Книга: Крестный отец
Назад: ГЛАВА 11
Дальше: ГЛАВА 13

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА 12

Джонни Фонтейн небрежным движением руки отпустил слугу.
— До утра, Билли, — сказал он.
Отвесив низкий поклон, чернокожий дворецкий удалился из огромной комнаты, полустоловой-полугостиной, с видом на Тихий океан. Поклон был не лакейский, а прощально-дружеский и отвешен единственно в честь того, что сегодня у Джонни была к обеду гостья.
Гостья Джонни звалась Шарон Мур и приехала из нью-йоркского Гринвич-Виллидж в Голливуд пробоваться на маленькую роль у бывшего своего обожателя, а ныне кинопродюсера с громким именем. В какой-то день, когда Джонни снимался в картине Вольца, она забрела на съемочную площадку. Молодое, свежее личико приглянулось Джонни, оказалось, что она еще и мила, остроумна, и он пригласил ее к себе обедать. Его приглашения на обед уже снискали себе широкую известность и обладали неотразимой силой монаршей милости, — конечно же, девушка согласилась.
Наслышанная о его победах, Шарон Мур явно ожидала, что он набросится на нее, как ястреб на добычу, но Джонни ненавидел распространенный в Голливуде подход ко всякой встречной как к «женскому мясу». Он никогда не спал с женщиной, если не находил в ней такого, что ему по-настоящему нравилось. Не считая, понятно, случаев, когда, изрядно перебрав, оказывался в постели с кем-нибудь, кого не только не знал, но даже и не видел до этого. Притом же ныне, когда ему сравнялось тридцать пять и за плечами был уже развод с первой женой, разрыв со второй, а количество, фигурально выражаясь, трофейных скальпов — снятых, впрочем, не с головы — приближалось, вероятно, к тысяче, в нем просто поубавилось пылу. Тем не менее в Шарон Мур он ощутил нечто столь притягательное, что все-таки пригласил ее обедать.
Сам он всегда ел умеренно, но, зная, как ради возможности красиво одеваться урезают себя в еде юные честолюбицы и как наверстывают упущенное, когда их угощает кавалер, позаботился, чтобы еды на столе было вдоволь. Напитков — тоже: шампанское в ведерке со льдом, частокол бутылок на буфете, виски и водка, коньяк, ликеры. Джонни сам наливал стаканы, подавал заранее приготовленные блюда. Когда отобедали, повел ее в ту часть громадной комнаты, которая служила гостиной и где окно во всю стену выходило на Тихий океан. Поставил на проигрыватель набор пластинок Эллы Фицджеральд и расположился с Шарон на кушетке. Завязался легкий, непринужденный разговор, больше о том, какой она была в детстве, дурнушкой или куколкой, дичком или заводилой, гоняла вместе с мальчишками или гонялась за ними. Такого рода подробности неизменно умиляли Джонни, вызывали в нем ту нежность, без которой не могло возникнуть желание.
За дружеской болтовней они придвинулись ближе, уютнее устраиваясь среди подушек. По-дружески, невзначай, Джонни поцеловал ее в губы, и она отозвалась точно так же, не пробудив в нем никакого иного чувства. Снаружи, за огромным окном, в полном безветрии отливала темно-синим под луной тихоокеанская ширь.
— Что ж вы свою-то пластинку не поставите? — спросила Шарон. С ехидством в голосе спросила.
Джонни улыбнулся ей. Забавно, что девочке вздумалось его поддевать.
— Я не настолько проникся духом Голливуда.
— А вы поставьте. Либо сами спойте для меня. И я буду млеть и таять в лучших традициях киноэкрана.
Он от души рассмеялся. Когда он был помоложе, он и впрямь прибегал к таким приемам, а в результате получал одну лишь фальшь: девица, старательно трепеща и обмирая, впивалась в него затуманенным от вожделенья взором, словно разыгрывая сцену обольщения перед воображаемой камерой. Теперь он ни за что бы не стал петь перед знакомой девушкой — начать хотя бы с того, что он уж сколько месяцев не пел и не был уверен в том, как будет звучать его голос. А во-вторых, непосвященным невдомек, в какой мере качество звучания зависит у профессионального певца от помощи технических средств. Свою пластинку он бы, пожалуй, мог поставить, когда бы при звуках собственного молодого, полного страсти голоса не чувствовал той неловкости, какую стареющий мужчина, уже с брюшком и лысиной, испытывает, показывая фотографии, на которых он снят в полном расцвете юношеских сил.
— Да я не в голосе, — сказал он. — А слушать собственное пение мне, откровенно признаться, надоело.
Они пригубили свои рюмки.
— Я слышала, вы потрясающе сыграли в этом фильме, — сказала она. — А правду говорят, что за бесплатно?
— За символическую плату, скажем так.
Джонни встал, чтобы подлить ей коньяку, предложил ей сигарету с золотой монограммой и, чиркнув зажигалкой, дал огня. Шарон закурила, время от времени прикладываясь к рюмке; он снова сел к ней поближе. Себе он подлил куда более щедрой рукой — из потребности взбодриться, разгорячиться, зарядиться. Традиционная для соблазнителя ситуация в его случае обычно складывалась наоборот. Подпоить требовалось не девушку, а себя. Девушка была, по большей части, и без того на все готова, сам он — нет. Последние два года нанесли жестокий удар его мужскому «я», и Джонни искал исцеления таким нехитрым способом: проводил ночь с молоденькой, свежей девочкой, обедал с ней пару раз в ресторане, дарил дорогой подарок и по-хорошему, самым дружеским образом, чтоб, упаси боже, не обидеть, расставался с нею. Зато она потом могла рассказывать, как свела с ума знаменитого Джонни Фонтейна. Это нельзя было назвать любовью, однако и хулить не стоило, если девушка попадалась хорошенькая и вдобавок просто хорошая. Кого он не выносил, так это тертых, расчетливых, которые проделывали ему в угоду положенные телодвижения, а сами не могли дождаться минуты, когда раззвонят по всем знакомым, что дали хваленому Джонни Фонтейну, не преминув добавить, что знавали более доблестных любовников. И все же сильней всего за годы восхождения к славе его ошеломляли покладистые мужья, которые только что в глаза ему не говорили, что прощают своих неверных жен, поскольку даже самой добродетельной из женщин не возбраняется нарушить супружескую верность с такой звездой эстрады и экрана, как великий Джонни Фонтейн. Вот это действительно разило наповал.
Он обожал пластинки Эллы Фицджеральд. Обожал это добротное, бесхитростное пение, благородную чистоту фразировки. Единственное в жизни, в чем он по-настоящему разбирался и знал, что разбирается, наверное, как никто другой на свете. Сейчас, полулежа на кушетке, он ощутил в глотке, согретой благодатным жаром коньяка, позыв запеть, вторя не столько мелодии, льющейся с пластинки, сколько вот именно этой самой фразировке, манере исполнения, — что, впрочем, было в присутствии посторонней немыслимо. Продолжая потягивать коньяк, он положил свободную руку на колено Шарон. Без утайки, с открытой чувственностью ребенка, который тянется к теплу, отвел шелковый подол ее платья, обнажив за краем прозрачной сетки золотистого чулка молочную белизну бедра, и как всегда — сколько б их ни было за эти годы, подобных встреч, подобных минут, — почувствовал при этом зрелище, как разливается по всему телу жидкий огонь. Чудо в который раз произошло — что-то он станет делать, когда и этого лишится, как уже лишился голоса?..
