5
Назавтра Марчер снова пришел к ней, но — небывалый случай за все их долгое знакомство — она не смогла его принять, и, потерянный, уязвленный, даже рассерженный, во всяком случае уже не сомневаясь, что такое нарушение установленных обычаев означает начало конца, он отправился бродить наедине со своими мыслями, из которых одна была особенно неотвязна. Мэй Бартрем умирает, он скоро ее утратит, она умирает, и это конец его собственной жизни. Он забрел в парк и там остановился, вглядываясь в подступившее вновь сомнение. В ее отсутствие оно становилось все настойчивее: когда она была рядом, он верил ей, но сейчас, в горестной своей заброшенности, хватался за объяснение, которое, само собой напрашиваясь, несло немного убогого тепла и не слишком много холодного отчаянья. Она обманула его, стараясь спасти, стараясь всучить хоть что-то, в чем он мог бы найти успокоение. То неизбежное, что должно было произойти с ним, разве в конечном счете оно уже не происходит? Ее смертельная болезнь, ее смерть, его последующее одиночество — это и представлялось ему в образе зверя в чаще, это и припасли ему боги. В общем, она так и сказала на прощание, иначе и нельзя было понять ее слова. Вместо чудовищного события, высокого, исключительного жребия, вместо удара судьбы, который, сокрушив, обессмертил бы его, — печать обыкновенной людской обреченности. Но в этот час своей жизни бедный Марчер считал, что вполне довольно и обыкновенной людской обреченности. С него хватало и этого; его гордыня готова была смириться даже с таким завершением бесконечно долгого ожидания. Смеркалось. Он сел на садовую скамью. Нет, он себя не дурачил. Что-то должно было произойти, сказала она. Когда Марчер собирался встать со скамьи, его вдруг пронзила мысль о том, как точно соответствует завершающее событие той длинной дороге, по которой он брел к этому завершению. Мэй Бартрем пядь за пядью прошла с ним весь путь, деля его тревожное ожидание неизбежного, отдавая себя целиком, отдавая жизнь, дабы оно наконец разрешилось. Она помогала ему жить, и, оставив ее позади, как жестоко, с какой раздирающей болью он будет ощущать эту утрату! Может ли быть что-нибудь сокрушительней?
Это он узнал через неделю; продержав в отдалении, лишив покоя, измучив отказами допустить к себе, когда день за днем он приходил к ней, Мэй Бартрем все же положила конец его испытанию и приняла Марчера в той самой гостиной, где принимала всегда. Но для этого ей пришлось с немалым для себя риском выдержать встречу со всем, что так бесспорно и так тщетно составляло добрую половину их прошлого, и, при всем ее очевидном желании смягчить и умерить его одержимость, избавить от долгих терзаний, вряд ли она могла ему помочь. А она только этого и хотела — во имя собственного спокойствия в последний раз помочь ему, пока силы еще не совсем ее оставили. Марчер был так взволнован переменой в ней, что, подсев к креслу, решил ни о чем больше не спрашивать, но она сама вернула его к тому разговору и перед расставанием повторила сказанные тогда слова: она не скрывала, как ей необходимо оставить в полном порядке то, что их связывало.
— Я не уверена, что вы поняли. Вам нечего ждать больше. Оно пришло.
Каким взглядом он впился в нее!
— Вы уверены?
— Уверена.
— То, что, по вашим словам, должно было прийти?
— То, чего мы с юности ожидали с вами.
Она была рядом, и Марчер опять верил ей, хотя бы потому, что так мизерно мало мог противопоставить ее утверждению.
— По-вашему, оно пришло — реальное, окончательное с именем и датой?
— Реальное. Окончательное. Насчет имени не знаю, но безусловно с датой.
Он снова стал в тупик.
— Но пришло среди ночи, пришло и обошло меня?
Мэй Бартрем бледно и как-то загадочно улыбнулась.
— О нет, не обошло.
— Но если я ничего не заметил и оно меня не коснулось?…
— Вы не заметили. — Она нерешительно помолчала, как бы сомневаясь, стоит ли ей говорить об этом. — Не заметили, и вот это самое удивительное. Это всего непонятнее. — Голос у нее был слабый, как у больного ребенка, и все же сейчас, стоя у последнего предела, она говорила с непреклонностью сивиллы. Она не сомневалась, что действительно знает, и в этом, казалось Марчеру, была та возвышенность, которая соответствовала закону, им управлявшему. Он как бы слышал голос этого закона, вещавшего устами Мэй Бартрем.
