V. СУД
В то утро, на которое был назначен разбор его дела, Сомсу опять пришлось выйти из дому, не повидавшись с Ирэн; пожалуй, это было к лучшему, питому что он до сих пор не решил, как держать себя с ней.
В суд его просили прийти к половине одиннадцатого, на тот случай, если первое дело (нарушение обещания жениться) будет отложено; однако надежда эта не оправдалась, и обе стороны проявили такую отвагу, что королевскому адвокату Уотербаку представилась возможность лишний раз поддержать свою и без того славную репутацию знатока подобных казусов. От другой стороны выступал Рэм, тоже знаменитый специалист по делам о нарушении обещаний. Это был поединок гигантов.
Суд вынес решение как раз к перерыву на завтрак. Присяжные покинули свои места, и Сомс пошел закусить. В буфете он встретил отца; Джемс, словно пеликан, затерявшийся на этой пустынной галерее, стоял, задумавшись, над сэндвичем и стаканом хереса. Безлюдную пустоту центрального зала, над которым в мрачном раздумье остановились отец и сын, лишь изредка на миг нарушали спешившие куда-то адвокаты в париках и мантиях, случайно оказавшаяся здесь пожилая леди, какой-то мужчина в порыжелом пальто, со страхом взиравший наверх, и двое молодых людей, болтавших в амбразуре окна со смелостью, не свойственной старшему поколению. Звуки их голосов доходили наверх вместе с запахом, напоминавшим тот, который исходит от заброшенных колодцев и в сочетании со спертым воздухом галерей создает полную иллюзию аромата выдержанного сыра – аромата, неизменно сопутствующего отправлению британского правосудия.
Немного погодя Джемс заговорил:
– Когда начнут твое дело? Сразу после перерыва, должно быть. Того и гляди этот Босини наговорит бог знает чего; собственно, это единственное, что ему осталось. Он обанкротится, если проиграет. – Джемс отправил в рот большой кусок сэндвича и запил его хересом. – Мама ждет тебя и Ирэн к обеду,
– сказал он.
Ледяная усмешка промелькнула на губах Сомса; он посмотрел на отца. Невольного свидетеля, подметившего этот холодный, беглый взгляд, вполне можно было бы извинить за недооценку взаимного понимания между отцом и сыном. Джемс одним глотком допил херес.
– Сколько? – спросил он.
Вернувшись в зал суда. Сомс сразу же занял место на передней скамье рядом со своим адвокатом. Он посмотрел, куда сел отец, незаметно скосив глаза, чтобы не скомпрометировать ни себя, ни Джемса.
Джемс выбрал место с краю, позади адвокатов, чтобы уйти сразу же после конца, и, хмурый, сидел, откинувшись на спинку скамьи, опираясь обеими руками на зонтик. Он считал поведение Босини возмутительным во всех отношениях, но сталкиваться с ним не хотел, предчувствуя, что такая встреча будет не из приятных.
После Суда по бракоразводным делам эта арена правосудия пользовалась, пожалуй, наибольшей любовью публики, ибо здесь часто разбирались такие сугубо коммерческие деяния, как клевета, нарушение обещаний жениться и тому подобное. Довольно большое количество лиц, не имеющих прямого отношения к закону, занимало задние скамьи; на галерее кое-где виднелись дамские шляпки.
Адвокаты в париках постепенно заполнили два ряда скамей перед Джемсом и сейчас же принялись строчить что-то карандашами, болтать и ковырять в зубах; но эти не столь блистательные служители правосудия недолго привлекали его внимание, вскоре же устремившееся на подпертое с двух сторон короткими темными бакенбардами красное самоуверенное лицо королевского адвоката Уотербака, который вошел в зал, шурша развевающейся шелковой мантией. Знаменитый королевский адвокат, как не замедлил подумать Джемс, имел вид человека, способного доконать любого свидетеля.
Несмотря на большую практику в такого рода делах, Джемсу не приходилось до сих пор встречаться с королевским адвокатом Уотербаком, и, подобно многим другим Форсайтам, которые были не настолько крупными юристами, чтобы выступать в суде, он преклонялся перед мастерами перекрестного допроса. Длинные унылые морщины у него на лице немного разгладились при виде королевского адвоката, особенно когда он убедился, что только один Сомс был представлен шелковой мантией.
Не успел королевский адвокат Уотербак поставить локти на стол и, повернувшись к своему помощнику, перекинуться с ним двумя-тремя словами, как появился сам судья мистер Бентем – худой, похожий чем-то на курицу, слегка сутулый, с гладко выбритыми щеками, в белоснежном парике. Уотербак поднялся вслед за всеми и стоя ждал, пока судья займет свое место. Джемс только привстал; он удобно устроился и к тому же не питал особенного почтения к Бентему, с которым ему дважды пришлось сидеть через одного человека на обедах у Бамли Томса. Бамли Томс был порядочное ничтожество, хотя и ухитрился преуспеть в делах. Первое дело, с которого он начинал когда-то, было поручено ему самим Джемсом. Кроме того, Джемс заволновался, убедившись, что Босини нет в зале суда.
“Что он еще задумал?” – не выходило у него из головы.
Слушание дела началось; королевский адвокат Уотербак отодвинул лежавшие перед ним бумаги, оправил мантию на плече, оглянулся по сторонам, словно приготовившись ударить по мячу, встал и обратился к суду.
Фактическая сторона дела, сказал он, не вызывает никаких сомнений, и досточтимому лорду придется лишь дать соответствующее истолкование переписке, имевшей место между его доверителем и ответчиком – архитектором по поводу отделки дома. Он сам, однако, – полагает, что смысл переписки совершенно ясен. Изложив вкратце историю дома в Робин-Хилле, названного им виллой, и перечислив суммы, истраченные на постройку, королевский адвокат сообщил следующее:
– Мой доверитель, мистер Сомс Форсайт, джентльмен и человек состоятельный, ни в коем случае не стал бы оспаривать предъявленные ему законные требования, но отношение архитектора к постройке дома, на который, как досточтимый лорд уже слышал, мой доверитель истратил двенадцать, двенадцать тысяч фунтов! – сумму, значительно превосходящую его первоначальную смету, – положение архитектора было таково, что мой доверитель счел делом принципа – я подчеркиваю это – счел делом принципа, в интересах всего общества, обратиться в суд. Соображение, выдвинутое в свою защиту архитектором, я считаю не заслуживающим сколько-нибудь серьезного внимания.
Затем он огласил переписку.
Его доверитель – “человек с положением” – готов показать под присягой, что никогда не давал и не собирался давать согласие на расходы, превышающие сумму в двенадцать тысяч пятьдесят фунтов, которая была твердо установлена, и, чтобы не отнимать у суда лишнего времени, он сейчас же вызовет мистера Форсайта.
Сомс выступил вперед. Весь его облик поражал спокойствием. Лицо слегка надменное, бледное, чисто выбритое, брови чуть сдвинуты, губы сжаты, костюм безупречно строг, одна рука в перчатке. На предложенные вопросы он отвечал несколько тихим, но ясным голосом. Его показания были намеренно немногословны.
– Употребил ли он выражение “полная свобода действий”?
– Нет.
– Ну, как же нет?
– Он употребил выражение “полная свобода действий в пределах, указанных в переписке”.
– Он считает это выражение вполне правильным?
– Да.
– Что же оно значит?
– То, что значит.
– Он утверждает, что в этой фразе нет никакого противоречия?
– Да.
– Может быть, он ирландец по национальности?
– Нет.
– Он получил образование?
– Да.
– И все же он настаивает на своих словах?
– Да.
В продолжение всего допроса, вращавшегося вокруг “щекотливого пункта”. Джемс сидел, приложив ладонь к уху, и не сводил глаз с сына.
Он гордился им. Он чувствовал, что не устоял бы перед искушением давать пространные ответы, случись ему быть в подобном положении, но инстинкт подсказывал, что при данных обстоятельствах немногословие – самое верное дело. Все же Джемс с облегчением вздохнул, когда Сомс неторопливо повернулся и с тем же выражением лица сел на свое место.
Когда настал черед адвоката Босини, Джемс удвоил внимание и снова обвел взглядом зал суда, выискивая архитектора.
Молодой Ченкери начал не совсем твердо: отсутствие Босини ставило его в неловкое положение. И он сделал все возможное, чтобы обернуть отсутствие своего клиента в его же пользу.
Он боится, что с его доверителем произошел несчастный случай. Мистер Босини должен был непременно явиться в суд; сегодня утром за ним посылали и на квартиру и в контору (Ченкери знал, что то и другое находится в одном месте, однако счел нужным умолчать об этом), но мистера Босини нигде не могли разыскать, и это очень странно, так как мистер Босини непременно хотел дать показания. Однако он, Ченкери, не получал никаких полномочий относительно отсрочки дела и за неимением таковых считает своим долгом продолжать. Доводы защиты, которые он считает вполне основательными и которые его доверитель не преминул бы подтвердить, если бы неудачно сложившиеся обстоятельства не помешали ему явиться в суд, сводятся к тому, что такое выражение, как “полная свобода действий”, не может быть ни ограничено, ни изменено, ни лишено своего смысла при помощи дальнейших оговорок. Более того, переписка доказывает, несмотря на все заявления мистера Форсайта, что последний никогда не отказывался принять работу, выполненную самим архитектором или по его заказам. Ответчику и в голову не приходила возможность такого конфликта, в противном случае, как это явствует из его писем, он никогда бы не взял на себя отделку дома – работу чрезвычайно тонкую, но тем не менее выполненную им с таким вниманием и с таким успехом, который мог бы удовлетворить требовательный вкус любого знатока, любого состоятельного человека, богатого человека. Данное обстоятельство особенно сильно его волнует, и поэтому он, возможно, употребит слишком сильные выражения, если скажет, что иск этот является вопиющим по своей несправедливости, абсолютно неожиданным, не имеющим прецедентов. Если бы досточтимому лорду представился случай посмотреть этот прекрасный дом – а он, Ченкери, счел своей обязанностью съездить в Робин-Хилл – и убедиться в изяществе и красоте отделки, – выполненной его доверителем, художником в самом высоком значении этого слова, он, Ченкери, уверен, что досточтимый лорд не потерпел бы такой – он не хочет быть чересчур резким – такой смелой попытки истца уклониться от своих обязательств.
Обратившись к письму Сомса, Ченкери мимоходом коснулся процесса “Буало
– Цементная Лимитед”.
