2
Она знала, знала, но не высмеяла, не предала его, и между ними почти сразу установились довольно короткие отношения, которые еще больше упрочились, когда, через год без малого после разговора в Везеренде, у них появилась возможность встречаться чаще. Возможность эту им дала смерть двоюродной бабки Мэй Бартрем, той самой, под чьим крылом она, лишившись матери, нашла столь надежное прибежище; престарелая леди была всего лишь овдовевшей матерью нового владельца, унаследовавшего поместье, но благодаря редкостной сановитости и редкостно-крутому нраву сохранила положение главы этого знатного семейства. Низвести упомянутую леди с престола удалось только смерти, которая, среди прочих перемен, изменила обстоятельства и Мэй Бартрем, чья подневольность и раненая, но присмиревшая гордость не ускользнули от чуткой наблюдательности Марчера. Давно уже ничто так не умиротворяло его душу, как мысль, что мисс Бартрем может теперь обзавестись в Лондоне своим гнездом и раны ее постепенно затянутся. На небольшие средства, которые покойная оставила ей по головоломно-сложному завещанию, она позволила себе роскошь купить домик, что потребовало, разумеется, времени и, когда дело подошло наконец к благополучному завершению, тотчас сообщила об этом Марчеру. Он и раньше виделся с ней — мисс Бартрем наезжала в Лондон, сопровождая ныне покойную леди, а Марчер еще раз приехал в гости к тем друзьям, которые так удачно превратили Везеренд в одну из приманок своего радушия. Они снова повели его в знаменитое поместье, там он без помех беседовал с Мэй Бартрем, а в Лондоне ему порою удавалось подбить ее хотя бы ненадолго оставить почтенную родственницу в одиночестве. В таких случаях они отправлялись в Национальную галерею или Кенсингтонский музей и там, окруженные живыми образами Италии, много говорили об этой стране, но, в отличие от первой встречи в Везеренде, уже не пытались возвратить вкус и запах своей юности, своего неведения. Тогда возвращение вспять сослужило им службу, немало дало обоим, и, как считал Марчер, теперь их лодка уже не мешкает в верховьях дружбы, а энергично плывет по ее течению. Они в буквальном смысле слова плыли вместе; в этой совместности наш джентльмен так же не сомневался, как и в том, что возникла она благодаря кладу знания, сбереженному Мэй Бартрем. Он своими руками выкопал это маленькое сокровище, открыл его дневным лучам, вернее сказать — сумеречному свету их сдержанной, сокровенной близости, добыл драгоценность, которую сам же запрятал, а потом так необъяснимо долго не вспоминал о тайнике. Наткнувшись на него и радуясь поразительной удаче, Марчер ни о чем другом уже не думал; несомненно, мысли его куда чаще обращались бы к столь странному провалу памяти, когда бы не были поглощены предвкушением успокоительной поддержки в будущем — поддержки, из-за этого провала особенно нежданной. Марчеру никогда и в голову не приходило, что кому-то случится «узнать», — главным образом, потому, что он никому не намеревался довериться. Откровенность была под запретом, она лишь позабавила бы равнодушный свет. Но уж если неисповедимая воля судьбы заставила его в юности, как бы наперекор самому себе, поделиться своей тайной, он рассчитывал извлечь теперь из этого величайшую пользу и отраду. Случилось узнать той, на кого можно было надеяться, и Марчер, при всегдашней своей недоверчивости, даже и вообразить не мог, до какой степени это обстоятельство смягчит жестокость тайны. Да, Мэй Бартрем — надежная конфидентка, потому что… ну просто потому, что надежная. Она знала, и все было яснее ясного: окажись она ненадежной, это уже давно вышло бы наружу. Видимо, именно своеобразие обстоятельств было причиной того, что Марчер видел в Мэй Бартрем не более чем конфидентку, считая источником ее тепла к нему интерес — всего-навсего интерес — к столь сложной судьбе, и объяснял милосердием, способностью сочувствовать, вдумчивостью, отказ смотреть на него как на чудака из чудаков. Поэтому, дорожа ею именно за столь бережное понимание и сознавая это, он твердо решил не забывать, что в общем, и у нее есть своя жизнь, что и она может столкнуться с неожиданностями, с которыми друг обязан считаться. Тут надо сказать, что в Марчере произошла в связи с этим открытием разительная перемена, некий мгновенный переворот всего образа мыслей.
