ГЛАВА 23
Многое сделалось наконец понятным Майклу Корлеоне в судьбе отца и его характере за пять месяцев жизни изгнанником на сицилийской земле. Понятно стало, откуда берутся люди, подобные Люке Брази или неистовому caporegime Клеменце, и почему безропотно мирится с отведенной ей ролью его мать. Ибо он на Сицилии увидел, во что бы обратились они, если бы предпочли не бороться с уготованной им долей. Он понял, почему дон так любит повторять, что каждому человеку дана своя, единственная судьба. Ему открылись истоки неуважения к законной власти, к правительству — истоки ненависти ко всякому, кто нарушит обет молчания, omerta.
В истрепанном костюме и затасканной кепчонке он сошел на берег в Палермо; оттуда его переправили вглубь острова, в самое сердце глухой провинции, где безраздельно господствовала мафия и местный capo-mafioso, главарь ее, был в большом долгу перед доном Корлеоне за какую-то важную услугу в прошлом. В этой провинции и находился городишко Корлеоне, в честь которого его отец, бежав в Америку, некогда взял себе новую фамилию. Но никого из родни у дона здесь в живых не осталось. Женщины поумирали, состарясь, мужчины пали жертвой кровной мести либо, подобно ему, покинули родные края ради Америки, Бразилии или другой провинции где-нибудь в материковой части Италии. Маленький, задавленный бедностью городок занимал, как ему довелось потом узнать, первое место в мире по числу убийств.
Майкла поселили на правах гостя в доме дядюшки capo-mafioso. Дядюшка, старый холостяк — ему перевалило за семьдесят, — был врач, единственный на всю округу. Сам capo-mafioso, мужчина лет пятидесяти пяти по имени дон Томмазино, приставлен был в качестве gabbellotto смотреть за громадным поместьем, принадлежащим одной из самых знатных сицилийских фамилий. Обязанностью gabbellotto, своего рода смотрителя при богатом имении, было, помимо прочего, следить, чтобы на земли, пропадающие напрасно, не покушались бедняки: не возделывали ни клочка самовольно, не занимались браконьерством. Gabbellotto, короче, был мафиозо, нанятый оберегать владения богача от малейших, хотя бы и законных, посягательств со стороны неимущего люда. Если кому-нибудь из бедных крестьян взбредало в голову приобрести на законном основании участок необрабатываемой земли, такой дон Томмазино угрожал ему расправой, и бедняк отступался. Очень просто.
Еще дон Томмазино ведал в провинции распределением воды и препятствовал возведению в здешних местах новых плотин, хотя бы и санкционированному правительством в Риме. Плотины подорвали бы очень прибыльную коммерцию — торговлю водой из артезианских колодцев на его территории, — подорвали бы, сбив цены на воду, самые основы водоснабжения, которое здесь с таким усердием внедряли веками. Но при всем том, как мафиозо старой школы, дон Томмазино предпочитал оставаться непричастным к таким занятиям, как сбыт наркотиков или проституция. Существенно расходясь в этом с главарями современной формации, все заметнее заявляющими себя в крупных городах вроде Палермо, представителями нового поколения, которые под влиянием американских гангстеров, высланных в Италию, покончили с подобной разборчивостью.
Главарь местной мафии был человек весьма утробистый, «мужчина с весом» в прямом и переносном смысле, то есть способный вселять в окружающих страх. Под защитой такого человека можно было жить, ничего не опасаясь, — тем не менее личность Майкла сочли необходимым скрывать. Границы его вселенной обозначала ныне ограда имения доктора Тазы, дядюшки дона.
Доктор Таза, необычно высокий для сицилийца — без малого шести футов ростом, — был седовлас, румян. Еженедельно, невзирая на свои семьдесят с гаком, наведывался в Палермо почтить вниманием молоденьких жриц древнейшей профессии, и чем моложе, тем лучше. Еще одним пристрастием грешил доктор Таза: он был запойный книгочей. Читал все подряд и рассуждал о прочитанном с соседями, с неграмотными крестьянами, своими пациентами, с пастухами из поместья, чем заслужил у земляков славу пустого человека. Какое им было дело до книг?
По вечерам доктор Таза, дон Томмазино и Майкл выходили посидеть в огромном саду, населенном мраморными статуями, которые на этом острове, казалось, чудом росли в садах бок о бок с терпкими гроздьями черного винограда. Доктор Таза рассказывал бессчетные истории о мафии и ее деяниях на протяжении столетий; Майкл Корлеоне зачарованно слушал. Подчас и дон Томмазино, размягчась от ночного благоухания и душистого, крепкого вина, от красоты и покоя этого сказочного сада, мог вспомнить случай из собственной практики. Доктор воплощал собой легенду, дон — грубую действительность.
В этом античном саду перед Майклом обнажились корни, породившие таких людей, как его отец. Он узнал, что первоначально слово «мафия» означало «убежище». Потом оно стало названием тайной организации, возникшей для противоборства с правителями, которые сотни лет подавляли эту страну и ее народ. История не знает края, который подвергался бы столь жестокому насилию. Как смерч, гуляла по острову инквизиция, не разбирая, кто беден, а кто богат. Железной рукой покоряли крестьян и пастухов своей власти родовитые землевладельцы и князья католической церкви. Орудием этой власти служила полиция, в такой степени отождествляемая народом с властителями, что нет на Сицилии страшнее оскорбления, чем обозвать человека полицейским.
Ища способа уцелеть под беспощадной пятой самовластья, истерзанные люди научились никогда не показывать обиду или гнев. Никогда не произносить слова угрозы, поскольку в ответ на угрозу, опережая ее исполнение, тотчас последует кара. Не забывать, что общество — твой враг и, если ты хочешь сквитаться с ним за несправедливость, нужно идти к тайным повстанцам, к мафии. Это мафия, набирая силу, ввела на Сицилии omerta — круговую поруку, закон, повелевающий хранить молчание. В сельской местности прохожего или проезжего, который спросит дорогу до ближайшего городка, попросту не удостоят ответом. Для члена мафии величайшее из преступлений — сказать полиции, например, кто в него стрелял. Или нанес ему увечье. Omerta сделалась для людей религией. Женщина, у которой убили мужа, не назовет полицейскому имя убийцы, имя того, кто истязал ее ребенка, изнасиловал ее дочь. Люди знали, что от властей справедливости не дождешься, — и шли за нею к заступнице-мафии.
В известной мере мафия по сей день продолжала исполнять эту роль. Чуть что, люди обращались к местному capo-mafioso. Он был для жителей округи своего рода голова, радетель за общество, добродей — и на работу пристроит, и хлеба даст, когда в доме нечего есть.
Однако доктор Таза не заикнулся о том — Майкл узнал это постепенно сам, — что с годами мафия на Сицилии сделалась инструментом в руках богатых и в определенном смысле — тайным оплотом существующей политической системы. Она выродилась в придаток капитализма — антикоммунистический, антилиберальный придаток, самостийно облагающий данью всякий, пусть даже самый малый, вид делового предпринимательства.
