Книга: Крестный отец
Назад: ГЛАВА 19
Дальше: ГЛАВА 21

КНИГА ПЯТАЯ

ГЛАВА 20

Гибель Сантино Корлеоне, точно камень, брошенный в омут, взбаламутила преступный мир Америки. И когда стало известно, что дон Корлеоне покинул одр болезни, дабы вновь принять бразды правления, когда лазутчики, воротясь с похорон, донесли, что дон, судя по виду, совсем поправился, — головка Пяти семейств развернула судорожные приготовления к обороне, не сомневаясь, что враг, в ответ на удар, неминуемо развяжет кровавую войну. Никто не делал опрометчивого вывода, что с доном Корлеоне после постигших его неудач можно не слишком считаться. Этот человек совершил на своем жизненном пути не так уж много ошибок и на каждой из этих немногих чему-то научился.
Один лишь Хейген догадывался об истинных намерениях дона и потому не удивился, когда к Пяти семействам отрядили посланцев с предложением заключить мир. И не просто заключить мир, но созвать все семейства города Нью-Йорка на совещание, пригласив также принять в нем участие семейные синдикаты со всей страны. В Нью-Йорке сосредоточились наиболее могущественные кланы Америки — все понимали, что от их благоденствия зависит в известной мере и благоденствие остальных.
Предложение встретили недоверчиво. Что это — западня? Попытка усыпить бдительность неприятеля и застигнуть его врасплох? Расквитаться за сына единым духом, учинив поголовную резню? Однако дон Корлеоне не замедлил представить свидетельства своего чистосердечия. Во-первых, он привлекал к участию в этой встрече синдикаты со всех концов страны — кроме того, не видно было, чтобы он собирался переводить своих подданных на военное положение или спешил вербовать себе союзников. А затем он предпринял шаг, которым окончательно и безусловно подтвердил искренность своих намерений и одновременно обеспечил неприкосновенность участников предстоящего высокого собрания. Он заручился услугами семейства Боккикьо.
Семейство Боккикьо представляло собой явление в своем роде единственное — некогда ответвление сицилийской мафии, известное своей непревзойденной свирепостью, оно на Американском континенте превратилось в своеобразное орудие мира. Род, некогда добывавший себе пропитание безумной жестокостью, ныне добывал его способом, достойным, образно говоря, святых страстотерпцев. Боккикьо владели одним неоценимым достоянием — прочнейшей спаянностью кровных уз, образующих каркас их рода, племенной сплоченностью, редкостной даже для среды, в которой верность сородичам почитают превыше супружеской верности.
Когда-то семейство Боккикьо насчитывало, до троюродных включительно, душ двести и заправляло в глухом углу на юге Сицилии определенной областью хозяйства. Доход семейству приносили четыре или пять мельниц, которые, отнюдь не находясь в совместном владении, все-таки обеспечивали каждому члену семьи работу, да кусок хлеба, да минимальную безопасность. Достаточно, чтобы, скрепляя родство между собой еще и узами брака, держаться единым фронтом против внешних врагов. Никому в здешних краях не давали построить мельницу, способную составить им конкуренцию, либо плотину, снабжающую конкурентов водой или угрожающую потеснить в торговле водою семейство. Был случай, когда могущественный землевладелец задумал поставить здесь собственную мельницу, исключительно для личного пользования. Призваны были карабинеры, уведомлены верховные власти, трое мужчин из клана Боккикьо посажены под арест. Но еще до суда кто-то спалил барский дом в поместье землевладельца. Обвинение забрали назад, дело было прекращено.
Через несколько месяцев на Сицилию прибыло должностное лицо, из самых высокопоставленных в правительстве Италии, с проектом возведения гигантской плотины, которая положила бы конец хронической нехватке воды на острове. Из Рима понаехали инженеры обследовать площадку под недобрыми взглядами местных жителей, членов клана Боккикьо. Всю округу наводнили полицейские, размещенные в специально построенной казарме.
Казалось, ничто уже не может помешать возведению плотины, уже и оборудование разгрузили в Палермо. Дальше этого дело не пошло. Боккикьо связались с собратьями — главарями других ответвлений мафии — и заручились их поддержкой. Монтаж тяжелого оборудования срывали, легкое — разворовывали. В стенах итальянского парламента на сторонников проекта повели наступление депутаты-мафиози. История затянулась на несколько лет, а тем временем к власти пришел Муссолини. Диктатор повелел, чтобы плотина была построена. Она все равно не строилась. Диктатор заранее знал, что мафия явится угрозой его режиму, образуя внутри государства как бы самостийную форму правления. Он наделил неограниченными полномочиями одного из высших полицейских чинов, и тот в два счета решил проблему, швыряя всех без разбора за решетку, а прочих ссылая в каторжные работы на отдаленные острова. За считаные годы он сломил хребет мафии нехитрым способом — сажая наобум всякого, на кого падала хоть тень подозрения, что он mafioso. И загубив мимоходом в процессе этого бессчетное число невиновных семей.
Этой неограниченной власти Боккикьо имели неосторожность воспротивиться силой. Половину мужчин перебили в вооруженных столкновениях, другую половину упекли в штрафные колонии, на острова. Их уже оставалась горсточка, когда какими-то неправдами им помогли добраться до Канады и с борта корабля проторенным нелегальным путем переправили в Америку. Там эмигранты, а было их человек двадцать, осели всем гуртом в городишке неподалеку от Нью-Йорка, в долине реки Гудзон, и, начав с ничего, стали со временем владельцами компании по уборке мусора, с собственным грузовым автопарком. Их благосостояние объяснялось тем, что у них не было конкурентов. А конкурентов не было потому, что у любого, кто мог составить им конкуренцию, ломались и горели машины. Нашелся один, который упорно сбивал им цены, так его, со следами удушения, обнаружили погребенным под грудой мусора, собранного за день.
По мере того, однако, как мужчины женились — на сицилийских, понятное дело, невестах, — выяснялось, что, хотя денег, заработанных на уборке мусора, хватает на жизнь, от них мало что остается на радости жизни, которые щедро предлагает Америка. А потому, когда враждующие кланы мафии собирались мириться, семейство Боккикьо вдобавок к основной профессии поставляло посредников и заложников на время мирных переговоров.
Членов клана объединяла одна фамильная черта: известная ограниченность — или, точнее говоря, неизощренность — ума. Как бы то ни было, они и сами сознавали свою неполноценность и не стремились тягаться с другими семействами мафии в борьбе за организацию и подчинение себе столь сложных областей делового предпринимательства, как проституция, азартные игры, сбыт наркотиков и крупные махинации. Подмазать рядового полицейского — на это у них еще хватало сообразительности, но подступиться со взяткой к влиятельному должностному «буферу» — для них, бесхитростных и простодушных, было непосильной задачей. За ними числилось лишь два бесспорных достоинства. Верность тому, что на их языке именовалось честью, и упомянутая уже свирепость.
Ни один из Боккикьо никогда не лгал, не совершал предательства. Такого рода замысловатости были сопряжены с чрезмерным умственным напряжением. Ни один из Боккикьо также не прощал обиды и не оставлял ее безнаказанной, чего бы это ни стоило. Эти-то качества да помощь случая и натолкнули их на занятие, обернувшееся для них наиболее доходным.
Когда враждующие семейства желали заключить мир и провести переговоры, им достаточно было связаться с кланом Боккикьо. Глава клана оговаривал предварительные условия встречи и присылал нужное число заложников. Так, когда Майклу предстояло ехать на встречу с Солоццо, в резиденции Корлеоне оставался залогом неприкосновенности Майкла представитель Боккикьо, нанятый Солоццо. Если бы Солоццо решил убить Майкла, та же участь постигла бы от руки Корлеоне заложника. В этом случае возмездие семьи Боккикьо пало бы на голову Солоццо, виновника гибели их сородича. И ничто, никакая кара не послужила бы для Боккикьо преградой на пути к отмщению — вероятно, по причине их ограниченности. Надо умереть — они умирали, и не было способа уйти от расплаты за предательство. Заложник из семейства Боккикьо служил стопроцентным обеспечением безопасности.