— Оно коснулось вас, — продолжала она, — и свое дело сделало. Завладело вами.
— И мне об этом ничего не ведомо?
— И вам об этом ничего не ведомо. — Он наклонился к ней, взявшись за подлокотник ее кресла, и она, улыбаясь своей нынешней туманной улыбкой, положила свою руку на его. — Довольно, что ведомо мне.
— Ох! — смятенно вздохнул он, как не раз в последнее время вздыхала она.
— Мои давнишние слова оправдались. Теперь вы уже никогда не узнаете и, по-моему, должны этому радоваться. Оно вас не миновало, — сказала Мэй Бартрем.
— Но что «оно»?
— То, что было вам предназначено. Ваш внутренний закон. Он свершился. И я очень рада, — храбро добавила она, — что успела увидеть, чем он не был.
Марчер не спускал с нее глаз; слова Мэй Бартрем, да и она сама были так непостижимы, что он бросил бы ей открытый вызов, когда бы не чувствовал: нельзя злоупотреблять ее слабостью, надо смиренно принимать все, что она еще может дать, смиренно и безропотно, как откровение свыше. И заговорил он только потому, что уже предвидел, какое одиночество его ждет.
— Если вы радуетесь тому, чем он не был, значит, могло быть хуже?
Она отвела от него глаза и глядела куда-то вдаль.
— Но ведь вы помните наши страхи, — сказала она через секунду.
— Значит, этого мы никогда не боялись? — недоуменно спросил он.
Она медленно перевела глаза на него.
— Мы представляли себе много всякого, но представлялось ли нам хоть раз, что когда-нибудь приведется вот так разговаривать об этом?
Он попытался было вспомнить, но их бессчетные фантазии словно растворились в густом холодном тумане, где даже мысль сбивалась с дороги.
— Но, вероятно, тогда мы еще не могли так говорить?
— Да, пожалуй. — Она изо всех сил старалась ему помочь — Во всяком случае, не с этой стороны. Это ведь другая сторона.
— Для меня все стороны одинаковы, — ответил бедный Марчер, но, когда она в знак несогласия тихонько качнула головой, спросил: — Может быть, мы уже перешли?
— Перешли? Нет, мы ничего не перешли. Мы — здесь, — подчеркнула она слабым своим голосом.
— Нам-то какой от этого прок? — с полным чистосердечием отозвался Марчер.
— Не такой уж маленький. Прок хотя бы в том, что уже нечего ждать. Все прошло. Осталось позади, — сказала Мэй Бартрем. — До сих пор… — Но тут ее голос прервался.
Боясь утомить ее, он встал, но нелегко было справиться с желанием узнать. В конечном счете она только и сказала ему, что он бродит в потемках, а это Марчер понимал и без нее.
— До сих пор? — тупо повторил он.
— Понимаете, до сих пор это могло прийти в любую минуту и, значит, всегда присутствовало.
— Ох, пусть что угодно приходит, мне теперь все равно! — сказал Марчер. — По мне, пусть бы оно всегда присутствовало, как вы выражаетесь, чем отсутствовало вместе с вами!..
— Ну, я!.. — Бледными своими руками она отмахнулась от его слов.
— Отсутствовало вместе со всем на свете! — Было мучительно сознавать, что он стоит перед ней в последний раз в их жизни, во всяком случае, в последний раз меж ними идет речь о его безусловном, о его бездонном падении. Невыносимая тяжесть этого сознания, видимо, и вырвала у него последний членораздельный протест: — Я верю вам, но говорю прямо — по-прежнему не понимаю. Для меня ничего не прошло. И не пройдет, пока не пройду я сам — дай бог, чтобы это случилось поскорее. Вот вы говорите, — продолжал он, — будто я уже все получил сполна, но объясните, как я мог не почувствовать того, что именно мне и было предназначено почувствовать?
Она ответила ему, быть может, немного уклончиво, но без всякого замешательства:
— Вы заранее поверили, что обязательно «почувствуете». Вам предстояло претерпеть свою судьбу. А ее можно претерпеть и не зная об этом.