Впервые понял Майкл Корлеоне, почему люди такого склада, как его отец, предпочитали становиться ворами, убийцами, но не законопослушными обывателями. Страх, бесправие, нищета были слишком ужасны, независимые натуры отказывались принимать то, что им предлагало общество. Бесчеловечность законной власти представлялась им неоспоримой, и, попадая в Америку, сицилийцы зачастую не изменяли этому убеждению…
Доктор Таза, совершая еженедельные вылазки в палермский bordello, звал Майкла с собой, но Майкл отказывался. Поспешное бегство из Нью-Йорка помешало ему серьезно заняться сломанной челюстью, он до сих пор носил на левой стороне лица память о капитане Макклоски. Кости срослись неправильно, отчего профиль — если глядеть слева — приобрел несколько разбойные очертания. Майкл всегда придавал значение своей внешности, но не думал, что этот физический изъян сможет так сильно портить ему настроение. К боли, которая то усиливалась, то проходила, он относился совершенно спокойно — просто глотал болеутоляющие таблетки, которыми его снабжал доктор Таза. Доктор предлагал и свои услуги по части лечения, но Майкл их отверг. Он успел убедиться за эти месяцы, что хуже врача, чем Таза, наверное, нет на всей Сицилии. Доктор Таза был готов читать что угодно, кроме книг по медицине, — они, по собственному его признанию, были выше его разуменья. Только содействие самого влиятельного из главарей сицилийской мафии, который специально ездил в Палермо договариваться с педагогами насчет оценок, которые следует поставить Тазе, помогло ему в свое время сдать экзамены и получить диплом врача. Лишний пример того, сколь вредоносен был для общества паразитирующий на нем мафиозный придаток. Пригодность или непригодность в расчет не принимались. Способности, прилежание не имели значения. Крестный отец-мафиозо преподносил тебе профессию в виде подарка…
Времени для размышлений Майклу хватало. Днем, неизменно в сопровождении двух пастухов из поместья, подведомственного дону Томмазино, он совершал прогулки по окрестностям. Мафия часто вербовала наемных убийц из числа местных пастухов, и они брались за эту работу, потому что просто не было других способов добыть себе пропитание. Майкл размышлял об организации, созданной его отцом. Если она и дальше будет действовать успешно, то, разрастаясь подобно раковой опухоли, произведет в стране опустошение, какое уже совершилось на этом острове. Сицилия стала царством теней: мужчины разбегались во все края земли в поисках заработка на кусок хлеба либо просто спасаясь от расправы за то, что попробовали воспользоваться экономическими и политическими свободами, предоставленными законом.
Больше всего во время долгих прогулок Майкла поражала роскошная красота этой земли; он проходил по апельсиновым садам, образующим по всей окрестности как бы глубокие тенистые гроты, где огромные каменные змеи, изваянные до Рождества Христова, выплескивали из клыкастых пастей влагу античных водоводов. Дома, построенные в подражание древнеримским виллам, с величественными мраморными порталами, со сводчатыми потолками просторных внутренних покоев, ветшали в запустении, служа прибежищем отбившимся от стада овцам. На горизонте оголенные холмы отливали глянцем, словно нагромождения обглоданных, белесых от солнца костей. Сверкающие зеленью сады и поля, подобно изумрудному убору, украшали пустынную местность. Порою он добредал до самого Корлеоне, где у подножия ближней горы цепочкой растянулись жилища восемнадцатитысячного населения, убогие лачуги, сложенные из черного камня, добытого из той же горы. За один лишь последний год в Корлеоне произошло свыше шестидесяти убийств — смерть, казалось, надвинулась на городок черной тучей. Дальше — суровое однообразие равнинных пашен, ничем не нарушаемое вплоть до лесов Фикуццы.
Два пастуха-телохранителя, сопровождая Майкла, всегда брали с собой лупары — смертоносный сицилийский обрез был излюбленным оружием мафиози. При Муссолини шеф полиции, посланный на Сицилию с заданием очистить остров от мафии, в первую очередь приказал разобрать все каменные ограды до высоты три фута от земли, чтобы вооруженные лупарами убийцы не могли использовать их в качестве укрытий. Это не слишком помогло, и полицейский начальник решил задачу, начав хватать и отправлять в лагеря каждого, кто заподозрен в причастности к мафии.
Когда Сицилию освободили войска союзников, американские военные чины, считая, что всякий, кто пострадал от фашистского режима, — это борец за демократию, частенько назначали лагерника-мафиозо на должность мэра в провинциальном городке, переводчика при военной комендатуре. Такой счастливый поворот событий дал мафии возможность быстро восстановить свои ряды и сделаться еще более грозной силой, чем прежде.
После долгой прогулки и плотного ужина: полной тарелки pasta — рожков из теста — с мясом и бутылки крепкого вина, Майклу удавалось заснуть. Библиотека доктора Тазы состояла из книг на итальянском, и чтение их, хоть Майкл владел местным наречием, да и в университете изучал итальянский, стоило ему больших усилий и отнимало много времени. Говорить он научился почти без акцента — никогда бы не сошел за уроженца здешних мест, но мог вполне быть принят за одного из тех странных итальянцев, что населяют дальний север страны, пограничный со Швейцарией и Германией.
Зато его роднило с местными жителями обезображенное лицо. Такого рода увечья были не редкость на Сицилии, где с медицинской помощью обстояло из рук вон худо. Незначительные повреждения оставались незалеченными просто из-за нехватки денег. Взрослые мужчины, дети сплошь да рядом сохраняли на себе отметины, какие в Америке устранили бы при помощи несложной операции или лечением с использованием последних достижений медицины.
Часто Майклу вспоминалась Кей, ее улыбка, ее тело, и неизменно — с угрызеньем, что он расстался с нею не по-людски, не сказав ни единого слова на прощанье. Что же до двух убитых им мужчин, тут, как ни странно, совесть его не мучила: Солоццо покушался на жизнь его отца, капитан Макклоски изуродовал его на всю жизнь.
Доктор Таза без конца приставал к нему с разговорами, что нужно сделать операцию, а не ходить с перекошенным лицом — тем более что болеть с течением времени стало сильней и чаще, и он то и дело выпрашивал у Тазы что-нибудь болеутоляющее. Таза объяснял, что под глазом расположен лицевой нерв, от которого целым пучком расходятся другие. Не зря это местечко облюбовали для приложения своих сил записные истязатели-мафиози, нащупывая его на щеке своей жертвы острым, как иголка, концом шила. И как раз этот нерв у Майкла поврежден, или, может быть, в нем занозой засел осколок кости. Хирург в палермской больнице запросто избавит его навсегда от этих болей. Майкл упорно отказывался. Когда доктор спросил наконец почему, он хмуро усмехнулся:
— Как-никак память о доме.
Он и впрямь без труда мирился с этой болью, не острой, а скорее саднящей, тихо пульсирующей в черепной коробке, словно моторчик фильтровального устройства, погруженного в жидкость для ее очистки.
На исходе седьмого месяца праздности в сельском уединении Майкл всерьез заскучал. Примерно в это время дон Томмазино сделался чем-то озабочен, надолго пропадал, почти не показываясь на вилле. «Новая мафия» из Палермо чинила ему неприятности — молодежь, которая наживала огромные деньги на послевоенном строительном буме и, разбогатев, все смелее наступала на пятки отстающим от времени сельским главарям, наградив их презрительной кличкой «старая гвардия». Дон Томмазино был занят обороной своих владений. Майкл, таким образом, лишился его общества и вынужден был довольствоваться россказнями доктора Тазы, который начинал повторяться.
Как-то раз Майкл решил отправиться с утра на прогулку подальше, в горы за городком Корлеоне. Естественно, в сопровождении двух пастухов-телохранителей. Не потому, что это могло действительно оградить его от врагов семейства Корлеоне. Просто любому нездешнему бродить в одиночку было слишком опасно. Да и здешним — тоже небезопасно. Окрестность наводняли бандиты, приверженцы враждующих кланов мафии устраивали разборки, подвергая опасности всякого, кто оказывался поблизости. Кроме того, его могли по ошибке принять за вора, пробавляющегося ограблением pagliaio.
Pagliaio — это крытая соломой хибарка, стоящая посреди поля и предназначенная для хранения крестьянского инвентаря, чтобы не таскать его с собой такую даль из деревни; она же служит работнику укрытием. Крестьянин на Сицилии не селится на том участке, который обрабатывает. Это и чересчур рискованно, и слишком большую ценность представляет для владельца пахотная земля. Крестьянин обитает в деревне и на рассвете пускается на своих двоих в неблизкий путь возделывать свое поле. Сельский труженик, который, придя к своему pagliaio, обнаружит, что его обчистили, — человек, потерпевший серьезный урон. В этот день он ничего не заработает себе на пропитание. Когда оказалось, что закон бессилен оградить крестьянина от этой напасти, его интересы взялась защищать мафия и справилась с этой проблемой в свойственной ей манере. То есть выследив и перебив всех любителей шастать по чужим pagliaios. При этом должны были с неизбежностью пострадать и невиновные. Случись Майклу набрести на pagliaio, в котором только что побывали воры, не исключено, что, если б рядом не было никого, кто мог бы за него поручиться, это преступление приписали бы ему.