Поэтому когда дон Корлеоне обратился к посредничеству Боккикьо и договорился, что каждому семейству, которое почтит своим присутствием мирное совещание, будет гарантировано соответствующее число заложников, то всякие сомнения рассеялись. Какая уж там двойная игра, какое вероломство! На совещание можно было катить в ус не дуя, как на свадьбу.
Заложники надлежащим образом прибыли; определилось и место встречи — директорский зал заседаний в помещении небольшого коммерческого банка. Президент банка был многим обязан дону Корлеоне, который, кстати сказать, входил в число держателей акций, — правда, значились акции за президентом. Президент навсегда сохранил в памяти минуту, когда он предложил выдать дону Корлеоне, во избежание какого бы то ни было подвоха, письменное подтверждение того, что он — истинный держатель акций. Дон Корлеоне пришел в ужас.
— Я не задумался бы доверить вам все свое состояние, — сказал он президенту. — Самую жизнь свою доверить и благополучие своих детей. Я даже мысли такой не допускаю, что вы способны обмануть или каким-либо образом подвести меня. Иначе — рушится весь мой мир, вся вера, что я умею судить о человеческой натуре. Я, разумеется, веду для себя деловые записи, и, если что-нибудь со мной произойдет, мои наследники будут знать, что у вас кое-что хранится для них. Но я уверен, даже если меня, радетеля за них, не станет на этом свете, вы будете так же неуклонно блюсти их интересы.
Президент банка, хоть и не сицилиец, был человек восприимчивый и тонкий. Смысл сказанного доном дошел до него полностью. Отныне просьба Крестного отца была для президента банка равносильна приказу, и потому в назначенную субботу весь отдел дирекции, вместе с полностью изолированным, обставленным глубокими кожаными креслами залом, поступил в распоряжение семейных синдикатов.
Службу безопасности представлял легион отборных молодцев в униформе банковской охраны. Около десяти утра в зал начали стекаться участники встречи. Предполагалось, что, помимо Пяти семейств Нью-Йорка, на совещании будут представлены еще десять — со всей страны, исключая Чикаго, вотчину Капоне, этой паршивой овцы в их стаде. От попыток обтесать чикагских дикарей в соответствии с требованиями цивилизованного общества давно отказались, а приглашать на серьезное совещание оголтелых изуверов сочли излишним.
В зале был установлен бар и небольшой буфет. Каждому представителю на совещании дозволялось иметь при себе одного помощника. В этом качестве донов большею частью сопровождали их consiglioris, и потому молодых в зале было немного. К этим последним принадлежал Том Хейген, единственный здесь не сицилиец. Что, подобно физическому уродству, привлекало к нему любопытные взгляды.
Хейген держался безукоризненно. Он не разговаривал, не улыбался. Он прислуживал своему хозяину, дону Корлеоне, с полным сознанием оказанной ему чести, как высокородный фаворит прислуживает королю, — подавал ледяное питье, подносил огня к сигаре, пододвигал ближе пепельницу — уважительно, но без тени подобострастия.
Хейген один из собравшихся в этом зале мог сказать, чьи портреты развешаны по стенам, обшитым темным деревом. Здесь, писанные маслом сочных тонов, висели по преимуществу изображения легендарных финансистов. Как, например, министра финансов Гамильтона. Хейгену подумалось невольно, что Гамильтон, возможно, одобрил бы идею устроить мирные переговоры в помещении банка. Ничто так не способствует укрощению страстей и торжеству чистого разума, как атмосфера денег.
Участники съезжались с полдесятого до десяти, в порядке заранее установленной очереди. Первым прибыл дон Корлеоне — инициатор переговоров, а значит, в известном смысле, хозяин на этой встрече — среди многих достоинств дона не последнее место занимала точность. Вторым явился Карло Трамонти, чьи владения простирались по южным штатам. Средних лет, представительный, не по-сицилийски высокий, с темным загаром на красивом лице, безупречно причесанный и элегантный, он мало чем напоминал итальянца. Такими на страницах журналов изображают американских миллионеров, удящих на досуге рыбу с борта собственной яхты. Благосостояние семьи Трамонти зиждилось на азартных играх, и никто, повстречав ее дона, не заподозрил бы, с какой беспощадностью завоевывал он некогда свою империю.
Приехав с Сицилии мальчиком, он попал во Флориду — там и вырос. Стал работать на синдикат, которому принадлежала сеть игорных домов, разбросанных по маленьким южным городам. Хозяева синдиката, американцы из местных органов власти, были серьезные ребята, полицейские чины, на которых они опирались, были очень серьезные ребята — никому в голову не приходило, что их может осилить приблудный сицилийский щенок. Его звериная жестокость ошеломила их, а отплатить ему той же монетой они не решались — овчинка, по их разумению, не стоила столь кровавой выделки. Трамонти переманил на свою сторону полицию, увеличив ее долю в барышах, и попросту вырезал захолустных шавок, которые так бездарно, с таким отсутствием воображения вели игорное дело. Не кто иной, как Трамонти, завязал отношения с кубинским диктатором Батистой и со временем начал щедрой рукой вкладывать деньги в увеселительные заведения Гаваны — казино, дома терпимости, — приманивая на их блеск прожигателей жизни с Американского континента. Ныне Трамонти принадлежал один из самых роскошных отелей Майами-Бич, и состояние его исчислялось миллионами.
В сопровождении consigliori, такого же загорелого, как он сам, Трамонти вошел в зал и, изобразив на лице уместную степень сочувствия отцу, потерявшему сына, обнял дона Корлеоне.
Доны продолжали прибывать. Все они знали друг друга, общаясь на протяжении лет по разным поводам, как житейским, так и деловым. Не упускали случая оказать друг другу услугу, как водится среди профессионалов, а в молодые, более скудные годы, случалось, и выручали один другого по мелочам. Третьим пожаловал Джозеф Залукки, дон из Детройта. Семейство Залукки негласно, под соответствующим прикрытием, содержало один из ипподромов под Детройтом. А также значительное число местных игорных домов. Круглый лик Залукки лучился благодушием, его стотысячный особняк стоял в Гросс-Пойнте, одном из наиболее фешенебельных районов Детройта. Сын его, женившись, породнился со старинной, уважаемой в Америке фамилией. Подобно дону Корлеоне, Залукки славился осмотрительностью и искушенностью. Из всех городов, подвластных мафии, Детройт занимал последнее место по количеству преступлений с применением насилия — за последние три года в городе лишь дважды совершалось убийство по заказу. Торговлю наркотиками дон Детройта не одобрял.
Залукки тоже привез с собою consigliori — оба они обнялись с доном Корлеоне. Когда бы не легчайший акцент, рокочущий басок Залукки сошел бы за голос коренного американца. Он и глядел истым американским бизнесменом: в солидном костюме, деловитый, подкупающе сердечный в обращении. Он сказал дону Корлеоне:
— Ничей зов, кроме вашего, не привел бы меня сюда.
Дон Корлеоне благодарно наклонил голову. Он мог смело рассчитывать на поддержку Залукки.
Два дона с Западного побережья приехали в Нью-Йорк на одной машине — они и действовали сообща, и держаться предпочитали вместе. То были Фрэнк Фалконе и Энтони Молинари, оба лет сорока, то есть моложе всех остальных участников встречи. Их отличала также и некоторая вольность в манере одеваться — печать Голливуда — и несколько панибратские замашки. Фрэнк Фалконе избрал полем деятельности профсоюзы кинематографистов и игорные притоны на киностудиях; в придачу к этому он развернул вербовку и бесперебойную поставку девиц для публичных домов в штатах Дальнего Запада. Для уважающего себя дона смахивать внешним видом на эстрадника — вещь неслыханная. Фалконе самую малость смахивал. Соответственно в кругу собратьев-донов на него косились с недоверием.
