Глава XXXI
Сиделка и больная
Я долго была в отъезде, а вернувшись, как-то раз вечером поднялась наверх в свою комнату, чтобы посмотреть, как Чарли упражняется в чистописании, и, наклонившись, заглянула в ее тетрадку. Чистописание трудно давалось Чарли, – она совсем не владела пером; зато каждое перо в ее руке как бы оживало для озорства, портилось, кривилось, останавливалось, брызгало и, словно осел под седлом, шарахалось в углы страницы. Очень смешно было видеть, какие дряхлые буквы выводила детская ручонка Чарли – они были такие сморщенные, сгорбленные, кривые, а ручонка – такая пухленькая и кругленькая. А ведь на всякую другую работу Чарли была на редкость ловкая, и пальчики у нее были такие проворные, каких я в жизни не видела.
– Ну, Чарли, – сказала я, взглянув на страничку, исписанную буквой «О», которая изображалась то в виде квадрата, то в виде треугольника, то в виде груши и наклонялась во все стороны, – я вижу, мы делаем успехи. Только бы нам удалось написать ее круглой, Чарли, и мы дойдем до совершенства.
Я написала букву «О», и Чарли написала эту букву, но перо Чарли не пожелало аккуратно соединить концы и завязало их узлом.
– Ничего, Чарли. Со временем мы научимся.
Кончив заданный урок, Чарли положила на стол перо, разжала и сжала затекшую ручонку, внимательно просмотрела исписанную страницу – не то гордясь своими успехами, не то сомневаясь в них, – встала и сделала мне реверанс.
– Благодарю вас, мисс. Позвольте вам доложить, мисс, вы знаете одну бедную женщину, которую зовут Дженни?
– Жену кирпичника, Чарли? Да, знаю.
– Она давеча пришла сюда, заговорила со мной, когда я вышла из дому, и сказала, что вы ее знаете, мисс. Спросила меня, не я ли прислуживаю молодой леди, – молодая леди это вы, мисс, – и я сказала «да», мисс.
– Я думала, она совсем уехала отсюда, Чарли.
– Она и правда уезжала, мисс, только вернулась на прежнее место… она и Лиз. А вы знаете другую бедную женщину, мисс, которую зовут Лиз?
– Знаю; то есть я ее видела, Чарли, но не знала, что ее зовут Лиз.
– Так она и сказала! – подтвердила Чарли. – Они обе вернулись, мисс, а то все бродяжничали – туда-сюда ходили.
– Бродяжничали, Чарли?
– Да, мисс. – Вот если бы Чарли научилась писать буквы такими же круглыми, какими были ее глаза, когда она смотрела мне в лицо, – чудесные получились бы буквы! – И эта бедная женщина приходила сюда раза три-четыре – все надеялась хоть одним глазком поглядеть на вас, мисс. «Только поглядеть, а больше мне ничего не нужно», говорит; но вы были в отъезде. Вот она и увидела меня. Заметила! как я тут расхаживаю, мисс, – сказала Чарли и вдруг тихонько засмеялась от величайшей радости и гордости, – ну и подумала, – не иначе, как я ваша горничная!
– Неужели она в самом деле это подумала, Чарли?
– Да, мисс, – ответила Чарли, – что правда, то правда.
И Чарли снова рассмеялась в полном восторге, опять сделала круглые глаза и приняла серьезный вид, подобающий моей горничной. Мне никогда не надоедало смотреть на Чарли, на ее детское личико и фигурку, когда она, от всей души наслаждаясь своим высоким постом, стояла передо мной, совсем еще маленькая девочка, но уже такая серьезная, хотя сквозь ее серьезность и прорывалось порой милое ребяческое ликование.
– Где же ты с нею встретилась, Чарли? – спросила я.
Личико моей маленькой горничной потемнело, когда она ответила: «У аптеки, мисс». Ведь Чарли сама еще носила траур.
Я спросила, не больна ли жена кирпичника, но Чарли ответила, что нет. Захворал кто-то другой. Какой-то прохожий, который зашел к ней, а в Сент-Олбенс он приплелся пешком и собирается брести дальше, – сам не знает куда. Чарли сказала, что это какой-то бедный мальчик. И у него нет ни отца, ни матери, никого на свете.
– Вот и у нашего Тома, мисс, никого на свете бы не осталось, умри мы с Эммой после смерти отца, – сказала Чарли, и ее круглые глазенки наполнились слезами.
– Значит, женщина пошла купить ему лекарство, Чарли?
– Она сказала, мисс, – ответила Чарли, – что он как-то раз принес лекарство ей.
Лицо моей маленькой горничной горело от столь сильного нетерпения, а ее всегда спокойные руки так крепко сжимали одна другую, когда она стояла посреди комнаты, пристально глядя на меня, что мне было совеем не трудно угадать ее мысли.
– Ну что ж, Чарли, – сказала я, – давай-ка мы с тобой пойдем к Дженни и разузнаем, как там и что.