Итак, ясным, солнечным утром он отправился в дорогу по полям, сопровождаемый двумя своими верными телохранителями. Один из них, тот, что попроще, хмурый молчун по имени Кало, с лицом, бесстрастным, точно у индейца, был малоросл и жилист, каким бывает истинный сицилиец, пока не заплывет с годами жиром.
Другой, моложе и общительней, успел повидать кое-что в жизни. Главным образом — море, поскольку во время войны служил матросом на флоте, о чем свидетельствовала затейливая татуировка, которой он позаботился обзавестись до того, как судно потопили англичане и он попал в плен. Зато благодаря такой отметине он стал своего рода знаменитостью в деревне. Сицилийца, который дал сделать себе татуировку, встретишь нечасто: у него нет ни склонности к этому, ни таких возможностей. (Пастух Фабрицио — так его звали — был преимущественно движим желанием скрыть родимое пятно, расползшееся багровой кляксой по его подреберью.) А между тем края повозок, на каких мафия везла на рынок товар, пестрели яркими картинками, очаровательными лубочными сценками, выписанными с любовью и вкусом. Нельзя сказать, чтобы Фабрицио по возвращении на родину слишком гордился перед односельчанами своей татуировкой, хотя сюжет ее был вполне выдержан в духе бытующих на Сицилии представлений о «чести»: муж на поросшей волосом груди пастуха закалывал ножом свою обнаженную жену в объятиях другого мужчины. Фабрицио подкатывался к Майклу с шуточками, с расспросами об Америке, поскольку держать пастухов в неведении насчет подлинного его гражданства было, понятное дело, невозможно. И все равно, кто он такой, они точно не знали — знали только, что он здесь скрывается и что болтать о нем нельзя. Фабрицио, случалось, приносил Майклу свежий, еще потеющий молочными росинками сыр.
Втроем они зашагали по пыльным сельским дорогам, обгоняя осликов, везущих ярко размалеванные тележки. Земля кругом цвела — в розовом цвету стояли апельсиновые сады, миндальные и оливковые рощи. Такого Майкл не ждал. Наслышанный о безысходной нищете сицилийцев, он предполагал, что увидит бесплодную пустыню, — а попал в райский сад, неистощимо изобильный, устланный пышными коврами цветов, напоенный благоуханьем лимонов. В страну такой красоты, что уму было непостижимо, как могут здешние жители расстаться с нею. Сколь же страшен должен быть человек человеку, чтобы вызвать великий исход из такого края…
Он рассчитывал добраться к вечеру до приморского селения Мадзара и оттуда вернуться в Корлеоне на автобусе, умаясь так, чтобы свалиться и заснуть. Пастухи несли в заплечных мешках хлеб и сыр, захваченные в дорогу. Открыто, не скрываясь, несли за спиной свои лупары, как если бы снарядились на охоту.
Утро выдалось изумительное. Оно наполняло Майкла чувством, какое испытываешь в детстве, когда выбегаешь летом пораньше на улицу играть в мячик. Мир каждый день предстает обновленным, умытым, свежеокрашенным. Так было и теперь. Сицилия утопала в цветенье, являя глазу буйное пиршество красок, разливая по воздуху такой густой аромат цветущих апельсиновых и лимонных деревьев, что даже Майкл, со сниженным из-за увечья обонянием, чуял его.
Травма от удара на левой стороне его лица зажила полностью, но кость срослась неправильно и давила на носовые пазухи, отдаваясь болью в левом глазу. По этой же причине у него все время текло из носу, платки намокали моментально, и он нередко сморкался прямо на землю, как делали местные крестьяне, — в детстве он презирал эту привычку, его коробило, когда итальянцы старшего поколения, отвергнув носовой платок как вздорную прихоть изнеженных американцев, сморкались при нем двумя пальцами в мощенную асфальтом сточную канаву.
Мешало и постоянное ощущение тяжести с левой стороны. Доктор Таза объяснил, что это следствие того же: на носовые пазухи давит кость, неправильно сросшаяся после перелома. Звездообразного, как он выразился, перелома скуловой кости — когда еще не срослось, деформацию легко устранить нехитрой хирургической процедурой: при помощи инструмента, напоминающего ложечку, вмятину выправляют, покуда она не примет нужную форму. Теперь же, по словам Тазы, он должен будет лечь в палермскую больницу на серьезную челюстно-лицевую операцию, и кость придется ломать наново. С Майкла было достаточно. Он отказался. И все-таки не столько боль и хлюпающий нос досаждали ему, сколько это ощущение набрякшей тяжести.
Дойти до моря ему в тот день не пришлось. Отмахав миль пятнадцать, он со своими пастухами сделал привал в зеленой, влажной тени апельсиновой рощи. Фабрицио, не переставая трещать о том, как переберется когда-нибудь в Америку, вытащил еду и вино. Поев, они растянулись на земле, наслаждаясь прохладой; Фабрицио расстегнул рубаху и, играя мускулами татуированной груди, искусно оживлял наколотую на ней картину. Обнаженная парочка содрогалась в любовном экстазе, подрагивал нож, пронзающий тело неверной жены. Получалось забавно. Во время этого представления Майкла, как принято выражаться на Сицилии, хватило громом.
За апельсиновой рощей простирались разлинованные зеленью поля богатого поместья. От рощи протянулась дорога на виллу в древнеримском стиле, словно восставшую нетронутой из раскопок останков Помпеи, — маленький дворец с огромным мраморным портиком. Оттуда, из-за греческих колонн с каннелюрами, неожиданно высыпала стайка деревенских девушек в сопровождении двух грузных немолодых женщин в черном. Очевидно, исполняя повинность феодалу, сохранившуюся с незапамятных времен, они убирали дом к приезду родовитого хозяина и теперь вышли нарвать в комнаты полевых цветов. Рвали розовый денежник, лиловые глицинии, перемежая их цветущими ветками апельсинов и лимонов. Не замечая за деревьями мужчин, постепенно подходили все ближе. Дешевые платьица яркого ситца облегали женственные формы этих девочек, обласканных солнцем, под которым так рано созревали их тела. В какой-то момент трое из них погнались за подругой, и она пустилась наутек, отрывая от виноградной грозди, которую держала в левой руке, крупные иссиня-черные ягоды и отстреливаясь ими от погони. Густые завитки ее волос были иссиня-черные, как виноград. Казалось, молодая сила так и рвется наружу из ее налитого тела.
На самой опушке рощи она остановилась как вкопанная, различив среди зелени цветные пятна мужских рубашек, — замерла, стоя на цыпочках, точно лань, готовая обратиться в бегство. С близкого расстояния они могли разглядеть каждую черточку юного лица.
Лица, как бы изваянного из овалов — овальные глаза, рисунок скул и подбородка, абрис лба. Матовая, смуглая кожа, громадные карие с фиолетовым отливом глаза в тени густых и длинных ресниц, нежные и твердые очертания тяжелых губ, темно-красных от виноградного сока. Она была так невероятно хороша, что Фабрицио пробормотал:
— Господи Иисусе, прими мою душу, умираю, — в шутку вроде бы, но подозрительно осипшим голосом.
При первом же звуке девушка повернулась на носках и понеслась назад, навстречу своей погоне. Бедра ее под туго натянутым ситцем двигались с языческой, невинной свободой молодого животного. Добежав до подруг, она оглянулась, словно темный цветок посреди полевого разноцветья, показала на рощу рукой, держащей кисть винограда, и вся стайка умчалась с веселым смехом, подгоняемая сварливой воркотней толстух в черном.
Когда Майкл Корлеоне опомнился, оказалось, что он стоит на ногах; его слегка качало, сердце колотилось бешено. Кровь толчками разливалась по всему телу, пульсировала в конечностях, в кончиках пальцев рук и ног. Все запахи острова нахлынули на него с порывом ветра и ударили в голову: благоухание цветущих апельсинов и лимонов, дурманный аромат винограда. Тело словно бы отдалилось от него, стало существовать отдельно. До слуха вдруг дошло, что пастухи смеются.