— Но ведь… Разве претерпеть не значит выстрадать?
Она молча смотрела на него.
— Нет… Вы не понимаете.
— Я страдаю! — сказал Джон Марчер.
— Не надо, не надо!
— Но уж с этим я ничего не могу поделать.
— Не надо! — повторила Мэй Бартрем.
Несмотря на слабость, она произнесла это таким необычным тоном, что он уставился на нее, уставился, словно ему на мгновение забрезжил невидимый прежде свет. Потом опять спустилась темнота, но мелькнувший свет успел превратиться в новую мысль.
— Потому что я не имею права?…
— Не надо вам знать, не следует, — полная жалости к нему, увещевала она. — Не следует, потому что мы не должны.
— Не должны? — Когда бы он знал, о чем она говорит!
— Да. Это было бы слишком.
— Слишком? — продолжал он спрашивать, но уже через секунду его недоумению пришел конец. В только что блеснувшем свете и в свете, исходившем от измученного лица Мэй Бартрем, ее слова наполнились смыслом, который охватывал все, иначе они вообще не имели смысла; это открытие вместе с мыслью, чем было для нее такое знание, обрушившись на Марчера, вырвало у него вопрос: — И из-за этого вы умираете?
Но она сосредоточенно вглядывалась в него, как бы стараясь понять, до чего он додумался, и, возможно, что-то увидев или чего-то испугавшись, прониклась глубоким состраданием.
— Я еще пожила бы для вас, если б могла. — Прикрыв глаза, она погрузилась в себя как бы для последней попытки собраться с силами. — Но не могу. — И снова посмотрела на него, прощаясь взглядом.
Она действительно не могла, это слишком быстро, слишком бесповоротно подтвердилось, и всякий раз, когда потом ему удавалось мельком увидеть ее, он видел только мрак и обреченность. Этот странный разговор был их последним. Спальню, где ее терзала болезнь, неусыпно оберегали, доступ туда был почти закрыт для Марчера; к тому же в присутствии врачей и сиделок, двух-трех родственников, которых, без сомнения, привлекало возможное наследство, он чувствовал, как мало у него так называемых прав и как должно всех удивлять, что после стольких лет дружбы их не оказалось больше. Даже какой-то четвероюродный брат, тупица из тупиц, и то был правомочнее, хотя в жизни подобного персонажа Мэй Бартрем ничего не значила. А вот в его жизни она занимала особенное место — чем иначе объяснить ее незаменимость? Как непонятно устроено человеческое бытие, как парадоксально то, что у него, Марчера, нет привилегий по отношению к Мэй Бартрем! Эта женщина, можно сказать, была для него всем, но никто не считал себя обязанным признавать их близость. Еще труднее, чем в завершающие недели, оказалось положение Марчера, когда на огромном сером лондонском кладбище отдавали последний долг тому, что было смертно, что было бесценно для него в его друге. Похороны были немноголюдны; но с Марчером обошлись так небрежно, словно провожающих были сотни. Говоря короче, с этой минуты он уже не мог закрывать глаза на то, что участие, которое принимала в нем Мэй Бартрем, не дает ему никаких преимуществ. Марчер затруднился бы объяснить, чего он ждал, но нынешнее ощущение двойной утраты, во всяком случае, было неожиданностью. Он не только лишился ее участия, он к тому же не почувствовал — а почему, решительно не понимал — той атмосферы особой почтительности или хотя бы пристойного соболезнования, которая обычно окружает человека, понесшего тяжкую потерю. Казалось, что, с точки зрения общества, никакой тяжкой потери он не понес, словно это не явно и не очевидно, более того, словно у него нет на это законных прав и оснований. Шли недели, и порой Марчеру хотелось открыто, даже вызывающе утвердить невосполнимость своей утраты — пусть бы кто-нибудь попробовал усомниться в этом и дал ему повод облегчить душу прямой отповедью! Но такие порывы почти сразу сменялись беспомощным раздражением, и тогда добросовестно, безнадежно вороша прошлое, он задавался вопросом, не следовало ли вести себя по-другому уже, так сказать, в начале начал.