Чарли мигом принесла мою шляпку и вуаль, подала мне одеться и – такая смешная – сама по-старушечьи закуталась в теплую шаль и заколола ее булавкой – ни дать ни взять маленькая бабушка; а быстрота, с какой она все это проделала, не оставляла сомнений в ее готовности идти к Дженни. И вот мы с Чарли вышли из дому, не сказав никому ни слова.
Вечер был холодный, непогожий, и деревья раскачивались под напором ветра. Весь этот день, да и много дней подряд, почти беспрерывно шел проливной дождь. Но к вечеру дождь перестал. Небо местами прояснилось, только было затянуто густой дымкой даже в зените, где в просветах меж тучами мерцало несколько звезд. На севере и северо-западе, там, где три часа назад зашло солнце, по небу тянулась полоса бледного, мертвенного света, и прекрасного и какого-то зловещего, а на ней лежали волнистые угрюмые гряды туч, словно бурное море, внезапно оцепеневшее во время шторма. В той стороне, где находился Лондон, грозное зарево висело над темной равниной, и необычайно торжественным казался контраст между его яркостью и гаснущим светом зари, невольно внушая странную мысль, что это алое зарево – отблеск какого-то неземного огня, освещающего невидимые отсюда здания города и лица его бесчисленных обитателей.
В тот вечер у меня не было предчувствия. Знаю наверное, – ни малейшего предчувствия того, что должно было вскоре случиться со мною. Но я на всю жизнь запомнила, что в ту минуту, когда мы остановились у садовой калитки, чтобы взглянуть на небо, а потом пошли дальше своей дорогой, мне на мгновение почудилось, будто я не совсем такая, какой была. Я знаю, что это смутное ощущение возникло у меня именно там и тогда. С тех пор воспоминание об этом ощущении неизменно связывалось у меня с этим местом и часом и со всем тем, что я видела и слышала на этом месте и в этот час – вплоть до далеких шумов города, лая собаки, скрипа колес, катящихся с пригорка по грязной дороге.
Был субботний вечер, и многие жители того поселка, в который мы направлялись, разошлись по харчевням. Поэтому сегодня здесь было менее шумно, чем в тот день, когда я пришла сюда впервые, но все выглядело таким же нищенским, как и раньше. В печах для обжига кирпича пылал огонь, и удушливый дым тянулся к нам, озаренный бледно-голубым светом.
Мы приблизились к домишку кирпичников, из которого тусклый свет свечи проникал наружу через разбитое и кое-как починенное окно. Постучав в дверь, мы вошли. Мать ребенка, умершего в тот день, когда мы были здесь впервые, сидела в кресле между койкой и убогим камином, а против нее, съежившись и прижавшись к каминной раме, на полу прикорнул какой-то подросток, с виду – нищий. Свою рваную меховую шапку он держал под мышкой, как узелок, и, стараясь согреться, так дрожал, что дрожали ветхие оконные рамы и дверь. Воздух в комнате был еще более затхлый, чем раньше, и в ней стоял неприятный и очень странный запах.
Как только мы вошли, я заговорила с женщиной, не поднимая вуали. Мальчик мгновенно вскочил и, пошатываясь, уставился на меня с каким-то непонятным удивлением и ужасом.
Он вскочил так быстро и его испуг так явно был вызван моим появлением, что я остановилась, вместо того чтобы подойти ближе.
– Не пойду я больше на кладбище, – забормотал мальчик, – не xoчу я туда ходить, сказано вам!
Я подняла вуаль и заговорила с женщиной. Она отозвалась вполголоса:
– Уж вы не посетуйте на него, сударыня. Он скоро одумается. – А мальчику она сказала: – Джо, Джо, что это с тобой?
– Я знаю, зачем она пришла! – выкрикнул мальчик.
– Кто?
– Да вот эта леди. Она хочет меня на кладбище увести. Не пойду я на кладбище. Слышать о нем не хочу. Она, чего доброго, и меня зароет.
Он снова задрожал всем телом и прислонился к стене, а вместе с ним задрожала вся лачужка.
– Целый день только о том и твердил, сударыня, – мягко проговорила Дженни. – Ну, чего ты глаза выпучил? Ведь это моя леди, Джо.
– Так ли? – с сомнением отозвался мальчик и принялся разглядывать меня, прикрыв рукой воспаленные глаза. – А мне сдается, она та, другая… Не та шляпа и не то платье, а все-таки, сдается мне, она та, другая.
Моя маленькая Чарли, преждевременно познавшая болезни и несчастья, сняла свою шляпу и шаль, молча притащила кресло и усадила в него мальчика, точь-в-точь как многоопытная старуха сиделка; только у опытной сиделки не могло быть такого детского личика, как у Чарли, которая сразу же завоевала доверие больного.
– Слушай! – повернулся к ней мальчик. – Скажи-ка мне ты. Эта леди – не та леди?
Чарли покачала головой и аккуратно оправила его лохмотья, стараясь, чтобы ему было как можно теплее.
– Так! – буркнул мальчик. – Значит, это должно быть, не она.
– Я пришла узнать, не могу ли я чем-нибудь помочь тебе, – сказала я. – Что с тобой?