– Решение, вынесенное по этому делу, – сказал он, – весьма спорно; во всяком случае оно в такой же мере говорит в мою пользу, как и в пользу моего уважаемого оппонента.
Затем Ченкери занялся вплотную “щекотливым пунктом”. При всем своем уважении к мистеру Форсайту он должен указать, что мистер Форсайт сам уничтожил смысл собственного выражения. Его доверитель – человек небогатый, исход дела грозит ему серьезными последствиями; он очень талантливый архитектор, и речь идет до некоторой степени об его профессиональной репутации. Ченкери закончил, пожалуй, слишком непосредственным обращением к судье, как к любителю искусств, призывая его стать на защиту художников, попадающих подчас – он так и сказал “подчас” – в железные тиски капитала.
– Какая же участь ждет художников, – сказал Ченкери, – если состоятельные люди, вроде мистера Форсайта, отказываются, и совершенно безнаказанно отказываются, от выполнения своих обязательств по контрактам?..
Он попросит теперь еще раз вызвать своего доверителя на тот случай, если обстоятельства все-таки позволили ему в последнюю минуту явиться в суд.
Судебные приставы трижды прокричали имя Филипа Бейнза Босини, и призыв их печальным эхом отозвался в зале и на галерее.
Звук этого имени, на которое никто не откликнулся, произвел странное впечатление на Джемса: словно кто-то звал собаку, потерявшуюся на улице. И холодок, пробежавший у него по телу при мысли о пропавшем человеке, нарушил ощущение комфорта, безопасности – ощущение уюта. Джемс и сам не мог бы сказать, в чем тут дело, но ему стало не по себе.
Он посмотрел на часы: без четверти три. Через пятнадцать минут все будет кончено. Куда же запропастился этот молодой человек?
И только когда судья Бентем встал, чтобы огласить свое заключение, Джемсу удалось отделаться от чувства тревоги.
Ученый муж нагнулся над деревянной кафедрой, которая отделяла его от простых смертных. Свет электрической лампы, загоревшейся над головой судьи Бентема, падал на его лицо, казавшееся теперь оранжевым под белоснежной короной парика; необъятная ширина мантии предстала взорам зрителей; от всей его фигуры, повернутой к относительному сумраку зала, исходило сияние, словно от какой-то величественной святыни. Он откашлялся, отпил глоток воды из стакана, царапнул гусиным пером о пюпитр и, сложив на животе костлявые руки, начал.
Джемс никогда не думал, что Бентем может казаться таким величественным. В нем было величие закона; и даже люди, наделенные большим воображением, чем Джемс, вполне могли не разглядеть за сиянием этого ореола самого обыкновенного Форсайта, известного в повседневной жизни под именем сэра Уолтера Бентема.
Он огласил следующее заключение:
“Фактическая сторона дела не подлежит сомнению. Пятнадцатого мая сего года ответчик обратился к истцу с письмом, в котором просил освободить его от обязанностей по отделке дома истца в том случае, если ему не будет предоставлена “полная свобода действий”. Семнадцатого мая истец ответил: “Предоставляя Вам, согласно Вашей просьбе, полную свободу действий, я бы хотел, чтобы Вы уяснили себе, что общая стоимость дома со всей отделкой, включая Ваше вознаграждение (согласно нашей договоренности), не должна превышать двенадцати тысяч фунтов”. На это письмо ответчик сообщил восемнадцатого мая следующее: “Если Вам кажется, что в таком сложном вопросе, как отделка дома, я могу связать себя определенной суммой, то Вы ошибаетесь”. Девятнадцатого мая истец ответил следующим образом: “Я вовсе не хотел сказать, что перерасход суммы, указанной в моем письме, на десять, двадцать и даже пятьдесят фунтов послужит поводом для каких-либо недоразумений между нами. Вам предоставлена полная свобода действий в пределах, указанных в нашей переписке, и я надеюсь, что при этих условиях Вы сумеете закончить отделку дома”. Двадцатого мая ответчик написал кратко: “Согласен”.
Завершая отделку, ответчик выдал ряд долговых обязательств, которые довели общую стоимость постройки до суммы в двенадцать тысяч четыреста фунтов, выплаченной истцом полностью. Обратившись в суд, истец требует взыскать с ответчика триста пятьдесят фунтов, то есть перерасход суммы в двенадцать тысяч пятьдесят фунтов, указанной, по словам истца, в переписке как максимум расходов, которые имел право делать ответчик.
Вопрос, подлежащий разрешению, заключается в том, обязан ли ответчик уплатить истцу эту сумму. Я полагаю, что обязан.
Истец говорил следующее: “Я предоставляю полную свободу действий для завершения отделки, при условии, что вы будете держаться в пределах двенадцати тысяч фунтов. Если сумма окажется превышенной на пятьдесят фунтов, я не буду взыскивать ее с вас; но на дальнейшие расходы я своего согласия не даю и оплачивать их не стану”. Я не уверен, что истец мог бы действительно отказаться от оплаты контрактов, заключенных архитектором от его имени; во всяком случае, он не пошел на это. Он уплатил по счетам и предъявил ответчику иск, основываясь на имевшейся договоренности.
Я считаю, что истец вправе требовать с ответчика возмещения указанной суммы.
От лица ответчика здесь была сделана попытка доказать, что автор письма никак не ограничивал и не намеревался ограничивать размеры затрат. Если это так, я не могу понять, зачем истцу понадобилось проставить в письме сумму в двенадцать тысяч фунтов и вслед за ней в пятьдесят фунтов. Такое толкование лишает этот пункт всякого смысла. Мне совершенно ясно, что в письме от двадцатого мая ответчик выразил согласие на весьма четко сформулированное предложение, условиям которого он был обязан подчиняться.
Поэтому суд постановляет удовлетворить иск, взыскав с ответчика всю сумму судебных издержек”.
Джемс вздохнул и, нагнувшись, поднял зонтик, с грохотом упавший при словах: “Проставить в письме сумму”.
Высвободив из-под скамьи ноги, он быстро вышел из зала суда, не дожидаясь сына, кликнул первый попавшийся закрытый кэб (день был серенький) и поехал прямо к Тимоти, где уже сидел Суизин. Ему, миссис Септимус Смолл и тете Эстер Джемс рассказал о суде со всеми подробностями и, не прерывая рассказа, съел две горячие булочки.
– Сомс держался молодцом, – закончил он, – у него голова хорошо работает, Джолиону это не понравится. Дела Босини совсем плохи: наверно, обанкротится, – и, уставившись тревожным взглядом в камин, добавил после долгой паузы: – Его не было в суде – почему бы это?
Раздались чьи-то шаги. В малой гостиной показалась фигура дородного человека с пышущим здоровьем кирпичного цвета лицом. Указательный палец его резко выделялся на лацкане черного сюртука. Он проговорил ворчливым голосом:
– А, Джемс! Нет, не могу, не могу задерживаться! – и, повернувшись, вышел из комнаты.
Это был Тимоти.
Джемс встал с кресла.
– Вот! – сказал он. – Вот! Я так и предчу…
Он осекся и замолчал, уставившись в одну точку, словно перед ним только что пронеслось какое-то дурное предзнаменование.
VI. Сомс приходит с новостями
Выйдя из суда, Сомс не пошел домой. Ему не хотелось идти в Сити, и, чувствуя потребность поделиться с кем-то своей победой, он тоже отправился на Бэйсуотер-Род, к Тимоти, но прошел всю дорогу пешком, не торопясь.
Отец только что уехал; миссис Смолл и тетя Эстер, знавшие уже все подробности, встретили его радостно. Он, наверное, проголодался после всех этих допросов. Смизер сейчас поджарит булочки, его дорогой батюшка съел все, что было подано. Пусть ложится на диван с ногами и выпьет рюмочку сливового брэнди. Это так подкрепляет.
Суизин все еще сидел в гостиной, он задержался с визитом дольше обычного, чувствуя, что ему необходимо рассеяться. Услышав про брэнди, он фыркнул. Ну и молодежь нынче. Печень у него была не в порядке, и он не мог примириться с тем, что кто-то другой пьет сливовое брэнди.
Суизин почти немедленно собрался уходить, сказав Сомсу:
– Ну, как жена? Передай, что, если ей станет скучно и захочется тихо и мирно пообедать со мной, я угощу ее таким шампанским, какое она не каждый день пьет.
Взирая на Сомса с высоты собственного величия, он стиснул ему ладонь своей пухлой желтоватой рукой, словно хотел раздавить всю эту мелкую рыбешку, и, выпятив грудь, медленно вышел из гостиной.
Миссис Смолл и тетя Эстер пришли в ужас. Суизин такой чудак!
Им самим не терпелось спросить Сомса, как отнесется к исходу дела Ирэн, но тетушки знали, что спрашивать нельзя; может быть, он сам скажет что-нибудь такое, что поможет им разобраться во всей этой истории, занимающей теперь такое большое место в их жизни – истории, которая невыносимо мучила их, потому что говорить о ней не полагалось. Теперь даже Тимоти стало все известно, и новость просто катастрофически подействовала на его здоровье. А что будет делать Джун? Вот вопрос! Волнующий, опасный вопрос!
Они все еще не могли забыть тот визит старого Джолиона, после которого он так и не появлялся у них; они не могли забыть то ощущение, которое осталось у всех присутствующих, – ощущение каких-то перемен в семье, ее близкого развала.
Но Сомс не шел им навстречу; положив ногу на ногу, он говорил о недавно открытой им барбизонской школе. Вот у кого будущее, он уверен, что со временем на этих барбизонцах удастся хорошо заработать; он уже обратил внимание на две картины некоего Коро – очаровательные вещицы; если не станут запрашивать, он купит обе – когда-нибудь за них дадут большие деньги.
Миссис Смолл и тетя Эстер не могли не интересоваться всем этим, но такой способ отделаться от них не совсем им понравился.
Это очень интересно, чрезвычайно интересно; ведь Сомс прекрасный знаток, уж кто-кто, а он найдет, что сделать с этими картинами; но что он намерен предпринять теперь, после выигрыша дела? Уедет из Лондона, переберется за город или нет?
Сомс ответил, что еще не знает; по всей вероятности, они скоро переедут. Он поднялся и поцеловал теток.
Как только тетя Джули приняла от него эту эмблему расставания, в ней произошла какая-то перемена, словно она исполнилась безумной отваги; казалось, что каждая ее морщинка тщится ускользнуть из-под невидимой, сковывающей лицо маски.