— Что, громом шибануло? — сказал Фабрицио, хлопнув его по плечу.
Кало, обычно безучастный, заботливо тронул его за локоть:
— Ничего, паренек. Это ничего. — Как если бы Майкла машина сбила.
Фабрицио протянул ему бутылку с вином, и Майкл надолго припал к ее горлышку. В голове прояснилось.
— О чем это вы, черти, овечьи сожители? — огрызнулся он.
Пастухи опять рассмеялись. Кало, с полным сознанием важности происходящего, написанным на его честной физиономии, объяснил:
— Когда громом шибанет, это уже не скроешь. Это сразу видать. И чего тут стыдиться, господи, иные о таком бога молят. Тебе, парень, счастье привалило.
Майкла неприятно поразило, что его чувства так легко прочесть. Но такое, как сейчас, случилось с ним впервые в жизни. Совсем непохожее на влюбленность, посещавшую его в годы юности, непохожее на его любовь к Кей — любовь, имеющую все-таки свое обоснование: человеческие качества Кей, ее ум, притяжение к противоположному — его, черноволосого, к ней, блондинке. Сейчас было другое: всепоглощающая жажда обладанья, ничем неизгладимый отпечаток лица этой девушки в его сознании, уверенность, что она должна принадлежать ему, иначе память о ней будет преследовать его каждый день и до последнего вздоха. Жизнь упростилась для него, сосредоточилась в единой точке, все прочее не заслуживало внимания. Попав в изгнанье, он постоянно думал о Кей, хотя и отдавал себе отчет, что все пути к ней закрыты, что ни любовниками, ни даже друзьями им уже не бывать. Он, называя вещи своими именами, был убийца, мафиозо, который «размочил биографию». Однако с этой минуты все мысли о Кей покинули его.
Фабрицио деловито почесал затылок.
— Надо бы сходить в деревню, разведать, кто такая. Почем знать, может, к ней легче подступиться, чем мы думаем. Кого хватило громом, для того один только способ исцеления — верно, Кало?
Его товарищ с серьезным видом кивнул головой. Майкл промолчал и двинулся вслед за пастухами по дороге в деревню, где скрылась стайка девушек.
В центре деревни была, по обыкновению, площадь с непременным фонтаном. Однако сама деревня стояла на большой проезжей дороге, поэтому здесь же находились несколько лавчонок, винный погребок и маленькая харчевня; снаружи ее, на узкой веранде, теснились три столика. Пастухи уселись за один из них, Майкл — тоже. Девушки исчезли бесследно, будто растворились. Вокруг было пустынно: слонялся без цели одинокий ослик, какие-то карапузы возились в пыли.
Из дверей харчевни показался хозяин, очень коротконогий, коренастый, — оживленно поздоровался, поставил на стол миску турецкого гороха.
— Вы, я вижу, нездешние, — сказал он, — так что послушайте меня. Отведайте моего вина. Виноград сам выращиваю, вино делают сыновья. Апельсины в него добавляют, лимоны. Такого вина нет во всей Италии.
Они послушались. Хозяин вынес им кувшин с вином — выяснилось, что оно даже лучше, чем он сказал, густо-красное, крепкое, как коньяк. Фабрицио заговорил с ним:
— Вам тут небось все местные девушки знакомы. По дороге встретились нам красавицы из вашей деревни, и нашего друга из-за одной хватило громом.
Трактирщик оглядел Майкла с сочувственным интересом. Лицо со следами увечья представляло картину столь обыденную, что не возбуждало ни малейшего любопытства. Другое дело — человек, которого хватило громом.
— Тогда, приятель, я бы на вашем месте и домой взял две-три бутылки. А то, поди, не уснуть вам нынче ночью.
Майкл сказал:
— Кудрявая такая — не знаете? Матовая кожа и очень большие глаза, очень темные. Есть похожая в вашей деревне?
Трактирщик отрывисто бросил:
— Нету. Не знаю я ничего. — И скрылся в доме.
Неторопливо потягивая вино, они втроем прикончили кувшин, крикнули, чтобы им принесли еще. Никто не отозвался. Фабрицио пошел за хозяином и быстро вернулся назад, досадливо крутя головой.
— Так я и знал — это, оказывается, о его дочери мы разговорились. Сидит теперь там, весь кипит и не прочь учинить нам какую-нибудь пакость. Надо, по-моему, поворачивать оглобли в Корлеоне, как бы чего не вышло.
Майкл, прожив столько месяцев на острове, до сих пор не мог привыкнуть к повышенной чувствительности сицилийцев в таком вопросе, как отношения полов, — здесь, однако, даже по сицилийским меркам, был несомненный перегиб. Но пастухи приняли такую реакцию как должное. Вполне готовые уйти, ждали только его. Фабрицио веско прибавил:
— Старый хрыч намекнул, что двое взрослых сыновей у него силушкой не обижены — ему их только свистнуть. Айда отсюда, братцы.
Майкл ответил ему холодным взглядом. До сих пор перед ними был безобидный, мягкий молодой человек, типичный американец — хотя и способный, по-видимому, на поступки, достойные мужчины, раз вынужден был скрываться на Сицилии. Сейчас — впервые — пастухи увидели, что такое взгляд Корлеоне. Дон Томмазино, зная, кто Майкл таков на самом деле и что он совершил, всегда вел себя с ним очень аккуратно и обращался как с человеком «уважаемым», к каким принадлежал и сам. Пастухи, в простоте, составили о нем собственное мнение — и просчитались. Каменное, побелевшее лицо обдало их гневом, как обдает морозным паром глыба льда; под пристальным, холодным взглядом их улыбки погасли, панибратскую вольность обращения смело прочь. Майкл, прочтя на их физиономиях должную степень почтительного внимания, проговорил:
— Приведите мне сюда этого человека.
Они мгновенно повиновались. Вскинули на плечо лупары, шагнули в прохладную темноту харчевни и через полминуты появились, ведя хозяина. Видно было, что приземистый сицилиец ничуть не испуган, — к его недружелюбию прибавилась настороженность, и только.
Майкл откинулся на спинку стула и несколько мгновений молча изучал его. Потом очень спокойно сказал:
— Насколько я понимаю, я оскорбил вас вопросом о вашей дочери. Приношу вам свои извинения. Я чужой в этой стране, плохо знаю обычаи. Скажу одно — я не хотел обидеть ни ее, ни вас.
На пастухов-телохранителей эта речь произвела впечатление. Никогда в разговорах с ними голос Майкла не звучал как сейчас — повелительно, властно, противореча извинительному смыслу его слов.
Трактирщик пожал плечами, настораживаясь еще больше; он уже понимал, что имеет дело не просто со случайным прохожим из дальней деревни.
— Откуда вы, чего вам надо от моей дочери?
Майкл отвечал не колеблясь:
— Я американец, прячусь здесь от нашей полиции. Зовут Майклом. Можете донести на меня — заплатят хорошо, только ваша дочка потеряет на этом отца, а могла бы найти мужа. Во всяком случае, я хочу с ней познакомиться. С вашего согласия, в присутствии вашей семьи. По всем правилам приличия. С полным уважением. Я порядочный человек, у меня в мыслях нет опозорить вашу дочь. Хочу с ней встретиться, поговорить — если окажется, что мы подходим друг другу, мы поженимся. Если нет, то вы меня больше не увидите. В конце концов, я ей могу прийтись не по душе, а это случай, когда любой мужчина бессилен. Но если да, я в нужное время сообщу вам о себе все, что положено знать отцу жены.
Трое мужчин смотрели на него во все глаза. Фабрицио благоговейным шепотом заключил:
— Без дураков хватило громом, точно.
Трактирщик первый раз за все время, казалось, дрогнул, в нем убавилось презрительного осуждения, уверенности, что его гнев оправдан.
— Вы что, друг друзей? — спросил он наконец.
Поскольку рядовой сицилиец никогда не скажет вслух слово «мафия», трактирщик только так и мог спросить, состоит ли Майкл ее членом. Форма вопроса была общепринятой, хотя обычно прямо в лицо человеку его не задавали.