Энтони Молинари царствовал в портовых кварталах Сан-Франциско и, сверх того, не знал конкурентов на поприще спортивного тотализатора. Выходец из среды потомственных итальянских рыбаков, он открыл лучший в Сан-Франциско ресторан «Дары моря», которым так тщеславился, что, по слухам, содержал его себе в убыток, не соглашаясь жертвовать стоимостью блюда ради его цены. Поговаривали, будто этот человек с бесстрастным лицом профессионального игрока причастен к контрабандному ввозу наркотиков через границу с Мексикой или с восточных морей. Этих двух сопровождали два молодых силача — явно не советники, а телохранители, хотя сомнительно, чтобы они осмелились явиться сюда при оружии. Ни для кого не было секретом, что эти парни владеют приемами карате — обстоятельство, способное лишь позабавить, но не обеспокоить присутствующих: с тем же успехом доны из Калифорнии могли бы надеть на эту встречу ладанки, освященные папой римским. Хотя любопытно отметить, что среди тех, кто съехался на совещание, были и люди набожные, верующие.
Следующим прибыл посланец бостонского семейства — единственный, кому другие доны единодушно отказывали в уважении. Все знали, что этот человек скверно обходится с теми, кто ему служит, немилосердно надувает их. Это бы еще простительно — ну жаден человек, тут уж каждый сам себе судья. Непростительно было другое — что он не умел блюсти порядок в своих владениях. Чересчур много убийств, мелочной грызни за власть, слишком много «кустарей-одиночек», «свободных художников» — словом, закон в Бостоне попирали чересчур вызывающе. Если в Чикаго орудовали дикари, то в Бостоне распоясались gavoones — жалкие подонки, отребье. Звали бостонского дона Доменик Панда. Коротенький, ширококостный, он, по определению одного из донов, и с виду-то был вылитый ворюга.
Кливлендский синдикат — пожалуй, наиболее могущественный среди игорных монополий Америки — был представлен седовласым, преклонных лет господином с тонкими чертами изможденного лица. Его называли — за глаза, разумеется, — «еврей», так как он предпочитал видеть в своем окружении не сицилийцев, а евреев. Поговаривали, что он и на должность consigliori поставил бы еврея, да не решался. Во всяком случае, подобно тому как семейство дона Корлеоне из-за положения, занимаемого в нем Хейгеном, окрестили ирландской шатией, так организация дона Винсента Форленцы, с несколько большим основанием, заслужила прозвище еврейского кагала. Но синдикат под его началом работал, как безукоризненно отлаженная машина, и никто не слыхал, чтобы дон Форленца, при всей утонченности своего облика, когда-нибудь лишился чувств от зрелища крови. Обходительный и любезный, он правил железной рукой — это про таких, как он, сказано: мягко стелет, да жестко спать.
Последними приехали, один за другим, главари Пяти семейств Нью-Йорка, и Тому Хейгену невольно бросилось в глаза, насколько основательнее, внушительнее выглядят эти пятеро, чем окружающие их провинциалы, залетные птицы. Начать с того, что, в соответствии с освященной временем сицилийской традицией, это были «мужчины с весом», что в переносном смысле означало влиятельность и силу духа, а в буквальном — избыток массы, как если бы одно предполагало наличие другого, а впрочем, применительно к Сицилии, так оно в общем-то и было. Плотные — что называется, в теле, — большеголовые и осанистые, все они отличались крупными чертами лица: мясистые, царственные носы, толстые губы, тяжелые, изрезанные складками щеки. Ни костюмов с иголочки, ни зализанных причесок — их вид говорил, что этим занятым, серьезным людям не до таких пустяков, как суетные заботы о внешности.
Здесь был Энтони Страччи, который хозяйничал в штате Нью-Джерси и на уэст-сайдских причалах Манхаттана. Он заправлял игорными заведениями Нью-Джерси и пользовался большим влиянием в аппарате демократической партии. Страччи содержал парк грузовых автомашин и наживал на нем громадные деньги — потому главным образом, что каждый водитель отправлялся в рейс перегруженным сверх всякой нормы, а дорожная автоинспекция не останавливала и не штрафовала его за нарушение. Под колесами тяжелых тягачей разрушались шоссейные дороги, и чинить их, взяв у штата выгодный подряд, приходила дорожно-ремонтная компания, принадлежащая тому же Страччи. Таким образом, одно прибыльное дело само собою порождало другое — просто и красиво. Притом же Страччи придерживался старых правил и никогда не занимался торговлей живым товаром, хотя, как портовый король, волей-неволей не мог оставаться непричастным к незаконному ввозу наркотиков. Среди Пяти семейств Нью-Йорка, противостоящих Корлеоне, его семья была наименее могущественной, зато и наименее враждебной.
Над севером штата Нью-Йорк властвовал Оттилио Кунео — его семейство нелегально переправляло из Канады через границу итальянских иммигрантов, держало в своих руках все игорные заведения в северной части штата; кроме того, без содействия Кунео бесполезно было пытаться получить от властей штата разрешение содержать ипподром. Внешне этот человек с добродушной круглой рожей сельского пекаря (легальное занятие — владелец крупной молочной компании) был совершенно неотразим. Он обожал детей и постоянно таскал с собою полные карманы конфет в надежде, что представится случай побаловать кого-нибудь из оравы собственных внучат или детишек своих сподручных. Ходил Кунео в круглой мягкой шляпе, которую носил наподобие женской панамы, обмяв поля книзу и сияя из-под них, словно солнышко, широкой улыбкой. Его, в отличие от большинства других донов, ни разу не сажали — никогда даже подозрений не возникало об истинном существе его деятельности. Больше того, его честность считалась столь неоспоримой, что он без конца заседал в разного рода общественных комитетах, а однажды удостоился от торговой палаты ежегодно присуждаемого звания «Лучший бизнесмен штата Нью-Йорк».
Был здесь и ближайший из союзников семейства Татталья — дон Эмилио Барзини. Многое стояло за этим именем: игорные дома и немалое число домов терпимости в таких районах города, как Бруклин и Куинс; поставка на сторону вооруженных боевиков, неограниченная власть над Статен-Айлендом, участие в спортивном тотализаторе Бронкса и Уэстчестера. Торговля наркотиками. Тесные связи с синдикатами Кливленда и Западного побережья, доля в прибылях от увеселительных заведений открытых городов Невады — Лас-Вегаса и Рино, что свидетельствовало о недюжинной прозорливости. Участие в увеселительном бизнесе на курортах Майами-Бич и Кубы. Вот что скрывалось за понятием «семейство Барзини». После семейства Корлеоне его, пожалуй, следовало назвать сильнейшим из всех кланов Нью-Йорка, а стало быть, и Америки. Рука Барзини доставала до самой Сицилии. Ни один вид незаконной деятельности, сулящей крупные барыши, не обходился без его участия. По слухам, он сумел внедриться даже на Уолл-стрит. С первого дня подпольной войны он использовал свои средства и свое влияние для поддержки семьи Татталья. Заветным желанием Барзини было сместить дона Корлеоне и самому занять положение самого могущественного и чтимого предводителя мафии в Америке — а заодно и отхватить себе кус империи Корлеоне. Он, кстати, во многом напоминал дона Корлеоне, а кое в чем — в умении примениться к запросам современности, широко смотреть на вещи, в деловой хватке — превосходил его. Никому бы в голову не пришло назвать Эмилио Барзини рухлядью, старьем. От него веяло уверенностью вожака, чья звезда восходит, на чьей стороне молодость, нахрапистая дерзость — сегодняшний день. В нем ощущалась личность сильная, но холодная, без намека на теплоту, свойственную дону Корлеоне, — и вероятно, он был в данное время наиболее «уважаемый» человек в Пятерке.