– Меня то в жар кидает, то в холод, – хрипло ответил мальчик, бросив на меня блуждающий, растерянный взгляд, – то в жар, то в холод, раз за разом, без передышки. И все ко сну клонит, и вроде как в голове путается… а во рту сухо… и каждая косточка болит – не кости, а сплошная боль.
– Когда он пришел сюда? – спросила я женщину.
– Я нынче утром встретила его на краю нашего города. А познакомилась я с ним раньше, в Лондоне. Правда, Джо?
– В Одиноком Томе, – ответил мальчик.
Иногда ему удавалось сосредоточить внимание или остановить на чем-нибудь блуждающий взгляд, но – лишь очень ненадолго. Вскоре он снова опустил голову и, тяжело качая ею из стороны в сторону, забормотал что-то, словно в полусне.
– Когда он вышел из Лондона? – спросила я женщину.
– Из Лондона я вышел вчера, – ответил за нее мальчик, теперь уже весь красный и пышущий жаром. – Иду куда глаза глядят.
– Куда? – переспросила я.
– Куда глаза глядят, – повторил мальчик немного громче. – Меня все гонят и гонят – не велят задерживаться на месте; прямо дыхнуть не дают с той поры, как та, другая, мне соверен дала. Миссис Снегсби, та вечно за мной следит, прогоняет, – а что я ей сделал? – да и все они следят, все гонят. Все до одного – с того часу, как встану и пока спать не лягу. Ну, я и пошел куда глаза глядят. Вот куда. Она мне сказала там, в Одиноком Томе, что пришла из Столбенса, вот я и побрел по дороге в Столбенс. Туда ли, сюда ли – все одно.
Что бы он ни говорил, он всякий раз под конец повертывался к Чарли.
– Что с ним делать? – сказала я, отводя женщину в сторону. – Не может же он уйти в таком состоянии, тем более что идти ему некуда и он даже сам не отдает себе отчета, куда идет.
– Не знаю, сударыня, или, как говорится, «знаю не лучше покойника», – отозвалась она, бросая на Джо сострадательный взгляд. – Может, покойники-то и лучше нашего знают, да только сказать нам не могут. Я его целый день у себя продержала из жалости, похлебкой его покормила, лекарство дала, а Лиз пошла хлопотать, чтоб его куда-нибудь поместили (вот тут, на койке, мой крошечкаэто ее ребенок, но он все равно что мой); только я долго держать у себя мальчишку я не могу: вернется мой хозяин домой да увидит его здесь, – вон вытолкает, а то и побьет, чего доброго. Смотри-ка! Вот и Лиз вернулась!
И правда, в Лмнату вбежала Лиз, а мальчик поднялся, должно быть смутно сознавая, что ему тут больше нельзя оставаться. Когда именно проснулся ребенок, когда Чарли подошла к нему, подняла его с койки и принялась нянчить, шагая взад и вперед по комнате, я не помню. Но она делала все это спокойно, по-матерински, как и в мансарде миссис Блайндер, когда жила там вместе с Томом и Эммой и нянчила их.
Подруга Дженни побывала в разных местах, но всюду ее посылали от одного к другому, и она вернулась ни с чем. Сначала ей говорили, что сейчас поместить мальчика в больницу нельзя – слишком рано, потом – что уже поздно. Одно должностное лицо посылало ее к другому, а другое отсылало назад к первому, и так она и ходила взад и вперед, а я, слушая ее, подумала, что оба эти должностных лица, очевидно, были приняты на службу за уменье отвиливать от своих обязанностей, но вовсе не для того, чтобы их выполнять.
– А сейчас, – продолжала Лиз, еле переводя дух, потому что все время бежала и вдобавок была чем-то испугана, – сейчас, Дженни, твой хозяин идет домой, да и мой за ним следом, – а что будет с мальчиком, не знаю; помоги ему бог, но мы ничего для него сделать не можем!
Женщины сложились и, набрав несколько полупенсов, поспешно сунули их мальчику, а тот взял деньги, как в тумане, с какой-то полубессознательной благодарностью и, волоча ноги, вышел из дома.
– Дай-ка мне ребенка, доченька, – сказала Лиз, обращаясь к Чарли, – и спасибо тебе от всей души! Дженни, подруженька ты моя, спокойной ночи! Если хозяин мой на меня не накинется, сударыня, я немного погодя пойду поищу мальчика около печей, – скорей всего он где-нибудь там приютится, – а утром опять схожу туда.
Она быстро ушла, и вскоре, проходя мимо ее дома, мы увидели, как она баюкает ребенка у двери, напевая ему песенку, а сама тревожно смотрит на дорогу, поджидая пьяного мужа.
Я боялась, что, если мы останемся здесь поговорить с этими женщинами, им за это попадет от мужей. Но я сказала Чарли, что нельзя нам покинуть мальчика и тем самым обречь его на верную смерть. Чарли гораздо лучше меня знала, что надо делать, а быстрота соображения была у нее под стать присутствию духа, и вот она выскользнула из дома раньше меня, и вскоре мы нагнали Джо, когда он уже подходил к печи для обжига кирпича.
