32
До сей поры наша повесть двигалась неторопливым шагом, но теперь, приближаясь к концу, ей придется совершить большой скачок. С течением времени доктору, пожалуй, стало казаться, что версия разрыва между Кэтрин и Морисом Таунзендом, которую предложила ему дочь и которую он сперва посчитал пустой бравадой, подтверждается дальнейшими событиями. Морис исчез так надолго и скрывался так упорно, что можно было подумать, будто он умер от неразделенной любви; а Кэтрин, видимо, глубоко похоронила в памяти свой роман — словно она оборвала его по собственной воле. Мы знаем, что Кэтрин нанесли глубокую и неизлечимую рану, но доктор не мог этого знать. Его, конечно, разбирало любопытство, и он многое отдал бы, чтобы выяснить истину: но дознаться до правды ему было не суждено, и в этом состояло его наказание — наказание за то, что он с такой несправедливой иронией относился к дочери. В том, что Кэтрин оставила его в неведении, тоже была немалая доля иронии, да и все остальные будто вступили с ней в сговор. Миссис Пенимен ничего не объяснила брату — отчасти потому, что он ее ни о чем не спрашивал (поскольку не относился к ней серьезно), отчасти же потому, что она тешила себя надеждой отомстить брату за обвинения в сводничестве, изводя его молчанием и притворяясь, будто ей ничего не известно. Доктор несколько раз навещал миссис Монтгомери, но миссис Монтгомери нечего было ему сообщить. Она знала лишь, что помолвка ее брата расстроилась, и, так как теперь мисс Слоупер не грозила никакая опасность, миссис Монтгомери старалась ничем не компрометировать Мориса. Прежде она пусть невольно — позволила себе такое лишь оттого, что пожалела мисс Слоупер; но теперь она мисс Слоупер не жалела — вовсе не жалела. Прежде Морис ничего не рассказывал сестре о своих отношениях с Кэтрин — и после разрыва тоже ничего не рассказывал. Он вечно был в отъезде и писал очень редко; она считала, что он переехал в Калифорнию. После недавней катастрофы миссис Олмонд, по выражению сестры, горячо «взялась» за Кэтрин; но, хотя племянница была ей очень признательна за ее доброту, тайн своих она тетке не выдала, и эта милая дама не могла удовлетворить любопытство доктора. Впрочем, если бы миссис Олмонд и могла поведать брату скрытые обстоятельства печальной истории любви его дочери, она предпочла бы оставить его в неведении и получила бы от этого известное удовлетворение, ибо в то время она не во всем была согласна с ним. О том, что Кэтрин жестоко обманули, миссис Олмонд догадалась сама (миссис Пенимен ни о чем не рассказала сестре, не решившись предложить ей пресловутую версию о благородных побуждениях молодого человека, хотя для Кэтрин эта версия была, по ее мнению, достаточно убедительна); а догадавшись, миссис Олмонд объявила, что брат недопустимо равнодушен к былым и нынешним страданиям бедной Кэтрин. Доктор Слоупер выстроил теорию, а свои теории он пересматривал редко. Союз Кэтрин и Мориса Таунзенда был бы прискорбным событием, и Кэтрин счастливо избежала его. Стало быть, нет причин ее жалеть; сокрушаться же вместе с нею значило бы признать, что она имела право строить планы касательно сего молодого человека.
— Я с самого начала решил пресечь эту затею и не изменил своей позиции, — сказал доктор. — Не вижу в этом никакой жестокости и буду стоять на своем до конца.
Миссис Олмонд не раз отвечала ему на это, что, если Кэтрин порвала с неподходящим женихом, она заслуживает похвалы и что отец должен оценить усилия, которые сделала над собой девушка, чтобы понять и принять его мудрость.
— Я вовсе не уверен, что она порвала с ним, — отвечал доктор. — Мне кажется невероятным, что, два года проупрямившись, точно ослица, она вдруг в один прекрасный день поумнела. Гораздо вероятнее, что это он порвал с ней.
— Тем более ты должен быть помягче с нею.
— Я с нею мягок. Но плакать от жалости я не умею. Я не могу лить слезы над благоприятным поворотом ее судьбы, ради того чтобы казаться милосердным.