Она выпрямилась во весь свой далеко не маленький рост и заговорила:
– Я уже давно решилась, милый, и если никто тебе не скажет, я…
Тетя Эстер прервала ее.
– Помни, Джули, ты… – еле выговорила она, – ты сама будешь отвечать за свои слова!
Миссис Смолл будто не слышала.
– По-моему, дорогой, ты должен знать, что миссис Мак-Эндер видела Ирэн с мистером Босини в Ричмонд-парке.
Тетя Эстер, тоже вставшая с места, снова опустилась на стул и отвернулась. В самом деле, Джулия слишком уж… Не надо было заводить при ней, при Эстер, этот разговор; еле переводя дух от волнения, она ждала, что скажет Сомс.
Он покраснел, и, как всегда, румянец вспыхнул у него где-то на переносице; подняв руку, он облюбовал один палец, осторожно прикусил ноготь и затем процедил сквозь зубы:
– Миссис Мак-Эндер – злобная дрянь!
И, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
По пути на Бэйсуотер-Род, к Тимоти, он обдумал, как надо держать себя дома. Он пойдет к Ирэн и скажет:
“Я выиграл процесс и поставил на этом точку. Мне не хочется притеснять Босини; мы как-нибудь договоримся; я не буду настаивать. И давай покончим с этим. Мы сдадим дом и уедем от этих туманов, сейчас же переберемся в Робин-Хилл. Я… я не хотел быть грубым! Дай руку… и…” Может быть, она позволит поцеловать себя и забудет все, что было!
Однако, когда Сомс вышел от Тимоти, намерения его были уже не так просты. Подозрения и ревность, тлевшие в нем столько месяцев, вспыхнули ярким огнем. Он раз и навсегда положит конец этой истории; он не позволит смешивать свое имя с грязью! Если она не может или не хочет любить мужа, как это велит ей долг, исполнения которого он вправе требовать, пусть не обманывает его с кем-то другим! Он так и скажет ей, пригрозит разводом! Это заставит ее образумиться; она не пойдет на развод. А что если… если пойдет? Эта мысль сразила его; до сих пор он не допускал такой возможности.
Что если пойдет? Что если она признается? Как же поступить тогда? Придется начинать дело о разводе!
Развод! Произнеся мысленно это слово, расходившееся со всеми принципами, которые руководили до сих пор его жизнью. Сомс ощутил в нем парализующую силу. В этой бесповоротности было что-то страшное. Он чувствовал себя в положении капитана корабля, который подходит к борту и собственными руками бросает в море свой самый драгоценный груз. Такая расточительность казалась ему безумием. Это повредит его работе. Придется продать дом в Робин-Хилле, на который он истратил столько денег, возлагал такие надежды, и продать в убыток! А она! Она уже не будет принадлежать ему, не будет даже носить его фамилию! Она уйдет из его жизни, и он… он никогда больше не увидит ее.
И, сидя в кэбе, он всю дорогу не мог примириться с мыслью, что никогда больше не увидит Ирэн!
А что если ей не в чем признаваться, может быть, даже сейчас не в чем признаваться? Благоразумно ли с его стороны заходить так далеко? Благоразумно ли ставить себя в такое положение, если вдруг придется идти на попятный? Исход этого процесса разорит Босини; разорившемуся терять нечего, но что он может предпринять? Уехать за границу? Банкроты всегда уезжают за границу. Что они могут предпринять – если они будут вместе без денег? Лучше подождать, посмотреть, какой оборот примут дела. Если понадобится, он установит за ней слежку. Припадок ревности (словно разыгравшаяся зубная боль) снова овладел им; он чуть не вскрикнул. Надо решить, надо выбрать определенную линию поведения сейчас же – по дороге домой. Кэб остановился у подъезда, а Сомс так ничего и не решил.
Он вошел в дом бледный, с влажными от волнения руками, боясь увидеть ее, страстно желая увидеть ее и не зная, что сказать, что сделать.
Горничная Билсон была в холле и на его вопрос: “Где миссис Форсайт?” – ответила, что миссис ушла из дому часов в двенадцать, взяв с собой чемодан и саквояж.
Он так круто повернулся, что Билсон не удержала рукав его мехового пальто.
– Как? – крикнул он. – Как вы сказали? – но, вспомнив вдруг, что не следует выдавать свое волнение, добавил: – Она просила передать что-нибудь?
– и с ужасом поймал на себе испуганный взгляд горничной.
– Миссис Форсайт ничего не приказала передать, сэр.
– Ничего? Так, хорошо, благодарю вас. Я не буду обедать дома.
Горничная ушла, а он, не снимая мехового пальто, подошел к фарфоровой вазе, стоявшей на резном дубовом сундучке, и стал машинально перебирать визитные карточки:
Мистер и миссис Бэрем Калчер Миссис Септимус Смолл Миссис Бейнз Мистер Соломон Торнуорси Леди Беллис Мисс Эрмион Беллис Мисс Уинифрид Беллис Мисс Элла Беллис, Кто эти люди? Он, кажется, начинает забывать самые знакомые вещи. Слова: “ничего не приказала передать”… “чемодан и саквояж” затеяли игру в прятки у него в мозгу. Не может быть, чтобы она ничего не оставила! И, так и не сняв пальто, он взбежал по лестнице, шагая сразу через две ступеньки, как молодожен, который вернулся домой и спешит к жене.
В комнате Ирэн все было изящное, свежее. Душистое; все в идеальном порядке. На широкой кровати, покрытой сиреневым шелковым одеялом, лежал мешочек для ночной сорочки, вышитый ее собственными руками; ночные туфли стояли возле самой кровати; край пододеяльника был откинут, точно постель ждала ее прихода.
На туалете щетки в серебряной оправе и флаконы из несессера – его подарок. Тут просто недоразумение. Какой же саквояж она взяла с собой? Сомс подошел к звонку – позвать Биасон, но вовремя спохватился, вспомнив, что надо делать вид, будто он знает, куда уехала Ирэн, надо отнестись к этому как к самой обыкновенной вещи и доискаться причин ее отъезда собственными силами.
Он запер дверь на ключ, постарался собраться с мыслями, но чувствовал, что голова идет кругом; и вдруг из глаз его брызнули слезы.
Торопливо сбросив пальто, он посмотрел на себя в зеркало.
Бледное, посеревшее лицо; он налил воды в таз и с лихорадочной быстротой умылся.
От серебряных щеток исходил слабый запах эссенции, которой она мыла волосы; и этот запах снова разбудил в нем мучительную ревность.
Натягивая на ходу пальто, он сбежал вниз и вышел на улицу.
Но самообладание еще не покинуло его; идя по Слоун-стрит, он придумал, что сказать, если Ирэн не окажется у Босини. А если она там? Его решимость опять исчезла; он подошел к дому Босини, не зная, что сделать, если застанет у него Ирэн.
Конторы в нижних этажах уже кончили работу, и входная дверь была заперта; женщина, открывшая ему, не могла сказать наверное, у себя ли мистер Босини; она не видела его ни сегодня, ни вчера, ни третьего дня; она уже больше не убирает у него, у него теперь никто не убирает, он…
Сомс прервал ее, сказав, что пойдет наверх и посмотрит сам.
Он поднялся по лестнице бледный, с упрямо сжатыми зубами.
На верхней площадке было темно, дверь оказалась запертой, на его звонок никто не ответил, из квартиры Босини не доносилось ни звука. Сомсу не оставалось ничего другого, как сойти вниз; он дрожал в меховом пальто, его сердце сжимал холод. Подозвав кэб, он велел отвезти себя на Парк-Лейн.
Дорогой Сомс старался вспомнить, когда он в последний раз дал ей чек. У нее должно остаться не больше трех-четырех фунтов, но есть еще драгоценности; и мысль о том, сколько денег она может получить за них, была для него утонченной пыткой – хватит обоим на поездку за границу, хватит на много месяцев вперед! Он попробовал подсчитать точно; кэб остановился, и Сомс вышел, так и не успев ничего подсчитать.
Дворецкий спросил, приехала ли миссис Сомс, – хозяин сказал, что к обеду ждут их обоих.
Сомс ответил:
– Нет, миссис Форсайт больна.
Дворецкий выразил сожаление.
Сомсу показалось, что Уормсон испытующе посмотрел на него; он вспомнил, что не переоделся к обеду, и спросил:
– Есть гости, Уормсон?
– Нет, сэр, только мистер и миссис Дарти.
Сомсу опять показалось, что дворецкий смотрит на него с любопытством. Он не выдержал:
– Что вы на меня так смотрите? В чем дело, а?
Дворецкий покраснел, повесил меховое пальто, пробормотал что-то вроде: “Нет, ничего, сэр, уверяю вас, сэр”, – и тихонько вышел.
Сомс поднялся по лестнице. Пройдя гостиную, не глядя по сторонам, он пошел прямо к спальне родителей.
Джемс стоял боком к двери, вечерний жилет и рубашка подчеркивали вогнутые линии его высокой тощей фигуры. Опустив голову, прижав одной пушистой бакенбардой съехавший набок белый галстук, сосредоточенно нахмурив брови, выпятив губы, он застегивал жене верхние крючки лифа. Сомс остановился; у него перехватило дыхание, то ли от того, что он так быстро взбежал по лестнице, то ли от каких-то других причин. Его… его никогда… никогда не просили…
Он услышал голос отца, приглушенный, точно во рту у него были булавки: “Кто это? Кто там? Что нужно?” Голос матери: “Фелис, застегните, пожалуйста, мистер Форсайт так копается”.
Он приложил руку к горлу и сказал хрипло:
– Это я. Сомс!
С чувством благодарности он уловил нежные и удивленные нотки в голосе Эмили: “Что ты, дорогой?” – и голос Джемса, оставившего свою возню с крючками: “Сомс! Почему ты пришел наверх? Ты нездоров?”
Он ответил машинально: “Нет, здоров”, – посмотрел на них и почувствовал, что не может сказать о случившемся.
Джемс, всегда готовый разволноваться, начал:
– Ты плохо выглядишь. Простудился, должно быть, это все печень. Мама даст тебе…
Но Эмили спокойно перебила его:
– Ты с Ирэн?
Сомс покачал головой.
– Нет, – сказал он, запинаясь, – она… она ушла от меня!