Должно быть, он отправился в путешествие с узелком под мышкой, но узелок украли, а может быть, мальчик потерял его; и сейчас он нес жалкие клоки своей меховой шапки, как узелок, хотя шел с непокрытой головой под дождем, который вдруг снова полил как из ведра. Когда мы окликнули его, он остановился, но едва я к нему подошла, как он снова с ужасом впился в меня блестящими глазами и даже перестал дрожать.
Я предложила мальчику пойти к нам, обещав устроить его на ночлег.
– Не надо мне никакого ночлега, – отозвался он, – лягу промеж теплых кирпичей и все.
– А ты не знаешь, что так и помереть можно? – проговорила Чарли.
– Все равно, люди везде помирают, – сказал мальчик, – дома помирают, – она знает где; я ей показывал… в Одиноком Томе помирают, – целыми толпами. Больше помирают, чем выживают, как я вижу. – И вдруг он хрипло зашептал, повернувшись к Чарли: – Ежели она не та, другая, так и не иностранка. Неужто их целых три!
Чарли покосилась в мою сторону немного испуганными глазами. Да и я чуть не испугалась, когда мальчик уставился на меня.
Но когда я подозвала его знаком, он повернулся и пошел за нами, а я, убедившись, что он слушается меня, направилась прямо домой. Идти было недалеко – только подняться на пригорок. Дорога была безлюдна – мимо нас прошел лишь один человек. А я сомневалась, удастся ли нам дойти до дому без посторонней помощи, – мальчик едва плелся неверными шагами и все время пошатывался. Однако он ни на что не жаловался и, как ни странно, ничуть о себе не беспокоился.
Придя домой, я оставила его ненадолго в передней, – где он съежился в углу оконной ниши, глядя перед собой остановившимися глазами, такими безучастными, что его оцепенелое состояние никак нельзя было объяснить сильным и непривычным впечатлением от яркого света и уютной обстановке, в которую он попал, – а сама пошла в гостиную, чтобы поговорить с опекуном. Там я увидела мистера Скимпола, который приехал к нам в почтовой карете, как он частенько приезжал – без предупреждения и без вещей; впрочем, он постоянно брал у нас все, что ему было нужно.
Опекун, мистер Скимпол и я, мы сейчас же вышли в переднюю, чтобы посмотреть на больного. В передней собралась прислуга, а Чарли стояла рядом с мальчиком, который дрожал в оконной нише, как раненый зверек, вытащенный из канавы.
– Дело дрянь, – сказал опекун, после того как задал мальчику два-три вопроса, пощупал ему лоб и заглянул в глаза. – Как ваше мнение, Гарольд?
– Лучше всего выгнать его вон, – сказал мистер Скимпол.
– То есть как это – вон? – переспросил опекун почти суровым тоном.
– Дорогой Джарндис, – ответствовал мистер Скимпол, – вы же знаете, что я такое – я дитя. Будьте со мной строги, если я этого заслуживаю. Но я от природы не выношу таких больных. И никогда не выносил, даже в бытность мою лекарем. Он ведь других заразить может. Лихорадка у него очень опасная.
Все это мистер Скимпол изложил свойственным ему легким тоном, вернувшись вместе с нами из передней в гостиную и усевшись на табурет перед роялем.
– Вы скажете, что это ребячество, – продолжал мистер Скимпол, весело посматривая на нас. – Что ж, признаю, возможно, что и ребячество. Но ведь я и вправду ребенок и никогда не претендовал на то, чтобы меня считали взрослым. Если вы его прогоните, он опять пойдет своей дорогой; значит, вы прогоните его туда, где он был раньше, – только и всего. Поймите, ему будет не хуже, чем было. Ну, пусть ему будет даже лучше, если уж вам так хочется. Дайте ему шесть пенсов или пять шиллингов, или пять фунтов с половиной, – вы умеете считать, а я нет, – и с рук долой!
– А что же он будет делать? – спросил опекун.
– Клянусь жизнью, не имею ни малейшего представления о том, что именно он будет делать, – ответил мистер Скимпол, пожимая плечами и чарующе улыбаясь. – Но что-нибудь он да будет делать, в этом я ничуть не сомневаюсь.
– Какое безобразие, – проговорил опекун, которому я наскоро рассказала о бесплодных хлопотах женщин, – какое безобразие, – повторял он, шагая взад и вперед и ероша себе волосы, – подумайте только – будь этот бедняга осужденным преступником и сиди он в тюрьме, для него широко распахнулись бы двери тюремной больницы и уход за ним был бы не хуже, чем за любым другим больным мальчиком в нашем королевстве!
– Дорогой Джарндис, – сказал мистер Скимпол, – простите за наивный вопрос, но ведь я ничего не смыслю в житейских делах, – если так, почему бы этому мальчику не сесть в тюрьму?
Опекун остановился и взглянул на него каким-то странным взглядом, в котором смех боролся с негодованием.