Последним прибыл Филипп Татталья — глава семейства, которое открыто выступило за свержение власти Корлеоне, поддержав Солоццо, и сумело так близко подойти к осуществлению своей цели. А между тем, как ни странно, другие члены Пятерки смотрели на него с долей пренебрежения. Во-первых, он, как известно, имел неосторожность поддаться Солоццо — пойти на поводу у коварного Турка. Это по его милости заварилась нынешняя каша, злосчастная катавасия, которая столь пагубно сказалась на повседневных деловых операциях нью-йоркских семейств. Во-вторых, он был — в шестьдесят-то с лишним лет! — пижон и бабник. И имел полное раздолье для того, чтобы тешить свое сластолюбие.
Дело в том, что семейным промыслом Татталья была торговля женщинами. Проституция составляла главную статью их дохода. Кроме того, под началом Татталья находились почти все ночные клубы Америки, и для семейства не составляло труда дать шанс подающему надежды дарованию пробиться на эстраду в любом конце страны. Филипп Татталья не гнушался пускать в ход силу, чтобы закабалить талантливого певца или комика и диктовать свои условия фирмам, выпускающим пластинки. Но все же основным источником наживы семейству служила проституция.
Как человек Филипп Татталья не пользовался расположением своих союзников. Вечно он скулил и плакался, как разорительно семейное ремесло. Счета из прачечных — все эти нескончаемые полотенца! — начисто съедают прибыль (забывая упомянуть, что владелец сети этих прачечных — он сам). Девицы нерадивы и взбалмошны — одна сбежит, другая наложит на себя руки. Сутенеры — все поголовно пройдохи и жулье, продадут ни за грош. Толкового работника днем с огнем не сыскать. Свои же, сицилийских кровей, молодые ребята воротят нос от такого занятия, считают зазорным торговать и помыкать женщинами — а сами, сукины дети, глотку тебе перережут и не поморщатся. Так имел обыкновение разглагольствовать Филипп Татталья в кругу полупрезрительных, полунасмешливых слушателей. Больше всего он сетовал на чиновников, во власти которых разрешить или запретить продажу спиртного в его ночных клубах и кабаре. Уолл-стрит, божился он, не наплодил столько миллионеров, сколько породил он один, давая взятки продажным шкурам, приставленным к казенным печатям.
Любопытно, что, даже чуть-чуть не одержав победу над кланом Корлеоне, он все-таки не снискал себе заслуженного, казалось бы, почета. Все знали, в чем тогда заключалась его сила, — это был в первую очередь Солоццо и затем — семья Барзини. Притом он не сумел воспользоваться преимуществами внезапного нападения и одержать полную победу, что тоже говорило не в его пользу. Быть бы ему порасторопней — и никому не пришлось бы терпеть столько неприятностей. Смерть дона Корлеоне разом положила бы конец войне…
Как подобает противникам, потерявшим в ходе войны сыновей, дон Корлеоне и Филипп Татталья обменялись при встрече лишь чопорными кивками. Для вожаков Пяти семей дон Корлеоне служил объектом особого внимания — за ним следили пристально, ища свидетельств слабости, последствий увечья и утрат. Настораживало, что после расправы над любимым сыном дон Корлеоне ищет мира. Похоже было, что это расписка в поражении, и если так, то могуществу Корлеоне отныне суждено пойти на убыль. Впрочем, все это должно было очень скоро выясниться.
Улегся приветственный шумок, опустели стаканы, которыми обнесли собравшихся, — добрых полчаса минуло, пока дон Корлеоне не занял наконец место за ореховым полированным столом. Позади и чуть левее, незаметный как тень, сел Хейген. То был сигнал для остальных: доны стали рассаживаться вокруг стола. За спиной у каждого располагались сопровождающие, consiglioris садились поближе, чтобы в нужную минуту шепнуть совет хозяину.
Первым взял слово дон Корлеоне — и повел речь так, словно ничего не случилось. Так, словно не был он тяжко ранен, а его старший сын — убит, словно империю его не раздирала кровавая резня, детей не раскидало по белу свету: Фредди — на Запад, под защиту семейства Молинари, Майкла — на поиски убежища в сицилийскую глушь. Говорил он, естественно, на сицилийском диалекте.
— Прежде всего я хочу поблагодарить вас всех за то, что вы приехали, — сказал он. — Я расцениваю это как услугу, оказанную мне лично, и считаю себя в долгу перед каждым, кто здесь находится. Начну с того, что я не затем явился сюда, чтобы браниться или доказывать свое, но лишь с единственной целью — обсудить положение вещей, разобраться и, сообразуясь со здравым смыслом, сделать все возможное, чтобы мы разошлись отсюда друзьями. Порукой тому — мое слово, а те из вас, кто хорошо со мной знаком, подтвердят, что я слов на ветер не бросаю. И довольно об этом, перейдем к делу. Мы тут не юристы собрались, чтобы выдавать друг другу заверенные и подписанные ручательства. Мы — люди чести.
Он помолчал. Ничей голос не прерывал его молчания. Кто-то дымил сигарой, кто-то потягивал виски. Здесь каждый умел слушать, умел терпеливо ждать. Объединяло их и нечто другое. Это были диковинные создания, выродки в среде себе подобных, не признающие власти организованного общества, отрицающие чье-либо господство над собою. Не было силы на земле, не было человека, способных подчинить их себе наперекор их желанию. Изощренными кознями, убийствами эти люди отстаивали для себя свободу воли. Поколебать их волю могла лишь смерть. Или — предельное здравомыслие.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Как случилось, что дело зашло столь далеко? — Вопрос был явно риторический. — Ну да что там, впрочем. Много сделано глупостей. Прискорбных, никому не нужных. Если позволите, я изложу вам факты, как они мне представляются.
Он вновь помедлил, выжидая, не воспротивится ли кто-нибудь одностороннему освещению событий.
— Я, слава богу, опять здоров и, может быть, сумею найти разумный выход из положения. Возможно, мой сын действовал слишком необдуманно, шел напролом. Допускаю. Так или иначе, скажу вам, что ко мне обратился с деловым предложением Солоццо, в расчете на мои средства и мои связи. Он утверждал, что заручился содействием семьи Татталья. Речь шла о наркотиках, а меня наркотики не интересуют. Я — человек смирный, и подобного рода занятие внесло бы в мои дни излишнее оживление. Все это я объяснил Солоццо — с полным уважением и к нему, и к семейству Татталья. Я сказал ему «нет» со всей учтивостью. Прибавил, что его дела нисколько не препятствуют моим и я ничуть не возражаю, чтобы он зарабатывал деньги таким способом. Но Солоццо дурно истолковал мой отказ и тем навлек несчастье на наши головы. Что ж, такова жизнь. У каждого из нас найдется что рассказать о своих невзгодах. Я это делать не собираюсь.
Дон Корлеоне подал Хейгену знак налить ему минеральной воды, и мгновенно его стакан наполнился. Он промочил горло.
— Я желал бы завершить этот спор миром, — сказал он. — Татталья потерял сына — я тоже потерял сына. Мы квиты. Что творилось бы на земле, если б люди, вопреки всяким доводам рассудка, только и знали, что сводили друг с другом счеты? Разве не в том проклятье Сицилии, где мужчины так заняты кровной местью, что им некогда зарабатывать хлеб для семьи? Это ли не безрассудство! И потому я говорю сейчас — пусть все вернется на прежние места. Я не предпринимал шагов, чтобы установить, кто предал и убил моего сына. И не буду предпринимать, если мы решим это дело миром. У меня есть другой сын, которому нет сейчас пути домой, — мне нужна гарантия, что когда я устрою так, чтобы он мог беспрепятственно вернуться, то не встречу помех, угрозы со стороны властей. Уладим с этим, и тогда можно будет обсудить другие интересующие нас вопросы, чтобы эта встреча завершилась с пользой для каждого из нас. — Выразительным и смиренным жестом он сложил на столе ладони. — Вот все, чего я хочу.