Эмили отвернулась от зеркала. Ее высокая, полная фигура сразу утратила свою величавость, и когда она подбежала к Сомсу, в ней появилось что-то очень человечное.
– Мальчик мой! Дорогой мальчик!
Она прижалась губами к его лбу, погладила ему руку.
Джемс тоже повернулся к сыну; лицо его будто сразу постарело.
– Ушла? – сказал он. – То есть как – ушла? Ты мне никогда не говорил, что она собирается уходить.
Сомс ответил угрюмо:
– Откуда же я мог знать? Что теперь делать?
Джемс заходил взад и вперед по комнате; без сюртука он был похож на аиста.
– Что делать! – бормотал он. – Почем я знаю, что делать? Какой толк спрашивать меня? Мне никогда ничего не рассказывают, а потом приходят и спрашивают, что делать! Ну, что я могу сказать! Вот мама, вот она стоит: что же она ничего не скажет? А я могу сказать только одно: надо найти ее.
Сомс улыбнулся; его обычная высокомерная улыбка никогда не казалась такой жалкой.
– Я не знаю, куда она ушла, – ответил он.
– Не знаешь, куда она ушла? – повторил Джемс. – То есть как же так не знаешь? Где же она, по-твоему? Она ушла к Босини, вот она куда ушла. Я так и знал, чем все это кончится.
В долгом молчании, наступившем вслед за этим. Сомс чувствовал, как мать сжимает ему руку. И дальнейшее прошло мимо Сомса, словно его способность мыслить и действовать уснула крепким сном.
Лицо Джемса, красное, перекошенное, будто он готов был расплакаться, и слова, прорывавшиеся у него сквозь душевную боль:
– Будет скандал; я всегда это говорил! – потом пауза, потом: – Что же вы оба молчите?
И голос Эмили, спокойный, чуть презрительный:
– Полно, Джемс! Сомс сделает все что можно.
И Джемс, опустив глаза, упавшим голосом:
– Я ничем не могу помочь; я старик. Только не торопись, мой мальчик, обдумай все хорошенько.
И снова голос матери:
– Сомс сделает все, чтобы вернуть ее. Не будем говорить об этом. Я уверена, что все уладится.
И Джемс:
– Не знаю, как это можно уладить. Если только она не уехала с Босини, мой совет тебе: нечего ее слушать, разыщи и приведи ее назад.
Еще раз Сомс почувствовал, как мать гладит ему руку в знак одобрения, и, словно повторяя священную клятву, он пробормотал сквозь зубы:
– Разыщу!
Втроем они сошли в гостиную. Там уже сидели дочери и Дарти; будь здесь Ирэн, семья была бы в полном составе.
Джемс опустился в кресло и, если не считать холодного приветствия по адресу Дарти, которого он и презирал и боялся, как человека, вечно сидящего без денег, не вымолвил ни слова до самого обеда. Сомс тоже молчал; одна только Эмили – женщина спокойная и мужественная – вела беседу с Уинифрид о каких-то пустяках. Никогда еще в ее манерах и разговоре не было столько выдержки, как в этот вечер.
Так как о бегстве Ирэн решено было молчать, никто из семьи не обсуждал вопроса, что предпринять дальше. Не могло быть сомнений, как это и выяснилось из толков о дальнейших событиях, что совет Джемса: “Нечего ее слушать, разыщи и приведи ее назад!” – считался вполне разумным всеми за редкими исключениями – не только на Парк-Лейн, но и у Николаса, и у Роджера, и у Тимоти. Такой совет встретил бы одобрение всех Форсайтов Лондона, не высказавшихся по этому поводу только потому, что они стояли в стороне от событий.
Несмотря на все труды Эмили, обед, который подавали Уормсон и лакей, прошел почти в полном молчании. Дарти сидел надутый и пил все, что попадалось под руку; сестры вообще редко разговаривали друг с другом. Джемс раз только спросил, где Джун и что она сейчас делает. Никто не мог ответить на этот вопрос. Он снова погрузился в мрачное раздумье. И только когда Уинифрид рассказала, что маленький Публиус подал нищему фальшивую монетку, Джемс просветлел.
– А! – воскликнул он. – Сообразительный мальчишка. Из него выйдет толк, если он и дальше так пойдет. Умный мальчик, одно могу сказать!
Но это был только проблеск.
Блюда торжественно следовали одно за другим, электричество сияло над столом, оставляя, однако, в тени главное украшение комнаты, так называемую “марину” Тернера, на которой были изображены главным образом снасти и гибнущие в волнах люди. Появилось шампанское, потом бутылка доисторического портвейна Джемса, поданные словно ледяной рукой скелета.
В десять часов Сомс ушел; на вопросы об Ирэн ему дважды пришлось отговориться ее нездоровьем; он боялся, что больше не выдержит. Мать поцеловала его долгим нежным поцелуем, он пожал ей руку, чувствуя, как тепло приливает к щекам. Он шел навстречу холодному ветру, с печальным свистом вылетавшему из-за поворотов улиц; шел под ясным, серым, как сталь, небом, усыпанным звездами. Он не замечал ни студеного приветствия зимы, ни шелеста свернувшихся от холода платановых листьев, ни продажных женщин, которые пробегали мимо, кутаясь в облезлые меховые горжетки; не замечал бродяг, торчавших на углах с посиневшими от стужи лицами. Зима пришла! Но Сомс торопился домой, погруженный в свои мысли; руки его дрожали, открывая сплетенный из позолоченной проволоки почтовый ящик, куда письма попадали сквозь прорезь в дверях.
От Ирэн – ничего.
Он прошел в столовую; камин горел ярко, его кресло было придвинуто поближе к огню, домашние туфли приготовлены, на столике – винный погребец и резной деревянный ящичек с папиросами; постояв минуты две, он потушил свет и поднялся наверх. У него тоже горел камин, но в ее комнате было темно и холодно. В эту комнату и вошел Сомс.
Он зажег все свечи и долго ходил взад и вперед между кроватью и дверью. Он не мог свыкнуться с мыслью, что она на самом деле ушла от него, и, словно все еще надеясь найти хоть записку, хоть какое-нибудь объяснение, какую-нибудь разгадку той тайны, которая окружала его семейную жизнь, принялся рыться во всех уголках, открывать один за другим все ящики.
Вот ее платья; он любил, когда она была хорошо одета, даже настаивал на этом – из платьев взято совсем немного: два-три, не больше; и, выдвигая ящик за ящиком, он убеждался, что белье и шелковые вещи все остались на месте.
В конце концов, может быть, это просто каприз, ей захотелось переменить обстановку, уехать на несколько дней к морю. Если это так, если она вернется, он никогда больше не повторит того, что случилось в ту злосчастную ночь, никогда больше не осмелится на такой поступок, хотя это была ее обязанность, ее супружеский долг, хотя она принадлежит ему. Он никогда больше не осмелится на такой поступок. Она просто потеряла голову, не сознает, что делает.
Сомс нагнулся над ящиком, где она хранила драгоценности; ящик был не заперт, он выдвинул его; в шкатулке торчал ключик. Это удивило Сомса, но потом он сообразил, что шкатулка, должно быть, пустая. Он поднял крышку.
Но шкатулка была отнюдь не пустая. В зеленых бархатных гнездышках лежали все его подарки – даже часы, а в отделении для часов торчала треугольная записка, на которой он узнал почерк Ирэн:
“Сомсу Форсайту.
Я, кажется, не взяла с собой ни Ваших подарков, ни подарков Вашей родни”. И это было все. Он смотрел на фермуары и браслеты, усыпанные бриллиантами и жемчугом, на плоские золотые часики с крупным бриллиантом и сапфирами, на цепочки, кольца, разложенные по отделениям, и слезы лились у него из глаз и капали в шкатулку.
Ни один поступок, который она могла совершить, который уже совершила, не показал бы ему с такой ясностью все значение ее ухода. На мгновение Сомс, может быть, понял все, что следовало понять, понял, что она ненавидела его, ненавидела все эти годы, что во всем, в каждой мелочи они были, как люди совершенно разных миров, что для него не было никакой надежды ни в будущем, ни в прошлом; понял даже, что она страдала, что ее надо жалеть.
В это мгновение он предал в себе Форсайта – забыл самого себя, свои интересы, свою собственность, был способен на любой поступок; он поднялся в чистые высоты бескорыстия и непрактичности.
Такие мгновения проходят быстро.
И, точно смыв с себя слезами скверну малодушия, Сомс встал, запер шкатулку и медленно, весь дрожа, понес ее к себе в комнату.
VII. ПОБЕДА ДЖУН
Джун ждала, когда “пробьет ее час”, а пока что и утром и вечером просматривала нудные газетные столбцы, удивляя старого Джолиона своим усердием; когда же час ее пробил, она принялась действовать сразу, со всем упорством, свойственным ее натуре.
В памяти Джун навсегда останется то утро, когда она наконец прочла в “Таймс” под заголовком “XIII зал суда – судья Бентем”, что дело “Форсайт против Босини” назначено к слушанию.
Как игрок, который бросает на стол последнюю монету, она приготовилась поставить на эту карту все; возможность поражения не входила в ее расчеты. Трудно сказать, как она узнала, что дело Босини безнадежно (если только ей не помогло чутье любящей женщины), но все ее планы строились именно на этой уверенности.
В половине двенадцатого Джун уже сидела на галерее в XIII зале суда, а вышла она оттуда, когда разбор дела “Форсайт против Босини” кончился. Отсутствие Босини не встревожило ее; она почему-то предчувствовала, что он не станет защищаться. Выслушав приговор, Джун быстро сошла вниз, взяла кэб и поехала на Слоун-стрит.
Она отворила незапертую входную дверь и прошла мимо контор в трех первых этажах, никем не замеченная; трудности начались только наверху.
На ее звонок никто не ответил; надо было решать, сойти ли к привратнице и попросить у нее ключ от квартиры Босини или терпеливо стоять около двери и надеяться, что никто не увидит ее там. Она выбрала последнее.
Простояв с четверть часа на холодной площадке, она вспомнила, что Босини обыкновенно оставлял ключ от квартиры под циновкой. Она поискала и нашла его. Несколько минут Джун колебалась; наконец вошла, оставив дверь открытой, чтобы всякий мог увидеть, что она здесь по делу.
Это была уже не та Джун, которая вся дрожа приходила сюда пять месяцев тому назад; страдания и внутренняя ломка сделали ее менее чувствительной; она столько времени обдумывала свой приход сюда, обдумывала с такой тщательностью, что все страхи остались позади. На этот раз она добьется своего, потому что помощи ждать уже не от кого.