– Нашего юного друга, как мне кажется, вряд ли можно заподозрить в щепетильности, – продолжал мистер Скимпол, ничуть не смущаясь и совершенно искренне. – Мне думается, он поступил бы разумнее и в своем роде даже достойнее, если бы проявил энергию не в том направлении, в каком следует, и по этой причине попал в тюрьму. В этом больше сказалась бы любовь к приключениям, а стало быть и некоторая поэтичность.
– Другого такого младенца, как вы, пожалуй, во всем мире нет, – отозвался опекун, снова принявшись шагать по комнате и, видимо, чувствуя себя неловко.
– Вы так думаете? – подхватил мистер Скимпол. – Что ж, пожалуй! Но, признаюсь, я не понимаю, почему бы нашему юному другу и не овеять себя той поэзией, которая доступна юнцам в его положении. Бесспорно, у него от природы есть аппетит, а когда он здоров, аппетит у него превосходный, надо думать. Прекрасно! И вот н тот час, когда наш юный друг привык обедать, – скорее всего около полудня, – наш юный друг объявляет обществу: «Я голоден; будьте добры дать мне ложку и накормить меня». Общество, взявшее на себя организацию всей системы ложек и неизменно утверждающее, что у него есть ложка и для нашего юного друга, тем не менее не дает ему ложки; и тогда наш юный друг говорит: «Значит, придется вам меня извинить, если я ее сам стяну». Вот это и есть, как мне кажется, случай, когда энергия направлена не туда, куда следует, но зато не лишена некоторой доли разумности и некоторой доли романтики; и, право, не знаю, но я тогда, пожалуй, больше интересовался бы нашим юным другом, как иллюстрацией подобного случая, чем теперь, когда он простой бродяга… каким может сделаться кто угодно.
– Между тем, – решилась я заметить, – ему становится все хуже.
– Между тем, – весело повторил мистер Скимпол, – ему становится все хуже, как изволила сказать мисс Саммерсон со свойственным ей практическим здравым смыслом. Поэтому я рекомендовал бы вам выгнать его вон, прежде чем ему станет еще хуже.
Я, наверное, никогда не забуду того благожелательного выражения лица, с каким он все это говорил.
– Конечно, Хозяюшка, – заметил опекун, повернувшись ко мне, – я могу настоять на его помещении в больницу, если сам отправлюсь туда и потребую принять его, хотя, надо сказать, дело у нас обстоит очень плохо, если приходится этого добиваться, даже когда больной в таком состоянии. Но время позднее, погода отвратительная, а мальчик уже с ног валится. Чердак у нас над конюшней благоустроенный и там стоит койка; давайте-ка поместим мальчика туда до завтрашнего утра, а утром его можно будет закутать хорошенько и увезти. Так и сделаем.
– Вот как! – произнес мистер Скимпол, положив руки на клавиши, когда мы уже выходили. – Значит, вы идете к нашему юному другу?
– Да, – ответил опекун.
– Как я завидую вашему характеру, Джарндис! – проговорил мистер Скимпол с шутливым восхищением. – Для вас такие вещи – совершенные пустяки, и для мисс Саммерсон тоже. Вы готовы во всякое время пойти куда угодно и сделать все что угодно. Вот что значит слово «сделаю». А я никогда не говорю «сделаю» или «не сделаю», я просто говорю «не могу».
– Вы, должно быть, не можете даже посоветовать нам, чем помочь больному? – почти сердито спросил опекун, оглядываясь на него через плечо; подчеркиваю – только «почти», ибо он, по-видимому, никогда не считал мистера Скимпола существом, ответственным за свои поступки.
– Дорогой Джарндис, я заметил у него в кармане склянку с жаропонижающим лекарством, и самое лучшее, что он может сделать, – это принять его. Прикажите слегка побрызгать уксусом в помещении, где он будет спать, и держать это помещение в умеренной прохладе, а больного в умеренном тепле. Но давать советы – это с моей стороны просто дерзость. Ведь мисс Саммерсон обладает таким знанием всяких мелочей и такой способностью распоряжаться по мелочам, что и без меня сумеет сделать все необходимое.
Мы вернулись в переднюю и объяснили Джо, куда хотим его поместить, а Чарли еще раз объяснила ему все сначала, но он слушал ее с тем же вялым безразличием, которое я уже заметила в нем, и только устало озирался, словно все приготовления делались не для него, а для кого-то другого. Прислуга, жалея его, очень охотно принялась нам помогать, так что мы быстро привели в порядок чердак, а несколько мужчин, из тех, что работали в усадьбе, тепло укутали мальчика и перенесли его через сырой двор. Отрадно было наблюдать, как ласково все они обращались с ним и как часто называли его «приятелем», надеясь этим подбодрить его. Всеми операциями руководила Чарли, которая беспрестанно сновала между конюшней и домом, перенося разные укрепляющие средства и питательные кушанья, которые, по нашему мнению, не могли повредить мальчику. Опекун лично пошел навестить больного, перед тем как его оставили на ночь, и, вернувшись в Брюзжальню, чтобы написать в больницу письмо, которое наш человек должен был передать ранним утром, сообщил мне, что мальчику лучше и его клонит ко сну. Дверь на чердак заперли, сказал опекун, – на случай, если у больного начнется бред и он будет порываться бежать, а внизу ляжет человек, который услышит малейший шум над собой.