— Нет, — сказал Майкл. — Я чужой в этой стране.
Трактирщик снова оглядел его: глубокую вмятину на левой щеке, длинные ноги, какие редко встретишь у сицилийца. Покосился на двух пастухов, открыто, без боязни носящих свои лупары, вспомнил, как они ввалились к нему и объявили, что с ним желает говорить их padrone. Он тогда рявкнул в ответ, чтобы мерзавец проваливал с его веранды, на что один из пастухов заметил:
— Выйдите поговорите с ним сами — для вас же лучше будет, верьте слову.
И смутное чутье заставило его поверить. Теперь чутье подсказывало ему, что с этим чужаком лучше не ссориться. Он нехотя проворчал:
— Приходите в воскресенье, к концу дня. Мое имя Вителли, живу вон там, на горе за деревней. Но вы приходите сюда, подниметесь потом вместе со мной.
Фабрицио хотел было сказать что-то, но Майкл бросил на него взгляд, и пастух мигом прикусил язык. Что не укрылось от внимания Вителли. И когда Майкл поднялся и протянул трактирщику руку, тот пожал ее с улыбкой. Он наведет справки, и, если что-то его не устроит, гостя всегда можно встретить в сопровождении двух сыновей с дробовиками. Хозяин харчевни был человек не без связей среди тех, кого называли друзьями друзей. Но внутренний голос нашептывал, что вот она, сумасшедшая удача, выигрышный билет, на который всегда уповает сицилиец, — что красота его дочери обеспечит ей счастливую судьбу, а ее семье — достаток. И очень вовремя. За ней, слетаясь, точно мухи на мед, уже начинали увиваться местные парни, и этот чужеземец с изувеченным лицом выполнит необходимую задачу их отвадить. В знак своего расположенья Вителли отпустил незнакомцев с бутылкой наилучшего своего, холодного как лед вина. Расплачивался с ним, как он отметил, один из пастухов. Это подействовало на него еще сильнее, окончательно укрепив в мысли, что Майкл — иного полета птица, нежели двое его спутников.
Прогулка на побережье Майкла уже не занимала. В местном гараже нашлась машина, которая отвезла их назад в Корлеоне, где пастухи перед ужином, по-видимому, нашли время уведомить о случившемся доктора Тазу. И доктор Таза вечером, сидя в саду, обратился к дону Томмазино со словами:
— А нашего друга нынче хватило громом.
Дон Томмазино, казалось, не удивился. Проворчал только:
— Хоть бы кого из этих сосунков в Палермо хватило громом, я бы, может, тогда вздохнул спокойно. — Имея в виду главарей нового образца, которые росли как грибы в столичном городе Палермо и угрожали власти стойких приверженцев старых традиций вроде него самого.
Майкл сказал:
— Велите вашим пастухам, чтобы в воскресенье пасли своих овец, а не меня. Я иду к этой девушке на семейный обед, им не для чего болтаться рядом.
Дон Томмазино покачал головой:
— И не проси. Я за тебя отвечаю перед отцом. И еще. Говорят, ты даже о женитьбе заикался. До тех пор пока я не пошлю кого-нибудь переговорить с доном Корлеоне, я этого разрешить не могу.
Майкл сказал, тщательно подбирая слова — как-никак перед ним сидел уважаемый человек:
— Дон Томмазино, вы знаете моего отца. Когда ему говорят «нет», он глохнет и ничего не слышит до тех пор, покамест не скажут «да». Так вот — от меня он слышал «нет» много раз. Охрана — ладно, куда ни шло, пусть, если вам так спокойнее. Но если я захочу жениться, я женюсь. Раз я отцу не позволяю вмешиваться в мою личную жизнь, то могу ли позволить вам? Это было бы непочтением к нему.
Capo-mafioso вздохнул:
— Что ж, будь по-твоему, значит, женись. А громовержицу твою я знаю. Девица отменная, из приличной семьи. Опозоришь их — отец во что бы то ни стало будет стараться тебя убить, тогда придется тебе пролить кровь. Они к тому же мои добрые знакомые, я не могу такое допустить.
Майкл сказал:
— Она, возможно, и смотреть-то на меня не захочет, и потом, она же совсем молоденькая — подумает, я стар для нее. — Он увидел, что у обоих его собеседников эти слова вызвали улыбку. — Мне нужны будут деньги на подарки и машина понадобится, я думаю.
Дон кивнул головой.
— Это все предоставь Фабрицио, он парень дошлый, в механике после флота разбирается. Денег я тебе утром дам и сообщу твоему отцу о том, что происходит. Это я обязан.
Майкл взглянул на доктора Тазу:
— У меня из носу течет все время — есть у вас чем остановить это безобразие? Не могу же я поминутно нос утирать при ней.
— Пустим тебе лекарство в нос, перед тем как поедешь, — сказал доктор Таза. — Онемеет кругом чуточку, но ты не волнуйся — целоваться с ней с ходу тебе не предстоит. — Доктор весело переглянулся с доном Томмазино, довольный остротой.
К воскресенью Майклу раздобыли машину «Альфа-Ромео», подержанную, но ходкую. А прежде он съездил на автобусе в Палермо, за подарками для девушки и ее родных. Он узнал, что девушку зовут Аполлония, и с этим пленительным именем засыпал каждую ночь, видя перед собой ее пленительное лицо. Заснуть помогало вино, много вина, и старым женщинам — прислуге в доме — сказано было с вечера ставить к его изголовью холодную бутыль. К утру он ее опорожнял. В воскресенье, под звон церковных колоколов, оглашающий в этот день всю Сицилию, он въехал на деревенскую площадь и остановил «Альфа-Ромео» у харчевни. Кало и Фабрицио, сидящим сзади со своими лупарами, Майкл велел в дом не ходить, дожидаться его в харчевне. Заведение было закрыто, но на пустой веранде уже стоял и ждал их, облокотясь на перила, коренастый Вителли.
На этот раз он поздоровался с ними за руку; Майкл взял с сиденья три свертка с подарками и стал взбираться следом за трактирщиком наверх, к его дому. Дом оказался просторнее обычной деревенской хижины — семейство Вителли, судя по всему, не бедствовало.
Внутри — типичная для деревенского жилья обстановка: фигурки Мадонны под стеклянным колпаком, с красными язычками свеч, поставленных по обету к их ногам. Здесь ждали двое сыновей — как их отец, в черных воскресных парах — крепыши, вчера еще подростки, но с печатью тяжелого крестьянского труда, из-за которой они казались старше. Ждала хозяйка, энергичная женщина, такая же плотная, как муж. Девушки с ними не было.
После церемонии знакомства — смысл слов до Майкла не доходил — все расселись в комнате, которая могла сойти за гостиную либо, с тем же успехом, за парадную столовую, заставленной самой разной мебелью и не очень просторной, но на вкус сицилийца среднего класса являющей образец великолепия.
Майкл вручил синьору и синьоре Вителли привезенные для них подарки. Отцу — золотую гильотинку для срезания кончика сигары, матери — рулон самой лучшей материи, какая продавалась в Палермо. Третий сверток предназначался для девушки. Его сдержанно поблагодарили. Он несколько поторопился с подношениями, во время первого визита дарить ничего не полагалось.
Отец грубовато, как мужчина мужчине, сказал:
— Вы не подумайте, что мы кого ни попадя зовем к себе в дом с первой встречи. Дон Томмазино лично поручился за вас, а слову этого добродетельного человека в нашей провинции верят. Поэтому добро пожаловать. Но только сразу говорю — если у вас это серьезно насчет моей дочери, то нам понадобится все-таки больше узнать про вас и вашу семью. Вы меня поймете, ваши родом-то сами из здешних мест.
Майкл вежливо наклонил голову.
— Все, что хотите, в любое время.
Синьор Вителли вскинул ладонь.
— Я не любитель знать лишнее. Сперва посмотрим, нужно ли это. А до тех пор вы — мой гость как друг дона Томмазино.