Речь удалась. В ней виден был прежний дон Корлеоне, каким его знали исстари. Рассудительный. Умеренный. Мягкоречивый. Однако каждый не преминул отметить слова о том, что он находится в добром здравии, — это означало, что, несмотря на все беды, постигшие семейство Корлеоне, дон шутить с собой не позволит. Не прошел незамеченным и намек, что, пока ему не дадут то, чего он просит — то есть мира, — заводить с ним речь о других делах бесполезно. Не ускользнуло от внимания, что он предлагает сохранить статус-кво и, значит, ничем не намерен поступиться, хотя пострадал за последний год сильнее всех.
Но отвечал дону Корлеоне не Татталья — слово взял Эмилио Барзини. Он говорил сухо, четко — хоть, впрочем, никто не назвал бы его речь грубой или оскорбительной.
— Все это сказано верно, — начал Барзини. — Но только не все сказано. Дон Корлеоне скромничает. Дело в том, что без поддержки дона Корлеоне Солоццо и семье Татталья не осилить было бы новое начинание. Своим отказом он, в сущности, нанес им ущерб. Без умысла, конечно. Однако факт остается фактом — судьи и политики, которые примут знак внимания из рук дона Корлеоне, даже если дело касается наркотиков, никого другого по такому поводу близко не подпустят к себе. Солоццо был связан по рукам и по ногам, не имея хоть некоторой гарантии, что к его людям будут относиться снисходительно. Это каждому из нас понятно. Без этого все мы остались бы нищими. А теперь, когда меры наказания стали строже, судьи и прокуроры заламывают немыслимые цены, если наши люди попадаются с наркотиками. Даже сицилиец, получив двадцать лет, может нарушить omerta и разговориться. Этого нельзя допустить. Машина правосудия полностью в руках у дона Корлеоне. Его отказ дать и нам возможность воспользоваться ею — не дружественный поступок. Он отнимает у наших жен и детей кусок хлеба. Теперь не те времена, когда всякий волен был действовать как знает. Раз все судьи города Нью-Йорка принадлежат Корлеоне — значит, он должен ими поделиться либо открыть нам прямой доступ к ним. Разумеется, он вправе предъявить счет за подобную услугу — мы не коммунисты, в конце концов. Но он не вправе черпать воду из колодца один. Коротко и ясно.
Барзини кончил; воцарилась тишина. Все точки над «i» были поставлены — возврата к прежнему положению быть не может. А главное, Барзини дал понять, что, если заключить мир не удастся, он открыто выступит против Корлеоне на стороне Татталья. И к тому же добился перевеса в одном существенном пункте. Их жизнь и благосостояние действительно держались на взаимной выручке — отказ в ответ на просьбу кого-то из своих об услуге, по сути, действительно был враждебным актом. Об услугах попусту не просили и попусту в них не отказывали.
Но наконец раздался вновь голос дона Корлеоне.
— Друзья мои, не по злой воле отвечал я несогласием, — сказал он. — Вы знаете меня. Кому и когда я отказывал в помощи? Такое просто не в моем характере. А вот на этот раз пришлось. Почему? Да потому, что для нас связаться с наркотиками значит, по-моему, погибнуть в самом недалеком будущем. Слишком непримиримо настроены против них в этой стране — нам этого не простят. Одно дело виски, азартные игры, даже женщины — то, чего требует душа у многих и что запрещено отцами церкви и государства. И совсем другое — наркотики, они таят опасность для каждого, кто замешан в их распространении. Они поставят под угрозу все наши прочие занятия. И далее. Мне лестно слышать, будто я столь всесилен среди судейских чиновников и прочих слуг закона. Если бы! Да, я пользуюсь некоторым влиянием, однако люди, которые сейчас прислушиваются к моему слову, могут сделаться глухи к нему, если речь пойдет о наркотиках. Им страшно оказаться причастными к торговле этим зельем, и притом они сами ее не одобряют. Полицейские, наши пособники в содержании игорных заведений и так далее, — и те не станут способствовать внедрению наркотиков. И потому просить меня оказать кому-то добрую услугу в таком деле — все равно что просить оказать дурную услугу самому себе. Тем не менее, если все вы сочтете подобную меру необходимой, я пойду на нее — ради того, чтобы уладить основное.
Он замолчал. Обстановка заметно разрядилась: по залу пробежал шепоток, кто-то негромко переговаривался через стол. Дон Корлеоне пошел на уступку в самом главном. Он обеспечит защиту организованному сбыту наркотиков. Иными словами, он соглашался сделать то, что и предлагал ему с самого начала Солоццо, — при условии, если на этом будет настаивать совет, собравшийся сюда со всей страны. Имелось в виду, что он не будет принимать никакого участия в самой коммерции или вкладывать в нее деньги. Он всего лишь прикроет от огня деловые операции, пустив в ход свое влияние в судебных органах. Но и это была огромная уступка.
Первым отозвался на его слова дон из Лос-Анджелеса, Фрэнк Фалконе:
— Не существует способа удержать наших людей от участия в сбыте наркотиков. Они просто начинают действовать в одиночку и попадаются на этом. Слишком выгодное дело — невозможно устоять. И тем опасней для нас остаться от него в стороне. Мы хотя бы сумеем лучше его наладить, лучше оградить, принять меры предосторожности. В конце концов, наша роль не так уж предосудительна — во всяком деле нужен порядок, нужна надежность, нужна организация, нельзя же разводить анархию, когда каждый действует кто во что горазд.
Дон Детройта, самый верный сторонник Корлеоне на этом совещании, тоже выступил сейчас против позиции, занятой его другом, призывая трезво взглянуть на вещи.
— Я сам противник наркотиков, — сказал он. — Из года в год я платил своим людям надбавку, лишь бы не связывались с наркотиками. И все напрасно, это не помогло. Представьте себе — приходит кто-то и предлагает: «У меня есть порошок — вложи в дело тысячи три-четыре, и мы заработаем пятьдесят тысяч долларов на сбыте». Кто не польстится на такие барыши? Начинают подрабатывать на стороне, втягиваются, — а основная работа, за которую плачу я, страдает. Потому что наркотики выгодней. Спрос на них растет день ото дня. Воспрепятствовать этому мы не можем, стало быть, наша задача — упорядочить дело, поставить на солидную ногу. К школам — близко не подпускать, не продавать зелье детям. Это позор, infamita. У себя в городе я постараюсь главным образом сбывать товар цветному населению, черным. Это самые лучшие клиенты, с ними меньше неприятностей, да и потом они же все равно животные. Черному все трын-трава — жена, семья, он и себя-то не уважает. Вот и пусть травит себе душу дурманом… Но устраниться от этого дела, пустить его на самотек нельзя — нам же хуже будет.
Дон Детройта закончил свою речь под громкий гул одобрений. Он попал в самую точку. Никакая доплата не могла удержать людей от торговли наркотиками. Что до соображений насчет детей — это в нем говорила его известная всем чувствительность, мягкосердечность. Да и потом, кто станет продавать наркотики детям? Откуда у детей возьмутся такие деньги? Ну, а слова насчет цветных и вовсе пропустили мимо ушей. Негры здесь никого не волновали и совершенно не шли в расчет. Если они позволили обществу стереть себя в порошок, значит, они ничего не стоят, и то, что дон Детройта вообще упомянул о них, лишь доказывало, что он имеет свойство вечно отклоняться от сути дела.