Ада была простужена и не выходила из нашей комнаты, поэтому мистер Скимпол, оставшись в одиночестве, все это время развлекался, наигрывая отрывки из жалобных песенок, а иногда и напевая их (как мы слышали издали) с большим чувством и очень выразительно. Когда мы пришли к нему в гостиную, он сказал, что хочет исполнить маленькую балладу, – она вспомнилась ему «по ассоциации с нашим юным другом», – и совершенно очаровательно спел песню о том крестьянском мальчике, который —
Бездомный, без матери и без отца
По свету блуждать обречен без конца.
Эта песня всегда вызывает у него слезы, – сказал он нам.
Весь остаток вечера он был очень весел, ибо ему «хочется чирикать, как птичка, – заявил он в восторге, – стоит только вспомнить, какими на редкость талантливыми в деловом отношении людьми» он окружен. Поднимая стакан вина, разбавленного кипятком и сдобренного лимоном и сахаром, он предложил нам тост «за выздоровление нашего юного друга» и высказал предположение, которое в дальнейшем развил веселым тоном, что мальчику, как и Виттингтону, в будущем суждено стать лондонским лорд-мэром. А тогда мальчик, без сомнения, учредит Приют имени Джарндиса и Странноприимные дома имени Саммерсон, а также положит начало ежегодному паломничеству корпораций в Сент-Олбенс. Не подлежит сомнению, говорил он, что наш юный друг в своем роде чудесный мальчик и он идет своим чудесным путем, но путь его не совпадает с путем Гарольда Скимпола. Что за человек Гарольд Скимпол, Гарольд Скимпол узнал, к своему великому изумлению, когда впервые познакомился с самим собой и, тогда же приняв себя со всеми своими недостатками, решил, что самая здоровая философия – это примириться с ними; и он надеется, что мы поступим так же.
Наконец Чарли доложила, что мальчик успокоился. Из своего окна я видела ровно горящий фонарь, который поставили на чердаке конюшни, и легла в постель, радуясь, что бедняга нашел приют.
Незадолго до рассвета со двора послышались шум и говор более громкие, чем обычно, и они меня разбудили. Одеваясь, я выглянула в окно и спросила слугу, – одного из тех, кто вчера всячески старался помочь мальчику, – все ли благополучно в доме. А фонарь по-прежнему горел в чердачном окне.
– Это из-за мальчика, мисс, – ответил слуга.
– Ему хуже? – спросила я.
– Был да сплыл, мисс.
– Неужели умер?
– Умер, мисс? Да нет! Пропал бесследно, удрал.
В котором часу ночи он сбежал, как, почему – гадать не стоило. Дверь была заперта, как и вечером, фонарь стоял на подоконнике; оставалось только предположить, что мальчик выбрался через люк в полу чердака, под которым был пустой каретный сарай. Но если это было так, значит мальчик закрыл за собой люк; между тем, судя по всему, люка не открывали. Ни одной вещи не пропало. Когда все это выяснилось, мы с грустью поняли, что ночью у мальчика начался бред и, безотчетно влекомый куда-то или преследуемый безотчетным страхом, он убежал прочь в состоянии более чем беспомощном; по крайней мере так думали все мы, если не считать мистера Скимпола, а он, как всегда, в легкомысленном и непринужденном стиле несколько раз высказал предположение, что наш юный друг сообразил, какой он небезопасный гость, если у него такая нехорошая лихорадка, и, побуждаемый природной деликатностью, убрался прочь.
Опросили всех, кого могли, и обыскали все. Осмотрели печи для обжига кирпича, ходили в поселок кирпичников, подробно расспрашивали обеих женщин, но они ничего о мальчике не знали и только искренне удивлялись. Несколько дней стояла дождливая погода, и этой ночью тоже шел такой проливной дождь, что отыскать беглеца по следам оказалось невозможным. Наши люди осмотрели все живые изгороди, канавы, каменные ограды, стога сена во всей округе – ведь мальчик мог лежать где-нибудь без сознания или мертвый, – но не нашли никаких признаков того, что он хотя бы проходил где-то поблизости. С той минуты, как его оставили одного на чердаке, о нем не было ни слуху ни духу.
Мальчика искали пять дней. Это не значит, что потом поиски прекратив, но внимание мое тогда было отвлечено в сторону очень памятным для меня событием.
Как-то вечером Чарли снова занималась чистописанием у меня в комнате, а я сидела против нее за работой, и вдруг почувствовала, что наш столик закачался. Я подняла глаза и увидела, что моя маленькая горничная дрожит всем телом.
– Что с тобой, Чарли, ты озябла? – спросила я.