Словно самка зверя, охраняющая свой выводок, – маленькая, проворная, – она ни минуты не стояла на месте, ходила – от стены к стене, от окна к двери, притрагивалась то к одной, то к другой вещи. Всюду лежал слой пыли, комнату, должно быть, не убирали уже несколько недель, и Джун, готовая подметить все, что могло бы подкрепить ее надежду, догадалась, что ради экономии ему пришлись отказаться от прислуги.
Она заглянула в спальню: постель была постлана кое-как, должно быть, неумелыми мужскими руками. Чутко прислушиваясь, она вошла и открыла шкаф. Несколько сорочек, воротнички, пара грязных ботинок – даже одежды в комнате почти не было.
Джун тихо вернулась в гостиную и только теперь заметила отсутствие всех тех вещей, которыми он так дорожил. Стенные часы – память матери, бинокль, висевший прежде над диваном; две очень ценные гравюры с видами Хэрроу, где учился его отец, и, наконец, японская ваза – ее собственный подарок. Все это исчезло; и, несмотря на гнев, поднимавшийся в ней при мысли, что жизнь так круто обошлась с ним, в исчезновении этих вещей Джун видела хорошее предзнаменование.
Но в ту минуту, когда Джун посмотрела туда, где стояла раньше японская ваза, она почувствовала на себе чей-то взгляд и, обернувшись, увидела в открытых дверях Ирэн.
Минуту они молча смотрели друг на друга; потом Джун шагнула вперед и протянула руку. Ирэн не взяла ее.
Не получив ответа на свое приветствие. Джун спрятала руку за спину. Глаза ее сверкнули гневом; она ждала, когда Ирэн заговорит; и сколько ревности, сколько подозрений и любопытства было в ее глазах, разглядывавших каждую черточку лица подруги, ее костюм и фигуру!
На Ирэн была серая меховая шубка; из-под дорожной шапочки выбивалась на лоб золотистая прядь волос. Лицо, тонувшее в мягком пушистом воротнике, казалось маленьким, как у ребенка.
Джун раскраснелась, а у Ирэн щеки были иззябшие и желтоватые, как слоновая кость. Под глазами залегли темные тени. В руках она держала букетик фиалок.
Ирэн смотрела на Джун не улыбаясь; и девушка, вопреки вспыхнувшему в ней гневу, снова почувствовала былое очарование этих больших, устремленных на нее темных глаз.
В конце концов Джун заговорила первая:
– Зачем вы пришли сюда? – но, почувствовав, что тот же самый вопрос задан и ей, добавила: – Этот ужасный процесс… я пришла сказать, что он проиграл дело.
Ирэн молчала, по-прежнему глядя ей прямо в лицо, и девушка крикнула:
– Что же вы молчите, как каменная?
Ирэн ответила с легким смешком:
– Я бы хотела окаменеть.
Но Джун отвернулась от нее.
– Молчите! – крикнула она. – Не надо! Я не хочу слушать! Я не хочу знать, зачем вы пришли. Я ничего не хочу слушать! – и, словно беспокойный дух, заметалась по комнате. Вдруг у нее вырвалось: – Я пришла первая. Мы не можем оставаться здесь вдвоем.
Улыбка промелькнула на лице Ирэн и погасла, как искра. Она не двинулась. И тут Джун почувствовала в мягкости и неподвижности этой фигуры какую-то отчаянную решимость, что-то непреодолимое, грозное. Она сорвал с головы шляпу и, приложив руки ко лбу, провела ими по пышным бронзовым волосам.
– Вам не место здесь! – крикнула она вызывающе.
Ирэн ответила:
– Мне нигде нет места.
– Что это значит?
– Я ушла от Сомса. Вы всегда этого хотели.
Джун зажала уши.
– Не надо! Я ничего не хочу слушать, я ничего не хочу знать. Я не могу бороться с вами! Что же вы стоите? Что же вы не уходите?
Губы Ирэн дрогнули; она как будто прошептала:
– Куда мне идти?
Джун отвернулась. Из окна ей были видны часы на улице. Скоро четыре. Он может прийти каждую минуту. Она оглянулась через плечо, и лицо ее было искажено гневом.
Но Ирэн не двигалась; ее руки, затянутые в перчатки, вертели и теребили букетик фиалок.
Слезы ярости и разочарования заливали щеки Джун.
– Как вы могли прийти! – сказала она. – Хороший же вы друг!
Ирэн опять засмеялась. Джун поняла, что сделала неправильный ход, и громко заплакала.
– Зачем вы пришли? – промолвила она сквозь рыдания. – Вы разбили мою жизнь и ему хотите разбить!
Губы Ирэн задрожали; в ее глазах, встретившихся с глазами Джун, была такая печаль, что девушка вскрикнула среди рыданий:
– Нет, нет!
Но Ирэн все ниже и ниже опускала голову. Она повернулась и быстро вышла из комнаты, пряча губы в букетик фиалок.
Джун подбежала к двери. Она слышала, как шаги становятся все глуше и глуше, и крикнула:
– Вернитесь, Ирэн! Вернитесь! Вернитесь!
Шаги замерли…
Растерявшаяся, измученная, девушка остановилась на площадке. Почему Ирэн ушла, оставив победу за ней? Что это значит? Неужели она решила отказаться от него? Или…
Мучительная неизвестность терзала Джун… Босини не приходил…
Около шести часов вечера старый Джолион вернулся домой от сына, где теперь он почти ежедневно проводил по нескольку часов, и справился, у себя ли внучка. Узнав, что Джун пришла совсем недавно, он послал за ней.
Старый Джолион решил рассказать Джун о своем примирении с ее отцом. Что было, то прошло. Он не хочет жить один, или почти один, в этом громадном доме; он сдаст его и подыщет для сына другой, за городом, где можно будет поселиться всем вместе. Если Джун не захочет переезжать, он даст ей средства, пусть живет одна. Ей это будет безразлично, она давно уже отошла от него.
Когда Джун спустилась вниз, лицо у нее было осунувшееся, жалкое, взгляд напряженный и трогательный. По своему обыкновению, она устроилась на ручке его кресла, и то, что старый Джолион сказал ей, не имело ничего общего с ясными, вескими, холодными словами, которые он с такой тщательностью обдумал заранее. Сердце его сжалось, как сжимается большое сердце птицы, когда птенец ее возвращается в гнездо с подбитыми крыльями. Он говорил через силу, словно признаваясь, что сошел в конце концов со стези добродетели и наперекор всем здравым принципам поддался естественному влечению.
Старый Джолион как будто боялся, что, высказав свои намерения, он подаст плохой пример внучке; и, подойдя к самому главному, изложил свои соображения на тот счет, что “если ей не понравятся его планы, пусть живет, как хочет”, в самой деликатной форме.
– И если, родная, – сказал он, – ты почему-нибудь не уживешься с ними, что ж, я все улажу. Будешь жить, как тебе захочется. Мы подыщем маленькую квартирку в городе, ты там устроишься, а я буду наезжать к тебе. Но дети, – добавил он, – просто очаровательные.
И вдруг посреди таких серьезных, но довольно прозрачных объяснений причин, заставивших его переменить политику, старый Джолион подмигнул:
– То-то будет сюрприз нашему чувствительному Тимоти. Уж этот юноша не смолчит, голову даю на отсечение.
Джун слушала молча. Она сидела на ручке кресла, выше деда, и старый Джолион не видел ее лица. Но вот он почувствовал на своей щеке ее теплую щеку и понял, что во всяком случае тревожиться по поводу ее отношения к такой новости нет нужды. Мало-помалу он расхрабрился.
– Ты полюбишь отца – он хороший, – сказал старый Джолион. – Замкнутый, но ладить с ним нетрудно. Вот сама увидишь, он художник, художественная натура и все такое прочее.
И старый Джолион вспомнил о десятке, примерно, акварелей, хранившихся у него в спальне под замком; с тех пор как у сына появилась возможность стать собственником, отец уже не считал их такой ерундой.
– Что же касается твоей… твоей мачехи, – сказал он, с некоторым трудом выговаривая это слово, – то она очень достойная женщина, немножко плаксивая, пожалуй, но очень любит Джо. А дети, – повторил он, и слова эти прозвучали музыкой среди его торжественных самооправданий, – дети просто прелесть.
Джун не знала, что в этих словах воплощалась его нежная любовь к детям, ко всему слабому, юному, любовь, которая когда-то заставила старого Джолиона бросить сына ради такой крошки, как она, и теперь, с новым поворотом колеса, отнимала у нее деда.
Но старого Джолиона уже беспокоило ее молчание, и он нетерпеливо спросил:
– Ну, что же ты скажешь?
Джун соскользнула на пол; теперь настал ее черед говорить. Она уверена, что все получится замечательно; никаких затруднений и быть не может, и ей совершенно все равно, что скажут другие.
Старого Джолиона передернуло. Гм! Значит, говорить все-таки будут. А ему казалось, что после стольких лет уже и говорить не о чем. Что ж! Ничего не поделаешь! Однако он не одобрял отношения внучки к тому, что скажут люди: она должна считаться с этим.
И все же старый Джолион промолчал. Ощущения ею были слишком сложны, слишком противоречивы.
Да, продолжала Джун, ей совершенно все равно; какое кому дело? Но ей бы хотелось только одного, – и, чувствуя, как она прижимается щекой к его коленям, старый Джолион понял, что тут дело нешуточное. Раз уж он решил купить дом за городом, пусть купит – ну, ради нее – этот замечательный дом Сомса в Робин-Хилле. Он совсем готов, он просто великолепный, и все равно там никто не будет жить теперь. Как им хорошо будет в Робин-Хилле!
Старый Джолион уже был начеку. Разве этот “собственник” не собирается жить в новом доме? С некоторых пор он только так и называл Сомса.
Нет, сказала Джун, не собирается; она знает, что не собирается.
Откуда она знает?
Этого Джун не могла сказать, но она знала. Знала почти наверное. Ничего другого и быть не может: все так изменилось. Слова Ирэн звучали у нее в ушах: “Я ушла от Сомса. Куда мне идти?”
Но Джун ничего не сказала об этом.
Если бы только дедушка купил дом и заплатил по этому злополучному иску, которого никто не смел предъявлять Филу! Это самое лучшее, что можно придумать, тогда все, все уладится.