Теперь Джонни был готов. Он поставил рюмку на длинный инкрустированный столик для коктейлей и повернулся всем телом к женщине. Движения его сейчас были очень уверенны, рассчитаны, но в то же время и нежны. В его ласках отсутствовала хотя бы тень непотребства, низменной похотливости. Он поцеловал ее в губы, ладонь его легла ей на грудь. Другая рука поглаживала теплое бедро с такою шелковистой на ощупь кожей. Ответный поцелуй был в меру искренним, но не страстным — оно и к лучшему до нужного момента. С души воротит, когда партнерша внезапно воспламеняется, как будто у нее не тело, а некий секс-мотор, с пол-оборота приводимый в ритмическое движение волосатым заводным устройством.
Тогда Джонни прибегнул к способу, которым пользовался всякий раз как многократно испытанным и безотказным возбуждающим средством. Легонько, касанием предельно невесомым, едва-едва лишь ощутимым, он провел кончиком безымянного пальца вдоль углубления у нее между ногами. Бывало, что этот первоначальный шажок к финальному сближению оставался не замеченным тою, которой предназначался. Иную — приводил в некоторое замешательство: было или почудилось? — поскольку Джонни всегда сопровождал это прикосновение проникновенным поцелуем в губы. Иной раз девушка словно бы всасывала в себя его палец либо охватывала его встречным движением. Ну и, понятно, до того как он стал знаменит, он изредка нарывался на пощечину. Короче, вот в чем состоял его прием, и чаще всего он срабатывал исправно.
Реакция Шарон оказалась непредвиденной. Она спокойно приняла все это — прикосновенье, поцелуй, — а после сомкнула губы, тихонько отстранилась от него и снова взяла свою рюмку. Это был сдержанный, но недвусмысленный отказ. Что ж, и такое случалось. Хоть и нечасто, но случалось. Джонни тоже взял рюмку и закурил.
Она говорила что-то, очень приветливо, непринужденно:
— Это не потому, что вы неприятны мне, Джонни, вы оказались намного симпатичнее, чем я предполагала. И не потому, что я, как принято выражаться, «не из таких». Мне просто нужно, чтобы меня влекло к мужчине, без этого я не могу, вот и все.
Джонни Фонтейн посмотрел на нее с улыбкой. Она все еще нравилась ему.
— А ко мне, стало быть, не влечет.
Она немного смешалась.
— Ну понимаете, когда вы были в такой моде как певец и все прочее, я ведь была совсем маленькая. Мы с вами как бы чуточку разминулись, я — уже новое поколение. Честно — я не благонравная ханжа, не в том дело. Будь вы из тех кинозвезд, на чьих картинах я выросла, я скинула бы трусики в одну секунду.
Теперь она уже не так ему нравилась. Она была обаятельна, остра на язык — она была неглупа. Не лезла из кожи вон, стараясь залучить его в постель, не домогалась его внимания, зная, что он со своими связями может способствовать ее продвижению в шоу-бизнесе. По-настоящему славный человечек. Но он не мог не распознать здесь и другого. Такого, с чем уже сталкивался не первый раз. Девушка шла на свидание, заранее решив ни под каким видом не допускать близости с ним, как бы он ни был ей по душе, ради того лишь, чтобы с полным правом твердить всем и каждому, а в первую очередь — себе, что она отказалась от возможности переспать с самим Джонни Фонтейном. С годами он научился понимать и оттого не рассердился сейчас. Просто она уже не так ему сильно нравилась, а поначалу нравилась — очень.
И так как теперь она ему стала меньше нравиться, он почувствовал себя свободнее, расслабился. Сидел, потягивая коньяк, любуясь видом океана. Она продолжала говорить:
— Надеюсь, вы не обиделись, Джонни. Наверно, я чересчур щепетильна, наверное, девушке в Голливуде положено отдаваться с той же легкостью, как поцеловаться на прощанье со своим молодым человеком. Я попросту еще не пообтесалась тут, должно быть.
Джонни с усмешкой потрепал ее по щечке. Его рука опустилась и скромно натянула подол платья на шелковые округлые коленки.
— А я и не обижаюсь, — сказал он. — Свидание на старомодный лад тоже имеет свою прелесть. — Умолчав об истинных своих чувствах: облегчении, что он избавлен от надобности очередной раз утверждаться в качестве непревзойденного любовника, соответствовать в жизни богоподобному образу, в котором представал на экране. От надобности наблюдать, как его дама в ответ силится тоже вести себя так, словно бы он и впрямь соответствует этому образу, силится придать вполне обыденному, заурядному акту значимость бог весть какого события.
Они выпили еще, еще пару раз обменялись незначащими поцелуями, и она собралась уходить. Джонни из вежливости спросил:
— Так я как-нибудь звякну, сходим пообедаем?
Шарон, как видно, вознамерилась до конца держать марку честности и прямодушия.
— Я знаю, вам нет резона тратить время, а в итоге оставаться ни с чем, — сказала она. — Спасибо за чудесный вечер. Буду когда-нибудь рассказывать своим детям, что ужинала в домашней обстановке наедине с великим Джонни Фонтейном.
Он широко улыбнулся.
— И тем не менее — устояла.
Они весело рассмеялись.
— Ни за что не поверят, — сказала она.
Джонни не смог отказать себе в удовольствии немного покуражиться в свою очередь.
— Могу выдать письменное подтверждение, хочешь?
Она качнула головой. Но он не ограничился этим.
— Когда кто-нибудь посмеет усомниться, смело звони мне по телефону, я его мигом вразумлю. Буду описывать в подробностях, как гонялся за тобой по всему дому, но ты все-таки сберегла свою честь. Договорились?
Ну вот и перегнул палку в конце концов, и устыдился, видя, как вытянулось ее молодое лицо. До нее сейчас дошел смысл сказанных им слов: что он особо-то и не старался. Он отнял у нее всю сладость победы. Теперь она будет думать, что вышла победительницей в этот вечер лишь по нехватке в ней самой очарования и привлекательности. А поскольку такая, как она, будет во всем непременно держать марку, то ей придется, рассказывая историю о том, как она не уступила знаменитому Джонни Фонтейну, всегда прибавлять с принужденной полуулыбкой: «Он, правда, и не слишком добивался». И Джонни сжалился над ней.
— Серьезно, если найдет хандра, позвони мне, ладно? Нигде не сказано, что я с каждой знакомой девушкой обязан бухаться в постель.
— Ладно, — сказала она. И ушла.
Предстоял долгий вечер в одиночестве. Проще всего было бы прибегнуть к услугам «мясокомбината», как Джек Вольц прозвал свой табунок начинающих и доступных кинозвездочек, — но Джонни стосковался по человеческому общению. Хотелось просто, по-человечески, перемолвиться с кем-то словом. Ему пришла на ум первая жена, Вирджиния. Теперь, когда работа над картиной завершилась, он сможет уделять больше внимания своим детям. Ему хотелось снова занять свое, неотъемлемое место в их жизни. И за Вирджинию бы меньше волновался. Такой женщине не сладить с голливудскими стервятниками, а с них вполне станется повести на нее осаду затем хотя бы, чтобы бахвалиться направо и налево, что удалось завалить первую женушку Джонни Фонтейна. Пока что, сколько ему известно, этим похвастаться не мог никто. Вот если б речь шла о второй его жене, тут каждый мог бы, подумалось ему невесело. Он снял телефонную трубку.
Он тотчас узнал ее голос — да и что удивительного. Впервые он услышал его десяти лет от роду, когда они ходили вместе в четвертый «Б» класс.
— Джинни, привет, — сказал он, — ты чем занята сегодня? Можно я ненадолго заеду?
— Хорошо. Хотя девочки спят — не знаю, стоит ли их будить.
— Пускай себе спят, — сказал он. — Мне надо бы как раз с тобой поговорить.
На мгновение она запнулась, потом сдержанно, стараясь ничем не выдать свое беспокойство, спросила:
— Это важно? Серьезное что-нибудь?
— Да нет, — сказал Джонни. — Я сегодня закончил работу в картине — думал, может, повидаемся, поболтаем. На дочек взглянул бы, когда ты удостоверишься, что они крепко уснули и не проснутся.