Вдруг, несмотря на лекарство, лишившее его обоняния, Майкл физически почуял в комнате присутствие девушки — запах свежих цветов, цветущих лимонов. Он оглянулся: она стояла в сводчатом проеме двери, ведущей на заднюю половину, но ни в иссиня-черных кудрях, ни на ее глухом черном платье, явно парадном, самом лучшем, цветов не было. Она быстро взглянула на него, едва заметно улыбнулась и, скромно потупясь, села возле матери.
Второй раз у Майкла перехватило дыхание, бешеными толчками разнеслось по телу ощущение, сродни не столько вожделенью, сколько одержимости собственника. Впервые понятна сделалась хрестоматийная ревность, свойственная мужчине-итальянцу. Он бы сейчас своими руками убил всякого, кто попытался бы дотронуться до этой девушки, заявить на нее права, увести ее от него. Он желал завладеть ею с исступленьем скупца, алчущего золотых монет, с неистовой страстью издольщика, мечтающего о своей земле. Завладеть, получить в безраздельную собственность, запереть в своем доме, содержать в заточении, только для себя, — ничто не могло воспрепятствовать этому. Чтобы никто даже поглядеть на нее не смел. Она улыбнулась брату, и Майкл, сам того не замечая, наградил парня ненавидящим взглядом. Родители девушки могли не беспокоиться: случай был классический. Молодого человека «хватило громом» по всем правилам, и до самой свадьбы он будет воском в руках их дочери. После свадьбы, конечно, все переменится, но тогда это будет неважно.
Майкл купил себе в Палермо кое-что из одежды и не смахивал больше обличьем на сельского простолюдина — хозяева дома уже не сомневались, что перед ними своего рода дон. Вмятина на щеке портила его меньше, чем он полагал: нетронутая сторона лица была так красива, что из-за увечья оно даже казалось интересней. Да и само понятие увечья становилось относительным в этом краю, где тьмы мужчин имели тот или иной тяжкий физический изъян.
Майкл смотрел на девушку, на пленительные овалы ее лица. На губы — теперь он мог их разглядеть, — пурпурные от тока темной крови. Не решаясь назвать ее по имени, он сказал:
— Я вас на днях видел у апельсиновой рощи. Только вы сразу убежали. Это что, я вас напугал?
Она вскинула на миг глаза и качнула головой. Сокрушительная красота этих глаз заставила Майкла отвести взгляд. Мать насмешливо подтолкнула ее:
— Аполлония, скажи человеку что-нибудь — он, бедный, сколько миль проехал, чтобы с тобой увидеться. — Но смоляные длинные ресницы, точно сложенные крылья, не шевельнулись.
Майкл подал ей подарок, завернутый в золотую бумагу, и Аполлония положила его на колени.
— Разверни, дочка, — сказал отец, но смуглые маленькие руки, исцарапанные руки мальчишки, оставались неподвижны.
Мать потянулась за свертком, нетерпеливо развернула, стараясь все-таки не порвать драгоценную бумагу. Покрутила в руках алую бархатную коробочку, не зная, как открыть незнакомую вещь. Нечаянно надавила на пружину, и коробочка раскрылась.
В ней лежала массивная золотая цепь на шею, и семейство уважительно примолкло, не только под впечатлением очевидной ценности подарка, но потому еще, что в их среде подношение из золота возвещало о предельной серьезности намерений. Оно являлось, по сути, тем же брачным предложением — или, вернее, свидетельством, что предложение не замедлит последовать. В основательности побуждений чужестранца не оставалось сомнений. Как и в том, что он человек состоятельный.
Аполлония все еще не притрагивалась к подарку. Мать поднесла к ней цепь, держа за оба конца, и девушка из-под длинных ресниц без улыбки подняла на Майкла свои карие ланьи глаза.
— Grazia.
Так он впервые услышал ее голос.
Такая юность звучала в бархатисто-мягком смущенном голоске, что у Майкла зазвенело в ушах. Он старательно избегал смотреть в ее сторону, говорил, обращаясь к отцу и матери, по той простой причине, что от одного лишь взгляда на нее у него мешались мысли. И все-таки сумел заметить, что тело под глухим свободным платьем буквально дышит чувственностью. Заметить, как заливается ее лицо темным румянцем, сильней темнеет от прилива крови смуглая, матовая кожа.
Наконец он поднялся; все тоже встали. Церемонно попрощались, и он наконец-то очутился лицом к лицу с девушкой, пожимая ей руку, и ощутил, подобно удару в сердце, прикосновенье ее кожи к своей; ее теплой и по-крестьянски загрубелой кожи. Отец семейства проводил его вниз, к машине, и пригласил на обед в следующее воскресенье. Майкл поблагодарил, заранее зная, что не сможет выдержать без нее целую неделю.
И точно: не выдержал. Назавтра же один, без телохранителей, он опять приехал в деревню и сидел снаружи на веранде, беседуя с трактирщиком, покуда синьор Вителли не сжалился над ним и не послал сказать жене и дочери, чтобы спустились к харчевне. Это второе свиданье прошло не так натянуто. Аполлония держалась свободнее, меньше дичилась. И будничное ситцевое платьице, в котором она пришла, было ей гораздо больше к лицу.
На другой день повторилось то же самое. С той разницей, что на шее у Аполлонии была подаренная им золотая цепь. Майкл улыбнулся, поняв, что это знак поощрения. Он проводил девушку наверх, до дому, — мать шла позади, не отставая ни на шаг. На крутом подъеме невозможно было избежать мимолетных прикосновений; в одном месте Аполлония оступилась и упала бы, если б Майкл ее не поддержал, живую, теплую под его руками — невольно в нем тотчас поднялась горячая волна. Они не видели, что женщина у них за спиной украдкой посмеивается — ее дочь была горная коза и ни разу еще не оступалась на этом склоне с тех пор, как научилась ходить. Она посмеивалась, зная, что другого способа прикоснуться к ее дочери у молодого человека не будет до самой свадьбы.
Так продолжалось две недели. Майкл каждый раз приезжал с подарками, и понемногу ее застенчивость стала проходить. Встречаться им, впрочем, дозволялось только в присутствии третьего лица. Аполлония была простая деревенская девушка, фактически без образования, без всякого представления о внешнем мире, но ее свежесть и непосредственность, жизнь, бьющая в ней ключом, усугубляемые языковой преградой, будоражили, привлекали внимание. Майкл торопил события, и, так как он не только нравился девушке, но и дал ей с несомненностью понять, что богат, в воскресенье через две недели была назначена свадьба.
Теперь за дело взялся дон Томмазино. Он получил уведомленье из Америки, что к Майклу неприменим язык приказов, но все положенные меры предосторожности принять необходимо. И дон Томмазино, дабы заручиться присутствием своих личных телохранителей, вызвался играть роль посаженого отца жениха. Представлять сторону Корлеоне на бракосочетании должны были также Кало и Фабрицио, не говоря уже о докторе Тазе. Жить новобрачным предстояло на вилле доктора, за каменной оградой.
Сыграли свадьбу — обычную деревенскую свадьбу, когда все жители деревни высыпают на улицу и забрасывают цветами молодых, направляющихся пешком из церкви к дому невесты в сопровождении родных и гостей. Участники брачной процессии в ответ швыряют в толпу пригоршни засахаренного миндаля и особых свадебных конфет, а остатки этих конфет ссыпают в белые сахаристые горки на постели новобрачной — в данном случае чисто символически, поскольку первую брачную ночь она проведет не здесь, а на вилле неподалеку от Корлеоне. Пиршество продолжается до полуночи, но на сей раз жених с невестой, не дожидаясь его окончания, усядутся в «Альфа-Ромео» и укатят прочь. Когда настало время ехать, Майкл не без удивления обнаружил, что синьора Вителли по просьбе дочери собирается на виллу вместе с ними. Отец объяснил: девушка молода, непорочна, ей боязно — наутро после брачной ночи ей понадобится с кем-то поделиться, выслушать наставленья, если что-то пойдет не так. Дело тонкое, всяко может случиться. Майкл поймал на себе взгляд Аполлонии, прочел нерешительность в огромных ланьих глазах. Он улыбнулся ей и кивнул.