До тех пор, пока никто не знал его тайны, он считал себя самым бескорыстным человеком на свете: ни на кого не перекладывал обременительной ноши — вечной тревоги и ожидания, не роптал, помалкивал, не заикался о ней и о ее влиянии на свою жизнь, не просил себе скидок, зато охотно их делал, когда об этом просили его. Никого не приводил в замешательство жутковатой мыслью, что приходится иметь дело с маньяком, хотя иной раз, слушая сетования людей на неустроенность, испытывал соблазн заговорить. Будь они так же не устроены, как он, с самого начала выбитый из строя, им было бы понятно, что это означает. Но они не поймут, и ему только и остается, что учтиво слушать. Вот почему так безупречны — и так невыразительны — были его манеры, а главное — вот почему Марчер полагал, что в алчном мире являет собой пример человека вполне пристойно неэгоистического, хотя и с оттенком высокомерия. Таким образом, мы хотим подчеркнуть, что он достаточно высоко ценил в себе это свойство и, понимая, как велика опасность утратить его сейчас, дал себе обещание быть начеку. Однако он оставлял за собой право на малую толику эгоизма, поскольку такая приятная возможность предоставлялась ему впервые. Под «малой толикой» Марчер разумел — в тех пределах, в которых так или иначе это допустит мисс Бартрем. Он не позволит себе никакой назойливости, возьмет за твердое правило быть внимательным, очень-очень внимательным. Установит как некий закон, что ее дела, нужды, особенности — Марчер зашел так далеко, что расщедрился на столь емкое слово, — входят непременным условием в их дружеское общение. Из чего следует, что само дружеское общение он уже принимал как данность. Об этом можно не думать. Оно попросту существует, рожденное тем первым поразительным вопросом, который Мэй Бартрем задала ему в озаренном осенним светом Везеренде. Отношениям, чья основа заложена столь прочно, естественно было принять форму брака. Но в том-то и загвоздка, что именно она, эта основа, исключала даже мысль о браке. Не может он предложить женщине разделить с ним его уверенность, недоброе предчувствие, говоря короче — одержимость; отсюда — все особенности его поведения. В извивах и петлях грядущих месяцев и лет что-то, притаившись, подстерегает его, как припавший к земле зверь в чаще. И не в том суть, что предназначено припавшему к земле зверю — стать убийцей Марчера или его жертвой. Главное — непреложность прыжка этой твари, из чего с такой же непреложностью следует: порядочный мужчина обходится без спутницы, если ему предстоит охота на тигра. Таким уподоблением Марчер подводил итог раздумьям о своей жизни.
Вначале, однако, в те редкие часы, которые им удавалось провести вместе, они ни о чем таком не говорили; тем самым Марчер великодушно давал понять, что не ждет и не хочет непрерывных разговоров о своей персоне. Но подобная особенность внутреннего склада все равно что горб на спине: рассуждай о нем или не рассуждай, факт, которым окрашена каждая минута каждого дня, все равно остается фактом. Ясно, что горбун способен рассуждать только как горбун, хотя бы потому, что он и есть горбун. От этого никуда не уйти, и Мэй Бартрем настороженно наблюдала за Марчером, а так как наблюдать, да еще настороженно, в общем, легче в молчании, их совместное бдение не отличалось многословием. Вместе с тем, ему не хотелось выглядеть чопорным — по его разумению, как раз чопорностью он и грешил в обществе всех прочих. А с единственным человеком, которому дано было знать, он желал быть простым и естественным, упоминать интересующий их обоих предмет, а не подчеркнуто умалчивать о нем — умалчивать, а не подчеркнуто упоминать, и в любом случае касаться его между прочим, даже шутливый тон предпочитая педантству и ходульности. Этим, несомненно, и объясняется веселое замечание Марчера в письме к Мэй Бартрем о том, что великое событие, которое, по его безошибочному предчувствию, припасали ему боги, состоит, судя по всему, ни много ни мало в ее нынешней покупке собственного дома, поскольку оная покупка столь сильно его затрагивает. То было первое возвращение к разговору в Везеренде — до сих пор они в таких возвращениях не нуждались; но когда она написала в ответ, уже после того, как изложила свои новости, что отказывается допустить мысль, будто его ни с чем не сравнимое тревожное ожидание завершится подобной малостью, Марчер даже подумал — а не рисует ли себе мисс Бартрем его будущее еще более исключительным, чем кажется оно ему самому? Так или иначе, но постепенно, с ходом времени, Марчеру пришлось убедиться: она непрерывно всматривается и вникает в его жизнь, взвешивает ее в свете того, что знает о нем и что с годами вошло у них в обычай называть не иначе как «истинной правдой о нем». То была его всегдашняя формула, и Мэй Бартрем усвоила ее так неприметно, что, оглядываясь назад, он не мог бы сказать, когда именно она, по его выражению, целиком влезла в его шкуру или сменила великодушную снисходительность на еще более великодушную веру.