И Джун прижалась губами ко лбу деда и крепко поцеловала его.
Но старый Джолион отстранился от ее ласки, на лице его появилось то строгое выражение, с которым он всегда приступал к делам. Он спросил, что она такое задумала. Тут что-то не то, она виделась с Босини?
Джун ответила:
– Нет, но я была у него.
– Была у него? С кем?
Джун твердо смотрела ему в глаза.
– Одна. Он проиграл дело. Мне все равно, хорошо или плохо я поступила. Я хочу помочь ему и помогу.
Старый Джолион снова спросил:
– Ты видела Босини?
Взгляд его, казалось, проникал ей в самую душу.
И Джун снова ответила:
– Нет; его не было дома. Я ждала, но он не пришел.
Старый Джолион облегченно завозился в кресле. Она поднялась и посмотрела на него; такая хрупкая, легкая, юная, но сколько твердости, сколько упорства! И, несмотря на всю свою тревогу и раздражение, старый Джолион не мог нахмуриться в ответ на ее пристальный взгляд. Он почувствовал, что внучка победила, что вожжи выскользнули у него из рук, почувствовал себя старым, усталым.
– А! – проговорил он наконец. – Ты наживешь себе беду когда-нибудь. Всегда хочешь настоять на своем.
И, не устояв перед желанием пофилософствовать, добавил:
– Такой ты родилась, такой и умрешь.
И он, который во всех отношениях с деловыми людьми, с членами правлений, с Форсайтами всех родов и оттенков и с теми, кто не был Форсайтами, всегда умел настоять на своем, посмотрел на упрямицу внучку с грустью, ибо в ней старый Джолион чувствовал то качество, которое сам бессознательно ценил превыше всего на свете.
– А ты знаешь, какие идут разговоры? – медленно сказал он.
Джун вспыхнула.
– Да… нет! Знаю… нет, не знаю, мне все равно!
И она топнула ногой.
– Мне кажется, – сказал старый Джолион, опустив глаза, – что он тебе и мертвый будет нужен.
И после долгого молчания заговорил опять:
– Что же касается покупки дома, ты просто сама не знаешь, что говоришь.
Джун заявила, что знает. Если он захочет купить, то купит. Надо только оплатить его стоимость.
– Стоимость! Ты ничего не понимаешь в таких делах. И я не пойду к Сомсу, я не желаю иметь дела с этим молодым человеком.
– И не надо; поговори с дядей Джемсом. А если не сможешь купить дом, то заплати по иску. Он в ужасном положении – я знаю, я видела. Возьми из моих денег.
В глазах старого Джолиона промелькнул насмешливый огонек.
– Из твоих денег? Недурно! А ты что будешь делать без денег, скажи мне на милость?
Но втайне мысль о возможности отвоевать дом у Джемса и его сына уже начала занимать старого Джолиона, На Форсайтской Бирже ему приходилось слышать много разговоров об этой постройке, много весьма сомнительных похвал. В доме, пожалуй, “чересчур много художества”, но место прекрасное. Отнять у “собственника” то, с чем он так носился, – это же победа над Джемсом, веское доказательство, что он тоже сделает Джо собственником, поможет ему занять подобающее положение, закрепит за ним место в обществе. Справедливое воздаяние всем, кто осмелился считать его сына жалким нищим, парией.
Так, посмотрим, посмотрим. Может быть, ничего и не выйдет; он не намерен платить бешеные деньги, но если цена окажется сходной, что ж, может быть, он и купит.
А втайне, в глубине души, старый Джолион знал, что не сможет отказать ей.
Но он ничем не выдал себя. Он подумает – так было сказано Джун.
VIII. УХОД БОСИНИ
Старый Джолион никогда не принимал поспешных решений; по всей вероятности, он долго раздумывал бы о покупке дома в Робин-Хилле, если бы не понял по лицу Джун, что она не оставит его в покое.
На другой же день за завтраком Джун спросила, к какому часу велеть подавать карету.
– Карету? – сказал он невинным тоном. – Зачем? Я никуда не собираюсь.
Она ответила:
– Надо выехать пораньше, а то дядя Джемс уедет в Сити.
– Джемс? Зачем мне Джемс?
– А дом? – Джун сказала это таким тоном, что притворяться дальше уже не имело смысла.
– Я еще ничего не решил, – ответил он.
– Надо решить. Надо решить, дедушка, подумай обо мне.
Старый Джолион проворчал:
– О тебе? Я всегда о тебе думаю, а вот ты никогда о себе не подумаешь, а надо бы подумать, чем все это кончится. Хорошо, вели подать к десяти.
В четверть одиннадцатого старый Джолион уже ставил свой зонтик в холле на Парк-Лейн – с пальто и цилиндром он решил не расставаться; сказав Уормсону, что ему нужно поговорить с хозяином, он прошел в кабинет, не дожидаясь доклада, и сел там.
Джемс был в столовой и разговаривал с Сомсом, который зашел на Парк-Лейн еще до завтрака. Услышав, кто приехал, Джемс беспокойно пробормотал: “Интересно, что ему понадобилось?”
Затем он поднялся.
– Ты только не торопись, – сказал он Сомсу. – Прежде всего надо разузнать, где она, – я заеду к Стэйнеру; они молодцы; уж если Стэйнер не найдет, то на других и надеяться нечего, – и вдруг, в порыве необъяснимой нежности, пробормотал себе под нос: – Бедняжка! Просто не знаю, о чем она думала! – и вышел, громко сморкаясь.
Старый Джолион не поднялся навстречу брату, а, протянув руку, обменялся с ним форсайтским рукопожатием.
Джемс тоже подсел к столу и подпер голову ладонью.
– Как поживаешь? – сказал он. – Последнее время тебя совсем не видно.
Старый Джолион пропустил это замечание мимо ушей.
– Как Эмили? – спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я заехал по делу Босини. Говорят, этот дом, который он выстроил, стал вам обузой?
– Первый раз слышу, – сказал Джемс. – Я знаю, что он проиграл дело и, наверное, разорится теперь.
Старый Джолион не преминул воспользоваться этим.
– Да, наверно, – согласился он, – но если Босини разорится, “собственнику”, то есть Сомсу, это недешево станет. Я думаю вот о чем: раз уж он не собирается жить там…
Поймав на себе удивленным и подозрительный взгляд Джемса, он быстро заговорил дальше:
– Я ничего не желаю знать; вероятно, Ирэн отказалась туда ехать – меня это не касается. Я подыскиваю загородный дом где-нибудь поближе к Лондону, и если ваш подойдет, что ж, может быть, я его и куплю за разумную цену.
Джемс слушал с чувством сомнения, недоверия и облегчения, к которым примешивался и страх – а не кроется ли тут чего-нибудь? – и остаток былой веры в порядочность и здравый смысл старшего брата. Волновала его и мысль о том, насколько старому Джолиону известны последние события и от кого он мог узнать о них. И в нем зашевелилась слабая надежда: если бы Джун порвала с Босини, Джолион вряд ли захотел бы помочь ему. Джемс не знал, что и подумать, но, не желая показывать свое замешательство, не желая выдавать себя, сказал:
– Говорят, ты изменил завещание в пользу сына?
Никто ему этого не говорил; Джемс просто сопоставил два факта: встречу со старым Джолионом в обществе сына и внучат и то, что завещание его уже не хранилось в конторе “Форсайт, Бастард и Форсайт”. Выстрел попал в цель.
– Кто тебе сказал?
– Право, не помню, – ответил Джемс, – я всегда забываю фамилии, знаю только, что слышал от кого-то. Сомс истратил кучу денег на этот дом; вряд ли он захочет продавать его по дешевке.
– Ну, – сказал старый Джолион, – если Сомс воображает, что я стану платить бешеные деньги, она сильно ошибается. Я не имею возможности так швыряться деньгами, как он. Пусть попробует продать с торгов, посмотрим, сколько ему дадут. Говорят, это такой дом, который не всякий купит.
Джемс, в глубине души разделявший это мнение, ответил:
– Да, это вилла. Сомс здесь; если хочешь, поговори с ним.
– Нет, – сказал старый Джолион, – это преждевременно; и вообще вряд ли у нас что-нибудь выйдет, судя по такому началу.
Джемс струхнул: когда речь шла о точных цифрах коммерческой сделки, он был уверен в себе, так как имел дело с фактами, а не с людьми; но предварительные переговоры, вроде тех, которые велись сейчас, нервировали его – он никогда не знал, где и как нужно остановиться.
– Я сам ничего не знаю, – сказал он. – Сомс мне никогда ничего не рассказывает; я думаю, он заинтересуется этим; весь вопрос в цене.
– Вот оно что?! – сказал старый Джолион. – Ну, мне одолжений не нужно!
И сердито надел цилиндр.
Дверь отворилась, появился Сомс.
– Там пришел полисмен, – сказал он, криво улыбнувшись, – спрашивает дядю Джолиона.
Старый Джолион сурово посмотрел на него, а Джемс сказал:
– Полисмен? Ничего не понимаю. Впрочем, ты, верно, знаешь, – добавил он, подозрительно глядя на старого Джолиона. – Поговори с ним.
Полицейский инспектор стоял в холле и вялыми бесцветными глазами посматривал из-под тяжелых век на прекрасную старинную мебель, которую Джемс приобрел на знаменитой распродаже у Мавроджано на Портмен-сквер.
– Брат ждет вас, – сказал Джемс.
Инспектор почтительно приложил два пальца к фуражке и прошел в комнату.
Джемс посмотрел ему вслед, почему-то заволновавшись.
– Что ж, – сказал он Сомсу, – надо подождать, узнаем, что ему надо. Дядя говорил со мной относительно дома.
Он вернулся вместе с Сомсом в столовую, но никак не мог успокоиться.
– Что ему понадобилось? – снова пробормотал он.
– Кому? – спросил Сомс. – Инспектору? Он был на Стэнхоп-Гейт, его послали сюда – вот все, что я знаю. Не иначе, как дядин “сектант” проворовался.
Но, несмотря на внешнее спокойствие, Сомсу тоже было не по себе.
Через десять минут появился старый Джолион.
Он подошел к столу и молча остановился, поглаживая длинные седые усы. Джемс смотрел на него с открытым ртом: он никогда еще не видел брата таким, как сейчас.