— Ты не умеешь сочувствовать, — сказала миссис Олмонд, — и никогда не умел. Права она или виновата, она ли с ним порвала, или он с ней, но одного взгляда достаточно, чтобы понять, как страдает ее израненное сердце.
— Бередить раны и даже поливать их слезами — вовсе не значит облегчать страдания. Мое дело оградить ее от новых ударов, и я исполню это со всей тщательностью. Меня, однако, удивляют твои слова: Кэтрин совсем не производит впечатление девицы, ищущей снадобья от сердечных мук. Наоборот, мне кажется, сейчас она веселее, чем когда этот красавец ходил к нам в дом. Она здорова и счастлива, хорошо выглядит, нормально ест, спит и гуляет и, как обычно, неуемно наряжается. Вечно вяжет себе какую-нибудь сумочку или вышивает платок — и, кажется, изготовляет их с прежним проворством. Она не очень разговорчива; но ей и прежде не о чем было говорить. Она оттанцевала и теперь уселась отдохнуть. Я подозреваю, что, в общем, она этому даже рада.
— Так люди радуются, когда им ампутируют раздавленную ногу. После операции им, несомненно, становится легче.
— Это ты Таунзенда сравниваешь с раздавленной ногой? Уверяю тебя, он не раздавлен. Кто угодно, но только не он. Он жив, здоров и невредим — вот что не дает мне покоя.
— Тебе хотелось бы уничтожить его? — спросила миссис Олмонд.
— Весьма. Я допускаю, что все это уловка.
— Уловка?
— Что они сговорились между собой; как сказал бы француз — Il fait mort [он притворился мертвым (фр.)]; но исподтишка он наблюдает. Можешь не сомневаться, он сжег не все свои корабли, а оставил один про запас, чтобы вернуться, как только я умру. Поставит снова парус и по прибытии женится на Кэтрин.
— Интересно, что ты способен обвинить свою единственную дочь в таком чудовищном лицемерии, — сказала миссис Олмонд.
— Какая разница — единственную или нет? Лучше обвинить одну, чем дюжину. Но я никого не обвиняю. Кэтрин отнюдь не лицемерна, и я утверждаю, что она даже не притворяется страдалицей.
Временами доктор отступал от своей теории «уловки», но регулярно возвращался к ней; однако можно сказать, что, по мере того как он старел, теория эта — а с нею и убеждение, что Кэтрин здорова и счастлива, — все прочнее утверждалась в его сознании. Если в первые годы после несчастья дочери он не видел оснований считать ее несчастной жертвой разбитой любви, то, естественно, не находил их и позднее, когда она снова обрела душевное равновесие. Он не мог не признать, что если Кэтрин и Морис действительно ждут его смерти, то по крайней мере они ждут терпеливо. Иногда до него доходили слухи о возвращении Мориса, но подолгу тот в Нью-Йорке не жил и насколько было известно доктору — в сношения с Кэтрин не входил. Доктор был уверен, что они ни разу не встречались, и имел причины полагать, что Морис не пишет девушке. За письмом, о котором уже упоминалось здесь, последовали — с большими интервалами — еще два; но ни на одно из них Кэтрин не ответила. Однако доктор не мог не заметить также, что она упрямо отказывала всем другим женихам. Нельзя сказать, чтобы их было много, но они появлялись достаточно регулярно, так что отец имел возможность убедиться в постоянстве ее отношения к замужеству. Кэтрин отказала некоему вдовцу — добряку с солидным капиталом и тремя дочерьми (он считал это своим достоинством, так как слышал, что Кэтрин любит детей). Она осталась равнодушна и к ухаживаниям толкового молодого адвоката, который рассчитывал на обширную практику, слыл приятнейшим человеком и был достаточно умен, чтобы понять, что Кэтрин будет ему лучшей женой, чем любая из молодых и привлекательных нью-йоркских невест. Мистер Макалистер, вдовец, желая "вступить в брак по расчету", избрал Кэтрин, угадав в ней будущую прекрасную хозяйку и достойную мать. А Джон Ладлоу, бывший на год моложе Кэтрин и пользовавшийся репутацией завидного жениха, не на шутку влюбился в нашу героиню. Кэтрин, однако, не удостоила его вниманием и даже откровенно дала ему понять, что предпочла бы видеть его