— Ну, давай, — сказала она. — Я рада, что тебе все же досталась эта роль.
— Спасибо, — сказал он. — Так я через полчасика буду.
Приехав в Беверли-Хиллз, Джонни Фонтейн с минуту помедлил выходить из машины, посидел, задумчиво глядя на дом, в котором жил прежде. В памяти всплыли слова Крестного отца о том, что он может строить свою жизнь по собственному усмотрению. Звучит заманчиво, если точно знать, чего хочешь. Только знает ли он?
Первая жена дожидалась его у дверей. Изящная, маленькая, темноволосая — девочка с его улицы, порядочная девушка из итальянской семьи — такая никогда ничего себе не позволит с другим, и в свое время для него это много значило. Так не она ли — то, чего он хочет, мысленно спросил он себя и ответил — нет. Во-первых, его больше не тянет к ней как к женщине, их пыл остудили годы. А потом, есть вещи, совсем из другой области, которых она никогда ему не простит. Зато, по крайней мере, они перестали быть врагами.
Она сварила ему кофе и подала в гостиную вместе с домашним печеньем.
— Хочешь, приляг на диван, — сказала она, — у тебя усталый вид.
Джонни стянул пиджак, туфли, распустил галстук — она сидела напротив и наблюдала за ним серьезно и чуть иронически.
— Занятно, — сказала она.
— Что занятно? — Он поперхнулся, кофе пролился ему на рубашку.
— У неотразимого Джонни Фонтейна — и вдруг пустой вечер.
— У неотразимого Джонни Фонтейна теперь и стоит-то разве что по большим праздникам.
Обычно подобная откровенность была ему несвойственна. Джинни встревожилась:
— Что, правда стряслось что-нибудь?
Джонни криво усмехнулся:
— Ко мне сегодня явились на свиданье и преспокойно оставили с носом. И вообрази, у меня словно гора с плеч свалилась.
Он с изумлением заметил, что по лицу Джинни прошла гневная тень.
— Не расстраивайся из-за каждой потаскушки, — сказала она. — Наверняка набивает себе цену таким способом.
Смешно — кажется, она искренне возмутилась, что им посмели пренебречь.
— А, да чего там, — сказал он. — Приелось, ты знаешь. Пора когда-то стать взрослым. Тем более — я теперь не пою, так что с поклонницами, надо полагать, станет туговато. На внешность, сама понимаешь, мне рассчитывать не приходится.
Она лояльно возразила:
— Ты в жизни всегда был лучше, чем на снимках и на экране.
Джонни покачал головой:
— И толстею, и лысею… В общем, если меня не вывезет эта картина, остается одно — идти печь пиццы. Или давай тебя пристроим сниматься в кино, ты роскошно выглядишь.
Для тридцати пяти лет — роскошно. Но все-таки — на тридцать пять. А здесь, в Голливуде, это все равно что выглядеть столетней старухой. Девушки, хорошенькие, юные, стекались в город полчищами, подобно стаям леммингов, держались год, редко — два. Иные — такой ослепительной красоты, что от одного взгляда на них замирало мужское сердце, пока они не открывали рот, покуда их сияющих глаз не заволакивала ненасытная жажда успеха. Обыкновенным женщинам и помышлять было нечего тягаться с ними в физической привлекательности. Сколько ни толкуй про ум и обаяние, про лоск, про изысканность — ничто не шло в сравнение с победительной молодой красотой. Наверное, обыкновенная миловидная женщина еще могла бы на что-то рассчитывать, не будь их так много. И поскольку едва ли не каждая из них прибежала бы к Джонни Фонтейну по первому зову, Джинни знала, что это сказано лишь из желания ей польстить. Его вообще отличала эта подкупающая особенность. Он, даже на вершине славы, всегда держался галантно с женщинами, делал им комплименты, подносил к их сигарете зажигалку, открывал перед ними дверь. И так как обыкновенно все перечисленное делалось для него, производил этим особенно сильное впечатление на женщин, с которыми встречался. А обходился он так со всякой без исключения, пусть даже судьба свела их на час, и для него она никто, ничто, и звать никак. Она улыбнулась ему дружески.
— Ты ведь меня уже раз уговорил, Джонни, — не помнишь? На целых двенадцать лет. Можешь не расточать мне любезности.
Он вздохнул и вытянулся на диване.
— Нет, кроме шуток, Джинни, — очень здорово выглядишь. Мне бы так.
Она не отозвалась. Он был чем-то угнетен, это сразу бросалось в глаза.
— А картина — то, что надо? Надеешься, тебе от нее будет прок?
Джонни кивнул:
— Картина что надо. Не исключено, что вновь разом вознесет меня на самый верх. Получить бы премию Академии да с умом себя повести, так и без пения можно развернуться. Тогда, пожалуй, и тебе с детьми перепадало бы побольше.
— Куда нам больше, — сказала Джинни. — И так уж…
— И потом, я бы хотел чаще видеться с девочками, — сказал Джонни. — Хотел бы остепениться немного. Что, если я буду по пятницам приходить к вам обедать? Ни одного раза не пропущу, клянусь тебе, — как бы я далеко ни находился, как бы ни был занят. Ну, и по мере возможности постараюсь проводить с ними субботу и воскресенье или, там, брать их к себе на каникулы…
Джинни примостила ему на грудь пепельницу.
— Что ж, я не против, — сказала она. — Я для того и замуж снова не пошла, чтобы ты оставался им отцом. — Голос ее звучал бесстрастно, но Джонни, глядя на потолок, отметил, что это сказано во искупление других, жестоких слов, которые она ему наговорила однажды, когда их брак распался и сам он покатился с вершины вниз. — Кстати, ну угадай, кто мне звонил.
Джонни не подхватил эту игру — он не находил в ней ничего забавного.
— Кто? — спросил он.
— Хоть бы разок для приличия попробовал угадать, — сказала Джинни. Он молчал. — Твой крестный.
Джонни искренне поразился:
— Вот те на! Он же никогда ни с кем не говорит по телефону… И что сказал?
— Просил, чтобы я тебя поддержала. Он сказал, что тебе по силам подняться выше прежнего, что ты уже пошел в гору, только нужно, чтобы кто-то рядом верил в тебя. Я говорю — а с какой стати? А он мне — с такой, что он отец твоих детей. До того славный дядечка — и чего о нем плетут всякие ужасы…
Вирджиния питала вражду к телефонам и истребила за это время все аппараты в доме, оставив лишь один у себя в спальне и один на кухне. Сейчас тот, что был на кухне, зазвонил. Она вышла. Когда вернулась в гостиную, на лице ее было написано удивление.
— Тебя. Джонни, — сказала она. — Том Хейген. Говорит, что-то важное.
Джонни пошел на кухню и взял трубку.
— Да, Том, слушаю.
Том Хейген заговорил ровным голосом:
— Джонни, Крестный отец велит мне повидаться с тобой — фильм закончен, теперь не мешает подумать о будущем. Он хочет, чтобы я летел ранним рейсом. Можешь ты меня встретить в Лос-Анджелесе? Мне нужно завтра же назад в Нью-Йорк, так что, если у тебя что-то назначено на вечер, не беспокойся, вечер твой.
— Все ясно, Том. И насчет вечера тоже нет проблем. Переночуешь, развеешься немного. Я позову гостей, познакомишься кое с кем из кинематографистов. — Джонни не забывал предложить это всякому, с кем рос на одной улице, чтобы не думали, что он зазнался.
— Спасибо, — сказал Хейген, — но мне правда необходимо будет поспеть на ночной самолет. Так ты меня встретишь? Я вылетаю из Нью-Йорка в одиннадцать тридцать.
— Встречу, конечно, — сказал Джонни.
— Сам из машины не выходи. Пошли кого-нибудь за мной, пусть встретят и приведут к тебе.