– Кажется, да, мисс, – ответила она. – Не знаю, что со мной такое. Вся трясусь – никак не могу усидеть смирно. И вчера меня тоже знобило… примерно в это же время, мисс. Не извольте беспокоиться, только я, должно быть, заболела.
Тут я услышала голос Ады и со всех ног кинулась запирать дверь из своей комнаты в нашу уютную гостиную. Едва успела – только повернула ключ, как Ада уже постучалась.
Ада попросила меня впустить ее, но я сказала:
– Попозже, душенька моя милая. А сейчас уйди. Ничего особенного не случилось; я к тебе скоро приду.
Ах, как много, много утекло времени до того, как мы с моей дорогой девочкой зажили по-прежнему.
Чарли заболела. Наутро она совсем расхворалась. Я перевела ее в свою комнату, уложила в свою постель и осталась ухаживать за нею. Я обо всем рассказала опекуну, объяснила, почему считаю нужным остаться одна и почему ни в коем случае не хочу встречаться со своей любимой подругой. Вначале она то и дело подходила к моей двери, звала меня и даже упрекала со слезами и рыданиями; но я написала ей длинное письмо, в котором объясняла, что она меня только волнует и расстраивает, и умоляла ее, если она меня любит и дорожит моим спокойствием, разговаривать со мной не иначе, как из сада. После этого она стала приходить ко мне под окно еще чаще, чем раньше подходила к двери; и если я и прежде, когда мы почти не расставались, любила ее милый, нежный голос, то как же я полюбила его теперь, когда, стоя за оконной занавеской, слушала ее слова и отвечала ей, но не решалась даже выглянуть наружу! Как полюбила я его потом, когда наступили еще более тяжелые дни!
Ада переселилась в другую часть дома, мне поставили кровать в нашей гостиной, а я перестала закрывать дверь из гостиной в свою спальню и, превратив, таким образом, две комнаты в одну, все время следила за тем, чтобы воздух в них был чистый и свежий. Вся прислуга в доме и усадьбе была так добра, что с радостью явилась бы по моему зову во всякое время дня и ночи, без малейшего страха или неудовольствия; но я решила выбрать для услуг одну хорошую женщину, на которую могла положиться, и взяла с нее обещание соблюдать все предосторожности и не видеться с Адой. Она служила посредницей между мною и опекуном, с которым я выходила из дому подышать свежим воздухом, когда можно было не бояться, что натолкнешься на Аду, и, заручившись такой помощницей, я не терпела недостатка ни в чем.
А бедной Чарли становилось все хуже и хуже, и жизни ее грозила большая опасность, – тяжело больная, она пролежала много долгих дней и ночей. И так терпелива она была, так безропотна, с такой кроткой стойкостью переносила страдания, что, когда я сидела у ее постели, обхватив руками ее голову, – иначе она не могла заснуть, – я часто молилась про себя нашему отцу небесному, чтобы он не дал мне забыть тот урок, который преподала мне эта младшая сестра моя.
Мне было очень больно думать о том, что, если Чарли и выздоровеет, ее хорошенькое личико, вероятно, утратит свою прелесть, – будет обезображено оспой, – а у нее было такое милое детское личико с ямочками на щеках; но эта мысль исчезала перед угрозой еще большей опасности. Бывали особенно тяжелые минуты, когда Чарли в полубреду вспоминала о том, как ухаживала за больным отцом и детьми, но и тогда она узнавала меня и успокаивалась в моих объятиях, – ни в каком другом положении она не могла лежать спокойно, – а если и бормотала что-то бессвязное, то уже не так тревожно. В подобные минуты я всегда думала: как же я скажу двум осиротевшим малюткам, что малютка, которая всем своим любящим сердцем старалась заменить им мать, теперь умерла?
Были и другие минуты, когда Чарли хорошо узнавала меня, говорила со мной, просила передать сердечный привет Тому и Эмме и надеялась, что Том вырастет хорошим человеком. Тогда Чарли рассказывала мне, что она во время болезни отца читала ему, как умела, чтобы его подбодрить, – читала о том юноше, которого несли хоронить, а он был единственный сын у матери-вдовы; читала о дочери правителя, которую милосердная десница подняла с ложа смерти. И еще Чарли говорила мне, что, когда отец ее умер, она упала на колени у его постели и в первом порыве горя молилась, чтобы он тоже был воскрешен и вернулся к своим бедным детям; а если сама она теперь не поправится, добавляла Чарли, если она умрет, как умер отец, Том, наверное, тоже помолится, чтобы она воскресла. И она просила меня объяснить Тому, что в старину людей возвращали к жизни на земле лишь для того, чтобы мы могли надеяться на воскресение в небесах.
Но в каком бы состоянии ни была больная, она не утратила тех своих добрых качеств, о которых я говорила. И много, много раз я думала по ночам о возвышенной вере в ангела-хранителя и еще более возвышенной надежде на бога, которые до самого смертного часа жили в душе ее бедного, всеми презираемого отца.
Но Чарли не умерла. Она долго была в опасности, медленно и неуверенно боролась с нею, перенесла кризис, а потом стала выздоравливать. Вскоре появилась надежда, вначале казавшаяся несбыточной, на то, что Чарли снова станет прежней Чарли, и я уже видела, как ее личико мало-помалу приобретает прежнюю детскую миловидность.
