созерцание — не буквально, разумеется, а символически — может только светский человек. Ему представлялось также — возможно, без достаточных на то оснований, ибо он не ведал, каково на этот счет мнение государственного департамента, — что сам он вступил на дипломатическую стезю. Он был младшим из двух секретарей, наличие которых делает personnel [личный состав (фр.)] американской миссии в Лондоне столь многочисленным, и в настоящее время проводил в Париже свой ежегодный отпуск. Дипломату пристало быть непроницаемым, и, хотя в целом Уотервил вовсе не брал Литлмора за образец — можно было найти куда лучшие образцы в американском дипломатическом корпусе в Лондоне, — он полагал, что выглядит достаточно непроницаемо, когда вечерами в Париже в ответ на вопрос, чем бы он предпочел заняться, отвечал: ничем, и просиживал весь вечер перед «Гран кафе» на бульваре Мадлен (он был очень привержен в кофе), заказывая одну за другой demi-tasses [полчашечки (фр.)]. Литлмор даже в театр ходил редко, и описанное нами посещение Комеди Франсез было предпринято по настоянию Уотервила. За несколько вечеров до того тот смотрел «Le Demi-Monde» [«Полусвет» (фр.)], и ему сказали, что в «L'Aventuriere» он увидит обстоятельную трактовку того же сюжета — как воздают по заслугам женщинам, которые любыми средствами готовы втереться в почтенную семью. Он счел, что в обоих случаях дамы заслужили свою участь, но предпочел бы, чтобы поборникам чести не приходилось так много лгать. Они с Литлмором были в хороших, дружеских, хотя и не очень близких отношениях и много времени проводили вместе. На этот раз Литлмор не сожалел, что пошел в театр, ибо его весьма заинтриговала новая ипостась Нэнси Бек.
Назад: Генри Джеймс ОСАДА ЛОНДОНА (повесть)
Дальше: 2