— Как скажешь.
Джонни возвратился в гостиную, и Джинни взглянула на него с немым вопросом.
— Мой крестный строит какие-то планы относительно меня, хочет помочь. Это ведь он неким чудом выбил для меня роль в картине. Только лучше бы этим и ограничился…
Он снова растянулся на диване. Его одолевала усталость. Джинни сказала:
— Может, тебе не ездить сегодня домой, ляжешь в комнате для гостей? Утром позавтракаешь с девочками — куда катить в такую поздноту. И вообще, не представляю себе, как ты там существуешь, один-одинешенек во всем доме. Неужели тоска не берет?
— Да я дома-то почти не бываю, — сказал Джонни.
Она рассмеялась.
— Ну, значит, не переменился. — Она задумалась на мгновенье. — Так постелить тебе в свободной спальне?
Джонни сказал:
— А в твоей нельзя?
Она вспыхнула:
— Нет. — Но все-таки улыбнулась ему, и он ответил ей улыбкой. Ну, хоть друзья, и на том спасибо…
Наутро Джонни проснулся поздно: прямо в задернутые шторы било солнце. Раньше двенадцати оно сюда не заглядывало. Он крикнул:
— Эй, Джинни, завтрак мне еще причитается?
Издалека ее голос отозвался:
— Сейчас, одну минуту!
Ей и вправду хватило одной минуты. Вероятно, держала все наготове, еду — в горячей духовке, поднос — под рукой, потому что Джонни не успел еще закурить натощак первую сигарету, как дверь отворилась, и его дочери вкатили в комнату столик на колесах.
Они были такие прелестные, что у него защемило сердце. Их умытые мордашки сияли свежестью, живые глаза сверкали любопытством и нетерпением, — видно, их так и подмывало кинуться к отцу. Длинные волосы были чинно заплетены в косички, пышные платьица чинно застегнуты, ноги обуты в белые лаковые туфельки. Они замерли у столика с завтраком, глядя, как он гасит окурок, дожидаясь, когда он раскинет руки в стороны, призывая их к себе. Они налетели на него одновременно. Душистые, нежные щечки прижались к его лицу, он потер их небритым подбородком, поднялся визг. В дверях показалась Вирджиния и подкатила столик ближе, чтобы Джонни мог завтракать не вставая. Она присела на край кровати, подливала ему кофе, намазывала маслом гренки. Девочки уселись на кушетку напротив, охорашиваясь, приглаживая растрепанные волосы. Как они выросли — с такими уж не затеешь сражение подушками или возню на ковре. Ах, черт, думал он, скоро станут совсем большие — скоро за ними уже начнет ухлестывать голливудская шпана…
Он ел, отламывая для них от своих гренков, делясь кусочками бекона, давая отхлебывать кофе из своей чашки. Этот обычай сохранился с тех дней, когда он пел в джазе и редко садился за стол в одно с ними время, так что они пристрастились делить с ним трапезу в неположенные часы, когда он завтракал пополудни, ужинал поутру. Еда шиворот-навыворот приводила их в восхищение — бифштекс с жареной картошкой в семь утра, яичница с ветчиной — в середине дня.
Только Джинни да немногие близкие друзья знали, как он боготворит своих девочек. Когда он разводился и уходил из дома, тяжелей всего было из-за них. Он тогда отстаивал одно, одно оберегал: свои отцовские права. Обдуманно и недвусмысленно он дал Джинни понять, что будет недоволен, если она второй раз выйдет замуж, — но не ее он ревновал к будущему мужу, а девочек к отчиму. Назначая ей содержание, он позаботился о том, чтобы ей оказалось несравненно выгоднее не вступать в новый брак. Подразумевалось, что она вольна иметь любовников — лишь бы не приводила их в дом. Впрочем, на этот счет он вполне на нее полагался. Она всегда была на редкость застенчива и старомодна в интимных вопросах. Голливудские альфонсы сильно просчитались, когда кинулись увиваться за ней, точа зубы на деньги и блага, которые перепадут им от ее знаменитого мужа.
Он не опасался, что она будет рассчитывать на примирение после его вчерашнего поползновения с нею переспать. Она, как и он, не стремилась восстановить их распавшийся брак. Ей было понятно его влечение к красоте, неодолимая тяга к юным женщинам, с которыми она и думать не могла сравниться. Все знали, что он хоть раз да непременно переспит с актрисой, которая снимается с ним в главной роли. Его мальчишеское обаяние действовало на них столь же неотразимо, как на него — их красота.
— Давай-ка одевайся, да поживей, — сказала Джинни. — А то уже вот-вот Том прилетит.
Она выпроводила девочек из комнаты.
— И то правда, — сказал Джонни. — Между прочим, Джинни, я развожусь — ты не знала? Стану опять вольной птицей.
Она глядела, как он одевается. С тех пор как у них после свадьбы дочери дона Корлеоне установились новые отношения, он взял себе за правило всегда держать в ее доме свежую перемену платья.
— До Рождества всего две недели, — сказала она. — Ты его с нами проведешь — какие у тебя планы?
Вот те на, праздники на носу, а он и думать забыл. Раньше, до того как у него разладилось с голосом, в праздники начиналась самая горячая, самая денежная работа, но и тогда Рождество — это было святое. Если сейчас пропустить, значит, будет уже второй раз. В прошлом году он в эту пору был в Испании, ухаживал за будущей второй женой, стараясь склонить ее к замужеству.
— Обязательно, — сказал он. — И Сочельник отпраздную с вами, и Рождество. — Он не случайно умолчал о встрече Нового года. Под Новый год он на всю ночь закатится гулять с приятелями, без этого время от времени он не мог, а ей на таком кутеже было не место. Тут он не чувствовал угрызений совести.
Она подала ему пиджак, смахнула приставшую пушинку.
Джонни всегда был аккуратен до педантичности. Она заметила, как он нахмурился, увидев, что рубашка отглажена не по его вкусу, запонки — он их давно не надевал — немного аляповаты, таких уже не носят. Она беззлобно фыркнула:
— Ничего, Том все равно не обратит внимания.
Проводить до машины вышли всем семейством. Девочки с двух сторон держали его за руки. Их мать шла чуть поодаль. Джонни сиял, на него было весело смотреть. У машины он по очереди покружил каждую дочку, подкинул высоко в воздух и, возвращая на землю, расцеловал. Потом поцеловался с бывшей женой и сел в машину.
Он не любил затягивать минуты прощания.
Его помощник и агент по рекламе все исполнил в точности. Когда Джонни подъезжал к своему дому, там уже дожидалась взятая напрокат машина с шофером. В ней сидели агент по рекламе и еще один из приближенных. Джонни поставил свою машину, проворно вскочил к ним — и мгновение спустя они уже неслись в аэропорт. Хейгена пошел встречать помощник; Джонни ждал в машине. Через несколько минут Том сел рядом, пожал ему руку, и они двинулись назад, к его дому…
Наконец они с Томом остались в гостиной вдвоем. Оба держались натянуто. Джонни так и не простил Тома с тех памятных дней накануне свадьбы Конни, когда он впал в немилость у дона и не мог к нему пробиться, потому что между ними глухой стеной стоял Том Хейген. Хейген не пробовал оправдаться. Да и не мог. Ему по долгу службы полагалось играть роль громоотвода — когда у людей были основания, но не хватало духу обидеться на дона, они обижались на consigliori.
— Твой крестный послал меня сюда пособить тебе кое в чем, — сказал Хейген. — И я хотел с этой заботой покончить до Рождества.
Джонни Фонтейн пожал плечами.
— Что тебе сказать. Картина отснята. Режиссер оказался порядочным человеком — во всяком случае, со мной обошелся вполне прилично. Сцены, в которых я занят, настолько важны, что, если бы Вольц и вздумал похоронить их в монтажной — а тем самым и меня, — из этого ничего не выйдет. Кто же позволит себе загубить фильм, который обошелся в десять миллионов долларов… Значит, теперь все зависит от того, что скажут критики, когда картина выйдет на экраны.