При этом у него всегда была возможность заявить, что она считает его всего лишь безвредным маньяком, и поскольку в конечном счете это определение отличалось многозначностью, Марчер охотно прибегал к нему, характеризуя их дружбу. Не сомневаясь в том, что он свихнулся, мисс Бартрем тем не менее относится к нему с симпатией, оберегает его от всех прочих, как добрая и мудрая сиделка, которая не получает платы, но зато искренне развлекается и, не связанная ни с кем тесными узами, заполняет досуг вполне благопристойным занятием. Для всех прочих он, разумеется, странный человек, но только она, она одна знает, чем и, более того, из-за чего он странный, поэтому так умело расправляет складки спасительного покрова. Переняв у него тон, который обоим мнился веселым, как переняла и все остальное, Мэй Бартрем, однако, умела с присущим ей удивительным тактом убедить чуткого Марчера, что безоговорочно ему верит. Во всяком случае, она неукоснительно называла тайну его жизни «истинной правдой о нем» и на редкость искусно создавала впечатление, будто этой тайной проникнута и ее собственная жизнь. Вот почему Марчер неизменно чувствовал, что она все принимает в расчет — иного названия для этого у него не было. Он и сам старался все принять в расчет, но сравниться с ней не мог хотя бы по той причине, что, занимая более выгодный наблюдательный пост, она следила за продвижением его горестной одержимости на путях, которые от него были скрыты. Марчер знал, что он чувствует, а она знала, как он при этом выглядит; он помнил каждое существенное дело, от которого изменнически увильнул, а она могла бы высчитать, сколько таких дел накопилось, — другими словами, сколько Марчер сделал бы, не будь у него этого груза на душе, и, следовательно, могла бы объяснить, почему при всех его способностях он оказался неудачником. Сверх того, она проникла в тайну разрыва между внешними формами его жизни — малоприметной государственной службой, обменом приглашениями и визитами с лондонскими приятелями, заботами о небольшом наследственном имуществе, о собранной им библиотеке, о загородном саде — и жизнью внутренней, столь отстраненной от этих форм, что все поведение Марчера, все, хоть немного заслуживавшее этого названия, превратилось в сплошное лицедейство. А в результате — маска с намалеванной идиотически приветливой улыбочкой, меж тем как глаза, глядевшие из прорезей, выражали совсем другое. Но хотя прошли годы и годы, тупоумный свет так до конца этого и не понял. Поняла одна лишь Мэй Бартрем, только ей с помощью непостижимой магии удалось совершить чудо: глядеть прямо в эти глаза и одновременно или, может быть, попеременно устремлять, словно из-за его плеча, взор в ту даль, куда был направлен и прищур маски.
Они понемногу старились, и Мэй Бартрем была вместе с ним на страже, пока эта совместность не окрасила и не очертила ее собственной жизни. Тогда и у нее под внешними формами поселилась отстраненность, а поведение уподобилось, на ее взгляд, недобросовестному отчету, сфабрикованному для отвода глаз. Единственный же подлинный, правдивый отчет она не могла дать никому, Джону Марчеру — в особенности. Все ее поступки с самого начала говорили сами за себя, но их явный смысл точно так же не мог пробиться в пределы его сознания, как множество других вещей и явлений. Впрочем, если бы за жертвы, которые во имя «истинной правды» приходилось приносить не только ему, но и ей, Мэй Бартрем была бы вознаграждена, можно не сомневаться, она в любую минуту сочла бы награду и более чем своевременной, и более чем естественной. В эту пору их лондонской жизни бывали долгие периоды, когда разговоры Марчера и мисс Бартрем не вызвали бы у стороннего слушателя и тени любопытства, но в какой-то миг тема «истинной правды» вдруг всплывала на поверхность, и уж тут вышеупомянутый слушатель, конечно, насторожился бы — о чем, скажите на милость, толкуют эти двое? Они давно и твердо решили, что, к счастью, живут в обществе на редкость ограниченных людей, поэтому у них вошло в обычай не считаться с ним. Все же иногда особенность их отношений обретала почти первоначальную свежесть, и причиной тому большей частью была какая-нибудь фраза Мэй Бартрем. Эти фразы повторяли друг друга, но произносила она их очень не часто.