не так часто. Он потом утешился и женился на девице совсем другого склада — некой мисс Стертвант, чьи прелести не ускользнули бы и от самого рассеянного взгляда. Все эти события происходили, когда Кэтрин было за тридцать и ее уже считали старой девой. Отец предпочел бы видеть ее замужем и однажды выразил надежду, что она перестанет привередничать. "Мне бы хотелось перед смертью убедиться, что ты вышла за честного человека", — сказал он. Произошло это вскоре после того, как Джон Ладлоу был вынужден снять осаду — хотя доктор и советовал ему не отступаться. Больше доктор не пытался повлиять на Кэтрин — считалось, что он не из тех, кого тревожит, когда их дочери засиживаются в девках. На самом же деле тревога посещала его чаще, чем он это выказывал, и в иные времена он даже чувствовал уверенность, что Морис Таунзенд прячется где-то неподалеку. "Иначе отчего она не выходит замуж? — спрашивал себя доктор. — Как ни скуден ее ум, она не может не понимать, для чего предназначила ее природа". Между тем Кэтрин сделалась примерной старой девой: обзавелась привычками, придерживалась своего собственного распорядка, помогала благотворительным обществам, приютам и больницам и вообще жила спокойно, уверенно и скромно. Однако существование ее, помимо гласной стороны (если можно говорить о гласности применительно к застенчивой и одинокой женщине, для которой сама идея огласки связана со всякими ужасами), имело и другую, негласную сторону. Сама Кэтрин главными событиями своей жизни считала то, что Морис Таунзенд насмеялся над ее любовью, а отец эту любовь задушил. Эти события ничто уже не могло изменить; они были всегда с ней, как ее имя, ее возраст, ее некрасивое лицо. Ничто не могло загладить обиды, которую нанес ей Морис, или облегчить страдания, которым он подверг ее, и ничто не могло вернуть ей прежнего преклонения перед отцом. Что-то ушло из ее жизни, и теперь долг Кэтрин заключался в том, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту. К этому долгу она относилась с величайшей серьезностью — она не одобряла безделья и хандры. Заглушить свое горе разгульным весельем Кэтрин, разумеется, не могла; но она живо участвовала в обычных нью-йоркских развлечениях и наконец сделалась непременным украшением светских приемов. Она была всеми любима и для молодых людей сделалась чем-то вроде доброй тетушки. Девицы поверяли ей свои сердечные тайны (чего не удостаивали миссис Пенимен), а молодые люди, сами не зная почему, очень привязывались к ней. У Кэтрин появились кое-какие безобидные чудачества, она неукоснительно следовала своим привычкам; ее взгляды на нравственные и общественные вопросы отличались чрезвычайной консервативностью, и, не будучи еще и сорокалетней женщиной, она уже считалась старомодной особой и знатоком старинных обычаев. Миссис Пенимен в сравнении с ней казалась почти юной; старея, она все больше молодела душой. Вкуса к изящному и загадочному она не утратила, но случаев удовлетворить его у нее почти не было. С новыми женихами племянницы ей не удалось установить близких отношений, подобных тем, что доставили ей столько сладостных часов во времена Мориса Таунзенда. Эти господа испытывали какое-то необъяснимое недоверие к услугам миссис Пенимен и не обсуждали с ней достоинств племянницы. С каждым годом кольца, пряжки и браслеты сияли на тетушке все ярче; она не теряла ни своего неистощимого любопытства, ни недремлющего воображения и оставалась все той же миссис Пенимен, какой мы ее видели, — диковинным сочетанием пылкости и осмотрительности. В одном вопросе, правда, осмотрительность в ней преобладала — и справедливости ради надо сказать здесь об этом. За семнадцать лет миссис Пенимен ни разу не напомнила племяннице о Морисе Таунзенде. Кэтрин была признательна ей за это, но упорное молчание тетки, так не вязавшееся с ее характером, тревожило девушку, и она никак не могла избавиться от подозрения, что миссис Пенимен время от времени получает о нем какие-то вести.