Высказался каждый. Каждый соглашался, что сбыт наркотиков — штука скверная и в конечном счете до добра не доведет, но остановить его невозможно. Это занятие сулит бешеную наживу, и на него всегда найдутся ярые, но неумелые охотники, которые не посчитаются ни с кем и ни с чем. Такова человеческая природа.
В конце концов достигли соглашения. Участие в торговле наркотиками не возбранялось, и на востоке страны ее в известной мере прикроет от закона дон Корлеоне. Подразумевалось, что в крупных масштабах ею будут заниматься главным образом семейства Барзини и Татталья. Устранив этот камень преткновения, совещание перешло к более общим вопросам. Сложностей накопилось много, и их надо было решать. Договорились считать Лас-Вегас и Майами территорией, открытой для деятельности любого из семейств. Сошлись во мнении, что у этих городов большое будущее. Что методы, предполагающие насилие, там неприменимы, а разного рода мелкое жулье оттуда надлежит выживать. Условились, что в чрезвычайных случаях, когда необходимо убрать кого-то, но есть опасность наделать при этом слишком много шума, операцию проводят не иначе, как с одобрения настоящего совета. Согласились удерживать рядовых исполнителей от насилия без крайней надобности и от кровавых актов личной мести. Согласились также, что семейства будут, по требованию, оказывать друг другу взаимные услуги — делиться заплечных дел мастерами, помогать при технических затруднениях в таких подчас жизненно важных операциях, как, например, подкуп присяжных.
Обсуждение проходило оживленно, в непринужденном духе и на высоком уровне, однако грозило затянуться — понадобилось сделать перерыв на ленч, а перед тем освежиться у стойки бара.
Наконец дон Барзини счел уместным подвести черту.
— Что ж, все вопросы исчерпаны, — сказал он. — Мир заключен — честь и хвала дону Корлеоне, которого все мы знаем не первый год как человека слова. Если опять возникнут разногласия, мы сможем встретиться снова, нам нет нужды в другой раз делать глупости. О себе скажу, что я рад этому. Перевернем страницу — и начнем новую.
Один Филипп Татталья по-прежнему выказывал признаки некоторого беспокойства. В случае возобновления войны ему, из-за убийства Санни Корлеоне, пришлось бы опасаться за себя больше всех. Теперь он первый раз высказался пространно:
— Я соглашусь со всем, что здесь предлагали, — я готов забыть о постигшем меня несчастье. Но я хотел бы получить от Корлеоне несколько более твердые ручательства. Где гарантия, что он не будет пытаться свести личные счеты? Что не забудет наших дружественных заверений с течением времени, когда укрепит свои позиции? А ну как — почем мне знать — он через три-четыре года почувствует себя ущемленным, сочтет, что его насильно принудили к нынешнему соглашению и он волен его нарушить? Нам что, так и придется все время жить, остерегаясь друг друга? Или мы можем действительно уйти отсюда с миром, со спокойной душой? Поручится ли в том Корлеоне, как ручаюсь сейчас перед вами я?
И тогда дон Корлеоне произнес речь, которая запомнилась надолго и заново утвердила его в положении наиболее прозорливого средь них политика, — исполненная здравого смысла, речь шла прямо от сердца, и речь шла о самом главном. В ней он пустил в оборот выражение, которому суждено было сделаться, на свой лад, не менее знаменитым, чем придуманный Черчиллем «железный занавес», — правда, оно стало всеобщим достоянием лишь десять лет спустя.
На этот раз впервые он обратился к собравшимся стоя. Невысокий, к тому же и похудевший слегка после своей, как ее предпочитали называть, «болезни», и возраст, пожалуй, стал заметнее — как-никак шестьдесят лет, — он тем не менее ни в ком не оставлял сомнений, что в полной мере обрел опять всю свою прежнюю силу, полностью сохраняет присутствие духа и ясность мысли.
— Что же за люди мы с вами, — сказал он, — если рассудок для нас ничего не значит? Чем мы тогда лучше диких зверей? Но нет, нам не зря дан разум — мы способны рассудить сообща, разобраться между собою. Какой мне смысл снова затевать беспорядки, возвращаться к смуте, к насилию? Мой сын погиб, такое уж мне выпало горе, и с этим горем мне жить дальше, — но для чего мне портить жизнь другим на этой земле, которые ни в чем не виноваты? Вот мое слово — ручаюсь честью, что я не стану искать отмщения, не стану выведывать правду о делах, содеянных в прошлом. Я удалюсь отсюда с чистым сердцем.
Скажу еще, что нам всегда и во всем надлежит блюсти свой интерес. Здесь собрались люди, которые не желают, чтобы ими помыкали, не желают быть пешками в руках тех, кто сидит наверху. Нам посчастливилось в этой стране. Уже сейчас у многих из нас дети живут лучше, чем мы. У многих сыновья вышли в педагоги, ученые, музыканты, и это счастье для родителей. Внуки, быть может, выйдут и вовсе в большие люди, в новые pezzonovantis. Никому из нас не хотелось бы видеть, что дети идут по нашим стопам, — такая жизнь чересчур тяжела. Они могут жить как все, их положение и безопасность обеспечены нашим мужеством. Вот у меня есть внуки, и как знать, не станет ли кто-нибудь из детей моих внуков губернатором или даже президентом — здесь, в Америке, нет невозможного. Надо только шагать в ногу со временем. А время стрельбы и поножовщины прошло. Пора брать умом, изворотливостью, коль скоро мы деловые люди, — это и прибыльней, и лучше для наших детей и внуков.
Ну, а чем нам с вами заниматься — о том мы не пойдем спрашивать начальство, этих pezzonovantis, которые норовят за нас решать, как нам распорядиться своей жизнью, которые развязывают войны, оберегая свое добро, а воевать посылают нас. Кто сказал, что мы обязаны подчиняться законам, придуманным ими в защиту своих интересов и в ущерб нашим? И кто они такие, чтобы вмешиваться, когда мы тоже хотим позаботиться о своих интересах? Это наше дело. Sonna cosa nostra, — сказал дон Корлеоне. — Наше дело, наши заботы. Мы сами управимся в своем мире, потому что это наш мир, cosa nostra. И мы должны держаться вместе, чтобы оградить его от вмешательства посторонних. А иначе быть бычку на веревочке — вденут нам в нос кольцо, как вдели его миллионам неаполитанцев и других итальянцев в этой стране.
Во имя этого и отказываюсь я от мести за своего убитого сына — во имя общего блага. Клянусь вам, что до тех пор, покуда я отвечаю за действия моего семейства, никого из тех, кто здесь находится, без справедливых оснований, без серьезнейшего повода пальцем не тронут. Во имя общего блага я готов поступиться также и своей выгодой. Порукой тому мое слово и моя честь, которым я, как знают многие из вас, никогда не изменял.
Но есть у меня при этом и своекорыстный интерес. На моего младшего сына пало подозрение в убийстве Солоццо и капитана полиции — он был вынужден бежать. Теперь мне предстоит добиться, чтобы с него сняли это ложное обвинение и он мог спокойно вернуться домой. Это — моя забота, мне ее и расхлебывать. Либо я должен найти настоящих виновников, либо, возможно, найти для властей бесспорные доказательства того, что он невиновен, — может быть, свидетели и осведомители еще откажутся от своих ложных показаний. Как бы то ни было, это, повторяю, моя забота, и, полагаю, я с нею справлюсь.
Однако вот что я хотел бы здесь заявить. Я — человек суеверный, стыдно признаться, но что поделаешь. Так вот. Если вдруг с моим младшим сыном произойдет несчастный случай, если его ненароком подстрелит полицейский офицер, если он повесится в тюремной камере, если объявятся новые свидетели с показаниями против него — я, по суеверию, припишу это злой воле кого-то из присутствующих. Скажу больше. Если в моего сына ударит молния, я буду винить в этом некоторых из вас. Если самолет его упадет в море, пароход пойдет ко дну, если он схватит смертельную простуду, если на его машину наедет поезд — я, из чистого суеверия, сочту, что, значит, кто-то из сидящих здесь все еще желает мне зла. Такого рода злую волю, господа, такую несчастную случайность я не прощу никогда. Но в остальном — клянусь спасением души своих внучат — я ни при каких обстоятельствах не нарушу мир, заключенный сегодня. Неужели, в конце концов, мы ничем не лучше этих pezzonovantis, загубивших на нашем веку бессчетные миллионы людей?