Хейген осторожно спросил:
— А что, эта награда, которую присуждает Академия, — она и правда много значит в актерской судьбе или же это обычная рекламная побрякушка, которая, по сути, ничего не дает? — Он спохватился и торопливо поправился: — Не считая славы, естественно, — до славы всякий охоч.
Джонни Фонтейн усмехнулся.
— Кроме моего крестного. И тебя… Нет, Том, это не побрякушка. С премией Киноакадемии актеру лет на десять вперед обеспечен успех. Ему будут предлагать на выбор самые завидные роли. Зритель будет ходить на картины с его участием. Конечно, премия — это еще не все, но для карьеры киноактера нет ничего важней. И, в общем, я рассчитываю ее получить. Не оттого, что я такой уж выдающийся артист, но, во-первых, меня уже знают как певца, а во-вторых — сама роль очень выигрышная. Ну, и сыграл я ее недурно.
Том Хейген покачал головой:
— А вот твой крестный утверждает, что на сегодняшний день надежды получить премию у тебя нет.
Джонни Фонтейн вспылил:
— Да что ты мелешь, сообрази! Ленту еще не монтировали, ни для кого ни разу не прокручивали. Притом дон даже не связан с кинобизнесом. На черта ты тогда летел за три тысячи миль — неужели только мне пакости говорить? — Он чуть не плакал от злости и досады.
Хейген озабоченно сказал:
— Джонни, для меня ваша киношная кухня — темный лес. Не забывай, я — вестовой дона, больше ничего. Но твое положение мы с ним обсуждали со всех сторон и много раз. Дон тревожится за тебя, за твое будущее. Считает, что тебе пока еще не обойтись без его помощи, и хочет решить твои проблемы раз и навсегда. Вот за этим я здесь — начать, наладить, чтобы дальше у тебя само пошло. Только пора тебе повзрослеть, Джонни, хватит смотреть на себя как на певца или актера. Пора наращивать мускулы, ворочать крупными делами.
Джонни Фонтейн рассмеялся и налил себе виски.
— Если мне не дадут «Оскара», то мускулы у меня будут примерно той же силы, как у моих дочек. Голос я потерял — если б вернулся голос, тогда бы еще можно было что-то предпринять, а так… Проклятье! Ну откуда крестному известно, что мне не достанется «Оскар»? Хотя — известно, должно быть. Он еще никогда не ошибался.
Хейген закурил тонкую сигару.
— У нас есть сведения, что Джек Вольц не выделит ни гроша из фондов киностудии на то, чтобы поддержать твою кандидатуру. Мало того, он дал понять всем, кто участвует в голосовании, что не жаждет видеть тебя в числе награжденных. А поскольку средства на рекламу и прочее он зажал, ты, вполне вероятно, останешься в тени. В то же время он старается всеми способами обеспечить как можно больше голосов одному из твоих соперников. Подкупает нужных людей напропалую, одних выгодным местом, других чистоганом, третьих девочками — все пустил в ход. И при этом действует так, чтобы по мере возможности не повредить своей картине.
Джонни Фонтейн поднял плечи. Он вновь налил себе виски и опрокинул стакан.
— Тогда мне крышка.
Хейген наблюдал за ним, с неудовольствием поджав губы.
— От спиртного голос лучше не станет.
— Слушай, катился бы ты к такой-то матери, — сказал Джонни.
Лицо Хейгена моментально утратило всякое выражение, кроме холодной учтивости.
— Хорошо, буду держаться в сугубо деловых рамках.
Джонни опустил стакан, подошел к Хейгену, стал перед ним.
— Извини, что я так сказал, Том. Прости меня, Христа ради. Это я зло срываю на тебе, что не могу удавить эту суку Джека Вольца, что крестному боюсь слово поперек сказать. И вот отыгрываюсь на тебе. — У него слезы навернулись на глаза. Он запустил пустым стаканом из-под виски в стенку, но такой немощной рукой, что тяжелый, переливчатого стекла стакан даже не разбился, а откатился по полу назад, и Джонни тупо воззрился на него в бессильной ярости. Перевел дух, засмеялся. — Фу-ты, господи помилуй.
Он прошелся по комнате и сел напротив Хейгена.
— Знаешь, мне очень долго судьба преподносила одни удачи. Потом я развелся с Джинни, и с тех пор все пошло вкривь и вкось. Сначала я потерял голос. Упал спрос на мои пластинки. Не стало больше приглашений сниматься в кино. И в довершение всего от меня отвернулся мой крестный, звоню — не подходит к телефону, прилетаю в Нью-Йорк — не принимает. Всякий раз на моем пути к нему вставал ты, и я злился на тебя, хотя и знал, что ты действуешь по его указанию. На него самого не очень-то позлишься. Это все равно что иметь зуб на господа бога. Вот я и послал тебя. Хотя ты был абсолютно прав. И в доказательство, что это не пустые слова, я последую твоему совету. До тех пор, покуда не вернется голос, больше не пью. Ну, как?
Извинение звучало искренне. В эту минуту Хейген забыл о своей неприязни к нему. Видимо, все же что-то есть в этом тридцатипятилетнем мальчике, иначе дон так не любил бы его.
— Да ладно, Джонни, забудь. — Его тяготила откровенность этого излияния, тяготило и подозрение, что оно, может статься, вызвано страхом — страхом, как бы против него не настроили дона. Другое дело, что дона, разумеется, настроить так или иначе невозможно по определению. Любые перемены в его пристрастиях исходят лишь от него самого. — Зря ты отчаиваешься раньше времени, — продолжал он. — Дон говорит, что козни Вольца он сумеет нейтрализовать. И премию ты почти наверняка получишь. Но он считает, что для тебя это еще не решение проблемы. Он хочет знать, хватит ли тебе ума и духу самому стать продюсером — взять производство картин, от начала и до конца, в свои руки.
— Как это он, интересно, надеется добыть для меня «Оскара»? — недоверчиво спросил Джонни.
Хейген резко отозвался:
— Отчего ты с такой легкостью готов поверить, что Вольцу это под силу обстряпать, а твоему крестному — нет? Так вот, раз уж нам с тобой так или иначе предстоит решать вопросы, а для этого необходимо твое доверие, — я тебя просвещу. Только держи это при себе. Видишь ли, твой крестный — неизмеримо более могущественный человек, чем Джек Вольц. Причем могущественный — в неизмеримо более существенных областях. Ты хочешь знать, каким образом он может повлиять на присуждение премии? У него — или, точнее, у тех, кто от него зависит, — находятся в подчинении все профсоюзы кинопромышленности и, стало быть, все — или почти все те, кто присуждает премии. Естественно, ты должен и сам по себе чего-то стоить, сам должен заслужить право оспаривать у других награду. Кроме того, твой крестный умнее Джека Вольца. Он не станет ходить по этим людям и требовать, угрожая пистолетом, — либо вы голосуете за Джонни Фонтейна, либо прощаетесь с работой. Не станет прибегать к силовым мерам там, где силовые меры не действуют или излишне накаляют обстановку. У него эти люди проголосуют за тебя, потому что им так хочется. Иной вопрос, что им не захочется, если дон не проявит определенного интереса. В общем, поверь мне на слово, ему по силам устроить тебе премию. И без него тебе ее не видать.
— Допустим, я поверю, — сказал Джонни. — Допустим также, что мне хватит и ума, и духу, чтобы стать продюсером, — все равно у меня на это нет денег. Ни один банк не возьмется меня финансировать. На то, чтобы сделать фильм, нужны миллионы.