Одним словом, на виллу под городком Корлеоне вместе с ними в машине ехала теща. Правда, сразу же по приезде она пошушукалась с прислугой доктора Тазы, притянула дочь к себе, влепила ей поцелуй и ретировалась. В спальню Майклу с молодой женой позволили удалиться без провожатых.
Аполлония приехала как была, в подвенечном платье, набросив поверх него шаль. Сундук и чемодан с ее вещами уже принесли из машины. На столике стояли бутылка вина, блюдо свадебных маленьких пирожных. Громадная кровать под балдахином невольно притягивала к себе их взгляды. Девушка стояла посреди комнаты и ждала, чтобы Майкл сделал первый шаг.
А Майкл — теперь, когда остался с ней наедине, когда получил законное право на обладание ею и никакое препятствие не мешало ему насладиться этим телом, этим ее лицом, о которых он мечтал столько ночей, — не мог заставить себя к ней приблизиться. Смотрел, как она снимает и вешает на спинку стула накидку, как кладет на туалетный столик свой свадебный венец. На столике теснились флаконы духов, склянки с кремом, заказанные Майклом в Палермо. Взгляд девушки задержался на них мимолетно.
Майкл выключил свет, подумав, что ей будет легче раздеваться под покровом темноты. Но в незанавешенные окна ярко светила золотая сицилийская луна, и он пошел закрыть ставни — не слишком плотно, боясь духоты.
Аполлония продолжала стоять у столика, и он вышел из комнаты и направился по коридору в ванную. По возвращении со свадьбы он пропустил стаканчик вина в саду, в компании доктора Тазы и дона Томмазино, покуда женщины занимались приготовленьями к ночи. Майкл рассчитывал, что в спальне застанет Аполлонию уже в ночной рубашке и под простыней. Странно, что мать не догадалась надоумить ее. Может быть, Аполлония хотела, чтобы он помог ей раздеться? Но нет, конечно, при ее целомудрии, ее застенчивости она никогда бы не решилась на столь смелое поведение.
Возвратясь, он обнаружил, что в спальне совершенно темно — кто-то закрыл ставни до конца. Майкл ощупью добрался до кровати, различил под простыней очертания тела: Аполлония, свернувшись калачиком, лежала спиной к нему на дальнем краю кровати. Майкл разделся донага и скользнул под простыню. Протянул руку — она дотронулась до обнаженной шелковистой кожи. Аполлония легла без рубашки, и этот откровенный жест наполнил его восторгом. Он осторожным движением положил ей руку на плечо, тихонько нажал, поворачивая ее к себе. Аполлония медленно повернулась, он ощутил под ладонью мягкую, полную грудь — и в тот же миг они сомкнулись в шелковистом, наэлектризованном касании, он наконец-то держал ее в руках, впиваясь долгим поцелуем в полуоткрытый теплый рот, расплющивая о себя ее тело, ее грудь, потом подминая ее под себя и оказываясь наверху.
Ее плоть, волосы — упругий шелк, все существо ее были единый порыв к нему, неистовое устремление девственного любострастия. Когда он соединился с нею, она задохнулась, притихла на мгновенье и тотчас с силой подалась ему навстречу и оплела его бедра атласными ногами. Когда они достигли завершенья, они были спаяны воедино так плотно, вжаты друг в друга с таким исступленьем, что разлепиться надвое было для них подобно предсмертному содроганью.
В ту ночь и в последующие недели Майкл Корлеоне понял, отчего в простом народе, где придерживаются традиций старины, придают такую цену девической чистоте. То было время полного упоения чувств, неизведанного дотоле, — чувственности, замешанной на ощущении своей мужской силы. Аполлония в эти первые дни покорилась ему безраздельно, почти что рабски. Пробуждение от непорочности, когда ему сопутствует доверие, сопутствует любовь, восхитительно, как вкус плода, сорванного с дерева в самую пору.
С появлением Аполлонии довольно пасмурная мужская атмосфера на вилле оживилась. Свою мать молодая отправила домой назавтра же после первой брачной ночи и председала за общим столом, скрашивая трапезы веселым обаянием молодости. Дон Томмазино приходил теперь обедать ежедневно, доктор Таза с новым воодушевлением плел старые бывальщины, сидя со стаканом вина в саду, где там и сям белели статуи, увенчанные кроваво-красными цветами. Так проходили вечера, а по ночам молодожены часами предавались горячечной любви. Майкл не мог насытиться дивно изваянным телом Аполлонии, ее медовой кожей, огромными карими глазами, сияющими страстью. Его сводил с ума аромат ее плоти, удивительно свежий, сладковатый, нестерпимо влекущий. Чистая страсть Аполлонии не уступала его чувственной одержимости, и часто, когда они в изнеможении засыпали, за окном начинало уже светать. Иногда, обессиленный, Майкл не сразу мог заснуть и, присев на подоконник, подолгу смотрел на обнаженное тело спящей. Прекрасно было в покое ее лицо — такие совершенные черты он видел раньше только на полотнах итальянских мастеров, у мадонн, которым все искусство бессильно было придать вид непорочности.
В первую неделю после свадьбы они то и дело уходили на прогулки, взяв с собой еду, либо совершали небольшие путешествия на «Альфа-Ромео». Но в один прекрасный день дон Томмазино, отведя Майкла в сторону, объявил, что благодаря его женитьбе каждому встречному по всей окрестности теперь известно, кто он и откуда, и необходимо принять меры предосторожности против врагов семейства Корлеоне, чья длинная рука способна дотянуться даже сюда, в потаенную глушь. Вокруг виллы поставлена вооруженная охрана, пастухам, Кало и Фабрицио, приказано круглосуточно нести караул в доме и в саду. После этого Майкл с женой больше никуда не отлучались. Он коротал время, обучая Аполлонию читать и писать по-английски, водить машину вдоль внутренней ограды имения. Дон Томмазино, погруженный в свои заботы, был в эти дни плохим собеседником — новая мафия в Палермо продолжала, по словам доктора Тазы, чинить ему неприятности.
Как-то вечером старая крестьянка, из тех, что прислуживали в доме, вынеся в сад блюдо свежих маслин, обратилась к Майклу со словами:
— А правду люди говорят, что вы — сын Крестного отца из города Нью-Йорка, дона Корлеоне?
Майкл видел, как дон Томмазино с отвращением покрутил головой — тайна стала всеобщим достоянием. Но женщина смотрела на Майкла неотрывно, как если бы от его ответа зависело многое, и он кивнул.
— Вы что, знакомы с моим отцом?
Женщину звали Филумена. Впервые с тех пор, как он попал сюда на виллу, лицо ее, морщинистое и смуглое, точно грецкий орех, осветилось улыбкой, обнажились потемневшие зубы.
— Крестный отец когда-то сохранил мне жизнь. И рассудок, — прибавила она, указав рукой на свою голову.
Ей явно хотелось сказать что-то еще, и Майкл улыбнулся ободряюще. Она боязливо проговорила:
— И правда, что Люки Брази нет в живых?
Майкл снова кивнул и удивился, увидев, какое облегчение отобразилось на старческом лице. Филумена перекрестилась.
— Так пусть же он, прости мне господи, жарится в аду до скончания веков.
Давнее любопытство к тому, что связано с Люкой Брази, сызнова пробудилось в Майкле; чутье говорило ему, что эта женщина знает историю, которую отказывались поведать когда-то Хейген и Санни. Он усадил старуху, налил ей вина.
— Расскажите про Люку Брази и моего отца, — сказал он мягко. — Я и сам кое-что знаю, но каким образом они сблизились, отчего Брази был так предан отцу? Ну же, не бойтесь, расскажите.
Морщинистое лицо Филумены с черными, как изюмины, глазами повернулось к дону Томмазино — тот неким образом дал ей понять, что разрешает. Так этот вечер ознаменовался для них рассказом Филумены.