Старый Джолион поднял руку и медленно сказал:
– Босини попал в тумане под колеса, раздавлен насмерть, – и, переведя на брата и племянника свой глубокий взгляд, добавил: – Ходят слухи о самоубийстве.
У Джемса отвисла челюсть.
– Самоубийство? Почему?
Старый Джолион сурово ответил:
– Кому же это знать, как не тебе с сыном!
И Джемс смолчал.
У всех людей преклонного возраста, даже у всех Форсайтов, было много тяжелых минут в жизни. Случайный прохожий, который видит их закутанными в пелену обычаев, богатства, комфорта, никогда бы не заподозрил, что и на их пути ложатся черные тени. У каждого человека преклонного возраста – даже у сэра Уолтера Бентема – мысль о самоубийстве хоть раз, а возникала где-то в преддверии души, останавливалась на пороге, и только какая-нибудь случайность, или смутный страх, или последняя надежда не позволяли ей переступить его. Трудно Форсайту окончательно отказаться от собственности. Трудно, очень трудно! Редко идут они на такой шаг, может быть, даже никогда не идут; и все же как близки подчас бывают они к этому!
Даже Джемс! И вдруг, запутавшись в вихре мыслей, он воскликнул:
– Стойте! Я же читал вчера в газетах: “Несчастный случай во время тумана”. Никто не знал его фамилии!
В смятении он переводил глаза с одного лица на другое, но инстинктивно не хотел ни на одну минуту поверить слухам о самоубийстве. Он не осмеливался допустить эту мысль, которая противоречила всем его интересам, интересам его сына, интересам всех Форсайтов. Он боролся с ней; и так как натура Джемса всякий раз совершенно бессознательно отвергала то, что нельзя было принять с полной гарантией безопасности, он мало-помалу превозмог свои страхи. Несчастный случай! Ничего другого и быть не могло!
Старый Джолион прервал его размышления:
– Смерть наступила мгновенно. Весь вчерашний день он пролежал в больнице. Никто не мог опознать его. Я сейчас еду туда; тебе с сыном тоже следует поехать.
Приказание было выслушано молча, и старый Джолион первым вышел из комнаты.
День был тихий, ясный, теплый, и на Парк-Лейн старый Джолион ехал, опустив верх кареты. Он сидел, откинувшись на мягкую спинку, и курил сигару, с удовольствием примечая и крепкую свежесть воздуха, и вереницы экипажей, и сутолоку на тротуарах, и необычайное, совсем как в Париже, оживление, которое в первый хороший день после туманов и дождей царит на лондонских улицах. И он чувствовал себя счастливым, а такого чувства у него не было все эти месяцы. Разговор с Джун уже за плечами; скоро он будет жить вместе с сыном, вместе с внучатами, что еще важнее. (С молодым Джолионом у него было назначено свидание на это же утро во “Всякой всячине”, надо еще раз поговорить о делах.) Испытывал он и приятное оживление при мысли о предстоящем разговоре с Джемсом и “собственником” по поводу дома, о предстоящей победе над ними.
Сейчас верх кареты был поднят: старого Джолиона уже не тянуло посмотреть на веселье улицы; кроме того, совсем не подобает, чтобы Форсайта видели в обществе инспектора полиции.
В карете инспектор снова заговорил об умершем:
– Туман был не такой уж густой. Кучер омнибуса уверяет, что джентльмен успел бы отскочить, но он как будто нарочно шел прямо на лошадей. Должно быть, джентльмен сильно нуждался в последнее время, мы нашли в квартире несколько ломбардных квитанций, на счете в банке у него уже ничего не было, а сегодня в газетах появился отчет о процессе.
Его холодные голубые глаза разглядывали поочередно троих Форсайтов, сидевших в карете.
Старый Джолион заметил из своего угла, как изменилось лицо брата, стало еще более сумрачным, встревоженным. И действительно, слова инспектора снова разбудили все сомнения и страхи Джемса. Нуждался… ломбардные квитанции… на счете ничего не было. Словно обладая таинственной силой, эти слова, всю жизнь маячившие перед Джемсом, как смутный кошмар, показали ему, насколько основательны предположения о самоубийстве, которых не следовало и допускать. Он постарался поймать взгляд сына; но Сомс словно застыл, его острые, как у рыси, глаза не смотрели в сторону отца. И, наблюдая за ними, старый Джолион почувствовал, как крепко они держатся друг за друга, и ему страстно захотелось, чтобы и его сын был рядом, словно эти минуты около мертвеца будут битвой, где ему придется выступить одному против двоих. И голову сверлила мысль: что сделать, чтобы имя Джун не было замешано в эту историю? У Джемса есть поддержка – сын! Отчего бы и ему не послать за Джо?
Достав визитную карточку, он написал на ней следующее:
“Приезжай немедленно. Посылаю карету”.
Выходя, старый Джолион дал карточку кучеру, приказав как можно скорее ехать во “Всякую всячину” и, если мастер Джолион Форсайт окажется там, передать ему карточку и сейчас же вернуться с ним обратно. Если же его нет в клубе, пусть ждет.
Вслед за всеми он поднялся по лестнице, опираясь на зонтик, и, остановившись на минуту, перевел дух. Инспектор сказал:
– Вот мертвецкая, сэр. Ничего, отдохните.
В пустой выбеленной комнате, где только солнечный луч хозяйничал на чистом полу, лежало тело, покрытое простыней. Инспектор твердой рукой откинул ее край. Незрячее лицо глянуло на них, а по обеим сторонам этого незрячего, словно бросающего кому-то вызов, лица стояли трое Форсайтов и молча смотрели на него; и в каждом по-своему вздымались и падали волнение, страх, жалость, как вздымаются и падают волны той жизни, от которой эти белые стены навсегда отгородили Босини. И то неповторимое “я”, та пружинка, что делает человеческое существо таким отличным от всех других, рождала в каждом из трех Форсайтов свой особый ход мыслей. Каждый сам по себе и все же такие близкие друг другу, они стояли наедине со смертью и молчали, опустив глаза.
Инспектор тихо спросил:
– Вы удостоверяете личность этого джентльмена, сэр?
Старый Джолион поднял голову и кивнул. Он посмотрел на брата, стоявшего напротив, на его длинную тощую фигуру, склонившуюся над трупом, на покрасневшее лицо и напряженные серые глаза; потом на Сомса, бледного, притихшего рядом с отцом. И вся его неприязнь к этим людям исчезла, как дым, перед безмерной белизной Смерти. Откуда приходит, как приходит она – Смерть? Внезапный конец всему, что было раньше; скачок вслепую по тому пути, который ведет – куда? Холодный ветер, задувающий свечу! Тяжкий, безжалостный вал, неминуемый для всех людей, хотя они до самого конца не должны опускать перед ним ясных, бесстрашных глаз! А ведь люди не что иное, как мелкие, ничтожные мошки! Тень усмешки скользнула по лицу старого Джолиона; Сомс бесшумно вышел из мертвецкой, шепнув что-то инспектору.
И тогда Джемс вдруг поднял голову. В подозрительном, беспокойном взгляде его была какая-то мольба. “Я знаю, мне далеко до тебя”, – казалось, говорил он. И, пошарив в карманах, достал платок и вытер лоб; потом скорбно склонил над мертвецом свое длинное туловище, повернулся и тоже быстро вышел.
Старый Джолион стоял безмолвный, как смерть, и пристально смотрел на труп. Кто знает, о чем он думал? О себе, о том времени, когда волосы его были такие же темные, как волосы этого мертвого юноши? О том, как начиналась его собственная битва, долгая, долгая битва, которую он так любил; битва, которую уже кончил этот молодой человек, кончил, почти не успев начать? О своей внучке, о ее разбитых надеждах? О той, другой женщине? О том, как все это нелепо и тяжело? О насмешке, неуловимой, горькой насмешке, которая была в таком конце? Справедливость! Людям нечего ждать справедливости, люди бродят во тьме!
Или, может быть, он размышлял по-философски: лучше кончить! Лучше уйти, как ушел этот юноша…
Кто-то тронул его за рукав.
Слезы навернулись на глаза старого Джолиона, увлажнили ресницы.
– Что ж, – сказал он, – мне здесь нечего делать. Я лучше пойду. Приходи, как только сможешь, Джо.
И, склонив голову, вышел.
Настал черед молодого Джолиона подойти к мертвецу; и ему казалось, что все Форсайты повержены ниц и лежат бездыханные около этого тела. Удар грянул слишком неожиданно.
Силы, таящиеся в каждой трагедии, непреодолимые силы, которые со всех сторон пробиваются сквозь любую преграду к своей безжалостной цели, столкнулись и с громовым ударом взметнули свою жертву, повергнув ниц всех, кто стоял рядом.
Во всяком случае, так казалось молодому Джолиону, такими он видел Форсайтов возле тела Босини.
Он попросил инспектора рассказать, как все это произошло, и тот, словно обрадовавшись, снова сообщил все подробности, которые были известны.
– Все-таки это не так просто, сэр, как кажется на первый взгляд, сказал он. – Я не думаю, чтобы это было самоубийство или просто несчастный случай. Должно быть, он пережил какое-то потрясение и ничего не замечал вокруг себя. Вы не сможете объяснить нам вот это?
Инспектор достал из кармана и положил на стол небольшой сверток. Аккуратно развязав его, он вынул дамский носовой платок, сколотый золотой венецианской булавкой с пустой оправой от драгоценного камня. Молодой Джолион услышал запах сухих фиалок.
– Нашли у него в боковом кармане, – сказал инспектор, – метка вырезана.
Молодой Джолион с трудом ответил:
– К сожалению, ничем не могу вам помочь!
И сейчас же перед ним встало лицо, которое он видел озарившимся трепетной радостью при виде Босини! Он думал о ней больше, чем о дочери, больше, чем о ком-нибудь другом, думал о ее темных мягких глазах, нежном покорном лице, о том, что она ждет мертвого, ждет, может быть, и в эту минуту – тихо, терпеливо ждет, озаренная солнцем.
Молодой Джолион, грустный, вышел из больницы и отправился к отцу, размышляя о том, что эта смерть разобьет семью Форсайтов. Удар скользнул мимо выставленной ими преграды и врезался в самую сердцевину дерева. На взгляд посторонних, оно еще будет цвести, как и прежде, будет горделиво возвышаться напоказ всему Лондону, но ствол его уже мертв, он сожжен той же молнией, что сразила Босини. И на месте этого дерева теперь поднимутся только побеги – новые стражи чувства собственности.