— Знаете, что спасает нас? Полнейшее внешнее сходство наших отношений с таким привычным явлением, как дружба женщины с мужчиной, до того уже повседневная, что стала как бы обязательной.
Поводов для подобных замечаний было достаточно, но в разные времена она по-разному их развивала. Нам особенно важен оборот, который придала одному из них Мэй Бартрем в день своего рождения, когда Марчер пришел поздравить ее. Было это в воскресенье, в ту пору года, которая отмечена густыми туманами и беспросветной мглой, что не помешало Марчеру явиться к ней и, по обыкновению, с подарком: их знакомство было уже такое давнее, что он успел обзавестись уймой мелких обыкновений. Этими подарками Марчер всякий раз доказывал себе, что не погряз в грехе эгоизма. Почти всегда он дарил какую-нибудь безделушку, но неизменно изящную; к тому же он старательно выбирал для нее вещи, которые, по его мнению, были ему не по карману.
— Вас по крайней мере эта повседневность спасает — и понятно почему: в глазах пошляков вы сразу становитесь таким же, как они сами. Что особенно характерно для большинства мужчин? Их способность проводить бездну времени с заурядными женщинами. И они, наверное, даже скучают при этом, но охотно мирятся со скукой, не срываются с поводка и, значит, все равно что не скучают. Я — ваша заурядная женщина, часть того самого хлеба насущного, о котором вы молитесь в церкви. И наилучший для вас способ замести следы.
— Ну, а вам что помогает заметать следы? — спросил Марчер; рассуждения его заурядной женщины пока что казались ему только забавными. — Я отлично понимаю, что так или иначе, но вы спасаете меня во мнении окружающих. Давно это понял. А вот что спасает вас? Я, знаете ли, частенько об этом думаю.
Судя по выражению лица, она тоже нередко думала об этом, но под несколько иным углом.
— Спасает во мнении окружающих, вы это хотите сказать?
— В общем, вы так безраздельно в этом со мною потому — да, лишь потому, что я так безраздельно в этом с вами. Я хочу сказать, что бесконечно вас ценю и нет меры моей благодарности за все, что вы для меня сделали. Но иногда я спрашиваю себя — а честно ли это? То есть честно ли было вовлечь вас и, смею добавить, так по-настоящему заинтересовать? Мне даже кажется иногда, что у вас больше ни на что не остается времени.
— Ни на что, кроме настоящего интереса? — спросила она. — Но что еще человеку нужно? Я, как мы когда-то условились, вместе с вами «на страже», а это занятие поглощает все мысли.
— Ну разумеется, если бы вам не было так любопытно… — заметил Джон Марчер. — Но не кажется ли вам, что годы идут, а ваше любопытство не слишком вознаграждено?
Мэй Бартрем помолчала.
— Может быть, вы потому спрашиваете об этом, что и ваше любопытство не вознаграждено? То есть вы слишком долго ждете?
Он понял ее — еще бы ему было не понять!
— Слишком долго жду, чтобы случилось, а оно все не случается? Зверь так и не прыгнул? Нет, для меня ничего не изменилось. Я ведь выбирать не могу, не могу отказываться или соглашаться. Тут выбора нет. Что боги припасли, тому и быть. Человек во власти своего закона, с этим ничего не поделаешь. И закон сам решает, какой образ ему принять и каким путем совершиться.
— Вы правы, — согласилась мисс Бартрем, — да, от судьбы не уйдешь, да, она свершается своим особым образом, своим особым путем. Но, понимаете ли, в вашем случае и образ, и путь были бы — ну, совершенно исключительными и, так сказать, предназначенными для вас одного.
Что-то в ее словах насторожило Марчера.
— Вы сказали «были бы», как будто в душе уже начали сомневаться.
— Ну, зачем так! — вяло запротестовала она.
— Как будто начали думать, что уже ничего не произойдет.
Она покачала головой — медленно и, пожалуй, загадочно.
— Нет, я думала совсем о другом.
Он все еще настороженно вглядывался в ее лицо.
— Так что же с вами такое?
— Со мной все очень просто, — опять не сразу ответила она. — Я больше чем когда-либо уверена, что буду вознаграждена за свое так называемое любопытство, и даже слишком щедро.