С этими словами дон Корлеоне вышел из-за стола и двинулся к тому месту, где сидел дон Филипп Татталья. Татталья поднялся ему навстречу — они обнялись, поцеловались. В зале захлопали; другие доны вставали с мест, пожимали друг другу руки, поздравляли дона Корлеоне и дона Татталью с началом дружеских отношений. Каждый понимал, что это будет не самая пылкая в мире дружба, — эти двое не станут посылать друг другу подарки на Рождество, — но они хотя бы не станут убивать друг друга. А значит, и такая хороша — и это тоже называется дружбой.
Поскольку Фредди жил на Западе под покровительством семейства Молинари, дон Корлеоне по окончании встречи задержался подле дона из Сан-Франциско, чтобы выразить ему свою благодарность. Из слов Молинари дон Корлеоне заключил, что Фредди прижился на новом месте, вполне доволен и проявляет заметную склонность к женскому полу. Обнаружилось также, что он прямо-таки рожден управлять гостиницей. Дон Корлеоне, как всякий родитель, когда ему расписывают таланты его чада, о существовании которых он даже не подозревал, лишь головой покачивал от изумления. Выходит, правда, что не было бы счастья в иных случаях, если б несчастье не помогло? Оба собеседника согласились, что это справедливо. Дон Корлеоне между тем дал понять, что чувствует себя в долгу перед сан-францисским доном за огромную услугу, которую тот оказал ему, приютив Фредди. Он употребит свое влияние, чтобы подданным Молинари, каким бы изменениям ни подверглись в грядущие годы силовые структуры, всегда был обеспечен доступ к ключевой информации о скачках — важность подобного обязательства было трудно переоценить, поскольку за обладание этим преимуществом шла незатухающая борьба, усугубляемая тем обстоятельством, что на упомянутую область наложили свою тяжелую лапу нелюди из Чикаго. Но даже там, в краю варваров, дон Корлеоне пользовался достаточным влиянием, так что это его обещание было царским подарком.
Вечерело, когда дон Корлеоне, Том Хейген и телохранитель-шофер — им оказался сегодня Рокко Лампоне — въехали в парковую зону, где помещалась резиденция Корлеоне. Направляясь к дому, дон обронил Хейгену:
— Наш водитель, этот Лампоне, — ты его примечай. Сдается мне, малый годен для работы получше.
Чудеса, подумал Хейген. Лампоне за весь день слова не проронил, ни разу не оглянулся на них, когда они сидели за его спиной в машине. Ну, открыл перед доном дверцу, когда тот садился, ну, подал машину к банку в ту самую минуту, когда они вышли, — словом, делал все, что положено, но не более, чем делал бы на его месте любой вышколенный шофер. Значит, наметанный глаз дона углядел такое, что укрылось от consigliori.
У дверей дон отпустил Хейгена с наказом явиться к нему после ужина. Но не торопиться, дать себе время отдохнуть немного, так как им еще предстоит совещаться допоздна. Дон прибавил, что нужно вызвать Клеменцу и Тессио. Он будет ждать их к десяти вечера, не раньше. А до того Хейген должен ввести их в курс дела и рассказать, как прошел совет.

 

В десять они сошлись вчетвером в угловой комнате — в кабинете дона, оснащенном библиотекой по юриспруденции и потайным телефоном. На подносе стояли бутылки виски и содовой, ведерко со льдом. Дон начал с общих замечаний.
— Итак, мы заключили сегодня мир, — сказал он. — Я поручился в том своей честью — для вас этого должно быть довольно. Однако союзники у нас не больно-то надежные, и потому будем по-прежнему держаться настороже. Хватит с нас милых неожиданностей. — Дон повернулся к Хейгену. — Ты отпустил этих Боккикьо, заложников?
Хейген кивнул:
— Да, как приехали, я сразу позвонил Клеменце.
Корлеоне взглянул на необъятного caporegime. Тот тоже кивнул головой:
— Отпустил я их. Скажи, Крестный отец, как это может быть, чтоб сицилийцы — и такие пни, или эти Боккикьо просто прикидываются?
Дон Корлеоне улыбнулся краем рта.
— У них хватает ума зарабатывать хорошие деньги. Почему так уж обязательно быть еще умнее? Не Боккикьо и им подобные — причина бед на этой земле. Хотя головушки у них не сицилийские, это ты верно.
Война окончилась, теперь можно было слегка расслабиться. Дон Корлеоне сам смешал коктейли, поднес каждому стакан. Он осторожно пригубил свой и закурил сигару.
— Я хочу, чтобы никто из вас не пытался расследовать, кто и как организовал убийство Санни, с этим кончено — забудьте. Я хочу, чтобы мы оказывали всяческое содействие другим семействам, даже если у них разыграется аппетит и мы не будем получать сполна свою долю. Я хочу, чтобы никакие выпады против нас, никакие провокации не сорвали этот мир, пока мы не найдем способ вернуть домой Майкла. Пусть это будет главным, что должно вас сейчас занимать. Помните — мне нужна стопроцентная гарантия, что, когда он вернется, ему ничто не будет угрожать. Я не имею в виду — со стороны Татталья или Барзини. Меня тревожит полиция. Да, с подлинными уликами против него у нас проблем не будет, официант никаких показаний не даст, случайный свидетель — или кто он там, неслучайный — тоже. Настоящие улики — наименьшая из наших забот, потому что они нам известны. Опасаться следует другого — чтобы полиция не сфабриковала ложные улики, поскольку ее осведомители единодушно утверждали, что капитана Макклоски убил Майкл Корлеоне. Прекрасно. Значит, нужно потребовать, чтобы Пять семейств всеми доступными им средствами разубедили в этом полицию. Чтобы все их осведомители преподнесли полиции другую версию. Я полагаю, после моего сегодняшнего выступления наши новые союзники поймут, что в их интересах пойти нам навстречу. Но этого мало. Нам надо найти способ обелить Майкла до конца, раз и навсегда. Иначе ему незачем возвращаться. Давайте будем думать. Важнее этого сейчас ничего нет.
Теперь дальше. Один раз в жизни человеку позволительно допустить оплошность. Я один раз допустил. Теперь я хочу скупить все участки в кольце парковой аллеи и все дома на этих участках. Чтобы даже за милю отсюда никто не мог заглянуть из своего окошка ко мне в сад. Хочу обнести всю усадьбу оградой и установить внутри постоянную круглосуточную охрану. И такую же — на воротах. Короче, я желаю отныне жить в крепости. Знайте, что я больше не буду ездить на работу в город. Можете считать, что я отчасти удаляюсь от дел. Меня тянет повозиться в саду — делать домашнее вино, когда нальются гроздья. Тянет к оседлой домашней жизни. Если я когда-нибудь и отлучусь, то лишь чтобы слегка развеяться или на важную деловую встречу, и тогда потребую полной гарантии, что приняты все меры предосторожности. Только не истолкуйте мои слова неверно. Я ничего не замышляю. Я проявляю осмотрительность, я был всегда осмотрительным человеком, ничто мне так не чуждо в этой жизни, как беспечность. Женщины, дети могут позволить себе жить беспечно, мужчины — нет. Все это вы будете исполнять потихоньку, никаких лихорадочных приготовлений, незачем внушать тревогу нашим новым друзьям. Все можно делать таким образом, что это будет выглядеть естественно.