Хейген сухо сказал:
— Когда получишь своего «Оскара», приступай — с таким расчетом, чтобы выпустить для начала три картины. Нанимай самых лучших, кто есть в вашей профессии, — лучших операторов, и так далее, лучших актеров, словом, всех сверху донизу. С тем чтоб тебе запустить в производство от трех до пяти картин.
— Ты в уме? — сказал Джонни. — На это знаешь сколько надо? Миллионов двадцать…
— Когда потребуются деньги, — сказал Хейген, — свяжись со мной. Я назову тебе банк здесь, в Калифорнии, куда надо обратиться за средствами. Не беспокойся, банки сплошь да рядом финансируют кинопроизводство. Общепринятым порядком попросишь предоставить тебе ссуду, подведешь обоснование — короче, вступишь в обычные деловые переговоры. Ответ будет положительный. Только сначала повидаешься со мной, покажешь мне все расчеты, изложишь свои наметки. Ну как?
Джонни долго молчал. Наконец спросил негромко:
— Хорошо, а условия?
Хейген улыбнулся:
— В смысле, понадобятся ли от тебя какие-нибудь услуги взамен двадцати миллионов ссуды? Еще бы. — Он подождал, но Джонни не отозвался на это. — Хоть, впрочем, не обременительнее тех услуг, какие ты и так оказал бы дону, если бы он тебя попросил.
Джонни сказал:
— Но понимаешь, если услуга нешуточная, то попросить о ней должен сам дон, лично. То есть указаний от тебя или от Санни будет недостаточно.
Подобного здравомыслия Хейген от него не ожидал. Оказывается, у Фонтейна есть все же голова на плечах. Соображает, что дон, при его осмотрительности и его любви к крестнику, никогда не потребует от него неразумно рискованных поступков, а Санни — может. Он сказал:
— На этот счет могу тебя успокоить. У нас с Санни есть от дона строгий приказ не впутывать тебя в дела, которые могли бы повредить твоей репутации в случае огласки. Сам он тем более никогда себе этого не позволит. Речь идет об услугах такого рода, что, ручаюсь, он тебя даже попросить не успеет — ты же первый вызовешься, добровольно. Ну как, устраивает?
Джонни улыбнулся:
— Устраивает.
Хейген сказал:
— И еще вот что — он в тебя верит. Считает, что ты толковый мужик, и банк, вероятней всего, на тебе неплохо заработает, а значит, неплохо заработает и он. Так что у него тут есть свой расчет, и ты не забывай об этом. Деньгами не сори напрасно. Пускай ты у него любимый крестник, но двадцать миллионов — это сумма. Дону придется высунуть голову наружу, чтобы тебе ее добыть.
— Он может быть покоен, — сказал Джонни. — Если фрукт вроде Джека Вольца ходит в титанах мирового кино, то уж как-нибудь и мы не оплошаем.
— Вот и крестный твой так рассуждает, — сказал Хейген. — А теперь ты не распорядишься, чтобы меня отвезли в аэропорт? Все, что надо было сказать, сказано. Когда придет время составлять контракты, найми себе адвокатов, я в этом участия принимать не буду. Только, если не возражаешь, — до того, как подписывать, все покажи мне. Кстати, имей в виду, никаких трений с профсоюзами ты знать не будешь. В известной мере это сократит расходы на каждую картину, так что, когда бухгалтер заложит такую статью тебе в смету, ты эту цифру не учитывай.
Джонни осторожно спросил:
— А на другое мне обязательно получать от тебя «добро» — ну, там, сценарий, кого из звезд брать на главные роли и прочее?
Хейген покачал головой:
— Нет. То есть не исключаю, что у дона когда-то и возникнут возражения, но в таких случаях он будет излагать их непосредственно тебе. Правда, не представляю себе, какой может быть повод. Кино его не трогает ни в малейшей степени, так что ему это должно быть все равно. К тому же вмешиваться — не в его правилах, это я тебе заявляю по опыту.
— Понял… — сказал Джонни. — А в аэропорт я тебя подкину сам. И передай от меня спасибо крестному. Я позвонил бы поблагодарить, но ведь он не подходит к телефону. Отчего это, между прочим?
Хейген пожал плечами.
— Он почти не пользуется телефоном. Не хочет, чтобы его голос записали на пленку — пусть даже самый невинный разговор. Могут потом так подогнать слова, что будет звучать совсем другое. Думаю, в этом дело. Во всяком случае, единственное, чего он постоянно опасается, — это как бы власти рано или поздно не состряпали против него улик. Вот и старается не искушать судьбу.
Они сели в машину, и Джонни повел ее в аэропорт. Хейген сидел и думал, что до сих пор недооценивал Фонтейна, а малый оказался стоящий. Усваивает науку на лету — взять хотя бы то, что сам везет его к самолету. Внимание к человеку — не зря дон всегда придает этому такое значение. И — его извинение. Оно шло от чистого сердца. Он слишком давно знал Джонни — нет, извиняться из страха он бы не стал. Джонни был человек с характером. Отсюда и вечные его неприятности, то с кинозаправилами, то с женским полом. Он был как раз из тех немногих, кто не боялся дона. Он да еще Майкл — других, о ком это можно сказать, Хейген, пожалуй, не знал. Словом, извинение было искренним, так к нему и следует относиться. Им с Джонни предстоит достаточно тесно общаться в ближайшие годы. А Джонни предстоит выдержать еще один экзамен — на догадливость. Ему нужно будет оказать дону услугу, но какую — дон никогда не намекнет, не заикнется о ней как об одном из условий сегодняшнего соглашения. Любопытно, хватит ли у Джонни Фонтейна сметливости додуматься без подсказки, в чем состоит это условие.
Высадив Хейгена у входа в аэропорт (от предложения побыть с ним, пока не объявят посадку, Хейген наотрез отказался), Джонни повернул снова к дому Джинни. Она удивилась, что он вернулся. Но Джонни хотелось некоторое время побыть у нее, обдумать положение вещей, наметить для себя план действий. Он понимал: то, что сообщил ему Хейген, невероятно важно и кардинальным образом меняет все в его судьбе. Он пережил дни громкой славы — сегодня, в тридцать пять лет, то есть в молодые еще годы, эти дни для него миновали. Он не обманывался на сей счет. Допустим даже, ему присудят «Оскара» как лучшему актеру — ну и что? Да ни черта, если только к нему не вернется голос. Второразрядная фигура, ни веса, ни влияния. Взять то хотя бы, как отвергла его вчера эта девчонка — да, очень мило и тонко и вроде бы по-хорошему, — но разве держалась бы она с такой небрежной уверенностью, будь он действительно на самом верху? Теперь же, с финансовой поддержкой, которую предлагает дон, что помешает ему сделаться первой из величин Голливуда? Хоть королем. Джонни весело прищурился. А что? Хотя бы и доном!..
Недурно было бы первое время пожить опять у Джинни — недельки две-три, может, и дольше. Каждый день водить девочек гулять, позвать в гости кой-кого из друзей. Всерьез заняться собой — не притрагиваться к спиртному, не курить. Тогда, может быть, и голос опять окрепнет. С голосом да с такими-то деньгами от дона Корлеоне он будет несокрушим. И впрямь как какой-нибудь император или король былых времен, с поправкой на современную Америку. И уж это могущество не будет зависеть от того, насколько надежны его голосовые связки и симпатии его публики. Деньги и власть — власть особого рода, самая вожделенная, — вот на чем будет зиждиться его мощь.
Тем временем привели в порядок комнату для гостей. Это, с обоюдного молчаливого согласия, означало, что даже под одной крышей они с Джинни будут жить врозь. Возврата к прежним, супружеским отношениям быть не могло. И пусть в окружающем мире и журналисты, авторы светской хроники, и кинофанатики сходились во мнении, что этот брак потерпел неудачу исключительно по его вине, сами-то они оба втайне знали, что еще больше виновата в их разводе она.