Тридцать лет назад Филумена жила на Десятой авеню города Нью-Йорка, где подвизалась в качестве повивальной бабки в итальянской колонии. Итальянки беременели не переставая, и Филумена благоденствовала. Случалось, самих врачей вразумляла, когда встревали, мало что умея, при тяжелых родах. Муж-покойник — царствие ему небесное, бедному, хоть и картежник был, и бабник, и гроша не подумал отложить про черный день, — содержал бакалейную лавку, дающую хороший доход. И вот в одну окаянную ночь тридцать лет назад, когда весь честной народ давно улегся спать, в дверь к Филумене постучали. Она ничуть не испугалась, ведь малыши благоразумно предпочитают приходить в этот грешный мир в часы покоя, а потому оделась и отворила дверь. На пороге стоял Люка Брази, о котором уже тогда шла недобрая молва. И еще люди знали, что он живет бобылем. Вот тут Филумене стало страшно. Она решила, что он пришел сквитаться с ее мужем, что муж, возможно, отказал Брази по глупости в каком-нибудь мелком одолжении.
Однако Брази явился по обычному делу. Он сказал, что есть женщина, которой подошло время рожать, — дом не здесь, по соседству, а в другом месте, и Филумена должна поехать с ним. Филумена мгновенно почуяла неладное. Зверская физиономия Брази была в ту ночь искажена безумием, им явно владела неведомая злая сила. Филумена попробовала возразить, что помогает лишь тем женщинам, которые у нее наблюдались, но он сунул ей в руку пригоршню скомканных зеленых долларов и с угрозой велел идти за ним. Она с перепугу не посмела перечить.
На улице ждал «Форд» с водителем, того же поля ягодой, что и Брази. Дорога заняла полчаса, не больше; при въезде в Лонг-Айленд-Сити, сразу за мостом, остановились у небольшого каркасного дома. Дома на две семьи, но в настоящее время занимаемого, по всей видимости, Брази с его приспешниками. Во всяком случае, на кухне сидели за выпивкой и картами еще какие-то личности. Брази повел Филумену по лестнице наверх, в спальню. Там лежала в постели молодая, красивая девушка, судя по виду, ирландка, рыжая, накрашенная, с животом, раздутым, как у свиньи накануне опороса. И напуганная до полусмерти. При виде Брази бедняжка отвернулась в ужасе — да, буквально в ужасе, — и немудрено, ничего страшнее злодейской рожи Брази, перекошенной от ненависти, Филумена в жизни не видела. (В этом месте рассказчица опять перекрестилась.)
Короче, Брази вышел. Помогали повитухе при родах двое его людей. Младенец появился на свет, и обессиленная мать забылась глубоким сном. Позвали Брази. Филумена, протянув ему новорожденную, завернутую в лишнее одеяло, сказала:
— Если вы ее отец, берите. Я свое дело сделала.
Брази, по-прежнему храня на лице печать безумия, вперился в нее злобным взглядом.
— Да, отец — я. Но я не желаю оставлять в живых эту породу. Отнеси ребенка в подвал и брось в топку.
Филумена в первую минуту подумала, что не так его поняла. Ее сбило с толку слово «порода». Что он хотел сказать — что девушка не итальянка? Или что она явно из девиц низшего пошиба, а проще говоря, шлюха? Или же — что семя, порожденное им, не имеет права на жизнь? В конце концов она заключила, что это он так пошутил на свой зверский лад. И коротко отозвалась:
— Ваш ребенок, вы и делайте с ним что хотите. — Она попыталась всучить ему спеленатое дитя.
В это время измученная роженица пробудилась и повернулась на бок к ним лицом. У нее на глазах Брази яростно оттолкнул от себя сверток с новорожденной, придавив его к груди Филумены.
— Люк, Люк, — слабым голосом позвала молодая женщина, — прости меня. — И Брази оглянулся на нее.
Это было страшно, продолжала свой рассказ Филумена. Ох и страшно. Они были словно бешеные звери, эти двое. В них не осталось ничего человеческого. Воздух в комнате зазвенел от их ненависти друг к другу. Ничто иное — ни даже новорожденное дитя — для них в этот миг не существовало. Между тем непонятным образом здесь присутствовала и страсть. Сатанинская кровожадная похоть, до того противоестественная, что всякий понял бы — души их обречены на вечное проклятье. Потом Люка Брази вновь обернулся к Филумене и хрипло проговорил:
— Делай, что сказано, и я озолочу тебя.
От ужаса у Филумены отнялся язык. Она только затрясла головой. Но наконец сумела все же выдавить из себя:
— Нет, вы сами — вы отец, сами делайте, раз вам надо.
Брази не стал ей отвечать. Вместо этого он вытащил из-за пазухи нож.
— Я тебе глотку перережу, — сказал он.
После чего на нее, должно быть, нашло затмение, потому что, когда она опомнилась, все они уже стояли в подвале дома перед квадратным чугунным котлом. Филумена по-прежнему держала на руках завернутого в одеяло ребенка, который ни разу за все время не подал голоса. (Может, если бы девочка заплакала, если б я, дура, догадалась ее ущипнуть, говорила Филумена, он бы, чудовище поганое, и сжалился.)
Вероятно, кто-то из мужчин отворил дверцу топки — видно было, как внутри пылает огонь. А потом они с Брази остались вдвоем в этом подвале с запотелыми трубами и, помнится, мышиным запахом. Брази снова вытащил нож. В том, что он исполнит свою угрозу зарезать ее, сомневаться не приходилось. С одной стороны был огонь, с другой — глаза Брази. Они глядели с дьявольской морды, нечеловеческой, сумасшедшей. Он подтолкнул ее к открытой дверце топки.
На этом Филумена умолкла. Сложила костлявые руки на коленях и посмотрела Майклу прямо в глаза. Он знал, чего она хочет — хочет сказать, но не прибегая к словам.
— И вы это сделали? — негромко спросил он.
Филумена кивнула головой.
Лишь осушив еще стакан вина, и осенив себя крестом, и пробормотав молитву, она согласилась продолжать. Ей дали тогда пачку денег и отвезли домой. Она понимала, что, если проронит хотя бы слово о случившемся, ей не жить. Но два дня спустя Брази убил молоденькую ирландку, мать ребенка, и его забрали в полицию. Филумена, не помня себя от страха, пришла к Крестному отцу и рассказала, что с ней произошло. Он велел ей хранить молчание и обещал, что обо всем позаботится. Брази в то время не работал на дона Корлеоне.
Но раньше, нежели дон Корлеоне успел что-либо предпринять, Люка Брази в тюремной камере попытался покончить с собой, раскроив себе горло осколком стекла. Его перевели в тюремный лазарет, а к тому времени, как он поправился, дон Корлеоне все уже уладил. Полиции, за неимением прямых улик, нечего было предъявить суду, и Люку Брази отпустили на свободу.
Дон Корлеоне заверил Филумену, что ей, как со стороны Люки Брази, так и со стороны полиции, бояться нечего, и все-таки она лишилась покоя. Нервы пришли в негодность, она не могла больше заниматься своей работой. В конце концов уговорила мужа продать бакалейную лавку и возвратиться в Италию. Муж был хороший человек, он уже знал обо всем от жены и все понимал. Хороший, но слабохарактерный, и по приезде в Италию растранжирил состояние, нажитое ими в Америке тяжелым трудом. Вот как получилось, что после его смерти она пошла в прислуги. Тем Филумена и завершила свой рассказ. А напоследок, пропустив еще стаканчик вина, прибавила, обращаясь к Майклу:
— Для меня имя вашего отца благословенно. Он всегда присылал мне денег, стоило только попросить, и он спас меня от Брази. Передайте, я каждый вечер молюсь о спасении его души, так что он может не страшиться смерти.
Когда она ушла, Майкл спросил дона Томмазино:
— Правду она рассказала?
И capo-mafioso кивнул в ответ головой.
Неудивительно, подумалось Майклу, что не нашлось охотников рассказать ему эту историю. Да, ничего себе история. Ничего себе Люка.
Наутро Майклу захотелось обсудить с доном Томмазино подробности услышанного, но оказалось, что дона Томмазино через посыльного срочно вызвали в Палермо. К вечеру он вернулся и опять отозвал Майкла в сторону. Из Америки получено известие, сказал он. Известие, которое ему горько сообщать. Убит Сантино Корлеоне.