Теперь от их легкого тона не осталось и следа; Марчер встал с кресла и еще раз прошелся по маленькой гостиной, где год за годом неизменно возвращался в разговорах все к той же теме, где под всевозможными соусами вкушал их сопричастность — так, вероятно, выразился бы он сам, — где вся обстановка стала не менее привычной для него, чем в собственном доме, где даже ковры были протерты его стремительными шагами, как сукно конторок в старинных торговых домах протерто локтями целой череды клерков. Целая череда изменчивых настроений Марчера отметила эту комнату, превратившуюся в дневник зрелых лет его жизни. Под влиянием слов Мэй Бартрем он, неведомо почему, с такой остротой ощутил все это, что через минуту снова остановился перед своей приятельницей.
— Может быть, вам стало страшно?
— Страшно?
Ему почудилось, что, повторяя за ним это слово, она немного изменилась в лице, и на случай, если вопрос его попал в цель, мягко пояснил:
— Помните, именно этот вопрос вы задали мне давным-давно, во время нашего первого разговора в Везеренде?
— Очень хорошо помню. И вы ответили, что не знаете, что я сама увижу, когда придет время. А потом мы за все эти годы ни разу, кажется, не заговаривали об этом.
— Совершенно верно, — подхватил Марчер, — не «говаривали, словно такой деликатной материи вообще лучше не касаться, словно думали: стоит вглядеться — и сразу обнаружится, что мне и впрямь страшно. А тогда, — продолжал он, — мы бы не знали, как нам быть дальше. Я ведь прав?
На этот раз она особенно долго медлила с ответом.
— Да, я иной раз думала, что вам страшно, — сказала она наконец. Потом добавила: — Но чего только мы иной раз не думали!
— Чего только не думали! — У него вырвалось негромкое «ох!», полуподавленный стон, точно ему сейчас так отчетливо, как редко бывало, явился образ, всегда живший в их воображении. В самые непредсказуемые мгновения на него устремлялись яростные глаза, те самые глаза того самого Зверя, и, хотя Марчер уже давно сжился с ними, тем не менее он до сих пор неизменно платил им дань вот таким вздохом из самых глубин своего существа. Все их предположения, от первого до последнего, закружились над ним, и прошлое свелось к одним лишь бесплодным умствованиям. Это и поразило его сейчас: все, чем оба они населили гостиную, было упрощением — все, кроме тревоги ожидания. Да и тревога ощущалась только потому, что ничего другого не было. Даже его прежний страх, если называть это чувство страхом, тоже затерялся в пустыне. — Полагаю все-таки, — закончил он, — что вы сами видите: теперь мне не страшно.
— По-моему, я вижу, что вы совершили почти невозможное, до такой степени приучив себя к опасности. Так сжились и сблизились с ней, что перестали ее ощущать; она рядом, вы это знаете, но вам уже все равно, и даже нет прежней потребности напускать на себя бодрость. А эта опасность такого свойства, что я должна признать: вряд ли кому-нибудь удалось бы держаться лучше, чем держитесь вы. Джон Марчер попытался улыбнуться.
— Героически?
— Ну что ж, назовем это хотя бы так.
— Значит, я действительно мужественный человек?
— Вот это вам и предстояло доказать мне. Он, однако, все еще сомневался.
— Но мужественный человек должен знать, чего он страшится, а чего не страшится. Как раз этого я и не знаю. Понимаете? Не могу разглядеть. Не могу назвать. Знаю только, что я под угрозой.
— Да, под угрозой и — какое бы тут подобрать слово? — под очень прямой. Под угрозой самому сокровенному. Это мне вполне ясно.
— Настолько ясно, что, так сказать, к концу нашей совместной стражи вы убедились: мне не страшно?
— Вам не страшно. Но нашей страже не наступил конец. Вернее, не наступил конец вашей страже. Вам еще предстоит все увидеть.
— А вам — нет? Но почему? — спросил он. Весь день его не покидало чувство, что она что-то утаивает. Было оно и сейчас. Ничего похожего Марчер прежде не ощущал, и это ощущение стало своего рода вехой. Тем более что Мэй Бартрем не торопилась с ответом. — Вы знаете что-то, чего не знаю я! — не выдержал он паузы. И голос мужественного человека немного задрожал. — Знаете, что должно случиться. — Ее молчание, выражение ее лица были почти признанием, подтверждали его догадку. — Знаете, но вам страшно сказать мне. Все так плохо, что вам страшно, а вдруг я догадаюсь.
Вероятно, он был прав, потому что вид у Мэй Бартрем был такой, точно он, сверх ее ожиданий, переступил незримую черту, которой она себя обвела. Впрочем, она могла не беспокоиться, а главное, в любом случае не было оснований беспокоиться ему.
— Вы никогда не догадаетесь.