Когда Джонни Фонтейн достиг неслыханной популярности как певец, а снявшись в нескольких мюзиклах, — и как киноактер, ему и в голову не приходило бросать жену и детей. Он был для этого слишком итальянец, слишком еще привержен старым традициям, усвоенным с детства. Естественно, он изменял жене. При такой профессии, да когда на каждом шагу искушения, этого не избежать. К тому же, несмотря на свой внешний вид, он, сухощавый, тонкий в кости, хранил в себе стойкий заряд эротической энергии, столь часто свойственный южным мужчинам субтильного телосложения. Особенно пленяло его в женщинах непредсказуемое. Когда выводишь на люди тихую скромницу с невинным взглядом, а после, наедине, спустив бретельку с ее плеча, освобождаешь неожиданно полную грудь, всю налитую греховной тяжестью в бесстыдном несоответствии с непорочным личиком. Или когда вдруг открываешь застенчивую недотрогу в разухабистой девахе, которая, как изворотливый баскетболист, прибегает к обманным приемам, изображая из себя женщину-вамп, переспавшую с сотней мужчин, а после, наедине, часами отбивается, пока допустит до себя, и тогда обнаруживается, что она-то как раз невинна.
В мужском кругу Голливуда потешались над его пристрастием к невинным девушкам. Называли староитальянским пережитком, отсталостью — вдумайся, сколько на нее времени угрохаешь, какая морока, а в постели, как выясняется, ей чаше всего грош цена. Но Джонни знал, тут все решает подход. Надо уметь так подойти к нетронутой девочке, чтобы этот первый ее раз был ей в радость, и тогда — что может сравниться с нею? М-м, что за удовольствие объезжать их, необъезженных! Что за удовольствие, когда тебя оплетают их ноги. Эти бедра, такие разные, у каждой — другие, эти непохожие попки, кожа разнообразных оттенков молока, или шоколада, или бронзы, а та черная девчушка, с которой он согрешил в Детройте, — порядочная девочка, не шлюха, дочка джазового певца из ночного клуба, где они выступали в одной программе, — что это была за прелесть! Губы — и впрямь словно теплый, чуть терпкий мед, кожа — темно-коричневый атлас, лучшего воплощения женственности господь не создавал — и она была девственницей.
В мужском кругу постоянно обсуждались те или иные способы, преимущества различных позиций — он, откровенно говоря, особенно не увлекался этими выкрутасами. Если и пробовал их, то сразу охладевал к женщине, просто не получал настоящего удовлетворения. Он и со своей второй женой в конечном счете оттого не смог ужиться, что она чересчур пристрастилась к позиции валетом и не признавала никакой иной, отсюда и вечные скандалы, когда он пытался жить с ней обычным способом. Она взяла себе моду высмеивать его, называть жалким примитивом, пошел слушок, что в своих представлениях о любви он так и не вышел из подросткового возраста. Не потому ли, кстати, и вчерашняя девица его отвергла? Да ладно, пес с ней, с девицей, невелика потеря, судя по всему. Настоящую охотницу покувыркаться в постели распознаешь сразу, они-то и есть самый смак. Особенно если занимаются этим не слишком давно. Он терпеть не мог таких, которые начинают лет с двенадцати и к двадцати годам уже дочиста изнашиваются, только делают вид, что им приятно, причем как раз среди них попадаются самые хорошенькие, каким ничего не стоит тебя одурачить.
Джинни принесла кофе и печенье, поставила на длинный стол в той половине комнаты, которая служила гостиной. Ей он сказал только, не вдаваясь в подробности, что Хейген помогает ему получить ссуду на производство нескольких картин, и эта новость привела ее в волнение. Он снова станет большим человеком! Она не подозревала, как всемогущ на самом деле дон Корлеоне, и не могла оценить исключительность такого события, как приезд Хейгена из Нью-Йорка. Джонни прибавил, что Хейген, кроме того, дал ему ряд советов по юридической части.
После кофе он объявил ей, что будет весь вечер работать — звонить нужным людям, составлять план действий.
— Половина всего, что заработаю на этом, пойдет детям, — сказал он.
Джинни благодарно улыбнулась в ответ и, уходя, поцеловала его.
На письменном столе его дожидались в стеклянной шкатулке любимые сигареты с монограммой, портсигар с увлажнителем, полный черных, тонких, как карандаш, кубинских сигар. Джонни удобней устроился на стуле и взялся за телефон. Мысли роились, вихрились у него в голове. Первым делом он позвонил писателю, автору нашумевшего романа, который лег в основу только что отснятого фильма. Писатель был одних с ним лет — он прошел тернистый путь, покуда добился известности, но теперь его имя гремело в литературных кругах. Он ехал в Голливуд, рассчитывая, что его там встретят как важную персону, но натолкнулся, подобно большинству авторов, лишь на самое хамское пренебрежение. Однажды на банкете, устроенном в шикарном клубе, Джонни привелось стать свидетелем его унижения. Развлекать писателя в тот вечер — а подразумевалось, что и в ту ночь, — согласилась достаточно известная пышногрудая кинокрасотка. Однако уже за столом красотка покинула знаменитого писателя, потому что ее поманил к себе пальцем тщедушный хлюпик, подвизавшийся на комических ролях. Таким образом писатель получил ясное представление о том, кто есть кто в голливудской табели о рангах. Что за важность, если он написал книгу, которой прославился на весь мир. Кинокрасотка, не раздумывая, предпочтет ему самого невзрачного, плюгавого заморыша, который имеет связи в мире кино…
Этому-то писателю и позвонил в Нью-Йорк Джонни Фонтейн — якобы затем, чтобы поблагодарить за прекрасную роль, написанную, можно сказать, будто специально для него. Джонни безбожно льстил, разливался соловьем. Потом, словно бы невзначай, спросил, как подвигается новый роман писателя и о чем он. Пока автор расписывал ему подробности самой захватывающей главы, он закурил сигару и, улучив удобную минуту, вставил:
— Да, любопытно было бы почитать, когда закончите. Может, прислали бы экземплярчик? Если мне подойдет, то возьму на более выгодных для вас условиях, чем те, которые предложил Вольц.
По тому, с какой готовностью писатель согласился, Джонни понял, что угадал. Джек Вольц облапошил этого человека, заплатил за книгу гроши. Он прибавил, что сразу после праздников предполагает быть в Нью-Йорке, и пригласил писателя пообедать вместе в приятной компании.
— У меня есть симпатичные подружки в вашем городе, — заключил он весело.
Писатель рассмеялся и сказал, что согласен.
Потом Джонни Фонтейн позвонил режиссеру-постановщику и оператору только что отснятого фильма, поблагодарил за помощь во время работы над картиной. Обоим, попросив не передавать дальше, сказал одно и то же — он знает, что Вольц был против его участия в картине, и потому вдвойне спасибо им за содействие и хорошее отношение. Отныне он их должник — если что, пусть обращаются к нему в любое время.
Затем последовал самый тягостный звонок — Джеку Вольцу. Джонни поблагодарил его за возможность сняться в прекрасной роли, он был бы счастлив поработать у него еще. Сказал он это лишь затем, чтобы привести Вольца в замешательство. До сих пор он никогда не ловчил, не кривил душой. Через несколько дней Вольц дознается о предпринятых им шагах и будет, после такого звонка, ошарашен его вероломством — чего как раз и добивался Джонни Фонтейн.
Он посидел за письменным столом, праздно попыхивая сигарой. На столике поодаль стояла бутылка виски, но он ведь как будто дал слово и себе, и Хейгену больше не пить. Строго говоря, даже курить бы не следовало. Наивность, конечно: то, что стряслось с его голосом, вероятней всего, не поправишь воздержанием от курева и спиртного. Или если поправишь, то ненамного — но, черт возьми, раз впереди забрезжила надежда, ему грешно упускать хоть бы и мизерный шанс!