Дела я буду все больше и больше передавать теперь в ваше ведение. Regime Сантино распущу — людей распределим по вашим отрядам. Тем самым мы обнадежим наших друзей, подтвердим, что у меня миролюбивые намерения. Том, ты подберешь группу, которая поедет в Лас-Вегас и даст мне подробный отчет обо всем, что там происходит. А заодно доставит сведения о Фредо — что он там поделывает, говорят, мне теперь и не узнать родного сына. Будто бы подался в повара и с барышнями развлекается усердней, чем подобает зрелому мужчине. Что ж, зато смолоду чересчур был степенный, а к семейному бизнесу у него никогда не лежала душа. Словом, главное — выясни, чем там можно на самом деле заняться.
Хейген осторожно спросил:
— Может, пошлем вашего зятя? Все-таки Карло родом из Невады — знает там все ходы и выходы.
Дон Корлеоне покачал головой:
— Нет, моя жена затоскует здесь, если рядом не будет никого из детей. Я хочу, чтобы Констанция с мужем переехала жить сюда, в один из особняков. Хочу поставить Карло на серьезную должность, — возможно, я обходился с ним чересчур сурово, и потом… — дон Корлеоне поморщился, — я ощущаю нехватку сыновей. Сними его с игорного дела, пристрой по профсоюзной части, там как раз нужно заняться кой-какими бумажными делами и хорошо поработать языком. Он это может. — В голосе дона слышался легчайший оттенок презрения.
Хейген кивнул:
— Хорошо, мы с Клеменцей пройдемся по личному составу и подберем подходящую группу для Вегаса. Хотите, я вызову Фредди домой на несколько дней?
Дон сказал жестко:
— А зачем? Мне и жена неплохо сготовит обед. Пусть сидит там.
Трое мужчин неловко задвигались на стульях. Они не подозревали, что Фредди в такой немилости у отца, — очевидно, тому была причина, о которой они не знали.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Похоже, нынешний год у меня в огороде зеленого перца и помидоров уродится столько, что самим не съесть. Так что ждите от меня подношений. Хочу на старости лет пожить мирно, в тишине и спокойствии. Ну, вот и все. Наливайте себе еще, угощайтесь.
Это означало, что разговор окончен. Все встали. Хейген проводил Клеменцу и Тессио к машинам, условился о встрече для обсуждения деталей предстоящей им оперативной работы в соответствии с пожеланиями, которые высказал дон. Потом вернулся в кабинет, зная, что дон Корлеоне ждет его.
Дон, сняв пиджак и галстук, лежал на кушетке. На его суровых чертах проступила усталость. Он слабо помахал рукой, указывая Хейгену на стул.
— Ну что, consigliori, не одобряешь ты мои действия за сегодняшний день?
Хейген ответил не сразу.
— Нет, почему, — сказал он. — Только не вижу в них последовательности, да и не вяжутся они с вашей натурой. Вы говорите, что не желаете выяснять, при каких обстоятельствах погиб Сантино, и не собираетесь мстить. Я этому не верю. Вы дали слово не нарушать мир и, значит, не нарушите его, но я не поверю, чтоб вы позволили вашим врагам сохранить за собой победу, одержанную, казалось бы, ими сегодня. Вы загадали мудреную загадку, которую я бессилен разгадать, — как же могу я одобрять или порицать ваши действия?
На лице дона изобразилось удовольствие:
— Да, ты меня изучил, ничего не скажешь. Не на Сицилии рожден, но я все же сделал из тебя сицилийца. Верно ты все сказал, а разгадка существует, и ты поймешь, в чем она, еще до того, как все разрешится. Согласись — мое слово должно быть для каждого нерушимо, и я его не нарушу. Все то, о чем я говорил, должно быть исполнено в точности. Но, Том, самое главное для нас — как можно скорей вернуть домой Майкла. Это первейшая наша задача, подчини ей все мысли и дела. Обследуй все законные лазейки, каких бы денег это ни стоило. Он должен быть чист как слеза, когда вернется. Советуйся с лучшими адвокатами-криминалистами. Я назову тебе судей, которые, если надо, примут тебя в частном порядке. А до тех пор будем соблюдать сугубую осторожность — всегда возможно предательство.
Хейген сказал:
— Меня, как и вас, волнуют не столько истинные улики, сколько сфабрикованные. Если Майкла хотя бы возьмут под арест, друзья из полиции сумеют его прикончить. Либо сами убьют в одиночке, либо подрядят на это дело кого-нибудь из заключенных. То есть, как я понимаю, не должно быть даже повода арестовать его — повода хотя бы предъявить ему обвинение.
Дон Корлеоне вздохнул:
— Знаю, знаю. В том-то и трудность. Но и тянуть опасно. На Сицилии неспокойно. Молодежь больше не хочет слушать старших, да и среди тех, кого выслали назад из Америки, есть публика, с которой доморощенным местным донам не совладать. Майкла могут достать не одни, так другие. Я принял кой-какие меры, у него есть пока надежная крыша, но только надолго ли? Это одна из причин, почему я сегодня вынужден был заключить мир. У Барзини есть друзья на Сицилии, они уже начали разнюхивать след Майкла. Вот тебе первая разгадка. Мне ничего не оставалось, как заключить мир, чтобы обеспечить сыну безопасность. У меня не было выбора.
Хейген счел излишним спрашивать, каким образом дон получил эти сведения. Он даже не удивился, просто отметил, что, действительно, загадка таким образом частично разъяснялась.
— Когда я буду оговаривать детали с людьми Татталья, то настаивать ли, чтобы торговать наркотиками брали только незамаранных? Трудно будет требовать от судьи мягкого приговора для человека с судимостью.
Дон Корлеоне пожал плечами:
— Это они сами должны сообразить. Упомяни — настаивать ни к чему. Все, что от нас зависит, мы сделаем, но, если они поставят на это дело заядлого наркомана и он попадется, мы палец о палец не ударим. Скажем, что помочь не в наших силах. Да только Барзини учить не надо, он сам знает. Ты обратил внимание — ни словом себя не связал с этой историей. Со стороны поглядеть, он тут вроде как ни при чем. Этот всегда выйдет сухим из воды.
Хейген встрепенулся.
— То есть вы хотите сказать — это он с самого начала стоял за спиной Солоццо и Татталья?
Дон Корлеоне вздохнул.
— Татталья — сутенер, не более того. Ему бы нипочем не одолеть Сантино. Вот, кстати, почему мне незачем выяснять, как это все получилось. Я знаю, здесь приложил руку Барзини, — этого довольно.
Хейген слушал и вникал. Шаг за шагом дон подводил его к разгадке, но нечто очень важное обошел стороной. Хейген знал, что именно, но знал также, что не его дело об этом спрашивать. Он попрощался и повернулся к двери. Дон напутствовал его словами:
— Помни, Том, самое главное — придумать, как нам вернуть домой Майкла. Думай об этом день и ночь. И еще вот что. Договорись на телефонном узле, чтобы я каждый месяц имел перечень всех телефонных разговоров Клеменцы и Тессио — кто им звонил и кому они. Я их ни в чем не подозреваю. Я клятву дам, что они меня никогда не продадут. Но всякий пустяк невредно знать заранее, может и пригодиться.
Хейген кивнул и вышел. Интересно — его самого дон тоже проверяет?.. Он устыдился своих подозрений. Но теперь он был уверен, что в голове у Крестного отца, в этих извилистых и сложных лабиринтах, зреет далеко идущий план действий и сегодняшнее отступление — не более как тактический маневр. Плюс к тому оставалось неясным обстоятельство, о котором никто не обмолвился ни словом, о котором он сам не посмел спросить, которое обошел молчанием дон Корлеоне. Все указывало на то, что готовится день расплаты.
Назад: ГЛАВА 19
Дальше: ГЛАВА 21