“Славная форсайтская чаща! – думал молодой Джолион. – Мачтовый лес нашей страны!”
Что же касается причин смерти, его семья, конечно, будет упорно опровергать столь предосудительную версию о самоубийстве. Они истолкуют все как несчастный случай, как перст судьбы. Втайне даже сочтут это вмешательством провидения, возмездием – разве Босини не посягнул на их самое бесценное достояние, на карман и на семейный очаг? И будут говорить о “несчастном случае с молодым Босини”, а может быть, не будут говорить совсем
– обойти молчанием лучше!
Сам же он придавал очень мало значения рассказу кучера. Человек, так страстно влюбленный, не станет совершать самоубийство из-за нужды в деньгах: Босини не принадлежал к тому сорту людей, которые могут близко принимать к сердцу финансовый кризис. И молодой Джолион тоже отверг версию о самоубийстве – мертвое лицо слишком ясно стояло у него перед глазами. Ушел в самый разгар своего лета! И мысль, что несчастный случай унес Босини в ту минуту, когда страсть его смела все преграды на своем пути, показалась молодому Джолиону еще более горькой.
Потом перед мысленным взором его выросло жилище Сомса, такое, каким оно стало сейчас, каким останется навсегда. Вспышка молнии озарила ярким, страшным светом обнаженные кости и зияющие между ними провалы, ткань, прикрывавшая их раньше, исчезла…
Когда сын вошел в столовую на Стэнхоп-Гейт, старый Джолион был там один. Он сидел в большом кресле, бледный, измученный. И глаза его, блуждавшие по стенам, по натюрмортам, по шедевру “Голландские рыбачьи лодки на закате”, словно пропускали мимо себя всю его жизнь с ее надеждами, удачами, победами.
– А, Джо! – сказал он. – Это ты? Я сказал бедняжке Джун. Но это еще не все. Ты пойдешь к Сомсу? Ей не на кого пенять, кроме себя; но как подумаешь, что она сидит там, в четырех стенах, одна как перст!
И, подняв свою худую, жилистую руку, он стиснул ее в кулак.
IX. ВОЗВРАЩЕНИЕ ИРЭН
Оставив Джемса и старого Джолиона в мертвецкой, Сомс пошел бесцельно бродить по улицам.
Трагическая гибель Босини совершенно изменила положение вещей. У Сомса уже не было того чувства, что малейшее промедление может оказаться роковым, и вряд ли теперь до конца следствия он рискнул бы рассказать кому-нибудь о бегстве жены.
В то утро Сомс встал рано, еще до прихода почтальона, сам вынул из ящика первую почту и, хотя от Ирэн письма не было, сказал Билсон, что миссис Форсайт уехала на море; он сам, может быть, тоже поедет туда в субботу и останется до понедельника. Это давало ему передышку, давало время, чтобы перевернуть все в поисках Ирэн.
Но теперь, когда его дальнейшие шаги остановила смерть Босини – загадочная смерть, думать о которой все равно, что прижигать сердце раскаленным железом, все равно, что снимать с него громадную тяжесть, – теперь Сомс не знал, куда девать себя; и он бродил по улицам, всматриваясь в каждого встречного, терзаясь нескончаемой мукой.
И, блуждая по городу, он думал о том, кто уже кончил свои блуждания, кончил свое странствование и уже никогда больше не будет бродить около его дома.
Еще днем он увидел сообщения, что труп опознан, и купил газету – посмотреть, что пишут. Заткнуть бы им рты. Сомс пошел в Сити и долго совещался наедине с Боултером.
Возвращаясь в пятом часу домой, он встретил около Джобсона Джорджа Форсайта, который протянул ему вечернюю газету со словами:
– Читал про беднягу “пирата”?
Сомс бесстрастно ответил:
– Да.
Джордж уставился на него. Он никогда не любил Сомса, а сейчас считал его виновником гибели Босини. Сомс погубил его, погубил той выходкой собственника, которая вселила безумие в “пирата”.
“Бедняга так бесновался от ревности, – думал Джордж, – так бесновался от желания отомстить, что не заметил омнибуса в этой тьме кромешной”.
Сомс погубил его. И этот приговор можно было прочесть в глазах Джорджа.
– Пишут о самоубийстве, – сказал он наконец. – Но этот номер не пройдет.
Сомс покачал головой.
– Несчастный случай, – пробормотал он.
Смяв в кулаке газету, Джордж сунул ее в карман. Он не мог удержаться от последнего щелчка.
– Гм! Ну, как дома – рай земной? Маленьких Сомсиков еще не предвидится?
С лицом белым, как ступеньки лестницы у Джобсона, ощерив зубы, словно собираясь зарычать, Сомс рванулся вперед и исчез.
Первое, что он увидел дома, отперев дверь своим ключом, был отделанный золотом зонтик жены, лежавший на сундучке. Сбросив меховое пальто, Сомс кинулся в гостиную.
Шторы были уже спущены, в камине пылали кедровые поленья, и он увидел Ирэн на ее обычном месте в уголке дивана. Он тихо притворил дверь и подошел к ней. Она не шелохнулась и как будто не заметила его.
– Ты вернулась? – сказал Сомс. – Почему же ты сидишь в темноте?
Тут он разглядел ее лицо – такое бледное и застывшее, словно кровь остановилась у нее в жилах; глаза, большие, испуганные, как глаза совы, казались огромными.
В серой меховой шубке, забившись в угол дивана, она напоминала чем-то сову, комком серых перьев прижавшуюся к прутьям клетки. Ее тело, словно надломленное, потеряло свою гибкость и стройность, как будто исчезло то, ради чего стоило быть прекрасной, гибкой и стройной.
– Так ты вернулась? – повторил Сомс.
Ирэн не взглянула на него, не сказала ни слова; блики огня играли на ее неподвижной фигуре.
Вдруг она встрепенулась, но Сомс не дал ей встать; и только в эту минуту он понял все.
Она вернулась, как возвращается к себе в логовище смертельно раненное животное, не понимая, что делает, не зная, куда деваться. Одного взгляда на ее закутанную в серый мех фигуру было достаточно Сомсу.
В эту минуту он понял, что Босини был ее любовником; понял, что она уже знает о его смерти, – может быть, так же как и он, купила газету и прочла ее где-нибудь на углу, где гулял ветер.
Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: “Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!”
И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идет, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, – поднимается и идет во мрак и холод, даже не вспомнив о нем, даже не заметив его.
Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:
– Нет! Нет! Не уходи!
И, отвернувшись, сел на свое обычное место по другую сторону камина.
Так они сидели молча.
И Сомс думал: “Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?”
Он снова взглянул на нее, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил ее, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.
Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.
Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.
Голодная кошка терлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: “Страдание! Когда оно кончится, это страдание?”
У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: “Я здесь хозяин!” И Сомс прошел дальше.
Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц несся перезвон колоколов, “практиковавшихся” в ожидании пришествия Христа, – звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Разведись с ней, выгони ее из дому! Она забыла тебя! Забудь ее и ты!”
Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Отпусти ее, она много страдала!”
Если б только он мог внять желанию: “Сделай ее своей рабой, она в твоей власти!”
Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: “Не все ли равно!” Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.
Если б только он мог сделать что-то не рассуждая!
Но он не мог забыть; не мог внять ни внутреннему голосу, ни внезапному проблеску мысли, ни желанию; это слишком серьезно, слишком близко касается его – он в клетке.
В конце сквера мальчишки-газетчики зазывали покупателей на свой вечерний товар, и их призрачные нестройные голоса перекликались со звоном колоколов.
Сомс зажал уши. В голове молнией мелькнула мысль, что – воля случая и не Босини, а он мог бы умереть, а она, вместо того чтобы забиться в угол, как подстреленная птица, и смотреть оттуда угасающими глазами…
Он почувствовал около себя что-то мягкое: кошка терлась о его ноги. И рыдание, потрясшее все его тело, вырвалось из груди Сомса. Потом все стихло, и только дома глядели на него из темноты – и в каждом доме хозяин и хозяйка и скрытая повесть счастья или страдания.
И вдруг он увидел, что дверь его дома открыта и на пороге, чернея на фоне освещенного холла, стоит какой-то человек, повернувшись спиной к нему. Сердце его дрогнуло, и он тихо подошел к подъезду.
Он увидел свое меховое пальто, брошенное на резное дубовое кресло, персидский ковер, серебряные вазы, фарфоровые тарелки по стенам и фигуру незнакомого человека, стоящего на пороге.
И он спросил резко:
– Что вам угодно, сэр?
Незнакомец обернулся. Это был молодой Джолион.
– Дверь была открыта, – сказал он. – Могу я повидать вашу жену? У меня к ней поручение.
Сомс посмотрел на него искоса.
– Моя жена никого не принимает, – угрюмо пробормотал он.
Молодой Джолион мягко ответил:
– Я не стану ее задерживать.
Сомс протиснулся мимо него, загородив вход.
– Она никого не принимает, – снова сказал он.
Молодой Джолион вдруг посмотрел мимо него в холл, и Сомс обернулся. Там, в дверях гостиной, стояла Ирэн; в ее глазах был лихорадочный огонь, полураскрытые губы дрожали, она протягивала вперед руки. При виде их обоих свет померк на ее лице; руки бессильно упали; она остановилась, словно окаменев.
Сомс круто обернулся, поймав взгляд своего гостя, и звук, похожий на рычание, вырвался у него из горла. Подобие улыбки раздвинуло его губы.
– Это мой дом, – сказал он. – Я не позволю вмешиваться в мои дела. Я уже сказал вам, и я повторяю еще раз: мы не принимаем.
И захлопнул перед молодым Джолионом дверь.
notes
1. Удачное словцо (франц.)
2. Театр в Лондоне.
3. Jolly – веселый (анг.).
4. Старомодная (франц).
5. Дорожка для верховом езды в Хайд-парке.
6. Repondez s'il vous plait – просьба ответить (франц.).
7. Фешенебельный квартал лондонского Вест-Энда.
8. Целиком, с начала до конца (латинский юридический термин)
9. Верхняя часть герба, венчающая шит (обычно – корона).
10. Почетный титул наиболее видных адвокатов; их мнение в глазах судьи более веско, чем мнение простого, “не королевского” адвоката. В суде надевают шелковую мантию.
11. Близнецы из “Комедии ошибок” Шекспира.
12. Цепь соединенных между собою прудов в Хайд-парке.
13. Департамент государственных сборов.