Какое это было радостное утро, когда я рассказывала обо всем Аде, стоявшей в саду, и какой это был радостный вечер, когда мы с Чарли наконец-то вместе пили чай в нашей гостиной. Но в этот самый вечер я внезапно почувствовала, что меня знобит.
К счастью для нас обеих, я только тогда начала догадываться, что заразилась от Чарли, когда она снова улеглась в постель и успела заснуть спокойным сном. За чаем мне без труда удалось скрыть свое состояние, но сейчас это было бы уже невозможно, и я поняла, что быстро иду по ее следам.
Однако наутро мне стало гораздо лучше, и я поднялась рано, ответила на веселое приветствие моей милой Ады, стоявшей в саду, и мы разговаривали с нею так же долго, как всегда. Но мне смутно вспоминалось, что ночью я бродила по обеим нашим комнатам и мысли мои немного путались, хоть я и сознавала, где нахожусь; кроме того, мне временами становилось не по себе от какого-то странного ощущения полноты – казалось, я вея распухла.
К вечеру я почувствовала себя настолько плохо, что решила подготовить Чарли, и сказала ей:
– Ты теперь совсем окрепла, Чарли, ведь правда?
– Совсем! – ответила Чарли.
– Достаточно окрепла, Чарли, чтобы узнать одну тайну?
– Ну, уж для тайны-то я безусловно достаточно окрепла! – воскликнула Чарли.
Но не успела Чарли прийти в восторг, как личико у нее вытянулось – она узнала тайну по моему лицу и, вскочив с кресла, упала мне на грудь, твердя от всего своего благодарного сердца: «Ох, мисс, это все из-за меня! Из-за меня это, я виновата!» – и еще многое другое.
– Так вот, Чарли, – начала я немного погодя, после того как дала ей выговориться, – если я расхвораюсь, вся моя надежда на тебя. И если ты не будешь такой же спокойной и терпеливой во время моей болезни, какой была, когда хворала сама, ты не оправдаешь моих надежд, Чарли.
– Позвольте мне еще немножко поплакать, мисс, – проговорила Чарли. – Ох, милая моя, милая! позвольте мне только немножко поплакать, милая вы моя! – Не могу вспомнить без слез, с какой любовью и преданностью она лепетала, обнимая меня: – Я буду умницей.
Ну, я уж позволила Чарли поплакать еще немножко, и нам обеим стало как-то легче.
– А теперь, мисс, с вашего позволения, можете на меня положиться, – спокойно проговорила Чарли. – Все буду делать, как вы прикажете.
– Сейчас я почти ничего не могу приказать тебе, Чарли. Но сегодня вечером скажу твоему доктору, что чувствую себя нехорошо и что ты будешь ухаживать за мной.
За это бедняжка поблагодарила меня от всего сердца.
– Когда же ты утром услышишь из сада голос мисс Ады, то, если я сама не смогу, как всегда, подойти к окну, подойди ты, Чарли, и скажи, что я сплю… что я очень устала и сплю. Все время поддерживай в комнате порядок, как это делала я, Чарли, и никого не впускай.
Чарли обещала выполнить все мои просьбы, а я улеглась в постель, потому что чувствовала себя очень скверно. В тот же вечер я показалась доктору и попросила его пока ничего не говорить домашним о моей болезни. Я лишь очень смутно помню, как эта ночь перешла в день, а день в свою очередь перешел в ночь, но все же в то первое утро я через силу добралась до окна и поговорила со своей любимой подругой.
На следующее утро я услышала за окном ее милый голос – до чего милым он казался мне теперь! – и не без труда (мне было больно говорить) попросила Чарли подойти и сказать, что я сплю.
Я услышала, как Ада ответила:
– Ради бога, не тревожь ее, Чарли!
– Какой у нее вид, Чарли, у моей дорогой? – спросила я.
– Огорченный, мисс, – ответила Чарли, выглянув наружу из-за занавески.
– Но я знаю, что сегодня утром она очень красивая.
– В самом деле красивая, мисс, – отозвалась Чарли, снова выглянув наружу. – И она все еще смотрит вверх, на ваше окно.
Смотрит… ясными голубыми глазами, благослови их бог! И они всего красивее, когда она их так поднимает ввысь.
Я подозвала Чарли и дала ей последнее поручение.
– Слушай, Чарли, когда она узнает, что я заболела, она попытается пробраться ко мне в комнату. Не впускай ее, Чарли, пока опасность не минует, если только ты любишь меня по-настоящему! Чарли, если ты хоть раз впустишь ее сюда, хоть секунду позволишь ей посмотреть, как я лежу здесь, я умру.
– Ни за что не впущу ее! Ни за что! – обещала она.
– Я верю тебе, милая моя Чарли. А теперь подойди сюда, посиди немножко здесь рядом и дотронься до меня. Ведь я тебя не вижу, Чарли, я ослепла!