Он задавался многими вопросами, поскольку этот всегда вел за собой вереницу других. Мог ли он, Марчер, при жизни Мэй Бартрем поступать иначе, не выдавая их обоих? Нет, не мог, ибо разгласи он, что они вместе стояли на страже, все узнали бы о его суеверном ожидании Зверя. Вот почему и сейчас он принужден молчать, сейчас, когда чаща опустела, а Зверь бесшумно ускользнул. Как глупо, как плоско звучали эти слова! А вместе с тем стоило исчезнуть из его жизни вот этой тревоге ожидания, и все вокруг до того переменилось, что даже он сам был удивлен. Это исчезновение трудно было чему-нибудь уподобить, разве что внезапно умолкнувшей музыке, полному запрету музыки в помещении, издавна к ней приученном, созданном только для ее звуков и вслушивания в них. Во всяком случае, если в какую-то минуту былого своего существования он мог отважиться и приподнять завесу над образом, им самим придуманным (ведь перед ней он эту завесу приподнял!), то пойти на это теперь, рассказать чужим людям об опустевшей чаще, о том, что отныне он в безопасности, значило бы прослыть среди них пустым фантазером, более того, показаться пустым фантазером самому себе. И в конце концов все свелось к тому, что бедный Марчер с трудом волочил ноги по своей истоптанной заросли, где заглохла жизнь, замерло ее дыхание, где в потаенном логове уже не сверкали чьи-то злобные глаза, и словно все еще высматривал зверя, а главное, томился тоской по нему. Он брел по существованию, которое стало непонятно-просторным, и вдруг застывал в местах, где подлесок жизни казался ему погуще, уныло спрашивая себя, недоуменно и горестно гадая, не здесь ли прятался в засаде Зверь. Но так или иначе, Зверь прыгнул, ибо в несомненной истинности утверждения Мэй Бартрем у Марчера не было сомнений. Перемена в строе его мыслей была безусловная и окончательная, ибо предназначенное уже совершилось с такой безусловностью и окончательностью, что не осталось ни страхов, ни надежд; короче говоря, вопрос о том, чего ждать в будущем, попросту отпал. Теперь предстояло неотступно решать другой вопрос — вопрос о неопознанном прошлом, о судьбе, которая так и осталась скрыта непроницаемым покровом.
Мучительные попытки сдернуть этот покров, найти разгадку превратились в главное занятие Марчера, и, возможно, они-то и удерживали его в жизни. Она, его друг, сказала — пусть не пытается догадаться, наложила запрет на знание, будь оно даже ему доступно, усомнилась в самой его способности проникнуть в тайну; именно это и отнимало у него покой. Пусть ему не дано снова пережить уже случившееся, но, во имя простой справедливости, зачем было подвергать его подобному унижению, погружать в сон до того беспамятный, что утраченного сознанием уже не обрести никакими усилиями мысли? Случалось, он давал себе слово или восстановить пробел, или вообще покончить с сознанием; постепенно это превратилось в лейтмотив его существования, в страсть, по сравнению с которой меркли все прежние чувства. Марчер горевал об этой утрате, точно безутешный отец об украденном или заблудившемся ребенке, и как тот стучится во все двери и наводит справки в полиции, так он дни и ночи проводил, заглядывая во все уголки своего сознания. В таком состоянии духа он, естественно, стал думать о путешествии, и притом очень длительном: ему представлялось, что поскольку другое полушарие не может дать меньше, чем это, значит, не исключена возможность, что оно даст больше. Перед отъездом из Лондона Марчер совершил паломничество к могиле Мэй Бартрем, добрался до нее по лабиринту улочек пригородного кладбища, отыскал среди множества чужих могил; он собирался просто еще раз попрощаться, но, оказавшись наконец у цели, оцепенел, завороженно уставясь на могильную плиту. Он простоял целый час, не мог ни уйти, ни постичь мрака смерти, вглядывался в имя и дату на плите, безуспешно пытался выведать тайну, которую они хранили, ждал, боясь вздохнуть, что, сжалившись над ним, камни откроют сокрытое. Марчер даже преклонил колени на этих камнях, но тщетно: они не выдали ему того, что лежало под ними, и могила обрела для него лицо лишь потому, что имя и фамилия Мэй Бартрем казались ему глазами, для которых он был чужим. Марчер долго и потерянно смотрел на них, но не увидел ни проблеска света.