Теперь, когда дом погрузился в тишину — когда уснула его бывшая жена, уснули ненаглядные дочери, — Джонни позволил себе оглянуться назад, на ту жуткую пору его жизни, когда он их покинул. Бросил их ради дрянной блудливой шлюхи, какою оказалась его вторая жена. Но даже сейчас он при мысли о ней не мог удержаться от улыбки: все равно она во многом была совершенно сногсшибательна, а главное, единственным для него спасением явился тот день, когда он вообще навеки зарекся ненавидеть любую женщину — когда решил, что не может позволить себе вынашивать ненависть к своей первой жене и к дочерям, ко второй жене и всем последующим своим подругам, вплоть до вот этой самой Шарон Мур, которая так лихо оставила его с носом ради возможности похваляться перед целым светом, что отказала не кому-нибудь, а самому Джонни Фонтейну.
Он колесил по стране с джаз-ансамблем, пел свои песенки, потом выдвинулся на радио, потом — в киноконцертах и, наконец, сделался звездой экрана. И все это время жил, как хотел, в свое удовольствие, легко сходился с женщинами, однако дом, семья оставались для него незыблемы. Но вот ему встретилась Марго Эштон, актриса, которой суждено было стать его второй женой, — и он потерял голову. Все полетело к чертям: его карьера, голос, его семейная жизнь. Пока не наступил однажды день, когда он остался ни с чем.
Надо сказать, он был всегда великодушен и щедр. Первой жене после развода, не считаясь, оставил все, чем владел. Он позаботился, чтобы от всего, что заработано им на каждой пластинке, каждом фильме, каждом концерте, непременно шли отчисления в пользу его дочерей. В те дни, когда к нему пришли богатство и слава, его первая жена ни в чем не знала отказа. Он выручал в трудную минуту всех ее братьев и сестер, отца с матерью, школьных подруг и их родных. Никогда не корчил из себя недоступную знаменитость. Пел на свадьбе обеих жениных младших сестер, хотя страшно не любил это делать. Словом, он ей ни в чем не отказывал, пока это не ущемляло его права оставаться самим собой.
И вот, когда он уже коснулся самого дна, когда не мог больше найти работу в кино — не мог больше петь, а вторая жена изменила ему, он как-то поздним вечером, не находя себе места от тоски, на несколько дней приехал к Джинни и девочкам. В сущности, сдался ей на милость. В тот день он прослушивал одну из своих записей — она звучала отвратительно, он стал обвинять звукорежиссера, что тот умышленно срывает ему запись. Мало-помалу до него дошло, что он слышит свой голос неискаженным. Тогда он разбил мастер-диск и отказался петь повторно. Ему было так стыдно, что после этого он, не считая того раза, когда пел вместе с Нино на свадьбе Конни Корлеоне, не взял больше ни единой ноты.
Он не забыл, с каким выражением приняла Джинни весть о свалившихся на него бедах. Только на миг промелькнуло оно у нее на лице, но и этого мгновения хватило, чтобы навсегда его запомнить. То было выражение победного и злого торжества… Такое выражение могло означать лишь одно — что все эти годы она таила в душе презрение и вражду к нему. Она тут же овладела собой и вежливо, хоть и сдержанно выразила ему сочувствие. Он сделал вид, будто принимает ее слова за чистую монету. Потом, в ближайшие дни, он повидался с тремя женщинами, которые долгие годы были ему милей прочих, — он сохранял с ними дружеские отношения, мог изредка провести с одной из них ночь, что не мешало им оставаться добрыми товарищами, он помогал им, чем мог, дарил подарки, устраивал на работу — если бы все, что он сделал для них, перевести на деньги, это составило бы сотни тысяч долларов. И на лице каждой из них он уловил теперь то же мимолетное выражение злого торжества.
Тогда-то он и понял, что надо принимать решение. Он мог, уподобясь столь многим из мужской половины Голливуда — преуспевающим продюсерам, сценаристам, режиссерам, актерам, — с похотливым ожесточением вести охоту на красивых женщин, залучая их в свои сети. Мог скупо отмерять им подачки, используя свое влияние и деньги, в вечной готовности изобличить неверность, вечной уверенности, что женщина рано или поздно изменит и уйдет, что она враг, над которым надлежит взять верх. Либо — мог отказаться враждовать с женским полом и продолжать веровать в него.
Он сознавал, что не может позволить себе не любить женщин — без любви к ним, сколь бы коварны и переменчивы они ни были, некая часть души его омертвеет. И неважно, если те из женщин, которых он любил как никого на свете, втайне рады увидеть его сокрушенным и униженным по прихоти капризной Фортуны — если не в обывательском, а в самом страшном смысле слова его предали. У него не было выбора. Приходилось принять их такими, как они есть. И Джонни, проглотив обиду на то, что им оказалось приятно узнать о его невзгодах, почел за благо провести с каждой из них ночь любви и ознаменовать это событие подарком. Он им простил — он знал, что это расплата за безграничную свободу, за вольное житье в те дни, когда он перепархивал от одной к другой, как мотылек с цветка на цветок. Только с тех пор он больше не корил себя за непостоянство. Не ощущал вины за то, что обездолил Джинни — что, ревниво отстаивая свои отцовские права, он даже мысли не допускал о том, чтобы опять на ней жениться, и не стеснялся показывать ей это. Одно лишь и вынес он с собой из постигшего его крушения: бесчувственность к обидам, которые наносил женщинам.
Он устал; пора было ложиться спать, но малая крупица прошлого застряла в его сознании и не желала уходить — как они пели с Нино Валенти. И вдруг он понял, чем может наверняка угодить дону Корлеоне. Он снял трубку и попросил соединить его с Нью-Йорком. Сначала позвонил Санни Корлеоне, узнал телефон Нино Валенти. Потом позвонил Нино. Судя по голосу, Нино был, как всегда, слегка навеселе.
— Слушай, Нино, как ты посмотришь на предложение переехать сюда? — сказал ему Джонни. — Иди ко мне работать, мне нужен верный человек.
Нино, по своему обыкновению, балагурил:
— Да как тебе сказать, Джонни. Работенка на грузовике не пыльная, хозяйки по дороге сговорчивые — завернешь, побеседуешь по душам, ну и гребу чистыми полторы сотни в неделю. Чем ты надеешься меня соблазнить?
— Для начала могу предложить пятьсот в неделю и пару кинозвезд на предмет душевной беседы, — сказал Джонни. — Ну как? А иной раз, возможно, спеть разрешу, когда в доме соберутся гости.
— Ладно, подумаем, — сказал Нино. — Дай срок — вот посоветуюсь со своим юристом, с банком, со сменщиком…
— Брось дурака валять, Нино, — сказал Джонни. — Ты мне здесь нужен, понял? Завтра садись на самолет и лети подписывать персональный контракт сроком на год — пятьсот в неделю. Чтобы, когда ты отобьешь у меня одну из любимых женщин и я тебя выгоню взашей, ты хоть остался с годичным жалованьем в кармане. Договорились?
Наступило долгое молчание. На этот раз Нино отвечал трезвым голосом:
— Эй, Джонни, а ты не шутишь?
Джонни сказал:
— Нет, брат, я серьезно. Зайди к моему импресарио в Нью-Йорке. У него в конторе будет для тебя билет на самолет и деньги. Я ему с утра позвоню. А ты заезжай туда днем. Ладно? Я после подошлю кого-нибудь к самолету встретить тебя и доставить ко мне.
В трубке опять наступило молчание, потом голос Нино, очень подавленный, неуверенный, проговорил:
— Ладно, Джонни. — От хмельной веселости в нем не оставалось и следа.
Джонни положил трубку и стал укладываться спать. Ни разу с того дня, как он разбил тот злополучный диск, у него не было такого отличного настроения…
Назад: ГЛАВА 11
Дальше: ГЛАВА 13